Вы здесь

Стрекозка Горгона. Часть I (Елена Гостева, 2015)

Часть I

Глава 1

Дворянские усадьбы – чем была бы Русь без них? Пространство её огромное – леса, луга, перерезанные реками, лесостепи бескрайние – чем бы наполнено было? Сёла, деревеньки издавна на красивых местах ставились, чтобы душе вольготно и радостно было на окрестные места смотреть. Но сколь ни было б хорошо место окружающее, а сами деревни редко глаз радовали. То на избушку-хлевушку кособокую, обветшавшую, с подслеповатыми оконцами, что запылёнными бычьими пузырями затянуты, взор с ужасом наткнётся, то на плетень завалившийся. А если и крепок дом, не пугает бельмами кривых окон, все равно картина уныла и малоприятна. Возле избы – кучи навоза, сани, телеги разобранные, колёса, дрова, в поленницы не собранные, тёс, жерди там и сям валяются, сено из копёшек ветер разносит, куры в пыли копошатся, свиньи в грязи валяются. Конечно, крестьянин русский тоже красоту чует, но если с весны до осени у него день-деньской работой-заботой занят, чтобы зимой голодной смертью не умереть, то когда ему избу да всё, что около, облагораживать? Вот придет зима, завалит всё снегом – и будет кругом красота, чистота. До новой весны…

Зато увидишь издалека усадьбу помещичью, и не можешь не залюбоваться – вот где глазу утеха! И сами дома господские – как дворцы, а рядом аккуратненькие флигельки для гостей, и вокруг парки на английский иль французский манер, через ручейки и овражки изящные ажурные мостики перекинуты, озерца да пруды рукотворные выкопаны, а над ними – беседки для укромных свиданий, скамейки одна другой краше. У помещиков побогаче вдоль аллей статуи под вид античных – аполлоны да афродиты, вазоны с цветами расставлены, фонтаны устроены. И в каждой усадьбе непременно обилие цветов: где-то просто клумбы яркие, запашистые, а где-то и целые оранжереи. Неподалеку, обязательно на пригорочке, и церковь ухоженная сверкает куполами своими – полностью золочеными иль голубыми, но с золотыми, иногда серебряными звездами. Даже скотные дворы, коровники, конюшни у хороших помещиков красоту усадеб не портят: стены и крыши у них под стать домам господским, только что попроще, земля гравием усыпана.

Расплодились, размножились усадьбы помещичьи на Руси после указа о вольности дворянства 1762 года, когда владельцы земли получили право жить, как сами пожелают. При Петре I обязан был дворянин служить, исполнять волю царя-батюшки до самой смерти, и в то время не было нужды на родовых землях хоромы возводить – не для чего, всё равно жить там некогда. Будучи на глазах у государя, не знал дворянин, чего ждать: то ль возвышения, то ль опалы, то ль завтра на войну отправят, то ль на бал-маскарад царя веселить, то ли в генералы произведут, то ли в солдаты разжалуют. Думай, как услужить, трясись непрестанно. После Петра I обязательный срок ограничивали то двадцатью годами, то пятнадцатью, и было дано право в многочисленной семье одного сына не отправлять на службу, чтобы он за хозяйством присматривал. Ну а уж когда Пётр III дворянам вольность даровал, то и ринулись они вотчины свои обустраивать. Живя в деревне, славой имя своё не покроешь, чин не выслужишь, но зато и в Сибирь вместе с семьёй сослан не будешь. И стали строить помещики усадьбы, стараясь превзойти один другого роскошью и фантазией. А при Екатерине, живя в деревне, умудрялись помещики и чинов кое-каких достичь: запишут новорождённого сына в полк, он к совершеннолетию уже до офицеров «дослужится», приедет потом в армию на годик, другой, да и обратно в имение уже с почётом как отставной поручик иль даже майор возвращается.

Для праздной жизни развлечения требовались, да и о воспитании отроков и отроковиц думать приходилось. Так вслед за помещиками в их сёла потянулись и музыканты, и художники, и актеры, и учителя-гувернёры всех мастей. И театры в отдаленных уездах появляться стали. Жизнь в усадьбах, конечно, не бурлила, не кипела, как в столицах, однако неплохой была. Многие отпрыски дворянские, по молодости уезжавшие якобы от скуки уездной, попрыгав на балах светских, побегав по департаментам и местам присутственным, послужив в армии, потом приходили к выводу, что всё это – суета сует, и были рады радёшеньки к своим пенатам, в родовые имения возвратиться.

Глава 2

Предки нынешних Целищевых обосновались на землях, что лишь в 16 веке к Московскому княжеству отошли: среди лесов, но уже близко от степи бескрайней. До этого хозяйничали здесь татары, на богатых пойменных лугах откармливали лошадей перед набегами на север. Хотя разве исконно татарскими были леса и луга эти? До появления монгольских орд и здесь русский народ жил, это была вотчина русских князей. В стародавние времена по степям южным носились, сменяя прозвание и обличье, но не характер разбойничий, полчища кочевых народов; на востоке и северо-востоке булгары жили, ещё далее – угры, а в этих землях – русский люд. Когда Рюриковичи стали границы государства своего раздвигать, Целищевы здесь и поселились, из подмосковных, издревле им принадлежащих деревень крестьян перевезли, стали землю разрабатывать. Переселились сюда не первыми и не единственными. Первыми-то в сей лесостепной край между Волгой-матушкой и Доном-батюшкой малоземельные переезжали. Князья этому способствовали, раздавали право на владение землей охотно – служилые люди, селившиеся здесь, должны были стать надежным щитом для самого княжества Московского. Поначалу неспокойно жилось – пахать, строиться приходилось с оглядкой: не завиднеются ли вдали бунчуки татарские, оружие да коня под седлом земледелец всегда наготове иметь должен был. Однако освоились, распахали целину, с чернозёмов местных хорошие урожаи собирать стали.

Не единожды кочевники угрожали селеньям, но отпор получали всё более и более сильный, и угомонились понемногу. В смутные годы начала 17 века тоже горели здесь села, но и эти беды минули, канули в прошлое.

Границу земель русских Романовы ещё более раздвинули, и к концу восемнадцатого века оказалось, что не на окраине Руси Целищевы живут, а чуть ли не в середине её. Когда с запада полчища двунадесяти языков привел на Русь Наполеон, в сей край ни один отряд его не добрёл, в 19 веке уже не страдали ни усадьбы, ни поля местные от вражьего нашествия.

Отставной генерал-лейтенант Целищев был помещиком средней руки, и усадьба у него была не самой роскошной, но и не самой скромненькой. (Чин генерал-лейтенанта ему при выходе в отставку дали, за заслуги, а в армии он до этого лет шесть генерал-майором был). Барский дом был каменным, двухэтажным, а третьим этажом на крышей возвышалась модная круглая башенка с окнами во все стороны, завершавшаяся остроконечным навершием – под вид шпиля Петропавловского собора в Петербурге.




Поскольку дом стоял на высоком месте, на берегу Аргунки, деревни и почти все поля и луга свои хозяин усадьбы из сей башенки видел. Дубрава, что перед домом росла, была расчищена, через ручей Гремячий не в одном месте мостики перекинуты. К усадьбе от проезжей дороги вела аллея из серебристых тополей. Широченная аллея, чтоб две тройки спокойно разъехаться могли. Статуй и фонтанов в усадьбе не было, а в остальном – всё, как положено. А девятью верстами выше по течению Аргунки в доме примерно такого же фасона проживала помещица Глафира Ивановна Лапина, родственница Целищевых.

Эти-то усадьбы, а не столичные дома, были для Тани и Сержа любимыми, и где б ни путешествовали, эти места снились им, к этим усадьбам возвращала их память.

Глава 3

Сергей и Юрий росли в имении под присмотром бабушки Глафиры Ивановны, а их мать, Ольга Сергеевна, всем прочим местам предпочитала Петербург. Там роди лас ь, там выросла. Детей отпра ви ла в деревню, а сама северную столицу неохотно покидала. Лапины не принадлежали к сливкам общества, к самому высшему свету, но были рядышком, в отражении блеска самых-самых. Ольга Сергеевна прикладывала немало усилий, чтобы в круги придворные попасть, но не удавалось. А муж её, Александр Петрович, в число придворных даже и не рвался. Служил там, куда посылали, и был доволен. По молодости Лапина была чудо как хороша, многие говорили, что очень похожа на императрицу Елизавету, супругу Александра 1. Только муж не соглашался, он говорил:

– Оленька, они не правы. Ты гораздо красивее императрицы, поверь мне.

Муж её любил и не настаивал, чтобы она ради него переезжала куда-нибудь. Да и куда бы она за мужем следовала? В мирное время – это одно, жену офицера ожидала хоть и скучная, но всё ж спокойная гарнизонная жизнь. А на начало века пришлось много войн, походов заграничных, и Лапину где только не пришлось побывать: и в Австрии, и в Пруссии, и в Швеции, и в Турции, и в Бельгии и во Франции. Можно ль было требовать от жены-красавицы, чтобы она с мужем-офицером все тяготы походные претерпевала? Нет, не желал этого любящий супруг. Соглашался и с тем, чтобы сыновья в деревне росли, на попечении его матери. В деревне всё ж детям вольготней, и воздух здоровее.

И Глафира Ивановна не обижалась на невестку, радовалась, что два озорных внука при ней живут, старость её скрашивают. Когда Лапин из заграничного похода из Франции вернулся, в Петербурге служить стал, у него еще детки рождались, но выжила только Ангелина 1817 года, её в деревню уже не отправили, сего ангелочка Ольга Сергеевна сама холила и лелеяла.

А Танюшу Телятьеву воспитывали дед и бабка Целищевы, познавшие много горя, потому не имевшие ни сил, ни желания держать внучат в строгости, баловали, как могли. Было у них пятеро детей. Однако, одна память о больших надеждах, что возлагались на деток, осталась, ничего почти не сбылось… В Отечественную войн у трое сыновей, не успевших жениться, головы сложили. А до этого много слёз было пролито из-за исчезновения шестнадцатилетней дочери, которая через шесть лет вернулась с двумя цыганятами на руках. Потом пришло известие, что в Петербурге умер зять, следом на тот свет ушла старшая дочь, что после смерти мужа места не находила, всё винила себя, что не согласилась ехать с ним в столицу, и не она была рядом, когда супруг разболелся.

Так и остался Целищев Павел Анисимович почти у разбитого корыта. Выходило, что со смертью его пресечётся древний дворянский род. Вместо кучи внучат, (так бы и было, если б сыновья не погибли молодыми), возле него были лишь Антон и Таня Телятьевы – дети Анны, да от Анастасии цыганята Николай и Семен. Отставной генерал упросил отца их, цыгана Кхамоло (в крещении Константина), чтобы хоть один из сыновей носил фамилию матери – вдруг да тому и удастся дворянства достичь и возродить фамилию. Кхамоло, посоветовавшись со старейшинами, согласился. Потому Николай был Целищевым, а его младший брат – Ворончагирэ. Понимал дед, что непростую задачу перед внуком поставил: чтобы не просто разночинец, а сын цыгана был аноблирован[1], т. е. в дворянство возведен, это надо очень постараться. Но всё ж надеялся.

В свете предубеждение перед столь неравным браком было очень сильно, считали, что Анастасия опорочила не только себя, но и весь род. Юная дворянка, исчезнувшая из дома – уже бесчестье, но лучше бы она и не возвращалась домой, чтобы не открывать всю глубину позора. Если б девица сбежала из дома с гусаром иль уланом, да хоть бы и с армейским прапорщиком-пехотинцем, об этом, конечно, не забыли бы, однако простили б. Но вернуться домой с цыганятами на руках! – такого даже провинциальное общество, не столь уж и чванливое по сравнению со столичным, никак не могло одобрить! Старикам Целищевым сочувствовали, в гости их, тем более самого генерала, приглашали, ну а к ним заезжали разве что по делам, по большой надобности. И речи не могло быть, чтобы отпускать к ним дочерей. Впрочем, громко злословить мало кто решался – всё ж Целищев-то генерал, да к тому ж с цыганами девка связалась, а вдруг какую порчу напустят в отместку за недобрые слова?

Анастасия, объявившись, не сразу осталась жить у родителей. Она вернулась в родные края вместе с табором через шесть лет, зашла в первый раз к родителям с черного хода, сказала, что лишь привела показать детей, да к мужу вернулась. Было это летом четырнадцатого года. Генерал только лишь в отставку вышел. Он в Отечественную войну ополчением командовал, а после того, как армия границу России перешла, ополчение было расформировано, распущено. Вернулся домой, зная, что сыновей уже нет в живых. Двое в битве при Бородине пали, третий в октябре тринадцатого года, в битве народов под Лейпцигом.

Глава 4

Таня не помнила, когда тётя с детьми появилась в её жизни, зато Николай помнил, рассказывал. Для него, росшего в таборе, тот день слишком необыкновенным был, заставлял удивляться чуть не на каждом шагу, потому помнил он всё в подробностях. Он вспоминал, что мать с утра заставила его искупаться, Семена вымыла, одела в самое лучшее, что у них было, и повела в сторону стоявшего на горе за дубравой барского дома. Чем ближе подходили, тем больше волновалась мать, возле реки уже в виду большой усадьбы присела на скамейку, заплакала. Может быть, и не хватило б у неё смелости в родительский дом зайти, но бабы, что в реке бельё полоскали, переговариваясь весело, увидали их, подошли полюбопытствовать, кто такие. Одна из них, узнав мать, хоть и была та одета по-цыгански, ахнула:

– Анастасия Павловна, Вы ль это, голубушка наша?!

И на колени перед ней бухнулась. Николай этим поражен был, поскольку ни разу никто на его глазах перед мамой на колени не вставал. Кто-то из девок побежал в гору что есть мочи с криком:

– Барышня нашлась! Настасья Павловна объявилась!

Одна баба Сеньку толстяка забрала, другая взяла Николая за руку, матери помогли подняться, подталкивая, повели к дому. Говорили что-то, плакали все. Перед домом какая-то баба предложила:

– Настасья Павловна, может, Вы пока деток-то с нами оставите, а сами в дом ступайте.

Николая это напугало.

– Нет уж, со мной пойдут, иль и мне ходить незачем, – ответила мать.

Так и зашли в дом в сопровождении баб да девок. Там уже ждали. Николай не мог сказать точно, понравились ли ему с первого раза эти люди. Высокая худощавая женщина в темном платье – тогда он ещё не знал, что это бабушка – показалась ему строгой чересчур, но когда мать на колени перед ней упала, подняла её, обняла и тоже заплакала, то есть не такой уж и строгой была. И высокий сухопарый мужчина в военном мундире сначала грозным показался, а потом тоже плакать стал. А на тётю глянув, мальчик удивился, как сильно она на маму похожа.

Коле пятый год шёл тогда, однако смог он почувствовать, что маме здесь рады, а ему и Сене – нет. Их усадили на скамью возле окна, не позволяли слезать, бабы шептали: «Тихонько ведите себя, не балуйте!» Смотрели взрослые на них как будто осуждающе. Коля даже подумал, что выпачкаться по дороге успел, потому на него строго смотрят. Оглядел штаны и рубашку, не заметил ничего…

И тут влетела маленькая девочка, одного роста с Семеном: в коротком беленьком платьишке, с пушистыми-пушистыми волосиками – не светлыми, и не тёмными, большеглазая, с улыбкой до ушей. Остановилась посередине комнаты, посмотрела внимательно на детей, засмеялась громко, и с криком восторга кинулась к ним. Схватила за руку Сеню, стянула со стула, и – давай обниматься с ним. Но какая– то молодка девочку эту, Танюшу, подхватила на руки, унесла, и Николаю стало обидно, что она и его не успела обнять. Но через некоторое время девочка появилась из другой двери: на четвереньках шустро проползла под ногами у торчащих там баб и снова была рядом. Причем приволокла деревянного коня на колесиках и сунула веревку в руки Сеньке:

– На! Играй!

У того от восторга глаза на лоб полезли. А потом посмотрела на Николая, повертела головой кокетливо, похихикала и спросила:

– Ты кто? Мой друг, правда?

И строгие взрослые тоже заулыбались сквозь слёзы, глядя на них. Таня взяла за одну руку Николая, за другую – Семена и повела за собой. И уже никто не препятствовал. В помещении, куда привела их Таня, было много игрушек – деревянных, тряпичных, железных, фарфоровых; и на полу, и на скамьях, и на столе, и на окнах. Сеня оставил коня, стал неторопливо рассматривать эти, одну за другой. Коля сначала заинтересовался выструганным из дерева мужичком с топором в руках. Его позабавило очень: если дергать за одну палочку, то и мужичок двигался, как будто колол поставленное перед ним полено. Потом появился высокий (на взгляд четырехлетнего) мальчик – Антон, смотрел неодобрительно. Однако Таня вытребовала, чтобы он достал из шкафа коробку с солдатиками. Тот был недоволен, но повиновался, и Коля решил, что эта девочка тут главная. А когда коробка была открыта, и мальчик стал важно доставать одного за другим оловянных солдатиков, Коля уже забыл обо всём – больше ничто другое его не интересовало. В таборе у них кое-какие игрушки бывали, но простенькие, а то, что он увидел здесь, воистину было чудом! Пешие солдатики его не особо заинтересовали, но зато кавалеристы в восторг привели. Кони со всадниками – совсем как настоящие, только маленькие, твердые. Коля вертел в руках, разглядывал одного, другого, налюбоваться не мог. Уж до чего похоже кони сделаны были: и морды, и уши, и копыта, и причём все в разных позах: один конь спокойно стоит, другой бежит как будто, третий только ногу поднял. Одного всадника Коля засунул в карман – а как удержаться было? Но девочка прикрикнула строго: «Нельзя так! Тоша обидится, и всё заберет!» Спорить с ней Коля не мог, вернул.

Сколько времени просидел Николай, словно зачарованный, над солдатиками, не помнил. Но вот пришли взрослые. Бабушка слёзы утирала, дед молчал, угрюмо наблюдая за детьми, мать и тётя уселись возле окна и заговорили меж собой какими-то непонятными словами. Слова, которые в таборе произносятся, Коля знал, те, что на базарах от нецыган слышал – тоже. А о чём говорят мама и тётя, понять не мог. Решил, что раз тётя с мамой так сильно похожи, то им без разницы, какую ерунду произносить – всё равно поймут друг друга. Потом детей кормили чем-то. Чем и как, Коля не помнил, потому что думал только о солдатиках, оставленных в другой комнате. Потом мать сказала, что пора уходить. Их провожали и дед, и бабушка, но они лишь на крыльцо вышли, а тётя с маленькой Таней шла с ними чуть ли не полдорог и. И говорили они ме ж собой, говорили, и всё непонятно. Дети получили в подарок какие-то игрушки, Коля не помнил, какие – не солдатиков!

В таборе заявил, что Таня ему так понравилась, что он на ней обязательно женится. Мама испугалась, переубеждать стала: сказала, что Таня и так родная, она сестра ему, а на сестрах нельзя жениться. Да и зачем? Муж с женой разругаться могут и разойтись, а брат и сестра – это навсегда, это крепче. Даже если вдруг и поругаются меж собой, то ненадолго, потому что всё равно останутся родными. И строго-настрого наказала больше не говорить таких глупостей – а то с Таней не позволят играть.

Часто дети в то лето встречались. А когда табор с места двинулся, на прощанье Антон всё ж подарил ему двух солдатиков – музыканта на коне, поднёсшего трубу к губам, и улана с пикой. И всю следующую зиму Коля мечтал о новой встрече с егозой Таней. Ему часто снились солдатики и она – хохочущая, кокетливо вопрошающая «Ты мой друг, правда?»

Глава 5

Анастасия исчезновение своё объяснила тем, что память потеряла: шла-шла куда-то по дороге, не зная, зачем. На гнали её цыгане, расспрашивать стали, а поскольку не могла девица вспомнить, кто такая и откуда, взяли к себе. И только после рождения второго сына, Сенечки, память вернулась. Целищевым можно было бы и далее делать перед обществом вид, что дочь не нашлась, но отец, проведя бессонную ночь, на следующий день сам поехал в табор. Поговорил со старшими, познакомился с тем, кто стал ему зятем. И понравился ему молодой цыган! Почтительным тот оказался, говорил уважительно, при этом тесть отметил у него волевой смелый взгляд, как у людей, обладающих властью. В таборе тот не последнее место занимал, и по всему видать, богатым был: оружие на нем самом и сбруя на лошади золотом да серебром сверкали.

– Эх, ежели бы он дворянином был, иль хотя бы купцом, а не цыганом, то лучшего для дочери я бы и не желал! – сокрушался Павел Анисимович. – Ведь ты под у май, вон у Стюры зять горьким пьяницей оказался, а у Селезневых – картежник, все приданое жены спустил, и говорят, что жену поколачивает. А этот, наш-то, похоже, что надежнее. Как несправедливо, что он – цыган!

И он даже предложил зятю в доме его жить, сказал, что раз сыновей у него забрал Господь, то готов принять его, отца своих внуков. Общество, мол, поначалу возмущено будет, но привыкнут, и тот хорошим поведением сможет со временем уважение завоевать. Кхамоло отказался, и отказался столь категорично, усмехнувшись презрительно, как будто ему вместо заслуженной груды золота медный грошик к ногам бросили. Целищев не стал настаивать. Долго рассуждали они, как дальше жить, поскольку старый отец желал видеться с дочерью, с внуками (хоть и цыганята, а – родная кровь!), а цыган не хотел жену терять. А сама Анастасия Павловна стала уже равнодушна к своей судьбе: жизнь в чуждом для нее мире сделала её безвольной. Она в таборе была чужой по крови, не могла прижиться, но знала, что и общество дворянское уже отторгло её, там для всех она, как прокаженная. В то лето табор долго стоял возле их имения, а на зиму пошел в Малороссию, вместе с ним ушла и Анастасия с детьми. Кхамоло пообещал вернуться следующей весной. Чтобы выполнил он обещание, Павел Анисимович сказал, что большой луг на берегу Аргунки, за дубравой, будет отныне за Анастасией числиться, и что могут цыгане приходить и располагаться на нем в любое время. И весной цыгане пришли, снова лето провели цыганята вместе с Телятьевыми, а на зиму ушли туда, где теплее. Когда умерла Анна, Анастасия больше не стала родителей покидать. Зиму с сыновьями проводила в имении, а весной, когда появлялся табор, уходила к мужу. Потом и Кхамоло далеко уходить перестал, кое-кто из их табора к оседлой жизни перешел, в городах неподалёку приют нашли.

Так Николай с Семеном стали жить в одном доме с Татьяной. Сергея и Юрия Лапиных сюда часто привозила их бабушка, Глафира Ивановна, которая Прасковье Евдокимовне приходилась двоюродной сестрой. Дом Лапиных был в уезде единственным (кроме родительского), где принимали цыганят и их мать. Поскольку мальчики крепко сдружились, то когда к Сергею были посланы учителя из Петербурга, тот настоял, чтобы Николай (иль КалО – таким именем того звали в таборе) учился вместе с ним. А после те же учителя занимались с Юриком, Сеней и Таней.

Глава 6

То ль Серж, то ль Кало первым назвал Танюшу стрекозой, не помнили, но она и впрямь была похожа на стрекозу – шустрая, юркая, как стрекозка, и к тому же худенькая, с огромными глазищами в пол-лица не совсем понятного цвета. В лесу глаза её бывали ярко-зелеными, как листья липы с капельками росы, на берегу реки иль озера синели, а когда на небо засматривалась, в бирюзе их поблескивали золотые искорки. Чем не стрекоза?

Сержа, Таню и Кало родня прозвала лихой троицей, очень они озорничать любили, шумными, опасными играми увлекались. Юрий, что был младше Танюши всего на полгода, тоже рад был принимать участие во всех их затеях, но частенько болел, и, похоже, виной тому опять же была их «лихая троица». Как-то раз зимой Таня придумала повторить Суворовский переход через Альпы, в «армию» набрали ребятишек крестьянских. Гор поблизости не было, но зато по лесу проходил очень глубокий овраг, который дети сочли вполне подходящим. Для перехода выбрали самый высокий и отвесный склон. Почти все дети, покувыркавшись, побарахтавшись в глубоких сугробах, «взяли приступом», выбрались на другую сторону, а Юрий застрял – его нога попала под упавшее дерево, не заметное в снегу, и просидеть в западне пришлось долго. Пока его хватились, пока вытащили, пока домой доставили, он успел промерзнуть насквозь, и как потом ни оттирали, ни отпаивали, он всё равно расхворался. Бабушка строго отчитала Сергея и Татьяну, потребовала, чтобы они больше не таскали за собой ребенка. «Вы, фронтеры-понтеры, творите что хотите, вам, как вижу, ничего не делается, но уж Юрика мучить я вам не позволю»

Семёна сия троица брала не всегда и не везде по другой причине: ему самому военные игры не нравились, он рос неповоротливым увальнем, мечтательным, добродушным, больше всего желал научиться играть на скрипке лучше всех. Как-то летом взяли его с собой в игру, и из одного «штаба» отправили с донесением в другой, потом и сами пошли туда, но Сени не обнаружили. Выходило, что связной не дошел. В плен, что ль, к кому попал? Отправились на поиски и обнаружили мальчишку возле поваленной ветром сосны. Ствол её расщепился и обломался неровно: острые щепы, лучины разной длины и толщины торчали из высокого пня. Сеня проводил пальцем по ним или дергал за самые высокие и тонкие лучины и резко отпускал, а они отзывались разными голосами: «Тре-ень!» «Ди-и-инь». И слушал, как заворожённый. Когда Николай грозно окликнул его, обернулся со счастливым видом: «Кало! Ты послушай, как эта сосна звенит! Из неё бы, пожалуй, надо скрипок наделать! Как жаль, что я не умею этого!» Семён, найдя поющее дерево, был так очарован, что обо всём позабыл, и не сразу понял, за что его старший брат отругать хочет. Ну как такого в военные игры брать, если он с ролью связного справиться не мог!

Антон был старше Тани на семь лет, стеснялся ребячиться вместе с малышней. Хотя с Николаем и Сергеем он всё ж успел поиграть. Когда его просили помочь со строительством редута, равелина иль какого другого укрепления, он не отказывался: сначала у деда выспрашивал, как это всё должно выглядеть, чертежи составлял, потом руководил младшими. Иногда и сам увлекался до того, что в игре принимал участие. Бывало, что мать иль тётя пошлют его за малышней, так как подходило время обеда, а он, найдя их, видит, что у них там «бой» в самом разгаре, изображал из себя парламентера, просившего о мире, или адъютанта главнокомандующего, который передавал приказ о передислокации. Но когда Антону двенадцатый год пошёл, его в кадетский корпус отправили, и старший брат исчез из жизни Тани надолго.

Глава 7

В лапинском доме на верхнем его этаже жила, скрытая от всех, младшая сестра Глафиры Ивановны, Софья. Её жених умер накануне свадьбы, и девушка от горя заговариваться стала. С ней бывало всяко: случались и помрачнения рассудка, бывали и светлые дни, но с обществом видеться она более не могла. Родные спрятали её от людей. Всем было объявлено, что девица в монастырь далёкий увезена. И только самые-самые близкие, да немногие верные слуги знали, что монастырём для неё стал дом старшей сестры. Случалось с Софьей иногда, что она, как бы в беспамятство впав, пророчествовать начинала. Говорила, как в воду глядела. Раз, когда еще молодая Прасковья Евдокимовна была у неё и, наверное, слишком жалостливо смотрела на затворницу, сказала:

– А ты, Прасковья, над моей-то судьбой не плачь. Береги слёзы, тебе они самой понадобятся. Проживёшь ты долго, да только и будешь знать, что хоронить одного за другим.

Когда пропала Анастасия, Павел Анисимович приказал крестьянам реку облазить, лес прочёсывать, а Прасковья кинулась к Лапиным, к Софье. И та, уйдя в себя, посидев с закрытыми глазами некоторое время, пошептав что-то, подумав, сказала:

– Жива она, не ищите по рекам-то. Цыгане её свели.

Прасковья Евдокимовна послала сыновей с помощниками табору вдогонку, да цыгане умели прятать украденное. Сколько ни догоняли кибиток, телег цыганских, а все были не те, другие…

Сергей уже большеньким был, когда Глафира Ивановна осмелилась его сестре показать, и он запомнил эту странную женщину: похожа на бабушку, но задумчивая, грустная очень. Она разглядывала его долго, мальчик ёжился под пристальным взглядом, но при нём Софья Ивановна сказала только:

– Пригоженький мальчонка, ишь как на мать-то свою похож.

Мать Сергея приезжала в имение только раз и даже не подозревала о существовании тётки, но та с верхнего этажа, из своей кельи наблюдала за ней, оценила красоту невестки.

Сергей потом уже тайком от бабушки иногда забирался наверх и подсматривал в щелочку за чудной затворницей: то она, растрёпанная, неприбранная по комнате с причитаниями ходила, громко ругала кого-то, хотя рядом никого не было, то потом он видел её причёсанной, одетой аккуратно, сидящей тихонько у окна. Один раз, когда Софья была такой задумчивой, пригорюнившейся вдаль глядела, осмелился зайти в комнату, остановился смущенный и любопытствующий перед нею. И она подозвала его к себе, снова внимательно разглядывала, добрыми были её глаза, добрыми и печальными. Сказала ему:

– Каким ты пригожим растёшь! А ведь и у меня такой же внучок мог бы быть, да вот не позволил мне Господь замуж выйти, не дал счастья. – К окну отвернулась, повздыхала о чем-то, спросила Сергея. – Глафира говорит, что тебя женихом внучки Прасковьиной считают, Татьяны? А сам-то ты как, душа твоя не против, чтоб её невестой звать?

Серёжа ответил уверенно:

– Не против. Она хорошая, веселая, я люблю с ней играть.

– А красивая?

– Красивая! – уверенно ответил мальчик. – Стрекозка гораздо лучше других девочек. Не боится ничего, не ноет.

– Стрекозка, говоришь? – переспросила женщина, улыбнувшись. – Послушай, Сережа, что я скажу. Ты не бросай её, когда большим будешь, только на ней женись, ни на ком другом. А то заболеет твоя стрекозка с горя, если ты её оставишь, страшней, чем я, сделается. Ты ведь подглядывал в щелочку-то, видел, когда мне худо было, какая я страшная бываю?

– Видел, – признался мальчик. – А это потому, что Ваш жених на какой-то другой девочке женился, да?

– Нет, милый, он бы не женился на другой. У меня жениха Господь забрал.

– Как забрал?

– К себе взял, видать, Господу он зачем-то понадобился. Умер мой жених. А ты не бойся, ты подольше поживёшь. Только не бросай Таню, она тебе помощницей доброй будет.

– Хорошо. Не брошу, – согласился мальчик.

Их и вправду бабушки и дедушка в шутку называли женихом и невестой, Сергей ничего против не имел, но частенько, споря с Таней из-за каких-нибудь пустяков, говорил: «А вот не женюсь на тебе, если ты такая. Если будешь слушаться, тогда только женюсь!» А после разговора с затворницей Софьей больше себе подобных слов не позволял.

А Софья Ивановна потом вдруг странные вещи творить начала. Возьмёт какую-нибудь вещь, да бросит вверх, над собой, и ждёт, когда она ей на голову упадет: то чашку, то ложку, то платок свой, то что и потяжелее. Бросит вверх чашку, и наблюдает, куда она полетит. Иль в окно высунется, да тоже вверх что попало бросает. А когда упадёт чашка ей же на голову иль рядом да разобьётся, она как будто удивится этому: всё думает о чем-то, думает. Посуду у неё оставлять не стали, как поела, так сразу же уносили, также вынесли из комнаты всё, что она поднять могла. Больше месяца такое продолжалось, и все время Софья молча размышляла о чём-то, ничего ни сестре, ни служанке не объясняла. Потом, видимо, к какой-то важной для неё мысли пришла и велела сестру позвать. И попросила Глафиру Ивановну в монастырь её отвезти. Сказала, что пора ей грехи свои замаливать.

– Да какие у тебя грехи, Софьюшка? Когда ты согрешить-то успела, разве чашки разбитые грехом считаешь? – всплеснула руками сестра.

– Нет, Глашенька. Ты пойми: я ведь все эти годы только о том и думала, какой Господь злой да нехороший, ни за что меня наказал, жениха милого отняв, не дав замужем-то ни денечка побыть. Если б я дитё завести успела, так хоть какая-то радость в жизни была. А я радость получала, только кулачком своим слабеньким Господу грозя, словом нехорошим о Нем отзываясь, проклятья в Его адрес посылая. Изощрялась, проклятья выдумывая. А что выходило-то? Вот брошу я чашку вверх, а она, как ни старайся, до неба-то не долетает, плюну я вверх, всё вниз падает. Вспомнила я поговорку, о том, что против ветра не плюют, вот и испытывала. Видно, и с проклятьями моими то же происходило – как ни старалась, не к Нему они шли, а обратно, на мою ж голову. Или на тебя, поскольку ты со мной рядышком. Поняла я, что в этом и есть мой главный грех, что гордыня это. Думаю сейчас, не из-за меня ли ты и мужа, и сына, и доченьку схоронила? Может, это я смерть-то к ним приманила, а? Каяться мне надо в своих грехах, горько каяться… Как виновата-то я перед тобой. Хорошо, что хоть Саша-то остался у тебя, и детки у него растут. Боюсь, как бы ещё и на них беду не накликать. Так что отвези меня в монастырь, Глашенька, буду отмаливать грехи свои. Может, и успею еще до смерти-то прощение заслужить, да хоть внукам твоим счастливую долю выпросить. Виновата я, ой виновата…

Поплакали женщины вместе, вспоминая все беды, что на них обрушивались, да и отвезла Глафира сестру в монастырь. И там Софья, наконец-то, покой обрела, перестала метаться, сказала, что душа её больше не мучается, что давно надо было сюда переехать, да сама не понимала, не ведала, где радость-то находится.

Глава 8

Во все родовые тайны понемногу посвящали Таню родная бабушка да бабушка Сержа – Глафира Ивановна.

Но не только тайны своего рода интересовали девочку. Понравилось ей бывать в таборе, и там больше всего привлекала Пелагея – пожилая цыганка, к которой все испытывали почтение. Что-то мощное, грозовое, как предвестие бури, чувствовалось в этой женщине, но при этом была и власть, умение бурю грозную на цепи держать. Приходя в табор, Таня безошибочно могла указать, в какой из кибиток иль палаток сидит сейчас Пелагея, ни у кого не расспрашивая. Силу, исходящую от цыганки, Таня чуяла, как продрогший человек на расстоянии чувствует тепло от печи, и тянулась к ней. И цыганка приглядывалась к племяннице Кхамоло. Разговаривала с ней ласково, понемногу стала допускать и к святая святых её тайн: не выгоняла, когда нужно было осмотреть хворого, позволяла наблюдать, когда разводила огонь в очаге и варила какое-то зелье, нашёптывая над ним непонятные слова, рассказывала об одном, о другом, обучала помаленьку. И уже лет с семи девочка могла недуги распознавать, запоминала, какими снадобьями и заклинаниями лечить их, могла уже помочь женщинам в родах, и, что более всего удивляло даже Пелагею – могла безошибочно сказать беременной, кого та носит: мальчика иль девочку…

Не все в таборе по-доброму принимали маленькую дворяночку, как, к сожалению, и её тётю. Это ведь уездное общество считало, что Анастасия опозорила себя и весь род, а цыгане, наоборот, её дворянство ни в грош не ставили, были убеждены, что Кхамоло себя унизил браком с женщиной чужой крови. И что им до её дворянства? Да будь она хоть королевских кровей, отношение цыган не изменилось бы. Лишь со временем, видя успехи племянницы в ворожбе – что считали исконно цыганским даром – признали, что Настя в таборе неслучайно появилась. И после уже не хотели признавать, что в Тане, и, стало быть – в Насте, нет цыганской крови, говорили: «Не может такого быть, чтобы прирождённая колдунья-шувари родилась среди другого народа».

Но уважение цыган пришло не сразу, его пришлось завоевывать. Девять лет Тане было, когда она в таборе нешуточный скандал устроила. Не могла не устроить, потому что в тот раз молодая цыганка тётушку крепко обидела. Как бывало в других местах, Таня не знала, а на этом лугу, их, целищевском, у тёти всегда было привилегированное место, они с Кхамоло разбивали свой шатер на лучшем месте, рядом с березками, чтобы и ветер их не касался, и чтобы, откинув полог, можно было на солнце и на реку любоваться. А в тот раз, по весне, когда тетушка с детьми переехала в табор, на её любимой полянке разбивал шатёр Баро. Кхамоло не стал спорить – это была прихоть беременной жены Баро. В цыганском обществе, конечно, жёсткий патриархат, власть мужчин, однако желания беременной исполняются неукоснительно, это – закон. Кхамоло ставил палатку в центре табора, рядом с отцовской, что ему самому казалось неплохой заменой.

К тому времени, когда Таня с братьями Лапиными приехали, Анастасия Павловна не пришла ещё в себя от унижения и раздумывала, не покинуть ли табор вообще. Кало и Сеня были в растерянности, не знали, что лучше, но и они были обижены. Тётя ничего не объяснила, но Таня сразу же ощутила, что та испытывает, и это её возмутило. Как это – на целищевском лугу тётя, дочь владельца, не смеет выбирать лучшее для себя место? И она, сжимая хлыстик в руке, по-хозяйски направилась к березам, мальчишки – следом. Не здороваясь, резко спросила:

– Барко, кто тебе позволил здесь шатёр свой ставить? Не знаешь, что ль, что это место моей тёти?

– А, Таня, ты? – приветливо и немного смущенно отозвался молодой цыган. – Жужа захотела. Ей сейчас на солнце вредно бывать, вот мы и выбрали место в тени.

Из-за повозки выплыла и сама Жужа – красивая, яркая цыганочка, но слишком уж самодовольная. Бросился в глаза её большой живот – о беременности Жужи Тане не успели сказать. Впрочем, на самом-то деле живот её пока не был столь большим, как та выставляла. Девочка (всё ж она была хоть и маленькой, но – женского племени) дога далась, что цыганка завязала на животе несколько узлов, спрятала под верхней юбкой, а теперь выпячивает, красуется. Однако то, что Жужа в положении, было бесспорно, и это меняло дело. В том, чтоб уступить место беременной, нет ничего унизительного. Вопрос лишь, как уступить? Одно дело, если Баро попросил, иль, если тётя сама ему предложила. Но Жужа, а следом и её муж не сочли нужным хотя бы пару слов сказать. Тётушке просто указали, что до её мнения здесь никому дела нет. А вместе с ней унизили и дядю Кхамоло, хоть он и не желает этого замечать.

– А что, Баро, нельзя было сделать по-хорошему, нельзя было сначала с тётей поговорить? – тот не знал, что ответить, перевел взгляд на жену.

– С кем говорить? Зачем? – высокомерно хмыкнула она. – У нас, девочка, свои порядки. Мы постоянно в таборе, а твоя Настя только сегодня объявилась. Она дома, чай, на мягких перинах спит, а у меня их нету. Так хоть здесь место получше займу. Не нравится ей, так пусть в теплые комнаты свои возвращается.

– А это не тебе решать! – прикрикнула на неё Таня. – Моя тётя живёт и будет жить там, где сама пожелает. – Таня увидела, что вокруг них собираются другие цыгане, подошла и тётя, и она уже не для Жужи, а для них, зрителей, громко произнесла. – Если не хотите считаться с тётушкой, то скажу деду, чтобы вообще всех вас отсюда выгнал. Сегодня же! Луг этот всё же наш, не забывайте!

На цыганок угроза её, похоже, подействовала – они сроднились с кочевой жизнью, однако быть выгнанными с привычного места, что случалось в других краях, не очень-то хотелось, стали перешёптываться. Вмешалась сама тётя:

– Танюша, не надо ничего никому говорить. И вообще, оставь всё это. Оставь, пойдем отсюда…

Девочка и сама видела, что следовало б остановиться – всё ж на сносях цыганка, да у прямство не позволяло – очень уж высокомерно та себя вела. Такой позволь хоть раз унизить себя, а уж она сама превратит это в норму. И недостаточно Таня была опытной, чтобы уметь, сохранив лицо, завершить скандал: раздумывала, что бы сказать. Жужа, которая тоже ни в чём не желала уступать, облегчила задачу: хоть и была лет на десять старше Тани, но не похоже, что умнее. А уж упрямства в ней, пожалуй, и поболе заложено, чем в маленькой дворяночке. Она, бесстыдно выпячивая живот, ласково, как это могут цыганки, угрожая кому-нибудь, пропела:

– Ну что ты расшумелась, девочка? Смотри, наворожу тебе в мужья самого страшного, злого, что жизни своей не рада будешь! Иди отсюда, не мешай. – потом, кинув высокомерный взгляд на Анастасию, со смешком добавила. – А твою тётушку не обижает никто, зря волнуешься. И считаться с нею будут, если докажет, что не бесплодная. А то сколько лет замужем, а родила лишь двоих и остановилась! Цыганка за такой срок уж пятерых, а то и семерых бы на свет произвела!

Таня почувствовала, что именно этого упрёка и боялась тётушка больше всего, что слова Жужи для неё – как пощечина, которую не забыть вовек. Тётя и сама переживала из-за того, что больше ей Господь не даёт детишек, цыганка нахальная как раз по самому больному месту ударила. И ещё девочка уловила, что почти все женщины, собравшиеся вокруг, согласны в этом с Жужей: кто – то ехидно усмехнулся, кто-то искоса взглянул на Анастасию – с вызовом, презрительно! «Да здесь вообще заговор против тёти!» – ужаснулась Таня. И обида за тётю придала решимости.

– А ты сама не рано ли возгордилась, милая? Не рано ль нос свой задирать начала? – набросилась она на Жужу. – Моя тётя двоих сыновей родила – прекрасных сыновей, а ты ещё – ни одного! И НЕ РО-ДИШЬ! – это слово Таня произнесла чётко, громко, вкладывая в него всю свою силу, и повторила. – Не родишь, пока не попросишь прощения у моей тёти!

– Да что ты такое говоришь-то, Таня?! – ужаснулся кто-то из цыганок. – Опомнись!

– Опомниться?! Я иль тётя моя унижали хоть одну из вас, как эта… дура? – (ей хотелось подобрать какое-то более оскорбительное для Жужи слово, но на ум больше ничего не пришло) – Не сможет она родить, сей злобе Господь не позволит над тётушкой моей измываться да и над другими людьми тешиться!

Жужу слова девочки испугали, но меньше, чем других цыганок – Баро взял жену из другого табора, и про то, что в сей маленькой дворяночке и сама Пелагея видит достойную ученицу, она еще не знала. Скривила насмешливо рот, стала копаться в каком-то мешочке, что лежал в телеге. Таня догадалась: ищет порошок заговорённый, который вслед недоброму человеку бросают, чтобы себя от сглаза и злых заклятий уберечь.

– Иди отсюда, с глаз моих прочь! – приказала Жужа. Голос её звучал твёрдо, но руки и ноги уже подрагивали, с мрачным удовольствием отметила про себя её маленькая противница. Жужа подняла руку, чтобы кинуть порошок в глаза Тане, и с её губ вот-вот должно было слететь грозное проклятье.

Но Таня была не просто в гневе, а в ярости, ярость же придает силы, и она – маленькая, но уверенная в своем превосходстве! – взмахнула рукой снизу вверх, по направлению к цыганке. И поднялся ветер – мощный, бешеный! Весь порошок, что бросила Жужа, её же лицо и осыпал. Более того, ветер задрал вверх широченные юбки молодой цыганки, обнажая её ноги и то, что повыше. Испуганный Баро с криком бросился между Таней и женой, стараясь заслонить свою разлюбезную, но Таня ещё раз взмахнула рукой – молча, без всяких заклинаний, поскольку подходящих заклинаний и не знала – и цыган был сбит с ног, отброшен к кибитке. К зрителям ветер был добрее – юбки других цыганок лишь чуть шелохнулись от его дуновения.

Раздались испуганные крики, мать Баро кинулась перед Таней на колени:

– Остановись, Таня, остановись! Никто твою тётю не будет обижать, ничего худого ей не сделаем, только остановись!

Виновница всего этого, Жужа, побелевшая настолько, настолько позволяла смуглая кожа, отшатнувшись, прижималась спиной к кибитке и обеими руками ухватилась за её поручни. А Тане остановить себя было уже непросто, её ярость была не удовлетворена.

– Ну что? – требовательно вопрошала она. – Ещё какой-то порошок иль проклятье в меня бросишь?! К тебе же всё и вернётся!

Разъяренная маленькая ведьмочка готова была нанести Жуже ещё удар, сверкала глазами, наступая на неё. Но неожиданно почувствовала, как её сзади обхватили чьи-то руки. Хотела освободиться, но руки были сильными, и они резко развернули её. Серж! И он тоже был гневен, он был недоволен ею, Таней!

– Что ты вытворяешь?! – кричал он. – Неужель не стыдно?!

Она привыкла Сержа слушаться и теперь недоуменно хлопала глазами, соображая, за что ей должно быть стыдно, что плохого она сделала. А тот отчитывал:

– Что за спектакль ты устроила!? – Так как Таня не делала попыток вырваться и не спорила, лишь смотрела на него ошарашенно, то Серж успокаивался и сам, заговорил негромко, но укоряюще. – Ты же столбовая дворянка, а ведёшь себя… даже не знаю как, слов не подобрать… Поедем отсюда, хватит… Юрик, лошадей веди!

Опомнились и цыгане, засуетились, заговорили разом, заахали, заохали. «Молодец, Серёжа, увези Таню, мы тут сами разберемся». Кто-то из женщин осторожно отцепил руки Жужи от кибитки, обняли её, успокаивая, а та не могла опомниться, лишь икала – это заклинание, что она хотела произнести, в горле застряло. Серж ещё крепче обнял Таню, прижал к себе, поглаживая тихонько. Юрик и Сеня привели коней, он приказал:

– Положите коня!

Когда конь опустился на землю, Серж, не выпуская подружку, сел в седло, усадил её перед собой. Поехали, Коля вёл в поводу Танину лошадь. А Таня напоследок еще успела бросить мстительный взгляд на Жужу и звонко крикнула:

– Не родишь, если перед тётей не извинишься!

Серж, прижимая её покрепче к своей груди, процедил сквозь зубы:

– Прекрати безобразничать, прошу тебя, не позорься!

Таня не ответила – ну, не воевать же ещё и с ним впридачу! – лишь упрямо опустила голову, закусила губу. Мальчики тоже поначалу были насупленными, тревожными, обмозговывали ситуацию. Какое-то время ехали молча. Но вот Коля, оглянувшись на взбалмошную сестричку, слегка хихикнул. Наверное, они переглянулись с Сержем, и тот тоже прыснул, а Таня отвечать на улыбку не желала. Подумала: «Ну вас всех, я тётю защищала, а мне заявляют, что это – стыдно!» Потом Серж снова тихонько засмеялся и сказал уже доброжелательно, примирительным голосом:

– Ну, ты и фурия, Тань! Я такого никак не ожидал!

Колька тотчас отозвался:

– Точно – фурия! Медуза Горгона! Я, когда мифы читал, не мог вообразить, на кого фурии похожи. А чего придумывать, когда у нас под боком своя есть!

И захохотал. Причем, каждый раз, когда оглядывался на обиженно сжавшую губы сестричку, хохотал всё громче. А за спиной у Тани трясся от смеха Сергей. Наконец, братец выдохнул:

– Ой, не могу больше. Давай остановимся, а то из седла вывалюсь. – И съехал с тропинки, спрыгнул с лошади, сразу же упав на траву и продолжая смеяться.

– Встань, прими-ка нашу Горгону, а то я боюсь ей свободу предоставлять. – Попросил Серж. (О, сколь же ехидным был его голос!).

Коля вскочил, взял Таню на руки, но не удержался, со смехом снова повалился на траву. Правда, при этом умудрился не ушибить её, не поцарапать – и она упала, но ему на грудь. А вот уже и Серж, хохочущий, рядом по траве катается. Танин крик: «Да выпустите же вы меня, вредины! И хватит смеяться надо мной!» – мальчишек развеселил ещё больше. «Это мы-то – вредины!?» КалО руки свои разжал, но не потому, что её послушался: просто у него уже не было сил её держать от смеха, точнее – от идиотского ржанья. И вот два ненормальных фронтера-понтера, как бабушка Сержа иногда мальчишек называет, катаются по траве, ржут, а Таня сидит меж них, обиженно поглядывая то на одного, то на другого. Однако смех всегда заразителен, и она сама хмыкнула, спросила саркастически:

– Ну и что столь смешного вы нашли? По-моему, смешнее и глупей, чем вы сейчас, никого и ничего быть не может.

А потом их догнали Юрик и Сеня, и тоже не могли ничего лучшего придумать, как соревноваться в том, кто ржёт громче. Мальчики не говорили, лишь выдавливали из себя: «А как она, а!» «А он-то!» «А я лишь подумал, как тут…!» «А я глазом моргнуть не успел!» Таня с каждым их возгласом убеждалась, что сумела произвести в таборе немалый переполох, настоящий фурор.

Отсмеялись, и Серж задумчиво спросил:

– Коль, как думаешь, Тане теперь ничего не угрожает? Мстить Жужа иль её родня не станут?

– Этой Горгоне-то?! Не-а, и пикнуть не посмеют! – И снова захохотал, но негромко, из последних сил, потому что и так в животе от смеха колики начались.

Сеня с Юриком, уехавшие из табора позднее, подтвердили – там все были донельзя напуганы. Мужчины обмолвились, что зря Баро на поводу у жены пошел, женщины перед Анастасией Павловной лебезить начали, так что смотреть даже неприятно, уговаривали Жужу, чтобы она прощения попросила, поскольку сама ведь непочтительно себя повела, но та пока упрямилась…

Глава 9

Домой дети приехали под вечер. Бабушке всё рассказали – а как иначе? – причем мальчишки выгораживали Таню, доказывали, что во всем сама Жужа, дура, виновата. Бабушка покачала головой и сказала:

– Чую, дело-то на этом не закончится.

– Ну да. Я тоже так думаю. Ежели в таборе хоть что-то поломанное обнаружат, всё на Танюху спишут, – сострил Николай. – И к тебе повадятся за подаянием: мол, подкинь-ка денежек на замену, а то внучка побушевала, всё в негодность пришло.

Бабушка от Кало отмахнулась:

– Ну тебя, балабол. – И, усмехнувшись, добавила. – Однако ты в таборе этого не говори, без тебя-то, может, не догадаются.

Назавтра дети к цыганам решили не ездить. Тане, наконец-то, и в самом деле стало стыдно. Но около полудня прискакал Лоло – двоюродный брат Николая и Семена, Тане, стало быть – троюродный. Он сообщил, что у Жужи выкидыш. Причем, кровотечение началось ещё вечером, но она – вот ведь до чего стерва упряма! – никому сразу не сказала, сама пыталась какое-то снадобье сварить. И только когда уже в обморок грохнулась, женщины догадались, что с ней. В это время в таборе сильных знахарок не было – у Пелагеи, Зары, да и у других пожилых цыганок в уезде уже обширная клиентура появилась. Кому поворожить, кого полечить; с одними Пелагея разговаривает, с другими – Зара, третьим Валя и Рада гадают, четвертые очереди своей ждут. В город за Пелагеей послали, но пока она ещё доберётся, с Жужей может совсем худо быть. Лоло не посмел уговаривать Таню приехать в табор, лишь попросил:

– Ты ж на неё проклятье наложила, так сними, а? Мы понимаем, что она сама виновата, не надо было тётю Настю оскорблять. Так уже поплатилась. Выкидыш случился, а больше не делай ничего, пусть она поправится, ладно?

– Какое проклятье? – возмутилась Таня. – Вот ещё! Не накладывала я ничего на Жужу, если что и получилось, то само собой, я даже не знаю, как…

Бабушка поддержала:

– Так оно и есть. Не могла Таня проклятье наложить, никто её этому не учил. А если от оскорбления, в гневе и сумела что сделать, так и сама не знает – не ведает, как это вышло, и что вышло. Была обида сильная нанесена, вот и ответ сильный…

А Тане посоветовала:

– Ты поезжай-ка в табор-то, милая, поезжай. Пожалей несчастную, прости. Да и сама прощенья у ней попроси – тоже ведь виновата. Если нечаянно в гневе получилось худое сделать, так теперь, ежели пожалеешь, может, получится и вылечить.

Лоло обрадовало такое решение, но Прасковья Евдокимовна охладила его пыл:

– Погоди от радости-то прыгать. И другим цыганам передай, чтобы на чудо-то не шибко надеялись. Была бы наша знахарка большой да разумной, было бы просто в обратную сторону дело повернуть. А коль она и сама не знает, чего наворотила, то сумеет ли угадать, что делать теперь, неведомо. Пусть Господу Богу молятся усерднее.

И Таня поехала. Мальчишки, как всегда, сопровождали. На этот раз было не до веселья. Таня вспоминала всё, что слышала о женских немочах. В принципе-то, выкидыш при малом сроке не столь и опасен, у многих женщин бывает, и ничего. Опытные цыганки и сами знают, что делать, и гораздо лучше её. И зачем там нужна Таня? Однако, войдя в палатку, где полулежала бледная Жужа, поняла, что всё обстоит хуже, чем она предполагала. Недаром здесь сидели встревоженные женщины, среди них Дуня – мать Лоло, и Стеша – мать Баро.

– Позлорадствовать приехала? – спросила больная.

– Не ругайся, Жужа. – торопливо заговорила Стеша. – Таня, милая, сними ты с неё проклятье, не дай умереть. Прости её.

– Простила уже. И ты меня, Жужа, прости. Прости, пожалуйста, погорячились мы с тобой обе. Только знай – никакого проклятья от меня не было, это ты своё собственное проклятье проглотила – то, что на меня направляла…

– Что ж прощенья-то просишь, как перед смертью моей? Не умру я, рано радуешься. – Жужа была слаба, держалась лишь благодаря своему несокрушимому упрямству.

А в палатке пахло кровохлебкой. Запах был еле заметен, но Таня почуяла его (не раз ведь порезы разные у мальчишек заживляла) и ужаснулась: неужель эта гордячка всё еще надеется беременность сохранить? Неужель не понимает, что это-то и убить её может?

– Кто настой кровохлебки делал? – спросила у женщин.

Стеша удивилась, ответила испуганно:

– Зачем кровохлебку? Я совсем другое варила.

Таня вгляделась в Жужу и поняла. Пожилые цыганки дают ей то питьё, что аборты вызывает, чтобы очистилась быстрее, а она его мимо выливает, по-прежнему пьет своё, останавливающее маточные кровотечения.

– Говоришь, что не умрёшь, а, кажется мне: сама себя ведёшь к этому. Дай-ка посмотрю.

Жужа презрительно скривила губы, но сопротивляться не могла, и Таня прощупала её живот: никакой жизни там, где был плод, уже не было. Наоборот, там было что-то лишнее, жутко грязное, пальцам было противно, неприятно, как будто в разлагающуюся мертвечину уткнулись.

– Жужа, зачем же ты упрямишься, ведь только хуже себе делаешь. Погиб твой ребёнок, и если ты по-прежнему своё зелье будешь пить, то мертвый плод к тебе накрепко прилепится, будет гнить, а следом и ты сама изнутри загниёшь. – Таня старалась говорить как можно убедительнее, но при этом доброжелательно. Она уже простила Жуже вчерашнее высокомерие, было очень жаль черноокую красавицу, непреклонный характер которой даже вызывал некое восхищение.

– Неправда! – хриплым шёпотом, но всё ещё яростно заспорила Жужа. – Я чувствую, что он жив! И рожу, не смотря ни на какие твои слова.

– Жужа, миленькая, красавица наша. – Стала уговаривать её Дуня. – Таня девочка добрая, и она насквозь видит. Ты уж поверь, мне-то ведь она племянницей приходится, я давно её знаю. Если Таня определила, что ребеночек умер, значит, так и есть.

– Добрая?!. Не похоже никак! – зло прошипела та в ответ.

– Ты еще родишь, Жужа. Будет у тебя ребенок, и не один, будут и мальчики, и девочки. – Уверенно пообещала Таня. – Только не в этот раз. Ну что ты, как маленькая?

– Будут, говоришь? И не один? – презрительно, но уже с проблесками надежды переспросила упрямица.

– Да, и не один! – Уже почти закричала девочка. – Но только если ты сейчас одумаешься и перестанешь глупости делать!

И Жужа, похоже, сдалась, вздохнула судорожно и тихонько заплакала – Таня всё же была сильнее.

– Заново приготовьте снадобьё. – Попросила Таня, и Стеша поднялась, вышла из палатки.

– Дуня, помогите: поудобнее уложить её надо. – Вместе с другими цыганками они передвинули Жужу, чтобы та, наконец, легла, а не сидела.

Затем Таня попросила: «Подержите её!» Сама она положила руки на живот больной, стала легонько растирать его, вращая пальцами, сосредоточилась на своих ощущениях.

– Ой, горячо! – застонала та. – Не дави так сильно!

– Не бойся, всё хорошо будет. – Успокоительно увещевала больную пожилая цыганка, а сама прижимала её к постели, чтобы та не дергалась. – Хорошо, что горячо! Так и надо. Потерпи немного, всё хорошо будет, всё хорошо…

Минут через пять Жужа заворочалась, застонала снова:

– Ой, схватило как! Больно!.. Ой, потекло сильно…

И снова Дуня успокаивала:

– Так и должно быть, потерпи!

Кажется, Таня сделала то, что требовалось. Убрала руки, поднялась:

– Вот и ладно. Пойду я. Выздоравливай, красавица. Слушай, что тебе взрослые советуют, так всё хорошо будет.

Мальчики ждали, сидя у костра возле мрачных, попыхивающих трубками мужчин. На неё, маленькую хрупкую девочку в светлом платьице и легком синем спенсере, смотрели исподлобья, ожидая новостей.

– Можете быть спокойны. Жужа поболеет ещё немного, и встанет.

– Немного поболеет и снова будет здоровой, хочешь сказать? – уточнил дядя Кхамоло. Наверное, только Баро волновался и желал выздоровления Жужи больше, чем он. Скандал возник из-за Насти, и дядя чувствовал себя виноватым.

– Да, дядя, так и есть, Дуня вам после расскажет.

Тане предложили поесть вместе с ними. Протянули кусок мяса, хлеб. «Интересно, у кого они барана спёрли?» – принимая угощение, подумала девочка. Взяла жирный кусок осторожно, не хотелось, чтобы капли жира на платье попали. Но разве убережёшься, сидя перед костром на коленях? Салфеток в таборе отродясь не водилось, руки вытирали либо о штаны, либо общим для всех полотенцем, Тане не предложили даже захудалой тряпицы, чтобы постелить на подол. Стало быть, платье будет заляпано бесповоротно. Однако отказываться нельзя: не каждому цыгане предлагают разделить с ними трапезу – это, по их понятиям, великая честь, а если откажешься, то сочтут, что ты их оскорбить хочешь.

Глава 10

Через пару дней Таню позвала Пелагея – конечно, чтоб отчитать. Таня признавала: есть за что, но фыркнула, мол, могла бы цыганка и сама в гости зайти, заодно бы и с бабушкой пообщалась. Но… неожиданно осознала, что как раз при бабушке Пелагея и не желает разговор вести. Вдруг разом открылось ей, что неспроста тётушка, тогда еще шестнадцатилетняя девочка, в таборе оказалась: не потеряла она память, как всем рассказывали, а это Пелагея, ведьма старая, постаралась. С какой-то непонятной целью уважаемая всеми цыганка заманила девушку в табор, и теперь тёте жизни нет ни там, ни тут. Сил у свою испытывала, что ли? Хотя… Пелагея всегда только мудрые и добрые советы давала, уж что-то, а обмануть Таню даже она бы не смогла – девочка всегда чувствовала, если кто-то ведёт себя неискренне. Может быть, только мерещится ей? В смутном расположении духа поехала Таня в табор.

Пелагея, седая цыганка, сидела в отдалении от всех, на берегу, задумчивая, пасмурная. Осмотрела присевшую рядом с ней Таню пристально, строго спросила:

– Ну что? Довольна, иль вину свою признаёшь? – Девочка сокрушённо вздохнула, виновато опустила глаза. – Сколько я тебе говорила: держи себя в руках. Научись пыл свой охлаждать, а то тебе ж хуже будет. Неужто по-доброму нельзя было разойтись?

– Не получилось… – буркнула Таня виновато.

– Не получилось? Могла бы и не затевать скандал-то по пустякам! Ничего бы с Настей не случилось.

– Ничего?! – возмутилась девочка. – Её УЖЕ унизили, а Вы говорите – ничего?! И если ей самой среди цыган нельзя слова молвить, то я не могла не вмешаться!

– Чего несёшь-то, а? Кто у нас Насте что запрещает? – укоризненно покачала головой цыганка. – Жужа раскапризничалась, так и то лишь потому, что беременная. Была… И её бы урезонили со временем… Ну, да ладно, что случилось, то случилось. Это и для Жужи, и для тебя хорошим уроком стать должно. Вишь, что бывает, если норов свой не укротишь.

– Я бы на Жужу нападать не стала, если б она тётю не оскорбила. – Негромко, но упрямо произнесла Таня. – Нельзя, чтобы тётю здесь унижали. Вы-то отчего её не ограждаете от насмешек? Ведь лучше меня знаете, что не по своей воле она среди цыган оказалась. Поступили с ней несправедливо, так хоть позволили бы ей жить спокойно.

– О чём это ты?! – недовольно спросила Пелагея.

– О том, что тётя по Вашей милости памяти лишилась, и Вы потом её увезли. – Угрюмо проговорила Таня: в данную минуту она уже была уверена, что не ошиблась.

– Ах, вон о чём! – грозно кивнула Пелагея. – Догадалась, иль само открылось?

– Открылось! – с вызовом бросила ей девочка. – Не понимаю только, ради чего?

Пелагея помолчала, внимательно разглядывая свою худенькую светлокожую ученицу – без злобы, без досады.

– Так, получается, что ради тебя. Не была б ты племянницей Кхамоло, как бы я с тобой познакомилась? Кто бы тебя уму-разуму учил? Бабка твоя немало знает, да с тобой, экой прыткой, ей не совладать.

– Не может быть! – ужаснулась Таня. – Лжёте Вы!

– Лгу. – Спокойно согласилась колдунья. – Тебя тогда ещё и в помине не было, и не знала я, что ты появишься. Однако, когда Настя, совсем молоденькая, с глазищами нараспашку, подошла ко мне погадать, я и увидела, что судьба её – с нами быть, что она за цыгана должна выйти. Вот и подтолкнула немножко. Не поломала я её судьбу, а, наоборот, сбыться помогла.

– Всё равно это подло! Это обман! – Почти уже закричала Таня, потом опустила голову, всхлипнула. Как тут удержаться от слёз, если сколько всего обрушивается на её голову, как осмыслить? И как примириться с сей вопиющей несправедливостью!?

– А кто без обмана живет? Дворяне, что ль, не лгут? – презрительно махнула рукой Пелагея, сплюнула на траву. – Ещё как лгут, поверь уж мне, старой! И подличают, и изворачиваются. Только что вид благопристойный при этом держат. А что лучше-то? Мы обманываем, так об этом весь свет знает, повсюду мошенниками да ворами кличут. А дворяне подлостей больше нашего делают, и обвинить их нельзя. И против закона идут, и денежки воруют. Твоя родня не такова, знаю, а за других не отвечай – мало еще людей-то изучила. Вот сравни хотя бы. Если б ты не с Жужей, а с дворянкой какой скандалила, чем бы это закончилось? Назавтра весь уезд бы тебе косточки перемывал, детей бы тобой стращать начали. А то и потребовали б, чтобы тебя в монастырской келье заперли. Ну а цыгане поговорили промеж собой да и простили, и никто, кроме нас, об этом не узнает. Понимают, что мала ты пока, не за все поступки отчет держать можешь.

– Всё равно, что б Вы ни говорили, тётя по Вашей вине несчастной стала, и этому нет оправдания.

– Несчастной, думаешь? А, по-моему – счастливой. Знаешь ли ты, как её щечки румянились, как глазоньки сверкали, когда Кхамоло за ней ухаживать начал? Душа радовалась, на них глядючи. И с какой радостью она потом с Кало возилась, как они с мужем первенцем своим непоседливым любовались – уж сколько счастья в них было, не передать! Сияли оба. Лишь когда память к ней вернулась, плакать начала.

– А как иначе? Заплачешь после всего этого! И не верю я, что по-настоящему счастлива была тётя, пока в беспамятстве жила. Конечно, радовалась мужу и сыну, но о себе не помнить ничего – это ведь ужасно!

– Думаешь? А многие бы не отказались забыть свою жизнь, желали бы такое испытать. – Насмешливо сказала Пелагея и продолжила. – А и сейчас несчастливой называть Настю ни к чему. Я ведь помню подружку ейную – Дарьюшку. Муж картежник всё приданое спустил, бил нещадно. В прошлом годе, кажись, вовсе сбежал невесть куда. Вся и радость, что муж – дворянин. Счастливей она Насти, что ли? А ведь подумай: Насте-то хоть ни перед кем вид делать не надо, что всё хорошо. Радость пришла, так, слава Богу, радуйся, печаль – так поплачь, хоть и на виду у всех, никто не осудит. А Дарье, что бы муженёк ни вытворял, ещё и о том забота: как перед светом-то форс держать, благоверного выгораживать, потому как все знают, кто он таков, а жене не простят, если она открыто признается в беде своей. И поплакаться-то может только девкам дворовым, коих он ещё проиграть не успел.

Таня поняла, что слишком уж по-разному они на жизнь смотрят. Вон как Пелагея считает: если есть у женщины муж заботливый, дети, не болеет никто, все сыты, и есть во что одеться, так и всё – ничего более не надобно для счастья! А то, что от тёти, дворянки, общество отвернулось, что бабушка и дедушка страдают из-за этого, Пелагею нимало не заботит.

– Хотите сказать, что все дворяне – картежники, и что все жены их несчастны? – с обидой спросила Таня.

– Нет, конечно. Тут уж кому какая судьба выпадет. Ты счастлива с мужем будешь… Пока он будет рядом. – Помолчала цыганка, потом заохала. – Ой, все косточки с дороги болят, отдохнуть мне надо, а ты иди, иди, вон муж-то твой будущий дожидается. Приезжай завтра, будем разбирать, каким это образом ты проклятье сотворить сумела.

На сём аудиенция у «всесильной колдуньи» закончилась. А думать над её словами ещё долго придётся…

Сказать, что будущий муж изнывал, томился, поджидая Таню, было нельзя. Кажется, она его сейчас вовсе не интересовала: с мальчишками из табора он с азартом увлечённо метал кости. Конечно же, на деньги, и, конечно же, проигрывал. Наверное, кучки меди, что лежали возле Данко и Ивана, набрались именно из того, что поутру выделила Сержу и Юрику их бабушка. Цыганские ребятишки не воровали у своих – такими считались в таборе внуки Лапиных и Целищевых, но зато, если барчата садились играть, не упускали случая обчистить их карманы хотя бы таким способом.

– Мухлюете, как всегда? – подойдя к компании, язвительным тоном произнесла Таня. – Что, Серж, они ещё не все денежки из тебя вытрясли?

– Мы не мухлюем, Таня, нисколечко, по-честному играем. – Испуганно захлопал глазами Иван.

И Коля, тоже сосредоточенно катающий в пригоршне костяшки, подтвердил:

– Сестричка, не волнуйся, всё, как договаривались. Никто никого не обманывает.

– Ну да! Так я вам и поверила, – очень даже не миролюбиво улыбнулась ему Таня.

Серж поднял голову. Оказывается, он был доволен тем, что его обманывают!

– Тань, не вмешивайся, ладно? Меня самого интересует как раз сей мухлёж. Разобраться хочу, в чём фокус. Слежу, слежу, да пока не понял ничего. Вот что забавно! – И повернулся к Данко. – А ну-ка, давайте ещё раз! Если сам не пойму, то растолкуете, как договаривались, хорошо?

– Ладно уж, растолкуем, – снисходительно пообещал Данко.

Глава 11

Серж любил обучаться всем подряд наукам, ему было интересно разбираться в каких-нибудь секретах, в том числе и в приемах обмана при игре в карты, кости, зернь. И пусть его при этом обманывали – считал, что это тоже наука, а за науку всё равно надо платить. Главное – понять, в чём секрет. Глафире Ивановне, требующей отчета, на что деньги потрачены, так прямо и объяснял. Бабушка вздыхала: «И что за напасть такая, неужель ты, внучок, надеешься цыганят обыграть?» «Цыган не обыграю, зато потом дворяне меня не сумеют обдурить, я уже не один секрет успел выведать» – заверял её внук, даже демонстрировал некоторые фокусы, и снова получал небольшие суммы на карманные расходы. Глафира Ивановна была любящей бабушкой и верила, что к её внукам никакая грязь не пристанет, и что ни Сержу, ни Юрику не грозит судьба лудомана-картежника.

Не один Сергей, а все в их компании, включая Таню, с увлечением изучали всё, что можно было изучить. Ведь это же очень интересно: узнавать что-то новое! Их учителя незадаром деньги получали: математику, языки, музыку, географию и прочие необходимые для дворян науки дети усваивали успешно. Особенно хвалил учитель математики Иоганн Шварц, коего звали на русский манер Иваном Густавичем. Он говорил, что таких способных учеников у него ещё не было. А кроме светских наук постигали к тому ж и науки цыганские, даже немножечко кузнечное дело освоили. Кузнецами были дядя Кхамоло, его отец и брат, причём не просто кузнецами, а хорошими оружейниками. Кхамоло делал крепкие клинки, умел разукрасить их так, что залюбуешься, за большие деньги продавал их, он обучал сыновей, а заодно и Сержа с Юриком. Хорошими кузнецами мальчики, разумеется, не стали – всё же не один год надо этому посвящать, а сыновьям дворянским это и ни к чему, однако ножи собственного изготовления были у каждого.

Коле было бы интересно и лошадей чужих похищать, и обчищать карманы иль сумки. Ну как это: братья двоюродные умеют, а он – нет!? Но Серж считал, что это – чересчур дурно, недостойно не просто дворянина, а и вообще звания человека (о цыганах речь не вёл, это особый народ). Коле с Сеней объявил, что если они воровать начнут, то перестанет с ними водиться. Однако не отказался изучить приемы карманников – чтобы знать. Недели три учился ловкости рук, практикуясь на приятелях – то Кало залезал ему в карман, то наоборот, а потом оба хохотали и трясли перед носом друг у друга похищенным. Иногда Серж и мальчишкам из табора сам предлагал обокрасть его. И, в конце концов, научился вовремя хватать тех за руку. И потом, уже взрослыми, Лапины могли среди всякого сброда, толкущегося на почтовых станциях, постоялых дворах, на улице, безошибочно определять того, кто чрезмерно интересуется содержимым чужих карманов.

Глава 12

Мальчишки не раз ещё, когда видели, что Таня начинает злиться по какому-нибудь поводу, её медузой Горгоной обзывали, и от едких слов Кало, от ироничных взглядов Сержа она тушила свой гнев. Понимала: ещё раз вспылит, так уже всё, от сего противного позорного прозвища не отделаться, не отмыться. Когда ребята стрекозой её называли, ничего не имела против, а вот быть фурией, буйной Горгоной в их глазах не хотелось.

Но вскоре после случая с Жужей бабушка Лапиных объявила, что Сергей и Юрий на учебу поедут – отец их в кадетский корпус думает отдать. Александр Петрович письмо прислал, где сообщал, что приедет за сыновьями в середине лета. И дети запечалились. Поняли, что заканчивается детство, предстоит им расставание, и надолго. Близость разлуки омрачала веселье, но она же приучала всматриваться пристальнее в окружающих, ценить каждую минуту, проведённую вместе. Братья Лапины одновременно и радовались, что их ждёт новая жизнь: заманчивая, раздвигающая горизонты, и к ним уже по-взрослому будут относиться, но и не могли не печалиться: ради новой жизни надо было расстаться с друзьями, с бабушкой, родные края покинуть. Мысль о разлуке наводила кручину. И они с грустью осматривали знакомые луга, поляны, жадно вбирая в себя увиденное, услышанное, стараясь запомнить всё, что их окружало здесь, как можно крепче…

В то же лето у детей появились друзья и среди помещиков. У Прилежаевых гостили сын Семен и Станислав Светиков – двадцатилетние прапорщики, только что выпущенные из училища и получившие на значение в Кавказский военный округ. Бывшие юнкера имели право не спешить к месту службы, навестить родню, чем и воспользовались по дороге на юг. Прилежаев рад был заново объехать родные места, по которым тосковал во время учебы: леса, дубравы, памятные поляны, луга, и с удовольствием знакомил с ними друга. И они не могли не встретиться с детской компанией.

Если небо обещало вёдренный денёк, то компания внучат Лапиных и Целищевых уезжала куда-нибудь подальше. Брали с собой крестьянских детей – подростков лет четырнадцати, то есть постарше себя, покрепче, но коим пока ещё и детские забавы не приелись, чтобы исполняя приказы, не морщились: мол, эко какая дурь хозяевам в голову пришла. В июне, пока дни погожие да длинные тянулись, бабушки не очень отчитывали, если дети и совсем поздно домой возвращались. В это лето бабушки вообще позволяли им больше. Только следили, чтобы и еду с собой на весь день брали.

Один раз рано оседлали коней, далеко вдоль Аргунки уехали. Любовались на яркую зелень полей, на разнотравье цветущих лугов, на которых кое-где уже перекрикивались мужики, вжикали да посвистывали косы. Это ещё не настоящий сенокос был, не страда, крестьяне говорили, что только косы пробуют. По бору сосновому проехались, поискали землянику – та тоже ещё не поспела, была белобокой, и только на солнцепёке сочные, красные ягоды попадались. Когда сильно припекать стало, остановились на полянке, полого спускающейся к реке. Заметили выпрыгивающих из воды серебристых рыбёшек, решили бредешок закинуть. Рыбалку дети любили, и ежели брали с собой слуг, то и небольшой бредень при них был – это ж не удочки, которые верхом на коне везти неудобно, что цепляются за всё, бредешок кинь в мешок, и таскай с собой, куда хочешь.

Мальчики были в реке: одни сеть тянули, другие брели им навстречу, колотили палками по воде изо всех сил, гоня рыбу. Таня бродила возле берега, поначалу приподнимая подол, а потом перестала: и пусть намокнет, в такую жару это даже приятно. Фомка и Венька на берегу дрова для костра собирали. В это время на угоре показались двое всадников в офицерских мундирах. Постояли, потом подъехали поближе, один поприветствовал компанию:

– Доброго здравия всем! Можно полюбопытствовать, как рыбалка? – а потом по-французски сказал спутнику: – Et je le faisais avant à cet endroit le plus aimé de poissons à pêcher. (И я раньше на этом самом месте любил рыбачить).

И Таня поприветствовала их тоже по-русски, а потом уже по-французски спросила: – Donc, nous sommes à Votre place occupent? (Значит, мы Ваше место заняли?)

– О, здесь понимают язык Вольтера? – удивился один.

– Non, ce que Vous avez! (Нет, что Вы!) – Съязвила Таня. – Ici, en effet, le désert, le coin des ours, et nous sommes tous, à l’exception baissier de la langue ne comprenons plus aucun autre. (Здесь ведь глушь, медвежий угол, и мы все, кроме медвежьего языка, не понимаем более никакого другого.)

– О, каков ответ! – засмеялся светлоглазый прапорщик и спрыгнул с коня. – Позвольте узнать, кто Вы? Француженка?

– Вот уж нет! – Таня вышла на берег, ноги в туфельки засунула, подошла к ним. – Татьяна Андреевна Телятьева. Думаю, Вы должны знать моего деда, генерал-лейтенанта Целищева. – Конечно, глупо было делать реверанс в мокром платье, но она простым кникенсом решила не ограничиваться, сделала старательно именно реверанс, приподнимая чопорно мокрый подол.

И офицеры оценили, заулыбались, сами представились, галантно раскланиваясь. Мальчишки уже подводили сеть к берегу – какой-то улов у них, похоже, был. Подтянули поближе, стали доставать запутавшихся в ячеях рыб, выкидывали их, вертящихся, скользких: мелочь – в воду, крупных – на берег. Переговаривались, мол, если б не в жару, когда рыба спит, а на утренней зорьке здесь с бреднем пройтись, улов был бы куда как больше. Крупных попало лишь шесть штук, маловато на такую компанию. Ребята – мокрые, в тине и водорослях – вышли из воды, и Таня их любезно представила офицерам: перепачканные, так что с того? Серж поклонился сдержанно, зато Коля, оценив комичность ситуации, решил её усилить. Он сделал испуганное лицо, вытаращил глаза: «Ах, простите, я без шляпы!» (а то, что босой и в мокрых портках – ничего!), стал очень уж старательно и суетливо раскланиваться. Выглядело это смешно, и молодые люди, конечно, поняли, что мальчик дурачится, но не обиделись. Какой-нибудь напыщенный сноб сию выходку мог бы за оскорбление принять, а прапорщики были молоды и на шутки отзывчивы. В общем, молодые люди и дети понравились друг другу, и Таня предложила офицерам присоединиться к их компании.

Мальчики прошлись по реке с бреднем ещё раз – в другую сторону. Прилежаев и сам пожелал было залезть в воду, но Таня его отговорила: «Зачем Вам-то белые брюки марать?» И офицеры ограничились тем, что шли за рыбаками по берегу, активно давая советы. Слушая их, Таня хихикнула про себя: «Как будто и без них тут умников не хватает!» Ох уж эти мужчины: их хлебом не корми, дай покомандовать. На этот раз ребята прошли подальше, выловили немного, но, если считать и дворовых – их-то ведь тоже кормить надо! – на человека по полторы рыбёшки пришлось, вполне достаточно. Почистили рыбку, пожарили, клеёнку на траве расстелили, вывалили из котомок домашнюю снедь: мясо копченое, сыр овечий, пироги с разной начинкой, яйца вареные, бутыли с молоком да квасом, огурцы и яблоки прошлогоднего урожая – и получилась отменная трапеза.

Лапины как будущие кадеты прапорщиков об учебе расспрашивали, те вызнавали у ребят о здешней жизни. Таню неприятно кольнуло, раздосадовало восхищение Сержа, с каким он слушал рассказы о кадетской жизни. Она вздохнула тихонько: он желает уехать отсюда быстрее, а будет ли вспоминать? Юрик интересовался морским корпусом, но Прилежаев и Светиков мало о нём знали, сообщили только, что там, по слухам, учиться сложнее. В сухопутных корпусах, если и не проявляет недоросль способностей к точным наукам, его все равно в офицеры выводят, совсем бестолкового, в крайнем случае, в дворянский полк переведут, а оттуда – в юнкеры, ну и всё равно шанс стать офицером есть. А в морском, как и в арт и ллерийском, нужно математику, баллистику, механику и прочее назубок знать. Неуспевающих отчисляли быстро – ну, например, в тот же дворянский полк.

А о местных помещиках, оказывается, больше всех любопытных историй знал Николай – вот уж проныра так проныра, и как успевает?

Прилежаев, посматривая на девочку, поинтересовался:

– А Вы не боитесь так далеко от дома уезжать?

– Кого бояться? – удивилась Таня.

Семён сказал уверенно:

– С Таней ничего не страшно, она у нас сама всех распугает!

Мальчики хихикнули, вспомнив кое-какие приключения. Коля, сообразив, что сказано лишнее, стал исправлять ситуацию, т. е. сочинять всяческую околесицу, чтобы и Сенины слова были приняты за чеп ух у.

– Ага, за ней такое водится: то истории самые жуткие рассказывает, что волосы дыбом встают, то в привидения играть желает. Как выскочит посреди ночи откуда-нибудь, в простыню белую замотанная, с испугу и обделаться можно. Из-за неё у нас одна баба даже родила раньше положенного.

Таня вздохнула снисходительно:

– Ну и балабол же Вы, братец! Не слушайте его. – А потом, подумала, подумала, и решила продолжить в том же духе, что и Коля. – Всё как раз наоборот. Иду я по темному коридору и не знаю, что за углом ждёт, то ль привидение то самое – в простыне, с нарисованной углем страшной мордой – скалиться будет, то ль меня там в мешок засунут. Живу рядом с такими вот, так ко всему привыкла, и, конечно же, я уже ничего и никого не боюсь.

Коля ухмыльнулся, ответил её же словами:

– Ну и балаболка же Вы, сестрица!

Семён тоже посмеялся, но обиделся:

– Таня, зачем ты о нас так плохо говоришь?

– Ах, Сенечка, прости, пожалуйста! Господа, сознаюсь, что всё сказанное мною – неправда. – Хихикнула, а на Колю посмотрела хитро и сообщила. – Ради Сенечки сознаюсь, а не ради Вас, балабол Николя!

Серж посмотрел на них с улыбкой, покачал головой укоризненно и объяснил офицерам:

– Братец с сестрой сегодня соревнуются, кто солжёт лучше.

Прапорщики улыбнулись, Светиков осмелился вынести вердикт:

– Если здесь соревнование, то позвольте быть независимым судьёй. Забавны оба варианта. Но слова мадемуазель, несомненно, кажутся более правдоподобными. Никак не могу я представить милую барышню в виде привидения. А вот Вас, молодой человек, в простыне иль с мешком в руках, по-моему, вполне…

Дети, хихикавшие исподтишка над словами братца с сестрицей, переглянувшись меж собой, захохотали. О, они-то знали, чья история на самом деле более близка к истине! В Колиной болтовне была хоть какая-то доля правды, а в Таниной – ни единого слова.

Поболтали ещё о том о сём, помолчали. Когда компания располагается на берегу, полулежа, полусидя, то и помолчать приятно, наблюдая, как ветерок воду колышет, как облака над ними очертания свои причудливые меняют, как тени от деревьев передвигаются, растут. И вот, наконец, Таня поёжилась: стало свежо, тень наползла на них и обещала, что больше полянку для солнца не откроет.

– Ой, засиделись мы, день к вечеру клонится.

Коля, задумчиво покусывающий травинку, отозвался:

– Правда, засиделись, я снова пожевать чего-нибудь не прочь.

И сколько часов они здесь возле костра провели? Прилежаев стал живо приглашать детей к себе в гости:

– Поедемте к нам. Через 20 минут я представлю вас своим сестрам, а через полчаса будем ужинать.

Коля хмыкнул, поднял брови вопросительно: он-то бы не прочь. Сергей нахмурился. Таня окинула взором компанию и, вздохнув, ответила:

– Мы Вам очень благодарны за приглашение. Однако это невозможно. В таком виде, грязными, и заявляться в гости?! Нет и нет.

– Вы прекрасно выглядите, сударыня! И потом, это мы ведь в гости Вас приглашаем. Ничего предосудительного в том, чтобы после трапезы на берегу, где вы нас угощали, вы приедете на ужин к нам. Так сказать, нанесёте ответный визит, вот и всё. Маман поймёт.

– Боюсь, у бабушки будет другое мнение. У меня перчатка порвалась, платье испачкано, езжу я в мужском седле, а не в дамском, и если в таком виде в гости к кому-то заявлюсь, она меня более никуда не отпустит. И буду я лишь под надзором мамзель Адели из дому выходить, под зонтиком с нею чинно разгуливать. Моя гувернантка такова: сходит по парку до речки и обратно и весь вечер вздыхает, что устала, однако о пользе моционов все эскулапы говорят, потому она и совершает ежедневные прогулки. И что мне с нею день-деньской делать?.. Нет. Будет гораздо лучше, если Вы к нам приедете. Думаю, моего дедушку Ваш визит порадует.

– О! Если Вам грозит столь серьезное наказание, не смею настаивать!

Глава 13

Прапорщики немного проводили новых друзей и повернули в свою сторону. Ну а дома Прилежаев признал, что правильно сделала мадемуазель Татьяна, отказавшись от визита к ним: убереглась от общения с первой сплетницей уезда. А вот их собственный вечер, похоже, был напрочь испорчен. У матери в гостях сидела мадам Белецкая. Грузная, крепкая старуха, которая заменяла и газеты, и общественный суд: она знала все новости, развозила их из одного дома в другой, обо всём и обо всех судила безапелляционно, со своей колокольни. Если уж Степанида Гавриловна заявляла, что такой-то – чистый мошенник, плут, то никто не смел переубеждать. А то и несогласного с её мнением в соседней усадьбе в тот же день плутом объявит. Она осмеливалась выносить порицание всем, ей – почти никто. Надо признать, не все помещики с радостью принимали старуху Белецкую. Одни были не прочь посудачить с нею, косточки соседям поперемывать, а для других визиты её являлись подлинной пыткой: если заявится, то сидеть допоздна будет, и все будет болтать да выспрашивать, болтать да выспрашивать. Хозяин, хоть и желает распрощаться, но рад – не рад, а слушай с почтительным видом, поддакивай да думай, как бы не проговориться, не сказать того, что не хотелось бы делать достоянием ушей всего уезда.

Из госпожи Прилежаевой Белецкая уже выпытала всё, что могла, и теперь с жадностью набросилась на прапорщиков: а как в столице-то живут, что там за моды нынче, о чём рассуждают в салонах, каковым они нашли местное общество, кто понравился, не думают ли жениться, а если думают, то на ком. И тут же барышням местным характеристики давать стала. При этом выходило, что у каждой какой-нибудь недостаток да имелся, только собственные её внучки безукоризненны. Для того, видать, и приехала, чтобы барышень Белецких перед потенциальными женихами расписать.

Прилежаев старался отвечать уклончиво, не распространяясь, однако проговорился, с кем в этот день встретились, беседовали, и тут мадам Белецкую как прорвало:

– И внучка Прасковьина была, и цыганята? Ой, не дай Бог, как бы не сглазили вас, ничего бы худого не сделали! Лапина дозволяет внукам своим водиться с этими, а ведь погубят их, непременно погубят.

– Как же и кого могут погубить эти дети? – поразился Светиков. – Воспитанные, умные, беседовать с ними интересно.

– То-то и оно, что интересно, а не заметите, как опутают. – Изумленный Светиков не знал, что сказать, Прилежаевы хотели б на что другое разговор перевести, но Белецкую было не остановить. – Ох, Манефа Поликарповна, я не рассказывала, что обиду мальчишки Лапины нам нанесли. Этих-то, похоже, уже опутали. На Троицу приехали к нам, поздравление от Глафиры передали. Мы их приняли чин чином, беседу начали, невестка моя к столу пригласила уже, а тут старшенький встаёт и уходит, слова не сказав. Мы и понять не можем, чем обидели. Я уж потом к Лапиной сама ездила, выпытать хотела, за что это так с нами обошлись, да её дома не могу застать. То скажут, что к Прасковье в гости уехала, то в деревеньке где-то… Не желает, стало быть, с уважаемыми людьми общаться, вот и пусть только с Прасковьей, ведьмачкой, водится…

– Что Вы такое говорите? – вставила слово Манефа Поликарповна. – Мальчики-то, вроде, воспитанные, учтивые. Поверить не могу. Может, сами случайно что не так сказали?

Белецкая обиженно губы поджала, помолчала: как это – ей, да и не верить?!

– Ничего не сказали плохого, ничем не обидели, вот те крест!

Но не умела она язык за зубами держать, в подробностях весь разговор передала, поняли Прилежаевы, что одна из внучек её, мадемуазель Кити, поддела Сержа тем, что, мол, его к целищевской внучке приворожили, и он никаких других барышень не видит, а ведь и получше Татьяны в округе невесты есть. Сёстры подхватили, да и сама бабка что-то вставила. И сейчас рьяно оправдывается: мол, что такого, разве неправда сказана? Все ведь говорят, что бабка Целищевых колдует, только поэтому мальчики там каждый день и проводят. Ему, мол, глаза хотели открыть, что Целищевы его за нос водят, от беды хотели уберечь. Благодарить бы должен, а он оскорбился, видите ли, встал и заявил: «Я думаю, вам, милые барышни, неловко общаться с нами, околдованными. Не смеем вас более смущать своим присутствием». Да ещё и поклонился.

– Невестка-та моя, правда, выговор девочкам сделала, – излагала старуха далее, – нельзя, мол, сплетни пересказывать! Мол, что о нас самих говорить будут? А ежели правда была сказана, какая в том вина?

Более всех слова Белецкой удивили Светикова, который только что познакомился с Лапиными и с внуками Целищевых, они ему очень понравились, уж, по крайней мере, больше, чем сама эта дама, он и стал расспрашивать, чем же семья Целищева плоха. Белецкая и рада была всё выложить, всё, как ей самой виделось. Прапорщик лишь удивлённо поднимал брови, когда она сообщала, что Целищев – генерал, но, конечно, этот чин не по заслугам получен, а интригами, и что сыновья погибли в войну, и что зять и дочь умерли не просто так, а это Господь наказал Прасковью, а Господь знает, кого карать, кого миловать, Анастасия с цыганом сбежала, так этим все грехи матери и выявила, таково воспитание, стало быть.

Прилежаев поначалу не вслушивался, что говорит Белецкая, проявил заинтересованность, лишь когда Светиков расспрашивать стал. И при Белецкой ни он, ни сёстры его ничего не говорили, слушали, как бы заново узнавая всю историю соседской семьи. Когда, наконец, уехала «почтенная» дама, Вера произнесла:

– Ну и дурочки эти Белецкие! Это ж надо – сказать такое! И что они ждали в ответ?

А её брат сначала задумчиво, потом всё более взволнованно начал рассуждать:

– Ты права, Вера, они-то дурочки, ну а мы чем лучше? Мы-то, всё общество наше уездное, как себя ведём по отношению к генерал-лейтенанту?.. – Разгорячился, даже на ноги вскочил и стал ходить по комнате, размахивая руками. – Станислав, спасибо, что ты начал расспросы. Если б не ты, я б и не придал значения… Знал, что с Целищевыми у нас мало общаются, а хорошо это иль плохо, не думал. Благодаря тебе я на всё это с другой стороны посмотрел. А получается-то ведь, что плохо, подло мы все ведём себя. Павел Анисимович сам во славу Отечества воевал и при Екатерине, и при Павле, и при Александре, трое его сыновей головы на поле брани сложили, а мы забыли об этом!.. Забыли, героев помнить не желаем!.. Помним только, что одна из дочерей героя проступок совершила! Что же это получается-то, а?.. И мадемуазель Татьяна – дочь полковника, героя Отечественной войны, что от ран умер, за что общества лишена? Мы, о славе Отечества рассуждающие, о чести, о благородстве, отворачиваемся от неё только за то, что тётя у неё недостойна?.. А? Как это? Ну а с кем общаться-то девочке, кроме детей цыгана? …Хотя, мы ведь видели, что и эти мальчики вполне воспитанные, ничем хорошего общества не испортят.

Мать да и сёстры в других обстоятельствах могли бы и отмахнуться, но при его друге и им хотелось показать себя с лучшей стороны: а то вдруг Станислав решит, что они – бездушные, бессердечные. Варенька пока осторожничала:

– Сёмен, ты правильно говоришь. Я тоже не задумывалась, а ка к ты начал говорить, так поняла, что не хорошо это. Но делать-то что? Если будем общаться с ними, так нас же эта «колоколена» потом и ославит.

– Как Вы сказали? Что за колоколена? – с любопытством переспросил её Светиков, и девушка, зардевшись, ответила:

– Колоколена. Степаниду Гавриловну у нас все так прозывают.

А Верочка добавила:

– Колоколеной сначала прозвали её собственные крестьяне, говорили «наша колоколена пошла языком молоть», а потом уж и все в обществе её так за глаза звать стали…

– Вот видите: общество всё ж знает, с кем дело имеет: такие прозвища неспроста прилипают. Так что бояться-то её?

– А мы и не боимся, – ответила Вера. – Пока Антон не поступил в кадетский корпус, мы принимали его, ну а Татьяна же младше нас…

– Вот и еще одна причина что-то делать. Антон – будущий офицер, значит и ради него. Ему сейчас лет пятнадцать, кажется? – уточнил Семён.

– Шестнадцать, он меня на год старше, я точно знаю. – Сообщила Варя, довольная, что хоть в чём-то осведомленность может проявить.

В общем, молодые люди решили, что нужно завязывать общение с Целищевыми. И пусть «колоколена» хоть совсем свой язык измочалит, а восстанавливать справедливость надо. И завтра же с утра решили ехать к ним в гости. Тем более что и Татьяна их приглашала.

Манефа Поликарповна не останавливала, согласилась с детьми.

– А и правда, нехорошо от Целищевых отворачиваться. У самой-то колоколены сын ездил на последнюю войну, да что-то уж больно скоро вернулся. Поговаривали, что и до армии-то доехать не успел. Хотя Белецкая потом на весь уезд трезвонила, что вернулся весь израненный, покалеченный, а сомневались в этом… – подумала и предложила. – А вот и заделье вам. У генерала-то коллекция оружия старинного имеется. Муж мой, покойничек, очень её нахваливал. Вот вы и поезжайте якобы оружие посмотреть, ну а там уж, как решите…

Глава 14

Тайны рода

Коллекция древнего оружия, обвинение в колдовстве – всё это молодых людей из века просвещения не пугало, а зачаровывало, разжигало любопытство, притягивало. От слов этих веяло, как со страниц готических романов, чем-то загадочным, жгуче манящим. Им захотелось непременно сойтись поближе с семьёй генерал-лейтенанта.

Недаром, неспроста приковывали внимание к себе Целищевы. Тайн, родовых легенд, в том числе и самых жутких, в их роду было и впрямь очень и очень много, и хранились они прочно, словно под стопудовыми замками. Слухи, что пересказывали привередливые соседки об их семье полушёпотом, в полу-страхе, (иль как мадам Белецкая – довольно громко), были слишком поверхностны, не открывали и десятой доли правды. Любопытные соседи не знали об этой семье ничего важного, лишь подозревать могли и сочиняли небылицы в меру своих фантазий. Ибо ореол многочисленных тайн овевал род Целищевых, и сами его представители ничего не могли с этим поделать. Тайны скрывали, а их отсвет, ореол, аромат – не удавалось. Как сквозь самые плотные занавеси на улицу из окон всё равно пробиваются отблески света, как, по уверениям всех сказителей, сияние от меча-кладенца, спрятанного глубоко под землей, под огромным камнем-валуном, в кромешной ночной темноте видно издалека, так и отблеск иль лучше сказать – чарующий и тревожащий души аромат древних загадок целищевского рода просачивался наружу.

Мужчины берегли оружие, раритеты древние, рассказы о военных подвигах их пращуров, а женщины, носившие разные фамилии, но крепко помнящие о своих корнях, хранили легенды и предания, связанные с ведовством, чаровством их предшественниц. Все в этом роду травы знали, а некоторые не просто травницами, а и знахарками хорошими были. От дворян скрывали сии умения, поскольку, как скажешь: знахарка, ведунья, так сразу представляется ведьма растрёпанная, за одно общение с которой священник отлучением от церкви пригрозит. А они сами не считали себя богоотступницами, потому что знали: школы травниц на Руси издревле существовали, и поначалу православие их не чуралось.

Одну такую школу, может, и не первую в действительности, но первую, о коей упоминание в летописях есть, открыла в Киеве еще сестра Владимира Мономаха, Янка иль Анна, когда сама в монастырь ушла да игуменьей стала. Поначалу при каждом монастыре на Руси открывались школы для девочек, где помимо грамоты обязательно обучали их травы с кореньями заготавливать, настои и вытяжки делать да хвори распознавать. Когда на Русь полчища Батыя пришли, монастыри южные разорились, в запустение пришли, и забыли там о школах, не до них было. А на севере: на Белом озере, в Великом Устюге, куда не доходили татары, девиц ещё долго сим наукам обучали.

Когда Василия Темного Шемяка из Москвы изгнал, и глаза великому князю приспешники его выкололи, тот в Вологодские края уехал. Глаза у князя гноились сильно, болели, и дружинники его по монастырским школам отправились, лучших травниц, коих монахи советовали, к Василию привезли. Они и вылечили князя – зрячим не сделали, но хоть от болей и от воспаления избавили. Одна из травниц сих совсем молоденькой была и приглянулась молодому дружиннику княжескому, Захарию Сивому, взял он её в жены. Вот эту-то травницу, Дорофею, и считают женщины основательницей рода, от неё отсчёт ведут. Благодаря ей и получила ветвь сего рода новое прозвище, потомков Захария уже не Сивыми, а Целищевыми кликать стали.

Захарий и Дорофея служили князю московскому честь по чести, Шемяку помогали скинуть. На свадьбе юного Ивана Васильевича и тверской княжны Марии Захарий роль виночерпия исполнял. И хорошо жизнь складывалась, да только княгиня Мария Борисовна хворой была: сохла, вяла, как трава подкошенная, всякие недуги, немочи к ней липли. Как ни старалась Дорофея здоровье её поддержать, а долго протянуть не удалось.

Беды для Целищевых начались, когда женой овдовевшего Ивана III стала византийская принцесса Софья Палеолог. Целищевы остались при Иване, сыне покойной Марии. Вырос княжич, сосватали за него дочь господаря молдавского Стефана Великого. Захарий с посольством за невестой ездил – переговоры Федор Курицын вёл, а он за охрану невесты, бояр да дьяков думных в долгом пути отвечал. Господарь Стефан при расставании с дочерью подарил охраннику её, то есть Захарию, огромный меч-двуручник и легонькую сабельку. Вот с этих подарков и началась коллекция целищевского оружия.

По приезде Елены Стефановны в Москву между двумя княгинями почти сразу же распри пошли. Софье, понятное дело, любить пасынка и жену его не за что было, у неё свой сынок подрастал. Она прибыла на Русь не откуда-нибудь, а из Рима, о свадьбе с нею русский государь с самим папой римским договаривался, потому принцесса византийская нос свой высоко поднимала, подчёркивала постоянно, что принадлежит к высокому роду, императорскому. Однако Елена Стефановна с нею считаться не очень-то желала, поскольку хоть и был род Палеологов великим, да кончился – погиб последний император Константин, дядя Софьи, на стенах Константинополя, и турки-османы завладели его городом и всей страной. И братья Софьины, Палеологи, при дворе великого князя московского, словно приживалки бесправные, ошивались. А отец Елены жив был, и не просто жил, а в битвах с османами одну за другой победы одерживал. Так что Елена считала, что она имеет больше прав своей роднёй гордиться. К тому ж в Москве валашская княжна стала женой старшего сына Ивана Третьего, соправителя отца, и не видела причин, чтоб низко кланяться второй жене свёкра. Зачем это будущей государыне? Но Софья Фоминична как истинная византийка отличалась хитростью, и прямодушной горячей Елене Стефановне непросто было с нею тягаться. Одни Целищевы и помогали интриги соперницы распутывать.

У Елены Стефановны свой лекарь был – волошанин, который в Москве на боярышне Глафире Целищевой женился. А к Софье, уже после того, как Елена сына родила, из Рима послан был новый лекарь – жидовин, и тоже в распрю между княгинями включился. Но не против Елены козни стал строить – не по рангу она ему, а против Целищевых. Стал доказывать, что чародейством те занимаются, против Бога идут. А как против Бога? Разве не сам Господь Бог способностями человека наделяет? Разве не в Библии сказано, что нельзя талан в землю зарывать? Но священники – не московские, а греческие – поддержали Софьиного эскулапа. Лекарь Елены был обвинен в чародействе и сожжён вместе с женой, боярыней Глафирой, в железной клетке на Москве-реке, дети их малые в монастырь были заперты. Вскоре после этого князь Иван Молодой заболел, а поскольку своего лекаря был лишен, прислали к нему жидовина. То ль вылечить его лекарь и вправду не мог, то ль ради княгини Софьи Фоминичны и её сына специально не те порошки давал, однако умер Иван Иванович в возрасте 32 лет. Казнен был и сей лекарь. Иван Васильевич Третий заново провел дознание по делу Целищевых, понял, что по навету дело состряпали – ничего, кроме пустозвонства, не смогли обвинители в подтверждение клеветы своей привести. Родню Целищевых, по острогам разосланную, вернули, снова позволили жить при Елене Стефановне, теперь уже в Твери. Наследником своим Государь объявил внука – Дмитрия Ивановича.

Не успокоилась Софья и её приспешники, искали нового случая свалить Елену. Особо старались иезуиты, приехавшие из Рима с Софьей Фоминичной да так и оставшиеся на Руси. У латинян были свои надежды на сына Палеолог, Василия, вот и усердствовали. Вызнали они, что Федор Курицын от обиды на великого князя, не поверившего ему, когда тот сторону Ивана Молодого принял, сошёлся с еретиками новгородскими, жидовствующими, донесли Ивану. Появилась такая ересь в Новгороде, кою православные пастыри опасной признали. Священник Схария, приехавший на Русь из Литвы – толь еврей, толь кара им по происхождению – и митрополитов в неё завлечь пытался. Еретиков казнили, да и Елену Стефановну обвинили заодно с ними. Похоже, что главной целью интриги была именно Елена, а не сами еретики. Вот дьяка Курицына, например, чья связь с еретиками была точно установлена, не казнили и в тюрьму не усадили, а только в деревню выслали. Насколько виновна была княгиня, и в ту пору не могли толком разобраться, а спустя столетия правду и тем более не узнать. Однако Елену с Дмитрием, внуком своим, Иван Третий в тюрьму посадил, а престолонаследником стал первенец Софьи, Василий. Добилась-таки византийка своего. Неспроста в народе говорится, что ночная кукушка дневную завсегда перекукует. И родня Целищевых снова впала в немилость.

Лет через двадцать, когда сын Софьи, государь Василий разводился со своей первой женой Соломонией по причине её бесплодия (нельзя государю без наследник а, это ж беда не только семейна я, а всего государства), снова вспомнили женщин целищевских, пустили слух, что это они порчу на супругу Василия навели. Одну жёнку, жившую в Москве, казнили, кое-кого снова по острогам разослали. Уцелевшие потомки Дорофеи по вотчинам разъехались – подальше от глаз государевых.

Так и захирел род, опасались Целищевы голову высоко поднимать, чтобы не остаться без неё. О корнях своих помнили, но держали языки за зубами. Когда при них какой-нибудь дворянчик начинал хвалиться, что его предок при Петре иль ещё (!) при Михаиле прославился и дворянство получил, они о том, что их пращуры были приближены к государям московским ещё в древности, не особо распространялись.

Открывая молодым секреты рода своего, уже и самые мудрые женщины не могли точно сказать, правдивым ли было обвинение их пращурок в чародействе, действительно ли по их козням Соломония бесплодной стала. И так могло быть, и эдак, потому девицам говорили: думайте, как хотите, только не болтайте лишнего. Но уж знали точно, что в смерти Анастасии Романовой не виновен из их рода никто – первая жена Ивана IV отравлена была, а сделать это мог лишь тот, кто рядом находился.

Когда династия на троне московском сменилась, никто из Целищевых не запечалился – не за что им было племя Софьи Палеолог любить. Однако как началась после Бориса Годунова великая смута на Руси, как стали по земле русской шастать то поляки, то шведы, то вор тушинский, то татары, то казаки-разбойники, никаких законов не признающие, даже и они возопили, добрым словом государей Василия и Ивана IV вспомнили. Иван Грозный казнил, так хоть знали за что. А разбойники налетят, убьют безо всякой вины, без причины, не щадя никого, просто оттого, что бояться некого стало, чтобы ограбить да повеселиться в доме чужом, на перинах чужих поваляться. Три семьи из родни целищевской вырезаны были в то смутное время полностью. И потому, когда из Нижнего Новгорода пришла весть, что князь Пожарский ополчение собирает, все мужчины из рода сего, способные оружие носить, к нему на помощь отправились.

Романовы порядок в землях русских восстановили, разбойников утихомирили. И служили потомки Захария и Дорофеи государям Романовым честно, как и в старину пращуры их, но только молчали о многом, таились. Гонения на лекарок, травниц, знахарок и при Романовых случались, нельзя было открываться. А тексты с тайными молитвами, заговорами, приворотами, так же как и рецепты снадобий, зелий от всяких хворей обязательно хранила, переписывала для себя и дочерей каждая женщина этого рода. Не каждая лечить могла, но дочерям знания передавали, а из тех, бывало, и выходило кое-что…

Глава 15

Любопытные прапорщики на следующий день после встречи с детьми приехали к Целищеву. Но до показа оружия дело на сей раз не дошло. Отставному генерал-лейтенанту захотелось разузнать, как общество столичное к тому, что ныне в Турции происходит, относится. Целищев не единожды с турками воевал: ещё молодым под Очаковом, а потом уже в чине генерал-майора, будучи в непосредственном подчинении Милорадовича, с 1806 по 1812 год в Валахии с армией находился, и по ту и по эту сторону Дуная бывал. Знал неплохо население Молдавии и Валахии, и не всё равно ему было, что там нынче происходит. Газеты сообщали о восстании валахов, возглавляемом пандуром и к тому ж поручиком русской армии Теодором Владимиреску, который даже некоторое время Бухарестом владел. Потом через Прут из России в Молдавию перешёл греческий князь Александр Ипсиланти, в России получивший чин генерал-майора, и был встречен в Яссах с почестями, греки – этеристы[2] провозгласили его генерал-эфором, то есть блюстителем «верховной власти» в княжествах.

Вслед за придунайскими княжествами взбунтовалось население собственно Греции. Османы, хозяйничающие на Балканах уже пять веков, ответили массовой резней. Без разбора, бунтовщик перед ними иль мирный поселянин, рубили головы христиан. А весной, в самый великий для православия праздник – день Светлого Христова Воскресения, казнили в Стамбуле Константинопольского патриарха Григория, повесили прямо в церкви. Казнью не ограничились, а ещё и надругались: тело патриарха отдали жидам местным, и те неделю таскали его по Стамбулу, глумились всячески, и лишь когда уже истощились в гнусных фантазиях, бросили тело мученика в Босфор. Кроме патриарха, три митрополита и духовные лица из высшего греческого духовенства были казнены.

Целищев, знавший это из газет, возмущался неимоверно, с нетерпением ждал реакции Александра I, не понимал, отчего император медлит, не объявляет войну Османской империи. Как можно не ответить на оскорбление православия? Как можно простить убийство и надругательство над телом патриарха? И он расспрашивал прапорщиков, а что по этому поводу в столице говорят, что от приближенных к государю слышно?

Прапорщики подтвердили, что общество в напряжении. Зверства турок возмутительны, и все с надеждой обращают взоры на Государя. Сказали, что два грека из богатых семей, получавшие образование вместе с ними, сдали экзамены, а от получения чина хотели отказаться, чтобы ехать в Грецию на помощь восставшим. Их желание поняли, даже одобрили, но убедили всё ж чин офицерский принять, и направили в армию, что возле Прута стоит. Если начнёт Государь Император войну, то они и войдут в Османскую империю в числе первых.

Не один Павел Анисимович, многие в России со дня на день ждали, что император объявит мобилизацию и отправит армию на помощь воюющим грекам. Общество после разгрома Наполеона было в упоении от славы, жаждало услышать о новых победах русского оружия. Молодые люди в нетерпении, получая почту из столицы, в первую очередь искали в газетах сведения о передвижении войск, не объявлена ли война, и не находя подтверждений этому, с огорчением отбрасывали их. О чем ещё и читать, если о подвигах не пишут, к оружию не зовут? Люди старшего поколения, менее, чем генерал Целищев, связанные с Балканами, в газетах искали тех же новостей. Не обнаружив их, наоборот, вздыхали облегчённо: мол, слава Богу, пока ещё не началось…

Расспрашивал Целищев о князе Ипсиланти, кто таков. Генерал-майор русской армии, однако, слишком быстро сего чина достиг, из корнетов в генерал-майоры всего за семь лет выдвинулся. А успел ли приобрести знания, опыт, чину высокому соответствующие? Прапорщики знали не больше, чем и отставной генерал. Прилежаев с восторгом передал всё, что слышал в Петербурге:

– Все говорят, что храбр, ему мужества не занимать! Одно то, что он правую руку свою в бою потерял, и сейчас отправился народ свой освобождать, заставляет восхищаться!

Целищев в сомнении покачал головой:

– Хорошо, что храбр. Однако воевал мало, это плохо. Ему ведь там не одна храбрость нужна, а мудрость командующего, политика… Дай-то Бог, чтобы справился. Уж как я молюсь, чтобы всё у князя Ипсиланти вышло по-задуманному! Однако, без поддержки русской армии вряд ли, вряд ли что получится… Только бы Государь-Император не медлил. Самое подходящее время, когда и местное население с османами воюет, ударить по ним сообща.

И Павел Анисимович сказал даже:

– Если войну Порте объявят, то я снова в действующую армию попрошусь. Как-никак опыт большой имею. Готов служить, а если надо, то и голову во славу Отечества сложить.

А жена его заворчала:

– Ну опять: голову он сложить готов! Вам, мужчинам, только бы умереть со славою, а как потом женщины – со славой иль с позором – жить будут, и дела нет. Сколько таких героев на войну от жен сбежали. Они-то со славою погибли, а жены с детьми малыми уже без всякой славы нищенствуют, слёзы льют, пороги благотворительных заведений обивают, прося о вспомоществовании…

– Воины свой долг перед Отечеством выполняли, и этим жёны гордиться должны, – запальчиво, с дрожью в голосе, сказал, как отрезал, отставной генерал.

– Гордиться, что долг перед Отечеством исполнили, и всё? А перед матерьми своими, перед жёнами, перед детьми кто долг исполнять будет? Юноши не понимают пока, каково потом женщинам сыновей да мужей оплакивать, потому жизнь свою не берегут. А уж Вы-то, друг мой, в годах, всё понимаете, а рассуждаете, как мальчишка! Мне и слушать не хочется!

– Да неужель Вы, Прасковья Евдокимовна, о своих сыновьях столь нелестного мнения? – почти с ужасом спросил Полежаев.

– Мои сыновья не в глупой войне погибли… Если французы до самой Москвы дошли, все русские люди на защиту встали, нельзя было дома отсиживаться. А нестись куда-то в другую страну, очертя голову, чтобы подвиги совершать – зачем?! Никак я это одобрить не могу!

Это резкое выступление против жаждущих славы неприятно поразило молодых офицеров, но они знали, что спорить не имеют права. Женщина, отдавшая Отечеству троих сыновей, воспитывавшая детей умершего от ран зятя, наверное, имела право так говорить, слова эти были ею выстраданы.

– Не подумайте, господа, что я малодушие одобряю, – пояснила Целищева. – Нет. Быть трусливым – позор для мужчины, но и на смерть идти безрассудно, лишь бы покрасоваться храбростью своею, тоже нельзя! Не для того матери сыновей рожают, чтобы лишь за могилками ухаживать… Если объявит Государь войну Османской Империи, опять мальчики туда ринутся славы ради, а матери – что же? И знать не будут, для чего сыновья туда поехали, почему о них не подумали… А ежели в чужой земле сына схоронят, то и могилки-то, над которой слёзы лить, рядом не будет…

…Кроме неприятного осадка, вызванного отповедью Прасковьи Евдокимовны, молодым офицерам у Целищевых всё понравилось – и приём, и беседа. Да и то, что жена генерала высказалась откровенно, в целом не испортило хорошее впечатление от визита. Обсудили они потом её слова и пришли к заключению, что, наверное, она права кое в чём. Хотя убеждения молодых людей были другими, они почувствовали, что Прасковья Евдокимовна обладает своей правдой – правдой женщины. Вспомнили, как кое-кто из знакомых, служивших уже на Кавказе, похвалялся некими подвигами, совсем бессмысленными, в коих, кроме бахвальства, ничего другого не было, поняли, что те иной раз по-глупому под пули себя подставляли. О своих родителях мало кто из юных храбрецов вспоминал, более заботились о том, чтобы впечатление на товарищей произвести.

Однако зря переживала Прасковья Евдокимовна. Александр I войну объявлять не стал. Канцлер Австрии Меттерних сумел убедить российского императора, что народ Османской империи заражён тем же духом карбонариев, революционеров, который монархи призваны искоренять. По словам Меттерниха[3], «цель у всех крамольников единственная и неизменная – это ниспровержение всего законно существующего. Принцип, который монархи должны противопоставить им – это охрана всего законно существующего». Князю Каподистрии, своему министру иностранных дел, сочувствующему восставшей Греции, Александр 1 сказал: «…il faudrait tirer le canon et je ne le veux pas. (следует стрелять из пушек, а я не хочу)… Довольно было войн, они деморализуют армию».

Он отправил гвардию из Петербурга, но не в Турцию, а в помощь австрийскому императору на подавление восстания карбонариев. К счастью, с итальянскими бунтовщиками сами австрийцы справились, и офицеры русские, которые лишь до границы австрийской успели войска довести, вздыхали с облегчением: не пришлось им в позорной роли перед Европой выступать.

Екатерина Вторая назвала первого внука в честь Александра Македонского, но славы великого полководца император Александр I не смог заслужить. Почти во всех случаях, когда он присутствовал на поле боя, руководил сражениями, бывал разбит. Один Аустерлиц чего стоит. В 1812 году, когда Наполеон уже почти до самой Москвы свои полки довел, императору от генералов было подброшено письмо, в котором те просили его удалиться в столицу. Напрямую побоялись высказаться. Император, оскорблённый, уехал в Петербург и вернулся к армии лишь после смерти Кутузова, когда французы уже были изгнаны из России. Может быть, по этой причине воевать Александр более не хотел. Зато всё свое внимание посвятил парадам и маневрам.

Императору Павлу в упрёк ставили, что тот слишком увлекался муштрой, шагистикой, однако по окончании наполеоновских войн выяснилось, что сын в любви к парадам далеко отца своего превзошёл. Александр I любил войска, построенные в ровные, словно по линейке разграфлённые клеточки, которые потом по команде, не нарушая чёткости линий, проходят перед ним величаво, словно плывущая стена. Не раз после Отечественной войны новый вид церемониального шага для всей армии вводил, которому нужно было обучать полки в срочном порядке. Многие офицеры, заслужившие славу России, не понимая, зачем в армии столь придирчиво к одной лишь внешней красоте строя относятся, лишь экзирцермейстерство поощряется, выходили в отставку. А на их место заступали те, кто ни в чём, кроме шагистики, как раз не был силён, и пехоту гоняли и гоняли по плацам, а кавалерию – в манежах, вместо того, чтобы, например, хотя бы научить солдат в цель из ружья попадать.

Конец ознакомительного фрагмента.