Глава IV
Спустя неделю отец и сын Гюгенены, полностью рассчитавшись со своими деревенскими заказчиками, водворились в часовне и приступили к работе. В Париже в подобных случаях мастера имеют обыкновение почти всю работу делать у себя на дому, а на месте лишь устанавливают и пригоняют уже готовые части. Но в усадьбах и замках само ремонтируемое помещение нередко превращается в мастерскую, где вся работа производится с начала до конца.
Обычно Пьер поднимался на рассвете. Первые лучи солнца только еще начинали золотить верхушки деревьев парка, а он уже стоял в часовне со своим циркулем, делая разметку на дубовой резной панели, и когда ученики с еще припухшими от сна глазами вбегали в мастерскую, каждому приготовлена была его часть дневной работы.
Однажды вечером Пьер задержался в часовне допоздна; внимательно всматриваясь в резьбу панели, он мелом намечал на ее почерневшей от времени поверхности очертания орнаментов, которые предстояло восстановить, и так углубился в это занятие, что не заметил, как наступила ночь. В мастерской уже никого не было. Отец вместе с учениками давно ушел домой, все замковые ворота были заперты, а во дворах спущены сторожевые псы. Бдительный управляющий, с удивлением заметив среди полной темноты пробивающийся сквозь окно часовни свет, поспешил туда со связкой ключей в одной руке и потайным фонарем – в другой.
– Как, это вы, мастер Пьер? – воскликнул он, осторожно заглядывая через полуоткрытую дверь. – Неужто вам дня мало?
Но когда Пьер объяснил, что ему надо поработать еще около часа, господин Лербур совершенно успокоился и отправился к себе предаваться отдыху, наказав столяру не забыть перед уходом задуть лампу и хорошенько запереть двери. Уходя, он дал Пьеру ключик от одной из калиток парка.
Пьер поработал еще часа два и, покончив наконец с затруднявшими его расчетами, уже собрался было домой, когда услышал, как на замковых часах бьет два часа. И Пьер подумал, что если его возвращение из замка в столь поздний час будет замечено в деревне, это вызовет всякие пересуды. Ему не хотелось окончательно прослыть чудаком, и без того уже его страсть к учению создала ему такую репутацию. К тому же через несколько часов должны были прийти ученики, их следовало встретить и распределить между ними работу; если он сейчас уйдет домой, то может легко проспать. И Пьер решил провести остаток ночи в мастерской на куче опилок и стружек. Ложе оказалось достаточно мягким. Под голову он подложил свою куртку, а укрылся рабочей блузой. Однако уже перед рассветом через окна, из которых вынуты были рамы, стала проникать утренняя сырость, и Пьер, – а его еще днем изрядно просквозило, пока он стоял на лестнице, – почувствовал, что совсем закоченел. Он поглядел вокруг, ища, чем бы ему еще накрыться, и взгляд его упал на старый ковер, прикрывавший ту маленькую дверь, о которой шла речь в предыдущей главе нашего повествования. Дверь была теперь снята с петель для починки, ее заменял ковер. Пьер взобрался по лестничке на хоры, чтобы взять этот ковер, и тут только вспомнил, что предусмотрительный управляющий накрепко прибил его со всех сторон к стене, дабы ни пыль, ни чей-нибудь дерзкий взгляд не могли проникнуть в заветный кабинет мадемуазель де Вильпрё.
Пьер вспомнил также, какой многозначительный вид был у господина Лербура в тот день, когда он не позволил ему даже приоткрыть эту дверь, чтобы разглядеть резьбу на противоположной ее стороне. И непреодолимое любопытство вдруг овладело им, но не то пошлое, праздное любопытство, что свойственно натурам ограниченным, а та жажда нового, которая присуща человеку с живым воображением, не получающим всего того, что могло бы быть ему доступно.
«Наверно, в кабинете этой самой барышни из замка собраны разные произведения искусства, которые будут потом перенесены в залу, – подумал он, – не иначе, как там полно всяких книг и картин, и, уж конечно, – а для меня это самое интересное, – там есть и редкая, старинная мебель. А что, если взглянуть? Для этого достаточно вытащить два-три гвоздика. Ведь не шпион же я, не вор какой-нибудь. И чем может дыхание моей груди, взгляд моих глаз, благоговеющих перед прекрасным, осквернить это святилище?»
И Пьер решился. Быстро вытащив с одной стороны гвозди, он откинул край ковра и вошел. Кабинет мадемуазель де Вильпрё помещался в небольшой полукруглой ротонде, занимавшей третий этаж одной из башенок замка. Это была прелестная комната, освещенная широким окном, откуда открывался вид на далеко простирающиеся сады, леса и поля. Все убранство комнаты говорило об изысканном вкусе ее хозяйки. Прекрасный турецкий ковер, узорчатые шелковые занавеси, старинные гравюры в роскошных рамах, мольберт, красивый ларь эпохи Возрождения, такого же стиля поставец, слепки, книги, распятие, позолоченная, раскрашенная старинная лютня, череп, китайские вазы и еще множество других примет современного вкуса – того особого ученого, изысканного и эксцентрического стиля, который требует бесцельного, беспорядочного нагромождения старинных предметов различных времен и под видом почитания прошлого выражает непочтение к настоящему. Такова была кунсткамера, представшая взору молодого рабочего. В ту пору интерес к разного рода редкостям не проник еще в обыденную жизнь. Лавка со старым хламом не превратилась еще в неизбежную принадлежность парижских улиц, какой она сделалась теперь даже на окраине, подобно булочной или вывеске на винной лавке. Считалось хорошим тоном разыскивать эти остатки потускневшей роскоши наших предков на набережных Сены. Не так просто, как в наши дни, было найти искусных мастеров-реставраторов. Все, что в свое время было похищено из бывших дворцов или изгнано Империей, объявившей моду на все греческое и римское, еще оставалось в лачугах или валялось по чердакам, откуда всего несколько лет тому назад их стала являть на свет волшебная палочка современной моды. Никому не приходило тогда в голову сомневаться в подлинности этих вещей, ибо их не научились еще так искусно подделывать; наконец, они стоили дороже, потому что считались очень редкими. Окружать себя такими разнородными предметами и жить среди пыли прошлого было модой, притом модой изысканной и распространенной лишь в высших слоях общества или среди изысканных художников. Отсюда-то и пошли в литературе всякие кубки, старинные ларцы и шкафики, подробные перечни домашней утвари и воинских трофеев, восторженные описания кольчуг, кинжалов и щитов и всякие иные увлечения в искусстве, ребяческие, но плодотворные, которые во все времена призваны были забавлять и разорять людей богатых, праздных и тех, кто им подражает, вроде нас с вами.
На простодушного Пьера все эти безделушки произвели огромное впечатление; он вообразил, что мадемуазель де Вильпрё – особая, артистическая натура, что она единственная на свете барышня, способная сидеть на стуле времен Карла Девятого{8} и отваживающаяся держать череп среди своих кружев и лент. Его восхищала эта девушка, которую, как ему теперь смутно припоминалось, он видел когда-то ребенком, и он чувствовал себя вдвойне счастливым при мысли, что благородный труд, предстоявший ему в часовне, будет совершаться под покровительством той, кто способна оценить по достоинству его искусство. Затем он долго, с наслаждением вглядывался в гравюру Моргена{9} – то была «Мадонна на стуле» Рафаэля, и юная хозяйка замка вдруг представилась ему именно такой – ангельски доброй и сильной. Взволнованный, восхищенный, он позабыл обо всем на свете и остался бы здесь до самого вечера, когда бы не шум, раздавшийся неожиданно за окном, – то шли по аллеям парка, насвистывая, ученики, спешившие в мастерскую. И Пьер поскорее выбрался из башенки и вернулся в мастерскую, не забыв предварительно вновь приколотить ковер.
С этого дня господин Лербур не раз спрашивал у него, когда же дверь в комнату мадемуазель де Вильпрё будет наконец починена и навешена. Управляющий начал даже гневаться: он говорил, что через ковер туда проникает пыль, что, того и гляди, приедут господа, и барышня будет крайне недовольна, если ей сразу же по приезде нельзя будет запереться у себя в башенке, потому что это ее самая любимая комната, словом – что дверь надлежит навесить незамедлительно; он то ласково просил, то грозно требовал, негодующе вращая своими маленькими глазками. Пьер всякий раз обещал, но сам и не думал выполнять обещание. Он так искусно запрятал эту дверь среди досок, что никто, кроме него, не мог бы ее там найти. К тому же остальная работа так и кипела, и господин Лербур просто не осмеливался слишком выказывать свой гнев.
А дело было в том, что Пьер уже не однажды оставался в башенке далеко за полночь; часами простаивал он в немом восторге перед какой-нибудь гравюрой, слепком или старинной мебелью. Но больше всего манили его красивые, с золотым тиснением, корешки книг, мерцавшие на полках небольшого старинного шкафика черного дерева. Ему стоило только протянуть руку, чтобы удовлетворить свое любопытство, но что-то удерживало его. У него было такое чувство, словно он злоупотребит чьим-то доверием, если коснется этих роскошных переплетов своими загрубевшими от работы руками. Но однажды в воскресенье, когда в замке никого не было, даже господина Лербура, Пьер все же поддался искушению. По воскресным дням он ходил особенно чисто одетым, потому что обладал врожденным чувством изящного и малейшее пятнышко на одежде, слегка запачканные руки или волосы беспокоили его гораздо больше, чем это, быть может, следовало ожидать от благоразумного ремесленника. Он взглянул на себя в высокое зеркало, стоявшее в кабинете, и, убедившись, что одет он хоть и более скромно, чем одеваются буржуа, но все же вполне прилично, решился наконец взять с полки книгу и раскрыть ее. Это оказался «Эмиль»{10} Жан-Жака Руссо, которого Пьер знал чуть ли не наизусть. Он раздобыл его в свое время в Лионе и читал ночами с несколькими подмастерьями, с которыми близко сошелся в пору своего хождения по Франции. На той же полке Пьер обнаружил «Мучеников» Шатобриана{11}, томик трагедий Расина, «Жития святых», письма госпожи де Севинье{12}, «Общественный договор»{13}, «Республику»{14} Платона, несколько томов «Энциклопедии»{15}, различные исторические сочинения и много других книг, которые довольно странно было видеть рядом. Ему понадобилось три месяца, точнее – двенадцать воскресений, а всего часов шестьдесят, чтобы залпом проглотить большую часть этих сочинений, хотя читал он не подряд, а только просматривал, стараясь схватить самую суть. Эти часы, не раз говорил он впоследствии, были лучшими в его жизни. Некий романический привкус, сопровождавший это чтение, делал для него еще пленительнее поэтичность одних книг и придавал особую значительность другим. Но более всего захватывали его те, в которых он обнаруживал философские рассуждения, касающиеся истории законодательств. Он жадно искал в них объяснение великой загадки возникновения в обществе обособленных классов и находил подтверждение тем мыслям, которые возникали у него прежде под влиянием двух-трех популярных брошюр и отзвуков политической борьбы, доносившихся до него издалека. Как много знаний мог бы он почерпнуть из этих книг, как обогатил бы свои понятия и представления, будь у него больше времени! Но ему надо было работать, а между тем, проведя в башенке несколько бессонных ночей, Пьер заметил, что днем у него болит голова и немеют руки. И он решил отказаться в будние дни от этих духовных наслаждений, тем более что всякий раз опасался, как бы его рабочие башмаки не оставили на полу кабинета какой-нибудь след. Он был бы просто в отчаянии, если бы от прикосновения его рук на тонких страницах этих прекрасных книг осталось хоть какое-нибудь пятнышко. Что таилось за этими детскими опасениями? Он и сам бы не мог объяснить эту причуду, если бы его спросили об этом. Какие-то странные, смутные мысли неотступно бродили в его мозгу. Он ощущал в себе некое благородство чувств, благородство куда более истинное и высокое, нежели то, что даруется и освящается действующими в мире законами. Вынужденный постоянно подавлять порывы своей воистину аристократической души, жившей в его теле ремесленника, он безропотно подчинялся необходимости, проявляя стойкость и самообладание, лишний раз свидетельствующие о благородстве его натуры. Но в те тайные часы, что он проводил в башенке на турецком диване, непринужденно облокотившись на бархатные подушки, глаза его могли созерцать простирающийся перед окнами прелестный пейзаж, вся поэтичность которого выступала для него тем явственнее, чем больше поэзия раскрывала перед ним мудрость Творца, чьим зримым проявлением является мироздание. И в эти минуты Пьер начинал чувствовать себя царем вселенной; но тут взгляд его падал на зеркало, он видел в нем свое озабоченное лицо, свои огрубевшие, обветренные руки – это неистребимое клеймо раба; и горькие слезы исторгались из глаз его. И, упав на колени, он воздевал руки к небу, моля ниспослать ему терпение, моля о справедливости к своим собратьям, навеки обреченным в этом мире на одиночество, невежество и нищету.
Глубокие волнения ума, испытанные Пьером при чтении сочинений исторических, сменились восторгами пленительного вымысла: в руки ему попали романы Вальтера Скотта. Вы скоро узнаете, какая опасность таилась в этих наслаждениях и какое влияние оказало на него чтение книг.