Странный век Фредерика Декарта
Воспоминания Мишеля Декарта,
написанные им для профессора
Коллеж де Франс Жана-Мари Оксеруа.
Ла-Рошель, июнь 1952 г.
Мое имя – Мишель Декарт, мне семьдесят шесть лет. За вычетом четырех лет, что я был на войне, всю жизнь я прожил в этом самом доме номер 14 по улице Монкальм в Ла-Рошели, департамент Приморская Шаранта, старинный регион Пуату–Шаранта. До войны я служил управляющим типографии, потом на паях купил ее, и лишь недавно удалился от дел, уступив свою долю сыну. За всю жизнь я перемарал достаточно бумаги, хоть все это были чужие мысли, чужие слова.
Теперь попробую подыскать свои… Ваша просьба, профессор, тронула меня сильнее, чем я дал вам понять во время нашей встречи. Рад, что вас не обескуражил мой сдержанный прием. Что поделаешь, я провинциал до мозга костей. Я упрям, недоверчив и, в конце концов, уже немолод. Больше всего на свете я ценю предсказуемость смены времен года, рутину дней, постоянство убеждений, незыблемость обычаев. Когда мне предлагают сделать что-то, ломающее привычную последовательность дел, я машинально говорю «нет», хотя потом почти всегда об этом жалею.
Надеюсь, вы не держите обиды на старика, для которого перейти оживленную улицу – уже событие. Признаюсь еще кое в чем. Сначала я не принял вас всерьез. Очень уж вы не похожи на университетских профессоров времен моей юности. В назначенный час я ждал вас, стоя у окна. И когда вы подъехали на новеньком «рено», бойко выскочили из-за руля и направились к дому, помахивая спортивной сумкой, чуть только не подпрыгивая от нетерпения, я немного опешил. Честно сказать, даже понадеялся, что мой гость профессор Оксеруа где-то задерживается, а это просто заблудившийся турист ищет дорогу на пляж. Потом-то я понял, что тот, ради кого вы сюда приехали, скорее узнал бы в вас человека одной крови.
Сын и невестка держат в домашнем погребке бутылку сухого мартини, но я недолюбливаю эту американскую моду. Не без умысла я предложил вам наш старомодный аперитив Пино де Шарант – местное вино, крепленное коньяком. И я рад, что вы согласились отведать напиток, от которого обычно морщатся ваши утонченные парижане. Фредерик Декарт, доктор филологии, историк, писатель, автор многократно переизданных в наше время трудов по истории Франции, ваш предшественник по Коллеж де Франс и мой родной дядя, пил его каждый день, а это о чем-то да говорит. Может быть, теперь вы сумеете понять его чуть лучше?
Легко ли иметь среди родственников знаменитость? Легко ли быть тем самым неприметным фоном, субстратом без лица и имени, на котором неожиданно для всех расцветает большой талант? До сих пор я об этом не думал. Прошло сорок пять лет после смерти профессора Декарта, из них лет двадцать, как он стал знаменит, но научная пресса нас все эти годы почти не беспокоила. Я читал его фундаментальную биографию авторства Шомелена и Берто, статьи о нем в научных журналах, предисловия к переизданиям его книг и пытался определить, какими источниками пользовались авторы. Очевидно – почти исключительно парижскими. И панегирики, и пасквили питались одним архивом и одним кладезем сплетен. Еще до войны со мной списался молодой магистр из Абердина, но его интересовали комментарии только к одному эпизоду из жизни профессора Декарта, и я отказался их дать. Я увидел в его вопросах сильнейшую предубежденность и не стал его разочаровывать. Все равно напишет то, во что уверился. Он и написал.
Вам я сказал «да», потому что вы поняли главное – без Ла-Рошели не было бы и Фредерика Декарта.
Вы сказали, что почему-то не верите в его хрестоматийный образ, со страниц его собственных сочинений личность автора предстает совершенно другой. Этот голос интуиции, это чувство правды не завалить батареей уже написанных томов. Именно они заставили вас посетить город, который был его истоком, а потом стал бухтой, в которую он привел свою побитую флотилию. В поисках свидетелей вы стали наводить справки о ныне живущих родственниках профессора и нашли меня. Когда Фредерик умер (пусть вас не коробит эта фамильярность, при жизни я его называл по имени и на «ты»), мне было тридцать лет. Шестнадцать из них мы прожили в одном городе. Конечно, мне есть что вспомнить. Я уже сам об этом думал… Увы, я не получил хорошего образования, толком оценить его идеи, без которых нет выдающегося историка, и понять, почему они опередили свое время, все равно не сумею. Вы предложили мне лучший вариант: не нырять в недоступные глубины, а просто рассказать, ничего не утаивая, каким человеком он был.
Его биография содержит немало таких фактов, которые при поверхностном знакомстве соблазняют вылепить из него трагическую фигуру – не то Иова Многострадального на пепелище, не то даже короля Лира. Некоторые ваши предшественники не устояли. Но это все неправда. Он прожил счастливую жизнь, ровно такую, какую хотел и какую сотворил сам. Это путь не для всех, ну так и он – не вы, не я, не Жюль Мишле, не Ипполит Тэн и даже не Эдгар Кинэ1, с которым у него больше общего, чем с любым другим историком XIX века. При такой насыщенности событиями, обилии крутых поворотов, неудач и потерь, это все-таки была жизнь, скроенная по его мерке, и в старости он ни о чем не пожалел.
В начале тридцатых годов нашего века, как раз в канун столетия со дня рождения, он был объявлен предшественником метода «тотальной истории»2 и вошел в моду. Труд об истории французской Реформации – на мой дилетантский взгляд, самая скучная из его книг – ныне почти не упоминается отдельно от эпитетов «классический» и «образцовый». Его большой талант теперь признают все. Изредка проскакивает и слово «гений», только это явная натяжка, сам он прекрасно знал, где пределы и в чем уязвимость открытого им метода. И вот здесь-то исследователей подстерегает еще один соблазн. Обстоятельства его удивительной, неординарной жизни порой мешают объективно разобраться в его научных заслугах. Профессор Декарт гением не был, однако редкое бесстрашие и независимость, свойственные ему и в науке, и в частной жизни, вполне подошли бы гению.
В науке он сразу же пошел собственным путем, что, безусловно, ставят ему в плюс. В жизни эти качества тоже часто уводили его с магистральной дороги. И вот тут уже приходилось платить репутацией, не раз и не два – очень дорого платить. Он игнорировал любое «так принято», если не видел в нем смысла. Например, в пору антигерманской истерии взял и уехал на год в Германию для продолжения научных исследований. Вы, конечно, знаете, что после прусской войны профессор Декарт предстал перед судом и был выслан из Франции как германский шпион. Через долгих восемь лет его полностью реабилитировали, и абсурдность этого обвинения сегодня вызывала бы только смех, если бы мы так хорошо не помнили о деле Дрейфуса3… Как ни странно, поговорка про дым без огня до сих пор кое-кому не дает покоя.
Еще, я думаю, вам известно, что у него был внебрачный сын, с которым он общался, но жили они в разных странах, официально профессор Декарт его так и не признал, и тот всю жизнь носил фамилию мужа своей матери. В академической биографии на эту тему нет ни слова. Видимо, авторы боялись разрушить сусальный образ человека, отказавшегося от брака и семьи и отдавшего всего себя науке. Я расскажу, как все было на самом деле, в свой черед, а сейчас замечу только одно. Когда я написал, что он прожил счастливую жизнь, я имел в виду и то, что принято называть личным счастьем. Наверное, счастье он тоже понимал нестандартно. Но любовь, привязанности, дружба – все это у профессора Декарта было, он этим очень дорожил и совсем не походил на романтического героя, разрушителя чужих жизней и разбивателя сердец.
Вы также, наверное, читали, что профессор Декарт обладал трудным характером, был неуживчив, легко ссорился с людьми, много пил и этим будто бы погубил свою академическую карьеру. Еще считается, что у него было несчастливое детство, суровая и холодная мать, равнодушный отец, и поэтому он просто обязан был с юных лет иметь неустойчивую психику, страдать депрессиями, нервными срывами и много чем еще, вплоть до сексуальных проблем. Так легко и приятно стало объяснять все по Фрейду! Отрицать не стану, у него случались депрессии, порой он надолго впадал в хандру и «милым» уж точно не был, хотя за свою долгую жизнь я не знал человека добрее. Талант всегда угловат, неудобен, требователен. На правах ближайших родственников мы так или иначе временами оказывались вовлечены в его проблемы. Но не в том была суть наших отношений, и я на него не в обиде за те редкие дни, когда он бывал невыносим.
Противоречивая фигура? Да нет, на мой взгляд, цельная и самодостаточная. А вот тем, кто не знал его при жизни, вечно хочется подогнать его под какой-нибудь знакомый шаблон. Может быть, и вы станете сопротивляться правде и без симпатии к герою не захотите писать его биографию. Но, возможно, вы тоже увидите красоту духа, пробившуюся сквозь все его человеческие несовершенства, которую так ясно вижу я. Знаете, однажды ему задали глупый вопрос, верит ли он в науку, и он ответил: «Верю я лишь в Непостижимое; обо всем остальном я хочу знать, как это было и есть на самом деле». Так неужели правде о себе он предпочел бы выдумки?
* * *
Начну сначала, то есть издалека. Хотя фамилия Декарт знаменита во Франции, к великому философу и математику семнадцатого века наш род никакого отношения не имеет. Все наши ближайшие предки – выходцы из Германии. В семье, правда, из поколения в поколение передавалась память о происхождении рода Картенов (это наша настоящая фамилия) от французского беженца-гугенота. В отличие от многих других гугенотских семей в Германии, которые твердо помнили о своем происхождении и заботились о чистоте крови, в нашей семье с самого начала браки заключались не только внутри своей среды. Поэтому к концу XVIII века Картены стали уже больше немцами, чем французами. Но память о предках-гугенотах жила, и мой дед Иоганн Картен наполнил семейную легенду, так сказать, плотью и кровью. В библиотеке при реформатской часовне Реколетт в Ла-Рошели до сих пор хранится переплетенный в телячью кожу старинный молитвенник. Приступая к обязанностям пастора, дед разбирал библиотеку и нашел в этом молитвеннике письмо. Оно было отправлено из деревни на прусской границе в 1685 году – вскоре после отмены Нантского эдикта4. Семья гугенотов, не пожелавшая переходить в католичество или тайно исповедовать двоеверие, сообщала в Ла-Рошель своему родственнику, что с Божьей помощью они добрались до земли, где им дали убежище и приняли их с братской любовью. Были в письме и стихи, наивный трогательный гимн во славу Отца, и Сына, и Святого Духа. В подписи легко читалось: «Антуан Декарт, ваш брат во Христе».
Письмо, дошедшее в те кровавые дни до адресата, чудом сохранившееся, не истлевшее за полтора века, не сгоревшее в кострах контрреформации и революции! Когда Фредерик Декарт писал магистерскую диссертацию о поэтах-гугенотах, он очень тщательно исследовал этот документ, нашел в архивах упоминание о некоем религиозно-мистическом братстве, в котором состоял Антуан Декарт, и выяснил, что интересные стихотворные эпитафии на уцелевших надгробиях гугенотских семей были написаны именно этим человеком. По профессии он был врачом, но помимо этого обладал некоторой литературной одаренностью. Когда гугеноты оказались во Франции вне закона, он бежал в немецкие земли с женой, двумя сыновьями и тремя дочерьми. Следы семьи терялись в деревне Мариендорф, и больше никаких упоминаний о Декартах найти до 1907 года не удавалось. Зато первые упоминания о наших предках Картенах прослеживаются с начала XVIII века, и появление их в Бранденбурге словно бы из ниоткуда само по себе наводит на определенные мысли – именно туда в то время массово ехали гугеноты по приглашению Великого курфюрста5 Фридриха Вильгельма Гогенцоллерна. Нет ничего невероятного в предположении, что Антуан Декарт решил слегка онемечить свою фамилию и выбрал этот вариант. К тому же все Картены испокон веку были кальвинистами, как гугеноты, а не лютеранами, как коренное население Бранденбурга. Не правда ли, есть соблазн считать тезис доказанным? Профессор Декарт говорил, что мы вполне можем считать себя потомками беженцев из Франции. Но оснований называть Антуана Декарта своим предком он не видел. Скорее уж, допускал, что и во Франции Картены были Картенами – чтобы онемечиться, им достаточно было перенести ударение с последнего на первый слог.
Дед Фредерика, Михаэль Картен, был доктором богословия, преподавал в Берлинском университете и служил пастором в реформатской церкви города Потсдама. Фредерик помнил его приезды в Ла-Рошель и рассказывал, что это был человек крайне вспыльчивый, не терпящий возражений. Дети слушались его до седых волос. Первенец, Иоганн, не чувствовал никакой тяги к богословию, мечтал о факультете естественной истории, но, так как доктор Картен слышать не желал о том, что его сын «будет ловить бабочек», покорился и тащил ненавистную ношу. Кое-как он получил степень магистра богословия, а вместе с ней – тяжелое нервное расстройство. Доктор Картен решил пока не давить на сына и отпустил его отдохнуть и развеяться во Францию. Пастор написал на адрес реформатского прихода Ла-Рошели и получил письмо от единоверцев. Малочисленная община потомков гугенотов ответила доктору Картену очень любезно, а староста обещал подыскать для Иоганна недорогой пансион и присмотреть за молодым человеком в чужом, полном соблазнов городе.
В Ла-Рошели Иоганн Картен пришелся ко двору. По-французски он говорил, как настоящий француз, изучал Кювье и Ламарка, декламировал на домашних вечеринках французских поэтов-романтиков, даже если его просили прочесть что-нибудь из Шиллера. Он горячо любил Францию, считал ее единственной в мире цивилизованной страной. В старинный город на берегу океана, выбеленный солнцем и продутый ветрами до такой степени, что в некоторые дни при подходящей погоде его дома казались призрачными, Иоганн Картен влюбился с первого взгляда и, недолго думая, решил здесь остаться. По рекомендации членов гугенотской общины он обзавелся учениками и стал давать уроки естествознания и немецкого языка.
Молодой Иоганн Картен, по воспоминаниям его детей, был умен и обаятелен, и вскоре его приглашали уже не только в гугенотские дома. Наружностью он тоже обладал счастливой, если верить сохранившемуся дагерротипу. Лицо с крупными правильными чертами, красиво вырезанный рот, волнистые черные волосы, серые глаза… Местные девушки наперебой домогались его внимания. Он тоже не был к ним жесток. Расточая комплименты местным красавицам, он всерьез думал о том, чтобы жениться и начать преподавать в школе. С другой стороны, мечта о Парижском университете по-прежнему манила его.
И тут внезапно умер пастор гугенотской общины. Не знаю, почему члены консистории предложили именно Иоганну стать новым пастором, мне трудно поверить, что среди них не нашлось более подходящего человека. В Бога этот несостоявшийся натуралист едва ли верил. Конечно, вращаясь в среде благочестивых гугенотов, свои взгляды он не афишировал. Когда его избрали в один из церковных комитетов, не возражал, тем более что его сделали хранителем библиотеки. Но пастор!.. Нет, нет и нет! Иоганн отказался, напирая на свой молодой возраст и недостаточный опыт. Доктор Картен в Потсдаме быстро обо всем узнал (не он ли подкинул консистории эту идею?) и вызвал сына домой очень суровым письмом. Из Бранденбурга Иоганн приехал через три месяца, присмиревший и… женатый. Родители, желая крепче привязать сына к пасторской службе и раз и навсегда отбить желание поступать по-своему, нашли ему невесту, девушку из потсдамской реформатской семьи – Амалию Шендельс, дочь аптекаря. Молодым людям не позволили даже немного привыкнуть друг к другу, их сразу обвенчали и отправили в Ла-Рошель. Иоганн принял пасторскую кафедру, купил старый, запущенный, но большой и красивый дом на улице Монкальм, недалеко от старого города. Потом случилась та история с молитвенником и письмом, о которой я уже рассказал, и мой дед принял фамилию Декарт, немного созвучную его немецкой фамилии, чтобы окончательно закрепить свое превращение из немца во француза. Близкие друзья стали называть его Жан-Мишель.
В положенный срок у молодой четы родилась дочь Мюриэль. Еще через два года, восьмого января 1833-го, на свет появился сын, которого назвали Фредериком.
Жан-Мишель сначала ненавидел свою жену. Потом, поразмыслив, решил использовать женитьбу, чтобы освободиться от родительской власти. Он позволил Амалии (теперь для него и для всех – Амели) командовать домом и детьми, а во всем остальном обеспечил себе полную свободу. Церковные обязанности оказались не очень обременительными. Община была совсем невелика, и, хотя он добросовестно совершал богослужения и таинства, проводил заседания консистории, обеспечивал занятия в воскресной школе и заботился о престарелых прихожанах, времени оставалось еще много. Он тратил его на книги, на ежевечерний стаканчик местного вина, на рыбную ловлю и охоту в Пуатевенских болотах, на коллекции бабочек и растений. Нравиться женщинам он тоже не перестал, и они ему нравились. Судя по тому, что у Амели после Фредерика десять лет не прибавлялось детей, женой он пренебрегал (только позднее отношения супругов более или менее наладились, и Амели родила близнецов – Максимилиана, моего будущего отца, и Шарлотту). Жан-Мишель жил так, как ему хотелось, и я не стану его за это строго судить. Жена забрала дом в свои руки и вела его безупречно, имея в распоряжении лишь няню да приходящую прислугу à tout faire6. Убирала и готовила сама, держа всю семью в черном теле. Фредерик и мой отец вспоминали, как мальчишками вечно ходили голодными и по ночам таскали из кухни хлеб. Воспитательница из бабушки Амели тоже, видимо, была аховая. Неласковая, раздражительная, щедрая только на подзатыльники и тычки, исполненная ледяного презрения к «этим французам», убежденная в непогрешимости своих суждений, правил, методов воспитания. Трудно представить менее подходящую мать для этих детей, оказавшихся натурами восприимчивыми и тонко чувствующими, в отца, каким бы он стал, если бы его не сломали.
Отец долгое время был равнодушен к детям от нелюбимой женщины и насильственного брака. Он их едва замечал. Лишь когда Фредерику исполнилось шесть лет и вскоре ему предстояло пойти в школу, отец обнаружил, что мальчик почти не говорит по-французски (это была семейная политика матери – общаться дома только на немецком языке). Надо было срочно что-то решать: в государственной школе без языка ему было делать нечего, на домашних учителей пасторского жалованья не хватало, а отправить сына учиться в Потсдам или Берлин, как хотела Амели, Жан-Мишель отказался наотрез.
Тогда отец нанял для Фредерика и Мюриэль за небольшую плату «гувернера», бывшего учителя, уволенного за пьянство, и предупредил жену: если она хоть словом, хоть взглядом намекнет «лягушатнику», что его присутствие в доме ей не по нраву, он тотчас отправит ее обратно в Потсдам, а детей заберет себе. Она притихла. Мсье Блондо совершенно опустился, иногда приходил на уроки в сюртуке на голое тело и, забывшись, расстегивал пуговицы, а во время занятий рассеянно отпивал из фляжки, которая всегда была у него под рукой. Но дело свое он знал. Фредерик и Мюриэль за один год научились бойко говорить, читать и писать по-французски. Жан-Мишель разрешил сыну играть с приятелями-французами (прежде у Фредерика не было друзей, общаться с ровесниками он мог только во время нечастых приездов кузенов Картенов или Шендельсов) и стал брать мальчика то в церковь по будням (по воскресеньям они, конечно, ходили туда всей семьей), где во время церковных совещаний он разглядывал старые французские книги и слушал правильную французскую речь, то в походы за травами для гербария, то на рыбную ловлю в залив. Мюриэль, которая уже училась в школе, тоже, когда могла, становилась постоянной спутницей этих вылазок. Не избалованные лаской и вниманием дети потянулись к отцу. Тот оттаял, как будто наконец признал их своими. Правда, он слишком дорожил покоем и не стал устраивать дома революций. Но вне дома, как мог, пытался скрасить сыну и дочери жизнь.
Старшие дети были очень дружны между собой. Защищали друг друга от гнева матери, делились мыслями, поверяли огорчения и радости. Само собой, шалили, и не всегда безобидно. Однажды в Ла-Рошель в очередной раз приехал доктор Картен и после богослужения в присутствии всей семьи грубо отчитал Жана-Мишеля за «глупейшую, беспомощную, беззубую, а местами просто вредную проповедь». Фредерик и Мюриэль решили отомстить. Их любимого отца не смел оскорблять никто, тем более – дед, с которым они были едва знакомы, и знакомство отнюдь не было приятным! Утром, собираясь на вокзал, старый пастор нашел свои туфли намертво приклеенными к полу в прихожей. Когда их попытались оторвать, затрещали подметки. Клей не имел ни цвета, ни запаха, ничего похожего в доме не водилось, так что, хотя подозрение сразу пало на Фредерика, доказательств не было. Где он взял или как приготовил эту адскую смесь – осталось тайной. Сошлись на малоубедительной версии, что на пол пролилась какая-то непонятная жидкость (это в сияющем чистотой доме Амели!). А доктор Картен уехал на вокзал в полном пасторском облачении и домашних войлочных туфлях.
Сестра и брат понемногу взрослели. Мюриэль обещала вырасти красавицей. Зато Фредерик был очень похож на отца, но не унаследовал его красоты. Так бывает. Вроде все то же самое – и серые глаза, и темные волосы, а гармонии нет и в помине. Нос крупнее, подбородок тяжелее, губы тоньше и суше, невыразительные светлые ресницы вместо отцовских черных, и уже не Аполлон. У Мюриэль глаза были как дымчатый хрусталь, у Фредерика – словно хмурое декабрьское небо. (Впрочем, фотография, запечатлевшая его в тридцатитрехлетнем возрасте, дает основание думать, что в те годы он был хорош собой.) Но волосы обоим достались роскошные, густые и волнистые. Дядя сохранил их до глубокой старости, даже поседел довольно поздно. А мой отец пошел в блондинов Шендельсов и начал лысеть уже к пятидесяти годам.
Разлад родителей и холодность матери отметили собой характер Фредерика. В чем-то кальвинистское воспитание придавило его навсегда. На протяжении почти всей жизни он не умел откровенничать, делиться своими переживаниями, боялся, что его отвергнут или посмеются. Только под старость немного смягчился и приоткрыл тайны, которые в более молодые годы строго оберегал. Такой душевный склад порождает огромное количество невротиков. Но Фредерику повезло. Кроме всего этого у него были рано проявившийся талант, ум, отточенный в одиноких размышлениях, фантастическое трудолюбие, привитое (правильнее было бы сказать – вбитое) матерью. История дала ему ощущение свободы. В иных временах он чувствовал себя как дома, с людьми из прошлого он был самим собой.
Он мог бы вырасти и отвергнуть религию, возненавидеть ее за безрадостное детство, но этого не случилось. Сын неудавшегося натуралиста вырос верующим человеком и всю жизнь старался придерживаться строгой религиозной дисциплины. Его творчество, если посмотреть под этим углом, очень сублимировано, особенно наиболее личная и откровенная из книг – «История моих заблуждений». Замкнутому и впечатлительному мальчику одно время даже была близка религиозная экзальтация, почти не свойственная протестантам. На склоне лет он мне рассказал, что в юности подумывал вступить в какой-нибудь протестантский орден, но все-таки его призвание было в другом, он это чувствовал.
На улице и в школе, а потом в лицее имени адмирала Колиньи он по большей части выглядел обычным мальчишкой. Иногда дрался, хоть и не любил это занятие, учился по одним предметам отлично, по другим никак (на седьмом десятке лет в письме к сыну он «пожалел о каждом уроке математики, который прогулял или пробездельничал»!), бегал в порт встречать корабли из далеких стран, пахнущие чаем и корицей. Играл с приятелями в «осаду Ла-Рошели» в старых бастионах. Покупал на сэкономленную пару сантимов горсть печеных каштанов прямо с огня. Лазил по скалам (до своего злополучного военного ранения он был искусным альпинистом), учился ходить под парусом, ловил устриц и макрель. Обычный набор детских радостей тех счастливчиков, которые родились и выросли у теплого моря, мало меняющийся от поколения к поколению – так же росли и мы с братом, и мои дети, и сейчас растут мои внуки. Фредерик был разве что заметно серьезнее своих ровесников и переживал всё иначе – как будто не играл, а жил по-настоящему и умирал по-настоящему.
Любил он и одиночество – даже больше, чем игры. Ему не скучно было наедине с собой. Если реальность ничем не увлекала, он воскрешал в своем воображении другие миры, представляя в мельчайших деталях жизнь людей, скажем, в древних Афинах или в средневековом итальянском герцогстве. Ему было интересно не только героическое в истории, но и самое простое – как люди выглядели, чем зарабатывали на жизнь, чему учились в школе, что ели и во что одевались, как относились к событиям, объявленным позднее историческими. А главное – как они думали, чем отличалось их сознание от сознания его современников. Любознательный подросток хотел все это знать и набрасывался не только на труды историков, но и на художественную литературу того времени и тщательно просеивал контекст, собирая по крупинкам драгоценные факты.
Доступных книг было мало. Однажды граф де Жанетон, влиятельный гугенот, богач и меценат, владелец крупнейшего книжного собрания в городе, попросил шестнадцатилетнего Фредерика позаниматься с его внуком немецким языком и щедро оплатил уроки, а кроме этого разрешил рыться в его библиотеке сколько душе угодно. Фредерик потом всю жизнь считал этого человека своим главным благодетелем. Деньги были ему нужны – мать не давала взрослеющему сыну ни сантима. Но возможность дорваться до книг он расценил как ни с чем не сравнимое счастье. Позже граф поручил Фредерику за отдельную плату навести порядок в шкафу с предметом его особой гордости – «гугенотским фондом», редчайшими изданиями шестнадцатого и семнадцатого веков. В шкафу царил такой кавардак, что граф и сам не знал толком, чем он владеет. Нужно было составить кроме алфавитного тематический каталог и снабдить карточки краткими аннотациями. За эту каторжную работу юноша взялся с радостью и сделал ее так хорошо, что граф потом употребил все свое влияние в совете протестантских церквей юга и запада Франции, чтобы сын пастора Декарта получил стипендию для учебы в Парижском университете.
В семнадцать лет Фредерик влюбился в свою дальнюю родственницу Элизу Шендельс, чьи родители не так давно переехали в Ла-Рошель. О ней стоит рассказать подробнее. Всю жизнь, как мне кажется, его привлекал именно тот женский тип, который воплощала собой Элиза. Она была красива простодушной красотой жительницы немецкого городского предместья, этакая Гретель или Рапунцель, как будто вышедшая из сказок братьев Гримм. У нее были пышные рыжие волосы, фарфоровая кожа, чуть тронутая румянцем, безмятежные голубые глаза. Она вся словно светилась изнутри. Красота Элизы была такой уютной, что каждый, кто оказывался рядом, испытывал на себе ее одновременно девическое и материнское обаяние. Фредерик в ее присутствии едва мог дышать. Девушка обо всем догадывалась и, хотя не принимала своего юного кузена всерьез, очень хотела, чтобы он сказал ей те самые слова. Но он так и не объяснился. Она ждала, ободряюще улыбалась, болтала о пустяках, чтобы он расслабился, а молодой человек вместо этого все глубже уходил в себя и мечтал, чтобы ему выпал случай доказать Элизе свою любовь на деле. К примеру, вынести ее из горящего дома, удержать, если она сорвется со скалы, спасти ее, тонущую в бурном Бискайском заливе. Но, как назло, дом Шендельсов не горел, гулять в опасные места Элиза не ходила, а купалась только в мелком озерке.
Фредерик понимал, что у него нет никаких шансов. Элиза была старше его на год, смешно было надеяться, что она согласится ждать, пока он окончит лицей и университет. В том же году мадемуазель Шендельс вышла замуж. Фредерик был на свадьбе вместе с матерью – двоюродной сестрой Элизиного отца. В кармане у него лежал подарок, венецианское зеркальце в серебряной оправе, купленное в антикварной лавке на деньги, заработанные у графа де Жанетона. Единственное, на что хватило мужества, – отозвать Элизу на минутку из столовой в коридор и отдать ей подарок. Фредерик вытерпел ее родственный поцелуй в щеку и сразу ушел, стараясь не попадаться на глаза матери. К счастью, молодая семья очень скоро уехала из Ла-Рошели, и больше с Элизой Фредерик никогда не встречался.
На следующий год семью Декартов постигло настоящее горе. Сначала Фредерик лишился самого близкого друга – старшей сестры Мюриэль. Обстоятельства ее смерти были в семье долгие годы покрыты тайной. Бабушка Амели никогда не упоминала имени старшей дочери. Мой отец и тетя Шарлотта могли лишь догадываться по туманным намекам о том, что случилось что-то скандальное, – они тогда были еще детьми, и подробности дела от них тщательно скрывали. Только Фредерик понимал, что произошло. Двадцатилетняя Мюриэль, одна из первых красавиц Ла-Рошели, была просватана за приятного и скромного юношу из гугенотской семьи. Брак устроили родители, ее желания не спросили (говоря между нами, Жан-Мишель мог бы постараться ее понять, но почему-то не захотел). Она же влюбилась в какого-то неподходящего молодого человека, католика и бедняка, отказала жениху и ушла жить, невенчанная, со своим любимым Дидье. В том году на Бискайском побережье стояла на редкость суровая поздняя осень с пронизывающим ветром и ледяными дождями. Через два месяца жизни в убогом домишке Дидье Мюриэль заболела воспалением легких и умерла.
Амели обезумела от горя. Эта женщина, такая черствая по отношению к сыну, к дочери иногда испытывала что-то похожее на нежность. Госпожа Декарт побежала к Дидье, голося на весь квартал, что он проклятое католическое отродье и убийца ее дочери. Муж и сын кое-как привезли ее домой и уложили в постель. На похоронах Мюриэль не было ни матери – она лежала в забытье после инъекции морфина, ни брата – Фредерик закрылся в ее комнате и плакал по-детски, навзрыд, ни Дидье – он вышел в море на легкой лодочке и случайно ли, преднамеренно ли – кто знает? – направил ее в опасное место при почти штормовой волне и разбился о скалы.
Через два месяца от болезни сердца скончался Жан-Мишель Декарт. Было ему всего сорок восемь лет. Сразу после похорон отца Фредерик слег с сильнейшей нервной горячкой. Старухи на городском рынке и в кофейнях шушукались о том, что после двух покойников подряд не миновать этой семье и третьего. Другие им возражали, говорили, что после Мюриэль и Дидье третий как раз пастор Декарт. От этой болтовни мать перепугалась не на шутку. Как ни считай, а Фредерику ничего не помогало – ни хинные порошки, ни обертывания, ни другие снадобья. Почти месяц он лежал пластом, страшно исхудал и в восемнадцать лет весил не больше тринадцатилетнего подростка. Что произошло потом, объяснить никто не мог: то ли медикаменты наконец подействовали, то ли перевозбужденный мозг отдохнул и дал команду к выздоровлению, но загадочно начавшаяся болезнь так же загадочно и отступила.
Едва опасность миновала, Амели Декарт не позволила сыну вернуться в лицей, хотя ему оставалось полгода до выпуска. Фредерик сильно отстал в учебе, особенно по нелюбимым предметам, и врач заявил, что умственное перенапряжение вызовет рецидив, а тогда он уже ни за что не сможет поручиться. Его оставили в выпускном классе еще на год, а пока мать выхлопотала досрочные каникулы и отправила его до августа в свой родной Бранденбург. Красота совсем другой страны, не похожей на его родину, милые патриархальные нравы родственников, заботы тети Адели, дружба с кузеном Эберхардом, невинный флирт с одной девушкой, чье имя Фредерик Декарт не забыл и в старости – Аннелиза, чуть-чуть не Элиза, – и, конечно, молодость взяли свое. Он полностью выздоровел и теперь уже считал дни до возвращения в лицей, чтобы скорее окончить его, уехать в Париж и зажить самостоятельной жизнью…