Вы здесь

Странная женщина (сборник). Улья Нова. Махаон – парусник (Оксана Лисковая, 2017)

Улья Нова

Махаон – парусник

– Потерявшая имя –

За неделю до разрыва с Никитой она задумалась так глубоко, что нечаянно прошла сквозь витрину в торговом комплексе на Манежной площади. Это было новое тревожное ощущение – пройти сквозь стекло. В каждой клеточке тела осталась тягостная боль-предчувствие. Тогда она сдалась и признала: расставание неизбежно.

За два дня до разрыва с Никитой она полночи сидела на подоконнике, вслушиваясь в свист вьюги, прижимаясь щекой к ледяному стеклу. Вспоминала свою любовь с первого дня, с первого слова, как будто такой отчаянной дотошностью можно было что-то исправить. Именно в эту ночь она потеряла имя. Незаметно, нечаянно забыла его – окончательно, необратимо.

Почти неделю после разрыва с Никитой она кое-как держалась, существовала кисейной барышней на кофе и халве, порхала по Малой Дмитровке сквозь снегопад. Но к полуночи восьмого дня всё-таки сорвалась, задумалась глубоко и основательно, вследствие чего оголодала до чёртиков и уже за полночь навернула два бутерброда с холодцом и горчицей. На тёмной кухне, под присмотром мерцающих в ночи фонарей и редких светящихся окон, присматривавших за ней как лисьи и волчьи глаза, ела она бутерброд и давилась слезами, всхлипывая и рыдая от предсказуемости всего случившегося.


В первый день весны она торопливо зашнуровала ботинки и поскорей отправилась на улицу. Ожидала, что кислинка наступившего марта вложит ей в душу немного тепла. Угрюмо ковыляла по щиколотку в весеннем месиве. Пропиталась тоской сугробов в чёрных кружевах и размякших окурках. Никакого обновления не случилось. Осталось только удивляться, как же обозлили её эта долгая зимняя размолвка, потеря имени, гибель любви и неизбежное расставание. Ум стал жестоким, пропитался язвительным ядом и превратил её за эту зиму в незнакомое чудовище, которое теперь месило стоптанными ботинками грязь ранней весны. От отчаянья и чтобы хоть как-нибудь утешиться, она занялась инвентаризацией окружающих отталкивающих существ, подсчётом монстров. Стоило только решиться, будто бы на её зов чудовища выползали из укрытий и предъявили себя во всём своём грандиозном безобразии. Чудовище № 1 позвонило в дверь квартиры. Безымянная выглянула в глазок, спросила кто. В ответ ей предложили присоединяться к празднованию «годовщины смерти Иисуса Христа». Чудовища № 2 и № 3 запустили петарду в мусоропровод. Всю следующую неделю в подъезде пахло палёным и жареным, будто здесь располагался экстренный филиал ада. Чудовище № 4 исполняло роль многословного депутата на Первом канале центрального телевидения. Чудовище № 5 писало по скайпу чудовищу № 6: «Я тоскую, дружище. Я вспоминаю, какими мы были раньше. Мы летели. Мы были цветами. Теперь мы сломались, обросли иглами, уродующим панцирем, защитным вооружением вроде косых улыбочек, многозначительных усмешек и сарказма. Мне больно быть монстром. Я тоскую по нам прежним». К концу марта её список чудовищ перевалил за сто.


В начале лета сестра, неожиданно забыв обиды, пригласила за город, погостить в покосившемся, слепленном из заплат доме прабабушки. Наверное, следовало сразу же отказаться. Или пространно пообещать, что заедет на выходных, ближе к августу. Но предстоящим летом потерявшая имя надеялась забыть или как-нибудь обмануть всё случившееся. Она мечтала истощить или как-нибудь нечаянно утратить неподъёмный панцирь цинизма и насмешек, нажитый за зиму. Она мечтала превратиться из монстра обратно, в себя прежнюю. Она так хотела вспомнить своё имя и услышать, как кто-нибудь шепчет его: нежно, растроганно. Именно поэтому она сразу же согласилась.

Через несколько дней после переезда на дачу потерявшей имя впервые в жизни отказал мужчина. Это было так неожиданно и драматично, что она даже не смогла расплакаться. Она окаменела, чувствуя вот это – невыносимое, ртутное в самом центре груди. Как будто там внутри медленно расцветала пепельная роза – доказательство того, что смерть существует. Ведь потерявшая имя была уверена: всякий отказ, любая нескладная любовь – не что иное, как доказательство смерти, тайные зловещие знаки неминуемого исхода.

На этот раз смерть выдохнула ей прямо в лицо в полуночном саду. В тот вечер они с сестрой засиделись на террасе, старательно проговаривая все беды последнего года, словно надеясь таким образом выпроводить их вон из своей жизни. От сестры она нечаянно узнала, что освободилось место в коворкинге, на Цветном бульваре. Украдкой выбежав с телефоном в тёмный шумящий сад, потерявшая имя позвонила Никите, просто так, как будто лишь хотела поинтересоваться, не смогут ли они с осени работать там по очереди. На самом деле ей хотелось услышать его голос. Она надеялась на примирение, она ждала раскаянья. И на всякий случай была как никогда прозрачной, уступчивой, совсем домашней. А он неожиданно прохрипел из трубки неблагозвучное: «Хватит». И резко, грубо прорычал, что не надо больше звонить, что больше ничего никогда не будет между ними, ничего и никогда. Потому что они совсем не про друг друга. На следующее утро потерявшая имя проснулась на террасе, на жёстком диванчике, в скрипучем холоде июньского восхода, в злодейской нехорошей пустоте. Последующие несколько дней ртуть этого разговора отравляла её изнутри. Такое с ней приключилось впервые. И безымянная горевала, горевала бескрайне, так толком и не разобравшись, приснился ей этот разговор или произошёл на самом деле. Вполне возможно, Никита той ночью видел тот же самый сон. И во сне он умышленно отказал ей, окончательно расставив все точки, уничтожив любые обходные пути. С тех пор его номер всегда был недоступен. Это и было окончанием их любви.


Кое-как справившись со свой мимолётной смертью и неминуемым расставанием, потерявшая имя решила посвятить лето возвращению доброты. Она не знала, что надо делать, чтобы осуществить превращение из отравленного чудовища обратно. Она не представляла, как именно сбудется возврат утраченного. Зато она заранее придумала опознавательный знак: если доброта к ней всё же вернётся, если душа и ум снова наполнятся лёгким золотистым сиянием, этим летом она увидит махаона. В поле, распираемом от полуденного жара, когда каждая травинка просвечивает насквозь под пышущим солнцем июля, она увидит махаона, рассекающего крыльями разгорячённое небо. Он явится ей как парусник – мерцающий, играющий с ветром. Он будет искриться на фоне моря трав жёлтым и чёрным. Он будет мелькать на фоне облаков алым и синим. Он будет сама жизнь, все мечты, всё заповедное и невозможное.


В то лето, неторопливо гуляя с сестрой и трёхлетней племянницей Настенькой мимо чужих огородиков, теплиц и беседок, потерявшая имя смотрела во все глаза, ждала появления своего махаона и из-за этого горевала чуть меньше. В то лето она как никогда научилась видеть и замечать живое и мёртвое, тайное и явное, а подчас и вовсе не существующее: восемь белых коз, шествующих по тропинке понурым маршем, ястреба, скользящего над шоссе, умершую три года назад соседку-коровницу, белую колоколенку на том берегу ручья, трёх стариков из разных фильмов Кустурицы, собачий ошейник, обронённый посреди тропинки, далёкие звуки аккордеона – на турбазе, за сосновым лесом. Но заветного махаона нигде не было.

В то лето потерявшая имя смотрела во все глаза, ждала появления своей бабочки, надеялась на возвращение утраченной доброты и привыкала ничему не удивляться. Однажды вечером её печали превратились в стаю воронов, которая несколько дней преследовала потерявшую имя то тут, то там, рассыпаясь по полям обрывками пепла, разлетаясь в вечернем небе чёрными кружевами. В четвёртый раз она заметила стаю на футбольном поле, в посёлке, куда ездила на велосипеде за хлебом и грушами для Настеньки.

По дороге назад, неторопливо крутя педали, чуть сжимаясь, когда мимо проносились шаткие грузовики, потерявшая имя размышляла о дрессировщиках чёрных птиц. Она давно знала: бывают такие особенные, кто умеет обращать свои страхи и гнев в чёрную тушь. Они не позволяют злости изменить себя, а умело превращают её в стежки вышивки, в узелки невесомого кружева. Ей бы тоже хотелось когда-нибудь стать дрессировщицей своих чёрных птиц: сжать грача разлуки в руках, со всей силы подбросить его в розовое закатное небо. Ей бы хотелось научиться превращать грусть и обиду в нерушимый порядок стежков. Но махаона и в тот день не было: ни над полем, ни возле заброшенных коровников, ни вдоль обочины разноликих дач и лоскутного одеяла огородиков.

В тот день человечек в льняной кепке, сокрушённо топтавшийся возле заглохшего мотороллера, сипло попросил донести посылку. Туда, в поселок, по указанному адресу. Судя по всему, это не дачи, а где-то в старой деревне, возле Барского сада. Квадратная коробка оказалась совсем невесомой. Поддразнивая, внутри как будто мерцал перламутровый шифон, одушевлённый, ждущий освобождения. Так показалось потерявшей имя, когда она нерешительно взяла посылку в руки. И всё же согласилась помочь почтальону. Из любопытства. А ещё ей не терпелось проверить интуицию. По дороге она строила самые разные догадки относительно содержимого. Так хотелось узнать, кто же окажется получателем – имени на квитанции не было. К тому же доставка посылки была маленьким происшествием однообразных дачных дней, которое можно будет рассказать сестре – вечером, в полумраке террасы, за круглым столом, между гаданием на картах, вином и сыром.

По дороге она твёрдо решила под любым предлогом напроситься в гости, удовлетворить разыгравшееся любопытство, узнать, что таится в посылке на самом деле. Она долго искала указанный адрес – на дачах, на улочках старой деревни, где дома пронумерованы как придётся. Был жаркий полдень, духота наводила на мысли о вечерней грозе. Почти никого не было на улочках, на лавочках, возле теплиц. Газонокосилки молчали. В тишине стрекотали кузнечики и дребезжал душный парной воздух. Потерявшая имя около часа бродила мимо нескончаемых заборов, калиток и ворот. Распаренная, она хотела пить, чувствовала головокружение. И умирала от любопытства. А потом неожиданно оказалась в этом странном доме.

– Лиля –

Возле шатра сухофруктов притормозила машина. Та самая. Чёрная, со змеиным блеском, неизвестной Лиле марки (она и в современных не очень-то разбиралась). В сумраке салона коричное пламя – шевелюра мужчины за рулём. Лиля несколько раз видела его и раньше возле рынка. Остренькие усики, худощавое гибкое тело, брюки в мелкую английскую клеточку. У него как будто был привкус мускатного ореха, которым малолетний курильщик надеялся забить горчинку папирос, духоту полудня. Лиля, как всегда заворожённо, следила за передвижением в толпе жилета цвета клейкого тополиного листочка. И нечаянно порвала пакет.

Курага и урюк раскатились по асфальту, украсили лужицу возле ступенек рынка – оранжевые медальоны под ноги в сандалиях и босоножках. Лиля растерялась, но всё равно украдкой высматривала поверх голов коричные вихры незнакомца. Подошёл плюшевый пони с мятым синим бантом в начесанной гриве. Неспешно обнюхивал, мягкими губами степенно подбирал курагу. Лиля присела на корточки, собрала горсть кураги и принялась угощать пони. Большой шершавый язык деликатно слизывал ягоды с её ладони. Потом, неожиданно, в полуметре от прижатой к асфальту Лилиной коленки возникли эти клоунские штиблеты и отутюженные брюки в чёрную и тёмно-зелёную клеточку. Кто-то остановился, кто-то рассматривал Лилю, сгорбленную на корточках, в синих лепестках платья.

Она медленно подняла голову, отметив тонкий ремешок брюк, ониксовые пуговки жилета, бледно-зелёную шёлковую косынку, заправленную под ворот рубашки. Быстро ухватив штрихи костюма, гадала, какого цвета глаза мужчины. Наверняка зелёные – ряска и бархат. На всякий случай, авансом, она улыбнулась – доброжелательно, отстранённо. Но под кустистыми бровями оказался объектив. Чёрный глаз бесстрастно уставился на Лилю. Белёсый паучий палец придавил кнопку, исцарапанную временем, суетой антикварного салона, прикосновениями множества рук, норовивших хоть мельком почувствовать слитную тяжесть немецкого фотоаппарата, которому не меньше века. Лиля, медальоны кураги, пони, в испуге сорвавшийся с места, – всё было поймано. Украдено. И стремительно упрятано в скрипучую проржавелую коробочку, как в ветхий чемоданчик перед отъездом на пароходе, в приморский город, счастья искать. Лиля сдержала негодование – ей-то казалось, что прежде, чем делать снимок, следует просить разрешения. Она сокрушённо провожала глазами плетущегося прочь пони, а незнакомец защёлкнул крышку на объективе и подал ей руку.

Он подобрал с асфальта сумку-корзинку, встряхнул и протянул Лиле со словами: «прозрачным барышням вроде вас нежелательно сидеть на дороге, под ногами всякого сброда». И кивнул головой на серо-синюю толпу взмыленных людей, что протискивалась внутрь крытого рынка, обмахиваясь кепками и газетами. На лицах от жары подтаял воск. Нетерпеливые толкались, налетали друг на друга, с возмущением покрикивали, чтобы Лиля убиралась с дороги.

Незнакомец с усиками обходительно взял её под локоть и увёл в тень сквера, под пыльную листву кленов и молодых яблонь. В руке недоверчивой Лили оказалась визитка на сером картоне. Наверняка постоянный посетитель антикварных салонов. Охотится на старинные фотоаппараты, выслеживает визитки прошлого века, жилеты и шейные платки, потом разыгрывает перед неловкими барышнями маленькие пьесы под открытым небом. Она покосилась на рубашку и штиблеты незнакомца – скорее всего, из лавки старьёвщика или из костюмерной маленького театра.

По словам Бориса (визитка утверждала, что его именно так зовут), недалеко, в переулках, находится его мастерская. Лиля почему-то представила огромную комнату с цементными стенами, на которых кое-где уцелели обрывки выцветших серо-голубых обоев. Внутри дребезжит холодноватый сумрак. И царит беспорядок фотографий – мельтешат ломкие локоны фотоплёнок, хрустящие, пожелтелые от времени корочки чёрно-белых портретов, промозглые сепии пейзажей, игры тел и теней, расплывчатые, размытые, усыпанные тоненькой сеточкой трещин. Борис галантно проводит её в сизую мастерскую, где не существует времени. Пропустит Лилю вперёд, сам задержится на пороге. Она, забывшись, начнёт рассматривать монохромное изображение улыбчивой брюнетки в шляпе со страусовым пером. Немного освоившись, схватит стопку мутных чёрно-белых снимков, на которых река и бегущие по полю дети. Просматривая, будет сбрасывать их как отыгранные карты на журнальный столик. Вспыхнувшие и моментально погасшие окна в чужую жизнь. Потом вдруг различит за спиной лязг щеколды. И через несколько секунд познакомится с очевидностью: её заперли, фотографии были приманкой, теперь Лиля – пленница мастерской. На следующий день, покачиваясь на корточках у стены, она поймёт, что возврата не будет. Возврата туда, в её прежнюю жизнь. У неё и раньше случались вспышки прозрений будущего. Можно сказать, смешливые страхи-предчувствия и на этот раз оправдались. Борис не был похитителем девушек. Но он действительно оказался не тем, кем хотел бы выглядеть со стороны.

– …У меня долгожданный дебют в журнале Photo Time. Четыре разворота с портретами московских попрошаек и небольшая сопроводительная статья. Ради этого я сегодня выбрался в город с дачи. Забрал в редакции журнал, купил шампанское и сыр. Теперь возвращаюсь…

Упрашивать не пришлось, Лиля согласилась отпраздновать вместе с ним долгожданную публикацию и посмотреть его работы. Ей было любопытно. Её окутывал аромат мускатного ореха, забивающий горчинку и пустоту полудня. У неё никого не было в сердце в то лето, от этого всё давалось легко, будто хорошо усвоенный танец или прилежно заученный стих. И вот уже в волосы Лили врывается ветер, рвёт их в разные стороны, а проносящиеся мимо грузовики лязгают и гремят, грозясь завалиться набок. Когда она зажмурилась, показалось, что огромная фабрика поёт своими ржавыми станками – так оглушительно шумело шоссе.

Лиля предполагала, что, просмотрев сначала бодрящие, потом бесконечные журналы и альбомы с его фотографиями, на некоторое время провалившись в неизвестность и вседозволенность, к вечеру она всё же сумеет вырваться с его дачи. Она заранее решила никогда никому не рассказывать, где и с кем провела этот день. Лиля жаждала приключения, маленькой мимолетной безнаказанности, которую со временем можно будет с лёгкостью простить себе, а чуть позже – забыть. Притаившись на переднем сиденье, ощущая локтем холодноватую кожу дверной обивки, она вглядывалась в даль дороги и придерживала волосы, но вихрь ворошил их и набрасывал на лицо тёмно-русой вуалью. Она терялась при каждом очередном вопросе с неизменным «душа моя». Она вспыхивала и отводила глаза при резких, почти непристойных движениях Бориса, словно тело его существовало вне одежды и жило скрытой ритуально-раскрепощённой жизнью. Они быстро миновали окраины заводских подворотен и просторы пыльных девятиэтажек, раскиданных кое-как на призрачных полуживых пустырях. Минут пятнадцать протискивались в пробке по эстакаде. И уже неслись мимо бешеной пляски сосен и зазубренных еловых пик, оставляя позади уходящие куда-то в неведомую даль ветви шоссе.

Беспокойство булькало в горле и начинало слегка душить, но Лиля отвлекалась наблюдением за его профилем на фоне вельветовых полей. Беспокойство нарастало, будто кто-то вытягивал из неё дух – искристым лимонадом через коктейльную трубочку. По сторонам дороги гудели изумрудную песнь луга с шершавой бахромой леса вдали. Машина неслась по истрёпанной тесьме загородного шоссе. Боковые окна были открыты. Ушки шейного платка Бориса превратились в языки бледно-зелёного пламени. Он курил сигарету в роговом мундштуке и смаковал собственный неторопливый рассказ о весенней охоте. Потом резко остановил машину. Легко и складно выпрыгнул, обежал автомобиль, распахнул дверцу с Лилиной стороны. Придерживая под локоток, помог ей выбраться. Тряхнул коричной гривой и указал сигаретой вдаль:

– В тех лесах водится прекрасный зверь, чистый, благородный.

Она прослушала или ветер унёс – какой именно зверь. Волк. Вепрь. Или единорог. Когда он был рядом, всё казалось возможным. Его рука направляла взгляд вдаль. Оставалось гадать, куда именно предполагалось смотреть – узловатые пальцы с округлыми холёными ногтями скользили по горизонту, пепел сигареты отсылал туда, где некогда было имение его прадеда. Пойди разберись, что служит указкой – лёгкий кивок головы на чёрную каёмку леса или мизинец, обращённый в сторону холма с кособокими сараями ближайшей деревни.

Лиля смущалась смешинок в его глазах. Рядом с ним она становилась угловатой и скованной. Перебирая пальцами ремешок сумки-корзинки, она замерла, тем не менее угадав ещё одну, грейпфрутовую нотку его одеколона. Следила за беспорядочными движениями его руки – прадед ездил охотиться в дальний лес за оврагом, навещал приятелей в посёлке у церкви. Жизнь прадеда превратилась в небольшой сеанс гипноза: «посмотрим на тот пригорок, теперь медленно движемся глазами влево…» В зарослях растрёпанных вётел скрывается речушка, где прадед с племянником стреляли уток, разлучали пары лебедей… В какой-то миг Лиля попыталась охватить золотисто-зелёный простор, но поле ускользало, безжалостно уменьшая смотрящую. Борис всё-таки успел сфотографировать её на полароид. Порывисто разрезал холм взмахами руки – сушил квадратную карточку, а на ней – туманную синь, из которой медленно проступала уменьшенная в сотню раз, тоненькая, совсем карманная Лиля.

Они вернулись в машину и отправились дальше. Лиля закрыла глаза, задумалась, задремала. Её вдруг не стало вовсе, как души камня, как разума песка. Потом кто-то дышал ей в щёку и громко звал по имени. Машина стояла у тесовых ворот. Борис легонько тряс её за плечо. Случайно удалось ухватить, каким бывает его лицо, когда он остаётся один. Оно как будто становилось истощённым, совсем усталым. Так разнилось с тонкими нитями солнечных лучей, что пробивались сквозь шумящую листву парка. Громоздкие ворота дачи щёлкнули, медленно и легко отворились. За ними оказалась аллея, усыпанная мерцающими солнечными пятнами. Где-то сбоку, в глубине владений, блестел купол оранжереи. Машина плавно двигалась по дорожке, жуя гравий. Кружевной плоский зонтик от солнца плыл над кустами. Или мерещился. В фонтане застыли три белых медвежонка, усыпанные капельками воды. Дом, оплетённый диким виноградом, казался тёмным плодом земли и небес. Несколько лоскутиков-клумб дремали бутонами табака, терпеливо и покорно пережидавшими день в виде белых сосулек. Лиля распахнула дверцу, выскользнула из машины и понеслась по розовому гравию дорожки. В прикрытых глазах смешались лучи и тёмная зелень листвы. На террасе-крыльце пустовало кресло-качалка с гармошкой раскрытой книги, неторопливо листаемой сквозняком.

Она огляделась, с удовольствием скользнула взглядом по солнечно-зелёной листве молодых вишен, по стриженым кустам шиповника. Покой и ухоженная красота пробуждали и будоражили. Лиля распрямила спину, услышав лёгкий хруст в позвоночнике. Поглубже вдохнула. Вдруг захотелось чудить, красоваться, быть невесомой и безнаказанной. В этот самый момент к ногам метнулась узкая тень. В ответ в самом центре груди сжалось незнакомое беспокойство. Тихим эхом пронеслось в голове: «Не хочу, чтобы этот день изменил меня. Будет несколько приятных, неожиданных часов. Не более…» Не дослушала свой внутренний голос. Почему-то потребовалось противиться, изгонять его – оставь, замолкни.

Борис быстро приближался к дому, подтянутый и очень стройный. Словно прочитав её мысли, чуть насмешливо бросил на ходу:

– Будь осторожна, этому месту присущ особый магнетизм, тут все ведут себя как-то иначе.

Слегка коснулся её спины, скорее почтительно, чем фамильярно.

– Проходите, – переходя то на «ты», то на «вы», пропустил в дверь веранды-крыльца, которая оказалась незапертой. Она вдруг вспомнила недавние опасения или всё же старательно скрываемые от самой себя желания стать его пленницей. И с нетерпеливым любопытством шагнула внутрь.

В сумраке прихожей угадывалась вешалка с дождевиком, трость в углу, створка стенного шкафа. Тёмная прихожая вела в комнату, сумрачную из-за задёрнутых гобеленовых гардин, кос дикого винограда и ветвей раскидистой яблони, затеняющей окна. Лиля тут же уселась с ногами на пологий диван. Три кресла и кушетка тоже были удивительно низкие, с пологими спинками, как шезлонги, приглашающие не сесть, а скорее прилечь, поглаживая ступнями оленью шкуру, расстеленную вместо ковра. Доверчиво прикрыв веки, она начала медленно и покорно уплывать в стылом полумраке гостиной. Но всё же на всякий случай стараясь следить за его быстрыми, резкими движениями. Почти гневно разбросал в стороны гардины, вытолкнул наружу створки окна, плеснув в лицо сквозняк, шум тёмной листвы и мягкий голубоватый свет.

Он был везде – у окна и уже у Лили за спиной. Он кружился возле электрического самовара. Над низким чайным столиком на все лады звенели колокольчики – чашки, ложечки, блюдца. Медленно и точно уронил иглу на пластинку граммофона. Заныла мелодия. Заскулил женский голосок, яростно картавя. Вскоре уже вовсю шипел и булькал самовар. Всхлипнула вода в чашки. Ароматы бадьяна и корицы поплыли по комнате вместе с уютным сиреневым паром.

Он сел в низкое кресло напротив Лили, закинул ногу на ногу, бережно взял двумя пальцами чашечку и принялся рассказывать о переводчице. Да-да, этой Таисе надо удержаться на работе до сегодняшнего дня. На диване, напротив него, Лиля чувствовала себя как никогда скованно, она обожглась чаем, она растерялась. Так ведут себя уже немного влюблённые девушки. Но Лиля старательно убеждала себя, что совсем не была влюблена. Ей было любопытно. Ей хотелось безнаказанности, мимолетности, о которых можно будет со временем забыть. Рядом с ним воздух как будто был немного разряженным, она задыхалась, стараясь скрыть беспокойство. Она не совсем слушала, не вдавалась в подробности, но на всякий случай улыбалась шалостям переводчицы, которая всегда опаздывает, является на совещания в немыслимых нарядах и перевирает слова. Из-за этого Борис вынужден жить в постоянной готовности к маленьким катастрофам. Видимо, так ему даже нравится, он только делает вид, что недоволен. Недавно Таиса объявилась на пресс-конференции по случаю открытия выставки в пеньюаре, отороченном лисьим мехом. Журналисты приняли её за известного на всю Европу и Америку фотографа, а Борис, виновник события, со скромной ухмылкой наблюдал этот маскарад со стороны.


Они пили уже по второй чашке, время не остановилось – настенные часы красного дерева с бронзовым маятником показывали без пяти три.

– Знаете, я давно приметил и несколько месяцев выслеживал вас возле шатра сладостей.

Лиля вскинула брови. Чайный столик незаметно опустел и был насухо вытерт. Борис вовсю шуршал в тёмной прихожей. Вытянувшись во весь рост, привстав на цыпочки, разыскивал что-то в стенном шкафу.

– Я волновался, куда вы подевались. Вы три дня не появлялись на рынке, не покупали фиников и инжира, я забеспокоился, – как бы между прочим, не оборачиваясь, бросил он.

Потом принёс в комнату пыльную серую коробку. Поймав вопросительный взгляд, пояснил:

– Шляпная, неужели никогда не видела в фильмах? В них хранили эти хрупкие украшения, чтобы не помять, чтобы не испачкать ленты, рюши, вуали. Ведь некоторые шляпки, они как бабочки – совсем призрачные, безейные дополнения к женщине. Без которых, увы, всё так прозаично. А иногда – почти банально. А ведь банальность недопустима: на фотографиях, во всём, что происходит. Не надо банальности, ну её. Тебе, кстати, пойдёт одна моя шляпка. Если не возражаешь, мы сейчас примерим. Я её тебе потом подарю, если понравится.

Через пару минут из тусклого овального зеркала прихожей на Лилю недоверчиво и восторженно смотрела незнакомая девушка в сиреневой шляпке. Прозрачная, тоненькая, томная, она была похожа на призрак этого загородного дома, в котором царил сквозняк, пропитанный сухим шиповником, и перекатывался топкий голубиный сумрак. Борис замер у неё за спиной, восхищённо затих. Потом, будто опомнившись, принялся фотографировать незнакомку в шляпке своим старинным фотоаппаратом, умышленно наводя фокус на стеклянный купол оранжереи за окном, чтобы изображение девушки получилось ускользающим, безликим, совсем размытым. С этого момента возвращения в прежнюю жизнь действительно не было. Лиля не уехала в тот вечер с его дачи. Она не уехала назавтра. Не уехала через неделю. Она поддалась, изнежилась, очень скоро потеряла волю и осталась насовсем и со временем окончательно стала девушкой-призраком. Одной из трёх странных девушек этого странного дома…

– Таиса –

Когда очередная сказка заканчивалась моралью: «Судьба ходит за нами по пятам», Таисе хотелось забраться с головой под одеяло и, шурша фантиками, уплетать шоколадные конфеты с многоточиями орешков, с изюмом, с мармеладной и марципановой начинкой. Неудивительно, что судьба вскоре отняла у неё именно эту, главную радость – в больнице усатый эндокринолог строго запретил ей сладкое. А потом приглашённый на консультацию профессор, взывая к здравому смыслу, зловеще подтвердил: «Если, конечно, вы не наметили скоропостижно сгореть».


Через несколько дней после приговора Таиса приняла решение. И вот уже покупала пирожные в маленькой полутёмной кондитерской. Выбрала разные, чтобы попробовать всё, что у них там есть. Расплатилась. Кругленький добродушный продавец бережно укладывал покупку в картонные коробочки. Пирожные были не воздушные, а плотненькие, слоёные, с миндалём и джемом. Их было десять – стремительная, сладкая смерть. В одной коробочке осталось место, продавец с улыбкой положил туда ещё одно, в подарок. Оно было похоже на небольшой сундучок, его аж распирало от крема, джема, глазури, толчёного арахиса. Таиса в нетерпении представила, как, вернувшись домой, сейчас же сварит кофе и вон то, квадратное, с шоколадной крошкой, попробует. А потом ещё одно. И ещё, чтобы умереть сразу. Она уже предчувствовала их вкус… И проснулась в безбрежном, совершенно детском разочаровании. Так её смерть вновь отложилась, отсрочилась на некоторое время.


Теперь оставалось только бежать, хлюпая по весенним лужам в забрызганных грязью ботинках. Спешить на урок французского, потом зубрить глаголы на всех пустых скамейках Бульварного кольца. Прикрывшись от ливня пакетом, спешить в библиотеку за необходимым сию же минуту рассказом Бунина, каким угодно рассказом, утешительно-грустным, где в финале – разлука и скорбь. От профессора она узнала, что запросто могла бы умереть в больнице. Всё шло к тому. Но не случилось. Сейчас этой самой минуты могло не быть вовсе. Таисе просто повезло. Такая вот случайность, почти чудо. За которое придётся расплачиваться всю жизнь строжайшим отказом от конфет и пирожных.


Но всё же у неё остались маленькие, дозволенные сладости каждого дня. Например, вот сладость: мгновение назад спеша, остановиться без причины, увидеть слепую старуху нищенку в серой пуховой шали. Пунктирно шаря палкой по ступеням, старуха шаркает навстречу стене, бормоча: «Подайте, бога ради». В первый миг сердце сожмётся, словно его выжимают в чай. И тут же пасмурный плаксивый мир озарится шкодливой догадкой: «Может быть, бабка репетирует свою коронную сцену из спектакля?» Жестоко, но, с другой стороны, ведь объяснение может оказаться каким угодно, успокаивала себя Таиса. Оказаться каким угодно. Настоящее объяснение всему вокруг.

Ещё одна её любимая сладость – по пути домой тщательно разделать предстоящий вечер на аккуратные порции: ужин, час французского, каток, Флобер в коричневом суконном переплёте. Но нет, обмануть все планы, изменить им легкомысленно и беспечно, выскочив на случайной станции метро. И, напевая под нос французские песни, целый вечер бродить по городу, подслушивая разговоры случайных прохожих и придумывая о них дождливые чёрно-белые фильмы.

Еще одна сладость – чуть сгорбленной от мороза фигуркой притягивать к себе снег. Может быть, снег в такие дни шёл именно потому, что она тянула его к себе бескрайней, нерастраченной, ещё обезличенной своей нежностью. Ей иногда нравилось по пути на французский спешить мимо темных университетских корпусов, едва замечая освещенные окна.

И вдруг, остановившись, смахнуть с бампера машины воротник снега, который на пару секунд превращался в ладони в белую хризантему.

Ещё одна сладость – перед экзаменом по французскому читать Чехова. «Степь» и «Палату № 6». В коридоре возле экзаменационного кабинета тоскливо и тягостно. Каждый входящий туда на мгновение теряет дыхание, бочком крадётся к столу с билетами, чуть побледнев, выбирает свой. В напряжении предэкзаменационного коридора самое лучшее – изучать афишу театров на предстоящую неделю. А потом, когда всё позади, как же сладко избавляться от шпаргалок, выбрасывать в урну у театральной кассы целую пачку отработанных, ненужных бумажек, увитых мелкими кудряшками латинских букв.


Однажды вечером, в начале сентября, на всю квартиру трезвонил телефон. Таиса нежилась на ковре в гостиной, раскидав руки в стороны. На лице у неё лежал раскрытый посередине сборник рассказов Чехова. Старый, с пожелтевшими страницами, пахнущий библиотекой и ссохшимися пяденицами её подоконников. Всё вокруг на мгновение стало мертвенно-розовым и немного сизым, как в середине заката. Таиса почувствовала незнакомую сладость. Но телефон звонил безжалостно. Новая сладость была безвозвратно упущена. Алюминиевый мужской голос, каким обычно вещает навигатор, заявил, что она выиграла конкурс на вакансию переводчицы. Конкурс проводился летом в Москве и Санкт-Петербурге, в нём участвовало около пятидесяти человек. На следующий день состоялось собеседование, слишком напоминавшее любительский спектакль. Они с неким Борисом и его секретаршей были единственными посетителями просторного кафе на Ордынке. При первом беглом взгляде Борис показался затаившимся, непрозрачным, многослойным. Хотелось разгадать или хотя бы подробно, во всех узелках и зазубринах расшифровать его. Такая разгадка означала бы наступление мастерства. Со второго взгляда Таиса сочла его наряд довольно вычурным, почти карикатурным, а неторопливую манеру разговора и намеренно старомодную мимику – почти вульгарной. Пожалуй, было в нём нечто отталкивающее. Запашок несвежего, горчинка зарождающейся плесени. Уже через пять минут, во время неторопливой беседы с Борисом и его пожилой секретаршей, похожей на затянутую в твид тумбочку, Таиса зарделась и умолкла, перепутав артикли и переврав спряжения всех произнесённых вслух глаголов. Большего количества ошибок и выдумать было нельзя. Ещё ни разу её французский не был так безнадёжен, как во время краткого, почти молниеносного собеседования. Секретарша-тумбочка насупленно ковыряла салат. Таиса обдумывала, как уместнее будет извиниться на прощание. Но её румянец, её назревающее отчаяние, кажется, забавляли непрозрачного и неуютного человека. Он улыбался и казался почти счастливым.

Секретарша поплелась в мастерскую, а Борису и Таисе было по пути, в сторону реки. Они почти бежали от ветра и переговаривались урывками, будто опасаясь, что их могут услышать. Неожиданно выяснилось, что восьмилетняя племянница Бориса погибла в автокатастрофе. 8 октября. В тот же день, в тот же час, когда Таиса поскользнулась на лестнице в библиотеке. Оступилась. Упала. Ушиблась затылком о ступеньку. Оказалась в больнице. Из-за сотрясения мозга забыла имена всех своих знакомых, потеряла телефон в коридоре. Но теперь неожиданное совпадение дня гибели девочки и падения в библиотеке, переменившего Таисину жизнь, удивили ее. Она затаилась. Она была ужалена в самое сердце.


Отработав первую неделю, Таиса поняла: надо придумать срочную поездку в Петербург, Воронеж или Таллин. И больше никогда не появляться в мастерской – так беспомощен оказался её французский. Но в пятницу, после самой долгой в её жизни недели, полной нелепостей, путаницы и стыда, у Таисы появилась догадка. «Постой-ка», – задумчиво бормотала она, замерев с кружкой остывающего чая у окна. Два года назад, после падения с лестницы, она вдруг полюбила кошек. Прониклась бескрайней слабостью к шифоновым платьям, заколкам с искусственными цветами, серёжкам с ягодками. После больницы сменила алую помаду на розовый блеск для губ. Перекрасила волосы в каштановый. Стала ненасытно и бессовестно спать по утрам. Срочно, поспешно заменила обои в спальне – на перламутровые, с блеском, как у новогоднего шара. Не могла решить, что уместнее: в субботу отправиться на прогулку в парк или всё же пойти в театр на «Чайку». Купить тот серый костюм или всё же платье из серо-розового шифона. И вот сейчас, собрав всё вместе, от неожиданной догадки Таиса замерла у окна. «Постой-ка», – бормотала она самой себе. Почему Борису вдруг понадобилась переводчица? Ради старых друзей из Лиона, ради какой-то старухи журналистки и двух призрачных галеристов… После падения с лестницы у неё такие красочные сны. Ей снится море, незнакомые приморские парки в цвету, пегие лошадки, миндальные пирожные, кружащие по комнате попугаи… Профессор признался, что она могла бы умереть под капельницей. Ей просто повезло – неведомая, нелепая случайность… Неужели с того самого дня её смерти в пустоте остывающего тела нашла приют душа маленькой девочки, погибшей в автокатастрофе в тот же день и час? Поначалу, у окна, наблюдая за осенним парком, над которым кубарем катался ветер и сгущались сумерки, Таиса растерялась. Допив остывший чай, поразмышляв ещё немного, она всё же решила понаблюдать, послушать и убедиться, что не ошиблась. Ради расследования и прояснения она сочла необходимым поработать у Бориса ещё немного. А за окном была уже ночь, и ей захотелось беспечно закружиться на ветру над верхушками кленов. Легко и непринуждённо, в шифоновом платье с пышной юбкой, в назревающем холоде осени.


В октябре они с Борисом целыми днями разъезжали по городу. Каждый вечер принимали гостей в особнячке на Малой Бронной. Или устраивали вечеринки в его мастерской – с разговорами, музыкой, вином и просмотром фотографий. Поговорить с Борисом с глазу на глаз ей за всё это время так и не удалось. В помещении, на улице, в машине присутствовало с десяток непоседливых и неуловимых стрекоз, каждую из которых нужно было поймать самодельным сачком. Задача не из лёгких. Примерно так давался Таисе перевод, особенно когда на французском без умолку болтали парижские студенты, худощавый бельгийский искусствовед и лысоватый антиквар из Туниса.

Борис всегда был обходительным и отстранённым. Его забавляло смущение и отчаянье Таисы, путавшейся во французских глаголах. В неловкие моменты она перехватывала умилённый взгляд, чувствовала добродушную иронию над всем, что рассказывает, во что одевается, как движется. Иногда её приводил в замешательство и на несколько минут превращал в фарфоровую статуэтку брошенный вскользь небрежный вопрос о новом пальто цвета крем-брюле. О пальто, которое она купила на днях, повесила в гардероб до начала весны и о котором уж точно не мог знать ни один человек в мире.

Однажды Борис неожиданно и довольно резко упрекнул её в отсутствии интереса к его работам. Стремясь исправиться, Таиса при первой же возможности отправилась на его выставку. Со старательным вниманием вглядывалась в расплывчатые монохромные портреты. Обошла четыре просторных белых зала минут за двадцать. Но около последнего портрета она остановилась. И простояла, кажется, целую вечность. Пока охранник, подгонявший запоздалых посетителей к выходу сиплым «закрываемся», не заставил её очнуться. Это был портрет той самой племянницы. Девочки с распущенными русыми волосами. С лампочкой в руке, как будто она держит хрупкий экзотический фрукт. Таиса так и не поняла, был это прижизненный портрет девочки или её post mortem. Таису холодила и тревожила неприятная двойственность и топкая сизая неопределённость портрета. Таису холодила и тревожила собственная двойственность и неопределённость после 8 октября, больницы, докторов. Она так разволновалась, что на следующий день заболела ангиной. А через пару дней Борис, скорее из вежливости, предложил погостить в его загородном доме. Бросил вскользь по телефону. Почему бы тебе не… И Таиса, тоже скорее из вежливости, согласилась.

Она прожила у него на даче всю зиму. А потом – всю весну, так ни разу и не надев новое пальто цвета крем-брюле. В начале лета в просторном, окутанном сизым сумраком доме появилась воздушная, совсем невесомая Лиля, сквозь которую всегда шёл снег. Когда Лиля стояла у окна столовой, Таиса замечала её крошечные мерцающие снежинки на фоне чёрного неба. А больше в этой Лиле не было ничего. Бесцветная пустота и чуть шелестящий колкий снегопад.

Ещё в его загородном доме призрачно обитала «Эта». По-кошачьи неторопливая и задумчивая, однажды потерявшая имя. Теперь от неё осталось только отсутствие и сиреневое молчание, будто нарисованное мелком на асфальте, за несколько минут до ливня. Со временем Таиса догадалась, что «Эта» уходит. Для успешной работы он нуждался в трёх девушках-призраках, в трёх музах-тенях своего загородного дома. Таиса долго старалась преодолеть ревность и горечь, разливающиеся внутри от подобных прозрений. Она была уверена и ждала, что со дня на день здесь появится ещё одна, новенькая, ломкая и странная, которой нечего терять и нечем себя увлечь за воротами его дачи. Ожидая со дня на день появления незнакомки, Таиса неторопливо жила в просторной мансарде второго этажа, по соседству с зимним садом. В комнатке с огромным окном было холодно, даже если вечером как следует истопить угловой камин, выложенный гжельскими изразцами.

Пребывание на даче совсем изнежило Таису. Теперь она вся была – только неспешность и сладость. Целыми днями читала французские романы из библиотеки Бориса, без особого усердия училась плести кружева по растрёпанной книжке 1901 года с такой ломкой пожелтелой бумагой, что листать страницы нужно было как можно медленнее.

Дважды в день обитатели загородного дома встречались внизу за чаем. Медленно и таинственно возникали, будто бы проступая из сумрака, на первом этаже. Размещались за большим овальным столом, устланным белоснежной скатертью с шахматными фигурами чашек, молочника и сахарницы из чёрного, белого и розового фарфора. Перенимая друг у друга лёгкую жеманность, склонялись над чашками, передавали по кругу масло и сыр. Борис, Лиля, Таиса, иногда – «Эта», потерявшая имя. Собравшись все вместе, они слаженно и проникновенно молчали, слушали граммофон, закипающий самовар или шум ливня. Иногда они часами беззвучно играли в переводного и подкидного. Лиля надевала шляпу. «Эта» вспыхивала или даже чуть всхлипывала. Таиса раздражалась, всё ещё слегка ревновала, стараясь не меняться в лице. Каждая девушка относилась к другой как к смутной и несущественной грёзе, вполне допустимому капризу. Каждая девушка по-своему смирилась, растворившись в прохладе молчаливого дома его муз.

Поздним вечером на клумбах белыми звёздами расцветал табак. Вдоль дорожек парка загорались фонари, всю ночь они медленно затухали, утрачивая собранный за день заряд солнечных батарей. Сад и дом тонули в сумраке, всё становилось необъяснимым, неожиданным и слегка тревожным. Иногда ночные звуки будто состязались, пугая тех, кто ревниво и трепетно ждёт. Поскрипывала лестница, чёрный ветер завывал в каминной трубе, мерцающий звёздами сквозняк свистел в щёлочки оконных рам. Тут и там раздавался не то сбивчивый стук в дверь, не то это ветви яблони, покачиваясь, колотили в чердачное оконце. Утром комнатка снова наполнялась холодным светом. Нежась в постели перед завтраком, бледная, утомлённая Таиса с рассыпанными по подушке волосами всё чаще и чаще с каверзным недобрым интересом гадала, кто же окажется следующей гостьей. И что произойдёт с «Этой», потерявшей имя, когда новая девушка появится в доме.

– Махаон – парусник –

Потерявшая имя наблюдает сад и покачивается в кресле-качалке, шурша гравием. Позади, в доме, сквозь треск и песок что-то тоненько грассирует граммофонная певичка. В столовой Борис, Таиса и Лиля разбирают последнюю съёмку. На овальном столе – сотня фотографий, отпечатанных на больших матовых листах. Там серая муть луж, напудренные тела и чернильные контуры деревьев. Потерявшая имя покачивается в звенящем полуденном саду, угадывая спиной каждое их движение. Лиля пожимает плечами, потом наклоняет голову и замирает над фотографией, которую она вытащила наугад, двумя пальчиками. Таиса, раздумывая, какой вариант удачнее, крутит на указательном пальце перстенёк с топазом. И вот колокольчик – Борис размешивает сахар, подливает в чай молоко.

Перед ней не фотография, нет, а клумба с белыми сосульками табака. Старинные липы, каждой из которых сто с лишним лет, главные фигуры этого сада. Их раскидистые кроны разбойничьи ерошит июльский ветер. Между морщинистыми слоновьими стволами танцующие тоненькие вишни, несколько ворчливых старух антоновок, увитая плющом беседка, которую почему-то никто не любит. Оранжерею в этом году совсем забросили, там сейчас беспорядок, склад садовых инструментов и гнезда ласточек. Вдали, у ворот, как будто мерцает капустница. Иногда в сад со стороны речушки нечаянно вторгается рассеянная от жары стрекоза с синими крыльями. Потерявшая имя запрокидывает голову, там бело-голубые взбитые облака. И высота, высота, от которой становишься беспечной. Но не доброй, нет. И не такой, как раньше. Она чувствует позвоночником нахмуренные бобровые брови Бориса, который упер кулаки в клетчатый жилет и в задумчивости склонился над серией снимков. Чувствует лопаткой: вот Лиля пятится к окну, зажигает сигарету и на несколько мгновений становится обособленной, совсем непрозрачной. Чувствует спиной: Таиса, по-детски возмутившись, гоняет влетевшую в столовую осу вафельным полотенцем. Она чувствует нежность к этому странному и не совсем доброму дому, увитому диким виноградом, ставни которого по ночам так тревожно скрипят и постукивают на ветру. В комнатах первого этажа повсюду раскиданы, запрятаны в тумбочки и секретеры тысячи чёрно-белых фотографий, в комнатах второго – обманутые ожидания, сцены ветрености, ревности и воплотившихся грёз. Над клоунскими париками травы, люпинами и редкими ромашками лужайки под липами вьются пчёлы. Потерявшая имя знает наизусть этот сад, дом и характеры его обитателей. Два года, которые пролетели здесь будто неделя, она смотрела во все глаза, каждый день пыталась уяснить, зачем ей это неожиданное добровольное заточение. Она часто гадала: приключение это или всё же особенное испытание. Она старалась видеть, понимать и быть хоть немного добрее в своих разгадках. С каждым днем, утрачивая прежний цинизм и защитный панцирь насмешек, она становилась всё прозрачнее, как будто слегка истончалась. Но махаон всё равно ни разу не появился: ни над дорожкой из розового гравия, ни над клумбой табака, ни возле оранжереи, ни на лугу у реки, куда они иногда все вместе ездили купаться. Сегодня потерявшая имя, наконец, признала: со дня на день здесь появится незнакомка. Новая, молодая, странная девушка. Совсем беспечная, не подозревающая о своих скорых, неожиданных и необратимых превращениях. Боясь даже предположить, что тогда случится с ней самой, потерявшая имя откидывается в кресле-качалке, чувствует спиной, как в столовой они пьют чай с молоком и молчат над кружевной скатертью, кое-где закапанной вареньем и заваленной чёрно-белым листопадом фотографий.

И всё же вспоминается солнечным и одновременно туманным тот день, когда она впервые рассмеялась в этой просторной столовой и залила кофе своё любимое сиреневое платье. Поскорее промокнула салфеткой. Но было уже поздно, кофейный остров проступил, растёкся и накрепко впитался в ткань. Через круглый стол, такой лёгкий, что, казалось, того и гляди сорвётся и взлетит, она уловила внимательный взгляд Бориса. Колкие чёрные глаза – из-под жёстких кустистых бровей. Тишина и прохлада дома царственно поглощали дыхание двух замедленных девушек. В тот день потерявшая имя была уверена: эти хрупкие грации – его племянницы или сестры. Совсем юные девушки-мотыльки. На которых с лёгкостью можно было не обращать внимания, которых можно было с лёгким сердцем не брать в расчёт. Тем более если кое-кто с первого слова, с первого взгляда, ещё у калитки, закружил и оторвал тебя от земли: голосом, движениями, жилетом, к которому не хватало только часов с цепочкой. И тишина ширилась в сумраке столовой, в маленьких уютных комнатах прохладного дома. Лишь звон фарфоровой молочницы. Лишь едва уловимый треск опустившейся на блюдце, почти невесомой чашки. Белая гвардия – кофейник, сахарница, солонка. На опустевшем блюде оладий – тоненький голубой ободок. А потом откуда-то издалека послышалось предложение воздушной, прозрачной Риммы воспользоваться чем-нибудь из её гардероба.


Любимое сиреневое платье с островом так никогда и не отстиранного кофе наверняка и сейчас таится на втором этаже. Потерявшая имя могла бы отыскать его с завязанными глазами. По скрипучей визгливой лестнице, потом два раза свернуть в узком коридоре, на стенах которого – старинный гербарий в рамках. Вторая дверь от окна, бывшая комнатка Риммы. Напротив двери – трюмо и комод. В темноте комода, справа, где на створке тусклое топкое зеркало, – позвякивающий рядок медных вешалок. Потерявшая имя уверена: платье до сих пор ждёт её, окутанное лавандовой отдушкой от моли. Ей всегда казалось, что превращение в себя прежнюю возможно – из любого чудовища, из любой истории, из любой беды. Когда в доме появилась Лиля, прозрачная Римма неожиданно и бесследно пропала. Римма исчезла вечером, сразу после ужина, будто бы растворилась в сиреневом сумраке, пахнущем шиповником и бадьяном. Как будто этот странный и не совсем добрый дом проглотил за ненадобностью растратившую все силы Римму. И уничтожил все её следы. Она больше никогда не появлялась: ни в столовой, ни в библиотеке, ни в гостиной, ни в парке. О ней с тех пор никто никогда не вспоминал. Потерявшая имя давно поняла, что ей тоже придётся смириться – со всем, что уготовано девушке-призраку, его ослабевшей и исчерпанной музе. Потерявшая имя знала: это произойдёт уже совсем скоро, со дня на день. Новая беспечная душа попадёт в свою добровольную и такую желанную западню. И тогда этот странный, не совсем добрый дом без следа проглотит лишнюю, исчерпанную, её самую. С этим невозможно было смириться. К этому невозможно было подготовиться. И потерявшая имя с затаённым ужасом ждала, что же будет дальше.


Через неделю, сбитый с толку, сломленный этим грубым, бессовестным побегом, Борис слёг с аритмией. Лежал один в комнате, утопая в мягкой разгорячённой подушке. Ничего не делал, часами смотрел на чёрную листву яблони сквозь пыльный тюль огромного окна. Поначалу очень вежливо и даже жалобно просил не беспокоить, умолял не входить. Потом даже капризно, совсем незнакомо требовал тишины, будто расхворавшийся старик раздражался от любых звуков. И особенно срывался от любого шёпота, даже не сомневаясь, что они там в столовой обсуждают случившееся. Был день, когда совсем уж задумались о больнице. Но до больницы всё-таки не дошло, постепенно от сердца отлегло, почти отпустило. Но Борис всё равно исхудал, потемнел и редко теперь выходил из комнаты.


Она сорвалась рано утром, намеренно оставив повсюду следы разрушения, настоятельные доказательства поспешного, безоглядного бегства. Ей было тяжело, она как будто силой вырывала из земли все свои корни, безжалостно обрубив наиболее цепкие из них. Было невыносимо, было больно, ведь её место определённо и накрепко было именно здесь, на этой даче. Она бы и осталась здесь покорно, фатально, до самого последнего дня. Но она не вытерпела, была не в силах день за днём дожидаться развязки, которая так тревожила и пугала её. Она много думала, всё-таки решилась и убегала панически, поспешно, перевернув в гостиной светильник. С тех пор повсюду обнаруживались голубые фарфоровые черепки плафона, ранящие осколки её вольности. Она захватила с собой, а иными словами украла, пустую шляпную коробку, отлично зная, что шляпа всегда висит на вешалке, что Лиля так любит иногда надеть её и стоять у окна, разглядывая сквозь балкон деревья и цветы. Она стащила из библиотеки несколько старинных брошюр по вязанию кружев, никогда не собираясь их листать, тем более никогда не собираясь вязать по ним кружева. Она оставила в своей комнате оскорбительный беспорядок. Упавший набок стул, мятые салфетки на тумбочке, пустые жестянки из-под печений, брошенные в комоде платья, мятый клубок осиротевшего белья, мусор из сумочки, высыпанный прямо на подоконник, разбросанные по полу чеки и патроны истраченных помад. Её побег нарушил тишину и сиреневый сумрак дома. О ней не молчали, о её бегстве говорили почти каждый день – за послеобеденным чаем, отвернувшись друг от друга, заглядывая в дверные проёмы, пряча глаза. Ко всему прочему, она как будто взломала ворота, что-то там повредила в проводке. Но совсем другое создало трещину в их устоявшемся размеренном мире. Её самовольное вторжение в неуловимую суть этого места, вот что было оскорбительным. Её способность решиться и осуществить задуманное – поспешно, безжалостно, с умышленной сценографией улик. Ей удалось нарушить устоявшиеся в этих стенах законы тайного равновесия, годами слагавшейся гармонии. Убегая, она всё же сумела качнуть этот устойчивый мир. С тех пор Борис почти каждый вечер запирался в своей комнате с бутылкой сливовицы. И слушал тихую музыку, которая струилась в распахнутое окно, в ночной встревоженный сад.


Вернувшись в тесную, пропахшую безжизненным пластиком и совсем чужую квартирку, Таиса бросила сумку в угол, ногой задвинула пустую шляпную коробку под шкаф, упала на диван и решила никогда не жалеть о том, что сбежала. Таиса была уверена: иногда ты обязан решиться. Как бы это ни было тяжело, как бы ты ни привык к своей жизни, иногда совершенно необходимо сорваться и спасти своим исчезновением, выручить своим намеренным бегством кого-то от большой грядущей беды. Таиса не сомневалась: в этом доброта, в этом заключается акция спасения, которые надо предпринимать хоть иногда, щедро или шаловливо, просто так, чтобы жить дальше. В тот вечер в пустой и бездушной квартире Таиса решила никогда не оборачиваться, не вспоминать и не жалеть те дни, когда она была томной, призрачной, всесильной музой. Она знала, что ей будет очень тяжело по-настоящему вернуться назад.


Прошло несколько месяцев после побега, а она всё ещё пугливо таилась, на всякий случай сбрасывала телефонные звонки. Хорошо, что совсем не осталось подруг из прежней жизни и не надо было никому ничего объяснять, подыскивая слова и упрощая случившееся для большего понимания.

Еще пару месяцев спустя Таиса решила, что справилась. Она снова подолгу бродила по чёрному после дождя асфальту вечернего города, хотя очень часто и чувствовала себя бледной, земной и безгранично усталой. Стараясь справиться с возвращением, со своим одиночеством, со своей неприкаянностью, она снова, как раньше, стала искать маленькие допустимые сладости каждого дня. Покупала серо-розовые платья, читала Чехова, ходила в театр. Она снова занялась французским, на последние деньги накупила учебников, записалась на курсы и уже через месяц почти слилась, свыклась со своим самовольным и преступным возвращением.

Потом было восьмое сентября, жаркий и одновременно прохладный день бабьего лета. Полупустой полуденный поезд нёсся в центр, вёз от силы десятерых полусонных, рассеянных пассажиров. Таиса перечитывала задание к следующему уроку и от этого, как всегда, чувствовала себя цельной и почти счастливой. Потом она немного устала, оторвалась от учебника французского, подняла голову и увидела. Над схемой метрополитена, наискосок от чёрной резины сомкнутых дверей с надписью «не прислоняться», над темнотой мелькающего туннеля. Над схемой, над дверью, на стене вагона, прямо перед Таисой, распахнув жёлтые и бирюзовые крылья, сидел махаон. Притаившись, бабочка будто бы ехала из одного конца города в другой, совсем обычным своим маршрутом. Махаон, в поезде, который нёсся в центр шумного, многолюдного города. Махаон – парусник, светящийся жёлтым, искрящий синим, красными фарами фальшивых глазков и чёрным бархатом каймы крыльев. Поначалу Таиса не могла в это поверить. Она остекленела от удивления. Потом она отмерла и на всякий случай всё же сделала две фотографии айфоном. Первая фотография-доказательство: Papilio machaon, древняя бабочка из семейства парусников, распахнув крылья, притаился над чёрной дверью несущегося в центр московского поезда. Вторая фотография: Papilio machaon, махаон – парусник, тайный знак обретения утраченной доброты, доказательство того, что превращение назад возможно – из любого панциря, из любой истории, из любой беды.