Глава 13
Годы ссылки. Буряты и европейская культура
В царской России все коренное население делилось на сословия: крестьяне, мещане, купцы, дворяне, разночинцы. Но кроме этих сословий была еще одна категория российских обитателей – инородцы. К инородцам относились многие не славянские национальности: киргизы, татары, якуты, буряты, башкиры и много других народностей, в том числе и евреи.
Русские шовинисты и псевдопатриоты смотрели на инородцев сверху вниз, и многие из них упорно твердили, что «все» инородцы принадлежат к низшей породе людей и в умственном отношении далеко отстают от славян. Эти шовинисты также утверждали, что европейская культура недоступна для инородцев и что вообще эти Богом обиженные народности обречены на вымирание.
Такая тупая, невежественная и зоологическая точка зрения была хорошим предлогом, чтобы с инородцами не церемонились и чтобы «начальство» на местах делало их жизнь невыносимой. Но больше всех других не славянских народностей терпели от гонений и расовой ненависти евреи.
Я вспоминаю один эпизод, который потряс меня до глубины души и оставил во мне неизгладимый и очень печальный след.
Был первый день христианской Пасхи. Я сидел у моего друга Ивана Ивановича Попова, жившего уже в Иркутске и занимавшего должность консерватора музея Восточно-Сибирского отдела Географического общества. Около одиннадцати часов утра стали приезжать к Попову визитеры, чтобы поздравить его и его жену со светлым праздником. Среди визитеров были: инспектор народных училищ Иркутской губернии, один видный чиновник, служивший в канцелярии генерал-губернатора, и еще два-три человека.
Как водится, гости выпили за здоровье хозяев, закусили и попутно делились городскими новостями. Не помню каким образом и кто перевел обычный светский разговор на тему о евреях. Кажется, кто-то упомянул о предстоящем концерте местного скрипача Рубинштейна.
– Отвратительный и вырождающийся народ, – сказал инспектор народных училищ. – Все знают, что евреи не в состоянии воспринимать европейскую культуру. Еврейские дети, учащиеся в гимназии, могут еще поспевать за своими русскими товарищами до пятого класса, в высших же классах они неизменно отстают, потому что их голова не в состоянии усвоить более серьезные науки. Однако же евреи занимают постоянно самые лучшие и выгодные позиции в обществе. Почему? А потому, что их наглость не имеет пределов. Возьмите, например, композитора, ейна. Самый посредственный композитор, а какое имя он себе составил! Все благодаря еврейскому нахальству и способности себя рекламировать. Я думаю, – закончил свою речь инспектор народных училищ, – что есть одно средство избавиться от евреев – это вырезать их всех!
Я не верил своим ушам, я не верил, что слышу такую дикую, кровожадную речь в доме русского интеллигента-народовольца (это был тот самый Попов, который отбывал ссылку в Кяхте). Все во мне кипело; мне хотелось подойти к этому инспектору и надавать ему пощечин. Но огромным усилием воли я сдержал себя: я хотел услышать, как будут реагировать на речь инспектора другие гости.
– Нет, – возразил чиновник, – вырезать евреев – это слишком сильное средство. По-моему, достаточно их всех окрестить. Через два-три поколения исчезнет память о них.
– Вы ошибаетесь! – воскликнул с раздражением в голосе инспектор. – Их пороки у них в крови, и крещение не достигнет цели. Возьмите Лассаля – это типичный представитель этой выродившейся нации. Невежда, шарлатан, рекламист, а какую роль он играл в Германии! Его недостатки, чисто еврейские недостатки, выступают еще ярче, если сравнить его с настоящим немцем, Карлом Марксом, глубоким и серьезным ученым и вместе с тем весьма скромным человеком.
Больше себя сдерживать я уже не был в силах и я рассчитался с предшественниками Гитлера, как они этого заслужили. Я сказал им прямо, что они, несмотря на свои дипломы, культурно стоят ниже готтентотов и бушменов, что, будучи формально христианами, они по существу остались кровожадными дикарями, что они позорят русский народ… И много еще уничтожающих обвинений я бросил им в лицо.
Вышел грандиозный скандал. Гости разбежались, а Поповым от меня тоже досталось за то, что они позволили гнусным антисемитам оскорблять еврейский народ и меня как еврея.
Я остановился подробно на этом эпизоде, чтобы показать, как возмутительно относились некоторые русские элементы к евреям и инородцам вообще еще сорок пять лет тому назад (скандал произошел в 1895 году).
Но то, что было злостной клеветой по отношению к евреям, было, к сожалению, верно по отношению к некоторым народностям, жившим на крайнем северо-востоке Сибири и действительно вымиравшим, потому что некоторые русские колонисты занесли к ним разные болезни вроде оспы, сифилиса и, кроме того, систематически отравляли их водкой.
Некоторые путешественники утверждали, что и буряты вырождаются и вымирают, но вынесенный этими наблюдателями приговор вызывал большие сомнения. Естественно, что я во время своих исследований уделял особое внимание этой проблеме.
Статистика устанавливала, что численность бурят в Забайкалье нормально увеличивалась. Это было лучшим доказательством, что они не вымирают. Что же касается способности бурят воспринимать европейскую культуру и науку, то я в этом направлении вел специальное обследование и должен сознаться, что первые полученные мною сведения были далеко не благоприятны для бурят. Мне рассказывали, что целый ряд попыток дать бурятским детям русское школьное образование кончался полным провалом. Часть бурятских детей, учившихся в русских начальных школах, бросили ученье и вернулись в свои улусы, так как это ученье оказалось им не под силу, а некоторые бурятские дети вынуждены были прервать свои занятия в школе по болезни: они заболевали туберкулезом.
Сообщили мне также о таком случае. Один богатый бурят, занимавший должность тайши (выборный глава всех хоринских бурят), вздумал послать двух своих мальчиков учиться в Петербургский кадетский корпус. Благодаря большой протекции, их приняли в корпус, но приехав на каникулы домой после нескольких лет ученья, они не пожелали вернуться в Петербург и так и остались жить среди своих.
Приводили мне и такой пример.
Двое молодых бурят окончили гимназию и поступили в университет. Но они, не закончив курса, вернулись в свой родной улус и через три года они внешне ничем не отличались от своих сородичей. Они выполняли наравне со всеми самые тяжелые работы кочевников, и никто бы не сказал, что эти двое бурят получили среднее образование и даже слушали лекции в университете.
Еще один подобный случай я наблюдал сам. Я имею в виду одного очень интересного бурята, бывшего в мое время «главным тайшей» хоринских бурят. Звали его Аюшиев, и познакомился я с ним отчасти потому, что он отлично говорил по-русски, но главным образом потому, что он, по словам Маланыча, был вполне интеллигентным человеком и очень энергично защищал интересы своих хоринских бурят. Мы его разыскали в отдаленном улусе в районе озера Эравны, недалеко от Читы. Аюшиев превосходно знал экономическое положение своих сородичей, входил в их нужды и всемерно заботился об их благополучии. Не раз он ездил в Петербург, чтобы снова и снова закрепить за хоринскими бурятами их права на занимаемые территории, которые при Петре Великом были им отведены «на вечные времена». Аюшиев вел упорную борьбу с местной администрацией, которая, вопреки царской грамоте, отводила русским переселенцам и вообще русскому населению значительные наделы на участках земли, принадлежавших хоринским бурятам. Наезжая в Петербург, Аюшиев встречался с немалым числом видных людей, и вот что он рассказывал мне о своих петербургских впечатлениях.
Вначале он живо интересовался всем, что только привлекало его внимание в таком удивительном городе, как Петербург. Он посещал часто театры, ходил на концерты, осматривал музеи, бывал в знаменитой Петербургской публичной библиотеке – словом, не пропускал ничего такого, что могло его познакомить с характером и достижениями европейской культуры. Но очень скоро он устал от всего этого, и когда он приехал в Петербург в следующий раз, его уже никуда не тянуло. Он покидал номер своей гостиницы, лишь когда этого требовали обязанности его как ходатая по делам его сородичей. Все же свободное время он оставался у себя в гостинице, немало тоскуя по своей улусной жизни.
Когда же он возвращался к себе домой, в свою родную степь, он чувствовал себя счастливым. А между тем Аюшиев очень упорно учился в гимназии, окончил шесть классов и в юношеские годы мечтал об университетском образовании.
Когда я встретился с Аюшиевым, ему было лет пятьдесят пять. Держался он с большим достоинством и обнаруживал довольно солидное знакомство с целым рядом наболевших вопросов экономической и социальной жизни бурят и не только бурят. Это ему не мешало во время бесед со мною богобоязненно перебирать четки и от времени до времени шептать буддийскую молитву. И я бы тогда нисколько не удивился, если бы я в один прекрасный день узнал, что Аюшиев стал ламой и, замкнувшись в буддийском храме, повел жизнь настоящего аскета.
Все приведенные факты как будто подтверждали мнение тех, которые находили, что европейская культура представляет собою для бурят недосягаемую ступень. С другой стороны, мне привелось констатировать массу фактов, которые решительно опровергают это мнение.
Я беседовал с русскими учителями начальных школ о способностях бурятских детей, учащихся в этих школах. И все эти учителя, без единого исключения, отзывались с большой похвалой как об успехах, так и о прилежании этих детей.
«Они почти всегда, – говорили мне учителя, – лучшие ученики в классах, и занятия с ними доставляли нам истинное удовольствие».
– Чем же объяснить тогда, – спрашивал я их, – что многие бурятские дети, как мне говорили, убегали из школ и возвращались с радостью в свои улусы? Почему молодые буряты, учившиеся в гимназиях и даже университетах, не раз покидали эти учебные заведения без всякого серьезного основания, с тем чтобы снова зажить жизнью номадов, как жили их отцы и деды?
– А потому, – разъясняли мне учителя, – что их обучение было поставлено нелепо, а жизнь их устроена без учета их привычек как степных жителей к их своеобразной психологии. Брали детей, выросших на степных просторах, свободных как птицы, и запирали их в тесных, плохо вентилируемых комнатах; помимо этого в их общежитиях царила казарменная дисциплина. Не удивительно, что бурятских детей такой режим приводил в ужас, и они только о том и мечтали, чтобы вырваться из этой тюремной обстановки. Напротив, когда школы стали строить недалеко от улусов, когда бурятские дети селились в просторных комнатах и когда преподавательский персонал стал считаться с их психологией, с их привычками, их успехи превосходили всякие ожидания.
Должен заметить, что, на мой взгляд, эти учителя очень правильно определили причины прежних неудач при распространении среди бурят русского просвещения. Мой собственный опыт убедил меня, что буряты необыкновенно любознательны и проявляют огромный интерес ко всякому знанию. Часто, очень часто я, сидя в юрте после продолжительной беседы со стариками, начинал им рассказывать о жизни в Петербурге и вообще о жизни цивилизованных народов, об устройстве домов и комфорта в квартирах, о наших развлечениях, театрах, концертах, о способах сообщения, о научных учреждениях вроде библиотек и музеев и т. д. и т. д. И каждый раз мои рассказы выслушивались с таким напряженным вниманием и таким неослабным интересом, что я просто диву давался. Более благодарную аудиторию трудно себе представить! Я бывал окружен старыми людьми, молодежью, детьми. Юрта бывала переполнена, так как чуть ли не все население соседних юрт также приходило послушать «заезжего ученого». Маланыч переводил все, что я говорил. В юрте царила тишина. Все с жадностью следили за речью Маланыча, у молодежи лица были возбужденные, глаза горели. От времени до времени тот или другой слушатель задавал Маланычу вопрос, и по этим вопросам было видно, что все сообщаемое мною воспринималось вполне сознательно и вдумчиво. Как велик был интерес этих простых людей к тому, что я рассказывал, можно судить по тому, что мои беседы нередко затягивались далеко за полночь, так как мои слушатели меня не отпускали.
Я уже выше отметил, что, по моему мнению, культурный уровень забайкальских бурят – я имею в виду их духовную культуру – довольно высок, хотя характер ее весьма отличается от характера европейской культуры. И примечательнее всего то, что насаждали эту культуру их ламы. Как ни велики были компромиссы, на которые шел ламаизм, чтобы обратить бурят-шаманистов в буддизм, и сколько теневых сторон ни имеет сам ламаизм, всё же он, по моему мнению, сыграл в жизни забайкальских бурят большую положительную роль: он принес им высокие принципы буддийской философии и морали – человечность, милосердие, сострадание к ближним, стремление к самоусовершенствованию и т. д.
И так как среди бурят имеется довольно высокий процент лам, которые пользуются среди своих сородичей особым почетом и уважением, то влияние буддизма на весь уклад жизни бурят было очень велико. Можно сказать, что буддийская религия в последние два-три столетия совершенно преобразила духовный облик бурят. Она дала им готовый ответ на многие «проклятые вопросы», она поставила перед ними в религиозной плоскости проблемы добра и зла, проблему справедливости: она также дала ясные указания, как люди должны относиться друг к другу. Она подняла их родовую и племенную мораль на степень общечеловеческой морали.
И опять я нашел большую аналогию между жизнью бурят-ламаистов и жизнью старого ортодоксального еврейства. И у евреев до совсем-таки недавнего времени единственным источником их духовной культуры и единственной областью их интеллектуальной деятельности была религия.
Таким образом, ламаизм постепенно поднимал забайкальских бурят на более высокую духовную ступень – и эта их работа, несомненно, подготовила почву для проникновения в бурятские улусы европейской культуры. Во время моих странствований по бурятским кочевьям я имел много случаев убедиться, что стремление к европейскому образованию сделало уже большие завоевания среди бурятской молодежи. И, как это водилось, всюду на почве таких стремлений возникали острые конфликты между «отцами и детьми». Так, например, один молодой бурят кончил читинскую гимназию и рвался в университет, но отец его, богатый человек, пользовавшийся огромным влиянием среди своих сородичей, не хотел отпустить юношу.
– Я для него давно уже высмотрел хорошую невесту, – говорил он, – пускай женится! Довольно учиться!
Но сын и слышать не хотел о женитьбе и серьезно стал готовиться к отъезду. Тогда отец его устроил так, что родовой голова отказался выдать юноше необходимое для представления в университет «увольнительное свидетельство» от общества; отец надеялся, что без такого свидетельства сына в университет не примут. Но юноша не пал духом. Он обратился за помощью к своим читинским друзьям, и те заинтересовали губернатора его делом. Губернатор вошел в его положение и приказал родовому голове немедленно выдать требуемое свидетельство. На этот раз победил сын. Счастливый, он уехал в Петербург, порвав на долгие годы свои сношения с отцом.
Еще один такой случай мне хочется описать, но кончившийся «победой» отца.
По указаниям Номтоева, я посетил влиятельного бурята, знатока бурятской старины. Встретил он меня радушно, и вскоре между нами завязалась исключительно интересная беседа. Вдруг в юрту вошел молодой бурят лет двадцати пяти. Он меня приветствовал очень вежливо, но с большим достоинством, и тотчас же со мною заговорил на прекрасном русском языке. Я, конечно, этому обстоятельству очень обрадовался. Старый Чимыт Дорджиев тотчас же заметил, какое благоприятное впечатление этот молодой человек на меня произвел, и сообщил мне с гордостью, что это его сын, занимающий должность секретаря в хоринской Степной думе.
Надо знать, что фактически всеми делами степных дум обыкновенно ведают секретари. Выборные председатели их, «главные тайши», только изредка наезжали в свою думу. Умный тайша и хороший организатор мог, конечно, контролировать работу секретаря, но в действительности душой Степной думы бывал именно последний, как это часто бывает и в европейских общественных учреждениях.
Степные думы по уставу об инородцах 1822 года несли обязанности административные, финансовые и даже судебные, и молодой Чимытов отлично справлялся со своей довольно-таки сложной работой и успел уже приобрести репутацию честного, умного и энергичного общественного деятеля.
Когда Чимытов узнал от Маланыча, что я не чиновник, а исследователь, он преобразился и засыпал меня вопросами. Я, конечно, с радостью ему отвечал, тем более что его вопросы свидетельствовали о большой его начитанности и об его огромном интересе к России. Наша беседа была очень продолжительной, и я из нее вынес впечатление, что передо мною типичный интеллигент, которого «святое беспокойство» роднило с нашей русской интеллигенцией.
Перед вечером Чимытов должен был отлучиться по делу на некоторое время, и мы остались снова с глазу на глаз с Дорджиевым. Старик некоторое время молчал, погруженный в какую-то думу, а затем заговорил о своем сыне. Это была печальная история, которая, по-видимому, не давала ему покоя.
– Мой сын, видите ли, учился в гимназии и был там на самом лучшем счету. Он уже перешел в седьмой класс, когда умерла его мать. Невесту для него я давно уже высмотрел, и сыну она очень нравилась. Я остался один, и я потребовал, чтобы он женился. Сын умолял меня, чтобы я дал ему окончить гимназию и пройти курс наук в университете. Но я слышать об этом не хотел и заставил бросить гимназию и жениться. Теперь у него трое детей; он занимает хорошее место в Думе, но я чувствую, что он страдает. Его мучает мысль, что он не закончил своего образования и что его жизнь сложилась совсем не так, как он хотел. Я состоятельный человек. Мне очень тяжело смотреть, как мучается мой сын.
– Как вы думаете, – спросил он меня, – не может ли он сейчас кончить гимназию и поехать в университет?
Мне было очень трудно ответить на этот вопрос. Я себе живо представил те трудности, которые Чимытову пришлось бы преодолеть, чтобы получить аттестат зрелости, и ту пропасть, которая образовалась бы между ним и его женой, когда бы он закончил университет, а она оставалась бы в улусе, и я сказал взволнованному старику:
– Боюсь, что время упущено и что едва ли ваш сын смог бы сейчас начать строить новую жизнь; слишком крепкие узы связывают его с его семьей!
Дорджиев меня выслушал с явным огорчением и, помолчав некоторое время, сказал печальным голосом:
– Это моя работа!
Это означало, что он себя считает виноватым в том, что лучшие надежды сына потерпели крушение. Это признание старика на меня произвело сильное впечатление.
Позже у меня с молодым Чимытовым установились очень добрые отношения, и он мне оказал массу серьезных услуг. Он разыскал для меня в архиве Степной думы много ценных документов; он очень умно разъяснил мне смысл целого ряда старинных обычаев. Но особенно я ему благодарен за отличный перевод с монгольского одной очень ценной рукописи по обычному праву бурят, известной под названием «Уложения 1808 года»[7] (если память меня не обманывает).
Так, несмотря на многочисленные трудности, европейская культура, хотя и медленно, но упорно прокладывала себе путь в бурятские улусы, и в начале девятисотых годов я уже встретил бурята Жамцарано, читавшего по-русски лекции по монгольскому языку в Петербургском университете, бурята Сампилова, студента Военно-медицинской академии в Петербурге, даровитого филолога-бурята Цыбикова и т. д. Лед в улусах тронулся, и бурятская молодежь, как вешние воды, хлынула в гимназии и университеты.
Описанные факты красноречиво говорят о том, что путешественники, считавшие бурят неспособными усваивать европейскую культуру, глубоко ошибались.
Но если бы после всего мною рассказанного у кого-либо остались сомнения насчет правильности моего вывода, то они развеялись бы при близком знакомстве с моим переводчиком Маланычем.
И тут я хочу воспользоваться случаем и посвятить несколько благодарных страниц доброй памяти моего большого друга, который мне так много помог в моей исследовательской работе, который был мне предан, как отец родной, и который оказался для меня незаменимым сотрудником и советником.
Его высокая, полная достоинства фигура стоит и сейчас перед моими глазами как живая. Это был человек, который с юных лет занимался охотничьим промыслом. Его семья обрабатывала клочок земли и содержала немного скота, но его профессией была охота. Оставаясь неделями в тайге и гоняясь по горам и падям за зверем, он, по-видимому, много передумал и пережил. Свой товар – пушнину – он продавал торговцам, съезжавшимся в определенное время в Верхнеудинск. Ему приходилось иметь дело со многими людьми, и он научился их узнавать и понимать. И его особенная близость к природе, с одной стороны, и частые встречи с людьми совсем иной культуры и иного душевного склада, с другой стороны, сделали из него человека во многих отношениях замечательного.
Он поражал благородством своего характера и особо развитым чувством справедливости. В нем было нечто импонирующее. Его манера себя держать, тон его речи невольно внушали почтение. И мне казалось совершенно естественным, что ему сразу отводили весьма почетное место, куда бы он ни приезжал.
Легко себе представить, насколько моя исследовательская работа выигрывала от такого отношения к Маланычу!
Разъезжая вместе несколько лет подряд, я имел возможность беседовать с ним о самых разнообразных вещах. Беседы эти, конечно, содержали немало нового для Маланыча, но меня всегда поражала ясность его мыслей и спокойная сознательность, с которой он признавал правильность и справедливость многих моих суждений, казавшихся мне ультрапрогрессивными и даже революционными. И это было признанием не пассивным, а строго продуманным.
Нередко Маланыч продолжал высказанные мною мысли и развивал их весьма оригинальным образом. Он был решительным противником всякой эксплуатации человека человеком и отлично понимал, в какие формы такая эксплуатация выливается в бурятских улусах. И угнетение богатыми бурятами бедных вызывало у него решительное осуждение.
Его возмущала всякая несправедливость, и он нередко вмешивался в конфликты, заступаясь за обиженных, не считаясь с тем, что это вмешательство чуть ли не всегда приносило ему большие неприятности. Бурятские кулаки его за это очень недолюбливали, но с тем большим уважением относились к нему рядовые буряты.
Мне не раз приходилось беседовать с ламами о весьма абстрактных вопросах – о религии, философии, социально-научных теориях или гипотезах, – и я просто удивлялся, как хорошо Маланыч понимал и с какой живостью и точностью он переводил то, что я говорил.
Научившись в первые два года своих странствований довольно бегло разговаривать по-бурятски и хорошо понимать бурятскую речь, я был в состоянии в полной мере оценить удивительную способность Маланыча мыслить абстрактно и ясно формулировать мои иногда довольно-таки отвлеченные объяснения.
Я хорошо знаю, что Маланыч был редким исключением, но народ, который из себя может выделить такого «простого» бурята, без всякого образования, несет в себе великие возможности. Внутренне он уже созрел для восхождения на те идеалистические высоты, к которым стремятся с таким упорством и с таким усилием все великие прогрессивные народы мира.