Вы здесь

Страна отношений. Записки неугомонного. Глава 2. Посмотри мне в глаза (В. В. Рунов, 2012)

Глава 2. Посмотри мне в глаза

Времена не выбирают,

В них живут и умирают…

Александр Кушнер

– Ну вот, как не хотела, а умерла! – с этими обнадеживающими словами Гена распахнул дверь старого «Москвича» и начал процесс извлечения тела из душной теснины автомобильного чрева. Дело это было почти ритуальное. Вначале втягивался до пределов возможного объемный пивной живот, который при движении автомобиля обычно подпирал рулевую колонку. Затем с печальным скрипом продавленного сиденья разворачивалась вся фигура, и только после этого к левой ноге присоединялась правая, которую Гена ласково называл «грабкой». Сейчас поймете, почему! Беда в том, что правой ноги, точнее ее нижней части по коленный сустав, у Гены не было вообще, а заменял ее медово пахнущий выделанной кожей, с нарядными хромированными накладками ножной протез.

Это был дар министра обороны, причём, не дожидаясь износа, регулярно сменяемый. Как утверждал Гена, на нем, учитывая его неутомимость, испытывали достижения советского протезостроения. Но скорее, как уже считал я, военное ведомство заглаживало некую вину перед бывшим летчиком дальней бомбардировочной авиации Геннадием Максимовичем Ходоркиным, моим одноклассником и давним другом.

На Дальнем Востоке

Вы вправе спросить: отчего такое внимание сурового министра, которому легче взять штурмом Кенигсберг, чем потом давать его участнику какую-никакую завалященькую квартирку? Тем паче, это были времена, когда половина калек, бойцов разнообразных героических штурмов, ещё ковыляла по жизни на берёзовых чурбаках, сработанных простым плотницким топором в артелях таких же безногих и одноруких.

Из окон нашей школы, где мы с Генкой всегда обретались на задней парте, видна была одна из таких кустарных мастерских. Там с раннего утра дробно стучали молотки – то инвалиды сколачивали дощатые тачки на списанных подшипниках для совсем уж обезноженных бедолаг. Мы иногда заходили туда, выпрашивая подшипники для самокатов, но чаще меняя их на самосад, уворованный у Генкиного деда, старого и злого Иохима. Белый как лунь, похожий на таежного лешего, Ходоркин дед выращивал в огороде нечто такое, что у малоподготовленного курильщика сразу вышибало последние мозги.

Мой младший брат Витька, обманчиво тихий пятиклассник, как-то втихаря «дернул» затяжечку и тут же упал без признаков жизни. Слава Богу, кое-как его отнюхали соседским нашатырем, ну а потом, само собой, выпороли. Но нет худа без добра, потом Витька долго шарахался от всякого табачного дыма.

Ну да ладно! Пока друг мой драгоценный с сопением и кряхтением выбирается из своего «Москвича», тоже, кстати, минобороновского «презента», я расскажу о первопричинах столь щедрого внимания, а потом и довольно любопытную историю, связанную с утратой Генкиной ноги. Как раз есть время!

В конце всякого пути Геннадий с сосредоточенным видом обязательно открывал капот и надолго уходил под него, что-то ощупывая, к чему-то прислушиваясь, принюхиваясь, при этом ни на что не отвлекаясь, обращая в сторону попутчика лишь мятые вельветовые штаны, в обширных пространствах которых помещалась задница совсем не пенсионных размеров. Глядя на этот вальяжный зад, трудно было представить, что в «школьные годы чудесные» (как пелось в песне нашей юности) Генка был стройным кудрявым парнем, самозабвенным фантазером, бесконечно влюбленным в пилота и поэта Антуана де Сент-Экзюпери, писавшим стихи «под Маяковского» и игравшим в драмкружке железнодорожного клуба юного лицеиста Сашу Пушкина.

Он выбегал на сцену в перекрашенном анилиновым красителем цирковом парике, бабкиной манишке и сюртуке, перешитом из железнодорожного мундира старого Иохима, и вскинув навстречу софитам длинную руку, под дружное ржание зала пронзительно кричал:

Старик Державин нас заметил

И, в гроб сходя, благословил…

Сергей Кириллович Державин был директором узлового клуба и смеялся пуще всех.

После окончания школы, провалившись на первом же экзамене в мединститут, куда меня Генка соблазнил аргументом, что ближе и ходить не надо – институт находился перед нашим домом – мы, в конце концов, вместе «загремели» в горный техникум, охотно подбиравший всех двоечников мужского пола и сквозь пальцы смотрящий на скудные познания в области точных наук, где не больно выедешь на рассуждениях о смысле жизни вообще, на что Генка был сильно горазд, да и я мало чем отличался.

Жили мы тогда в Хабаровске, где Геннадий родился перед войной, а наша семья переехала туда в шестидесятые годы из Свердловска вслед за отцом, назначенным в управление Дальневосточной железной дороги начальником паровозной службы. Страна тогда бурно осваивала дальневосточные просторы, заманивая туда романтиков и прагматиков. Романтиков, прежде всего, иллюзиями. Тут уж старалось киноискусство. Помните, как в популярном кинофильме того времени «Первая перчатка» колоритный председатель колхоза, в блистательном исполнении Сергея Блинникова, звал домой на Дальний Восток Никиту Крутикова, вчерашнего фронтовика, проявившего талант боксера и по этой причине осевшего в Москве.

– Вспомни-ка, ветер с Хингана снегом пахнет, а мы с тобой по первотропку на глухаря… – шептал он в ухо, да так душевно, что сманил-таки, правда, ненадолго. Тоска по красивой девушке вернула Никиту с полпути в столицу. Девушки – они ведь основной магнит по жизни (у нормальных, конечно, мужчин).

Или «Поезд идёт на Восток», был такой забавный фильм, насквозь музыкальный, весёлая любовная комедия несуразных положений. Сам председатель Союза композиторов Тихон Хренников, обласканный лично Сталиным, во весь экран растягивал звучный аккордеон и под стук колёс пел на всю страну:

Дует ветер молодости во все края…

Глядите, и тут ветер! Словом, каждое утро Всесоюзное радио раздувало бодрыми песнями паруса мечты, будоражило молодую поросль, призывая как можно быстрее собирать чемоданы:

Едем мы, друзья, в дальние края,

Станем новоселами и ты, и я…

Ну а прагматиков манили длинным рублем, как известно, готовых во все времена ради этого лезть куда угодно – в тайгу, в шахту, штольню, в шурф, в прорубь, в омут, к чёрту на рога. Но надо подчеркнуть: власти тогда свои обещания выполняли. В этом отношении вранья нынешнего не было и в помине. Опережая события, скажу, что за два месяца летних каникул, проработанных перед десятым классом в изыскательской партии, я, рядовой подсобник, получил столько денег, что по приезде домой моя изумленная мама на полном серьезе звонила начальнику экспедиции Семену Брониславовичу Бронникову, чтобы удостовериться – не ограбил ли я, случаем, кого?

Правда, изыскательская партия работала в даурских степях (это на маньчжурской границе), раскаленных до кухонной сковороды, поэтому и добавляли нам к основному окладу всякие там коэффициенты: отдаленные, полевые, безводные, энцефалитные, пешеходные, сверхурочные и прочие щедрые деньги, отчего у моей мамы и произошло ступорное состояние, когда я вывернул на обеденный стол дорожный рюкзак. Государство тогда не жалело денег на освоение Дальнего Востока, поэтому ехали «в дальние края» эшелоны романтиков и прагматиков, заселяя «нашенскую землю», откуда сейчас, к сожалению, при первой возможности убегают «на всех парусах», при отсутствии всякого «ветра надежд».

Милый моему сердцу город Благовещенск, где я не раз бывал на кинофестивале «Амурская осень» (кстати, с той же Ольгой Гобзевой), каждый год уменьшается на пару тысяч жителей, о чем честно сообщается на транспаранте, вывешенном возле гостиницы «Зея», где в дни фестиваля живут именитые российские кинодеятели, тоже не Бог весть какие нынче материально (да и морально) успешные.

А в те далекие годы завербованный труженик два раза в месяц, удовлетворенно шмыгая простуженным носом, шуршал банковскими билетами весьма крупных достоинств. А как солидно они выглядели! Нарядные сотенные бумаги сталинского образца размером и раскраской были похожи на царские «катеринки». Правда, на месте атласного бюста императрицы красовался лютый враг всякого самодержавия, бывший присяжный поверенный Владимир Ильич Ульянов-Ленин.

Стянутые в аккуратные пачечки, денежки воздействовали на общественное сознание посильнее всякого кино и даже старинного вальса «Амурские волны», под пьянящие звуки которого курьерские поезда дальнего следования Москва – Владивосток (во все времена, между прочим, под номером один) медленно пересекали великий Амур по знаменитому хабаровскому мосту ещё царской «чеканки», честно отработавшему больше ста лет. Сейчас мост разобрали, но новый, ещё более впечатляющий, можно увидеть и даже пощупать на пятитысячной купюре, если она, конечно, вам перепадет.

Но в пору моей неугомонной юности такие деньги при желании можно было заработать, и не методом «купи-продай», а поехав в далекую изыскательскую партию, да в какую-нибудь таежно-степную Тмутаракань, да в возрасте, когда впереди вся жизнь и любой рассвет, где бы он ни занимался, всегда в радость.

Дом на улице Истомина

Это, конечно, неугомонный Генка подбил меня и ещё трех друзей нашей дворовой компании отправиться в экспедицию, красочно фантазируя о несметных заработках, на которые мы вскладчину купим вожделенный мотоцикл «Иж-49», мечту всех пацанов моего поколения. Купим и со сладостной бензиновой вонью будем носиться по хабаровским холмам, поперек утопленных ныне под роскошный проспект помойных речек Чердымовка и Плюснинка, каждый в свой день недели, вызывая жгучую зависть у одноклассников. И таки подбил!

В нашем доме в самом центре города (как бы сейчас сказали, престижном) на улице Истомина квартировало много всякого начальства, в основном военного и железнодорожного, и какая-то часть местной творческой элиты. Этажом выше, например, поселился начальник Дальневосточной железной дороги, генерал Сугак, подтянутый, подчеркнуто вежливый, с приятным лицом всегда корректного человека. В квартире напротив жил другой путейский генерал, директор изыскательского института «Дальгипротранс» по фамилии Губельман.

Вот его побаивались, и немало, поскольку он один в один смахивал на Сталина: в форменной фуражке, при таких же грозных усах и почти всегда с дымящейся трубкой во рту. Присутствие в подъезде Губельмана угадывалось по густо смешанному запаху одеколона «Кремль» и дорогого табака «Капитанский».

– Опять Губельман пролетел! – ехидничал Генка, шумно втягивая генеральские запахи. Он хотя и не жил в нашем доме, но часто болтался во дворе, имея виды на губельмановскую дочку – очаровательную Соню, с рано оформившейся великолепной фигурой и загадочной обворожительно-белозубой улыбкой. Мы с Сонькой дружили. Она не зацикливалась на своей внешности, была весёлая, заводная девчонка, слегка авантюрная, и хотя училась в музучилище по классу виолончели, охотнее всего бренчала на гитаре, предпочитая фугам и сонатинам дворовый фольклор, всякие там частушки-переделки в стиле дерибасовского жаргона.

Я был батальонный разведчик,

А он писаришка штабной,

Я был за Рассею ответчик,

А он спал с моею женой…

надрывалась Сонька, обрывая изящной рукой гитарные струны.

По вечерам мы кучковались в дальнем углу, под сенью старых дровяных сараев. Однажды ночью их в одночасье спалили, и Сонька клялась, что это дело рук ее бабки – старой «народоволки» Рахиль. Мы, оглашая окрестности «блатняком», дожидались, пока начнут с треском распахиваться окна.

– Немедленно прекратите эту похабель! – загремел, наконец, турбинный голос с митинговыми раскатами. Как всегда, первым не выдержал писатель Подподушкин, живший на третьем этаже в пятикомнатной квартире. Он считался чем-то вроде классика «краевого розлива» и был известен под псевдонимом Аким Таежный. Был Аким величествен, как памятник самому себе, с вечными сумерками на мордатой физиономии, за что получил во дворе прозвище Храпоидол.

– Не дай Бог, с таким в лесу встретиться! – весело жужжала Сонька, походя сочинявшая песенки про лесных зверушек, наделяя их человеческими пороками.

Аким писал пудовые романы о «бескрайних амурских просторах» и всегда носил с собой огромный, похожий на инкассаторский мешок брезентовый портфель, нередко сгибаясь под его тяжестью.

– Туда рукописи – обратно гонорары! – комментировала Сонька.

У Генки по этому поводу было иное мнение:

– Вот и снова к нашему «классику» пришло большое человеческое счастье!

Заглазно ехидничая, он намекал на то, что всякую среду в подвале управления дороги «номерных» людей отоваривал продуктовый спецларек. Но при личных встречах с Подподушкиным Генка лебезил и норовил дотащить портфель до подъезда, поскольку сам мечтал о писательской карьере. Одно время даже таскал какие-то заметки в газету «Молодой дальневосточник», правда, я не помню, чтобы их печатали.

– Да шо вы их ублажаете, Аким Петрович! – заливалась из соседнего окна собачьим лаем Серафима Вашук, старейшая комсомолка Приамурья. – Выйти да дать всем хорошенько по жопе!

В дни революционных праздников ее возили по школам, где представляли подпольной кличкой Сима-Огонек. Обвязанная красными галстуками и обколотая значками, она, несмотря на свои семьдесят лет, непременно просила, чтобы ее называли именно так – Сима-Огонек.

– О то верно! – откуда-то сверху вторил табачным рыком отставной военком края, бывший кочегар канонерской лодки «Таймыр» Макар Дубов. Перекрывая Вашук, он оглушающе басил:

– Суточный наряд вызвать и всыпать каждому! И на гауптвахту, всех до единого!

Наконец, в окне вывешивалась Сонькина бабка, старая Рахиль, достойная отдельного представления. Ещё при царском режиме ее этапом выслали в родную Читу из Одессы, где она училась на провизора. Якобы за какие-то проделки с пироксилином. Это такая дьявольская смесь, которой полусумасшедшие курсистки начала прошлого века набивали аптечные реторты и швыряли их в царских сатрапов, чтобы потом соскребать ихние останки с булыжных мостовых. Однажды я зашёл к Соньке по каким-то школьным делам и вижу такую картину. На кухне за большущим столом, накрытым газетой, сидит расхлыстанная бабка в бигудях и засаленном халате, окутанная дымом, как корабельная батарея во время цусимских сражений (курила, как все профессиональные бунтари, взапой, но исключительно папиросы «Казбек», которые Губельману давали в ларьке), и перед ней – что вы думаете? – здоровенный маузер, разобранный на части. Мурлыкая под нос, она неспешно протирает их масляной тряпочкой. Как потом объяснила Сонька, это ее главное наследство – именное оружие, подаренное бабульке ещё во времена Дальневосточной республики красным командармом товарищем Лазо.

Не обращая на меня ровно никакого внимания, Рахиль споро, в минуту-две, с железным лязгом собрала оружие, вбила в него обойму (слава Богу, пустую), прицелившись в окно, щелкнула курком и только тогда спросила:

– Тебе че надо?

Я, робко переминаясь, забормотал:

– Соне учебник по ботанике передать… Она просила…

Бабка показала «волыной» в дальнюю комнату и сказала:

– Ладно, иди!

В молодости, видать, была ещё та барышня! Ходили слухи, будто она родная сестра знаменитого революционера Емельяна Ярославского, который по первородству тоже из Читы и тоже Губельман, правда, ко времени нашего отрочества уже торжественно откочевавший под сень кремлевских елей. Но Сонька, однако, эти слухи не подтверждала и говорила:

– Зачем нашей неугомонной еврейской семье ещё Миней Израилевич, когда нам и Рахиль Соломоновны много!

Так вот, с появлением «на сцене» Рахиль Соломоновны ночной скандал стал приобретать иную звуковую драматургию.

– Софа! – вкрадчиво начинает она. – Ты слышишь, моя дэвочка? Не доводи бабушку до белого каления, возвращайся немэдленно домой, если не хочешь важных неприятностей. Ах, ты прячешься! Так я тебя вижу, негодница! – Голос Рахиль постепенно приобретает базарную модуляцию. – Софа! Не спеши быть потаскухой, от тебя это не уйдет. Учти, завтра приедет Лазарь, так я ему все расскажу. Он лично замкнет тебя у кладовку на воду и хлеб. Ты этого добиваешься? Софа! Кто эти гицели, шо крутятся возле тебя? Я все вижу, я вижу, чем ты там занимаешься… София! Не позорь Губельманов, иди у кровать, иначе я не знаю, что с собой сделаю… Идьетка! Ты хочешь, шоб бабушка выбросилась с окна? Ты этого желаешь, неугомонная дрань? Неблагодарная! Ты кончишь желтым домом, я тебе обещаю…

Мы прятались за сараями и давились от хохота, а потом по отмашке Соньки начали хором вопить:

Рахиль, ты мне дана

Небесным провидением.

Рахиль, ты мне нужна

В минуты наслаждения…

Не дожидаясь конца скандала, в который уже вступило полдома, через дыру в заборе мы незаметно перетекали на улицу адмирала Истомина и через центр города шли к Амуру, на знаменитый Утес, где бренчали на гитаре, курили бабкин «Казбек», несли околесицу до середины ночи, а по возвращении домой выслушивали от родителей все, что в таких случаях причитается выслушать, обязательно про казенный дом и дальнюю дорогу в том числе. Утром, стараясь не попадать на глаза соседям, тихо разбегались по своим делам, а вечером… А вечером все начиналось сызнова.

Отелло, мавр венецианский

Одну девчонку полюбил!

визгливо заводила Сонька, и мы нарочито противными голосами подхватывали:

Любил Отелло сыр голландский

Московской водкой запивать.

И так далее…

Запомни и заруби себе на носу

Поездку нашу в экспедицию устроила как раз Сонька. Она переговорила с отцом, и тот, на удивление, почти сразу согласился. Через день мы уже стояли перед Семеном Бронниковым, высоким костлявым мужиком в ношеном железнодорожном мундире с погонами, по-моему, капитана. Он был начальником изыскательской партии, которой предстояло отправиться в Борзю, в том числе и нам, пятерым юнцам, полным бесшабашной глупости.

Вы, конечно, не знаете, где находится Борзя? И слава Богу! Потому что нормальный человек, особенно сейчас, может отправиться туда только по приговору шариатского суда или по приказу министра обороны, поскольку Борзя была, есть и, видимо, долго будет восточным форпостом Отечества с невероятным количеством военного люда на случай время от времени обостряющихся обстоятельств на советско-китайской границе.

Борзя в ту пору – маленький пыльный городишко на юге Читинской области, где было две примечательности, вокруг которых и крутилась вся жизнь: важный железнодорожный узел, откуда пути расходились на Китай и Монголию, и войсковые гарнизоны, натыканные за каждой сопкой. Достаточно упомянуть, что минимум два советских министра обороны в разное время служили в Борзе – это Жуков, когда готовил разгром японцев на Халхин-Голе, и маршал Язов, которого Ельцин за участие в ГКЧП засадил в тюрьму, но потом, слава Богу, выпустил и даже, кажется, простил.

Борис Николаевич вообще, как любой широкий и крепко пьющий русский мужик, был человек щедрый и отходчивый. Но, как ни странно, для подобных российских типажей обладал совершенно невероятным, особенно для текущих дней, качеством – он никогда не ругался матом. Никогда! И это, между прочим, строитель по профессии! А где вы видели строителя, чтобы он не выражался по матушке, тем более на ответственном объекте, да ещё в конце завершения квартального плана. Я помню, когда на радость всем кубанцам футбольная команда «Кубань» в очередной раз вышла в класс «А» (по тем временам, высшая лига), и Сергей Федорович Медунов, безоговорочный хозяин «всея Кубани», приказал немедля перестроить городской стадион (тоже, кстати, «Кубань»), чтобы к началу нового сезона на месте старого скромного сооружения стояло новое, в два раза больше и в три раза лучше. Я видел авралы, но тот общекраевой аврал могла превзойти только всеобщая мобилизация по случаю начала новой войны. Самое интересное – это планерки, которые по поручению Медунова дважды в сутки проводили ответственные советские и партийные работники. Столь изобретательного мата я не слышал до того ни разу.

Но поскольку ныне вся страна – «строительная площадка» (не в смысле стройки, а в смысле разговорного колорита), то на этом языке изъясняются все поголовно: депутаты и девственницы, моряки и пограничники, защитники среды и враги всякой экологии, очники и заочники, школьники и школьницы, профессора и бомжи, зеки и конвоиры, слабые и сильные, генералы и рядовые. Боже, а как красочно общаются на нем «звезды» шоу-бизнеса! Может быть, менее изысканно, чем кордебалет Большого театра, но очень зычно! Я уже не говорю о мире кино, театра, литературы, конечно же, педагогики, обсуждающей вечные реформы, и особенно медицины. Вот он, подлинно современный русский язык, на котором мы разговариваем друг с другом минимум последних лет двадцать.

Несомненное «завоевание» текущего времени – это выход ненормативной лексики из сумерек вековечного подполья и ее триумфальное шествие в публичном формате, но уже не на заборах и воротах, а в широкой прессе, по телевизору, в театральных спектаклях, кино и книгах. В том числе и с участием классиков, например, утонченного эстета Андрея Вознесенского, с ностальгирующей слезой и изысканным матом вспоминавшего в «Виртуальном романе» свое босоногое детство.

А вот Борис Николаевич, несмотря на подлинно босоногое происхождение, тем не менее, матом не ругался и другим не позволял. Мы, кстати, время от времени пеняя его (наверное, есть за что), как-то не сразу замечаем, что он первый и пока единственный деятель в российской истории, сделавший три уникальные вещи: добровольно ушёл с поста главы государства, сам привел на свое место преемника и, наконец, публично попросил у народа прощение. До него этого никто никогда не делал и делать не собирался. Все как раз наоборот (ближайший пример – Горбачев). Как ни странно, но Ельцин молча проглотил известие, а в итоге смирился, что тогдашний генпрокурор выпустил из тюрьмы всех участников октябрьской бойни возле Белого дома, чего по нынешним ситуациям уж точно ожидать не приходится ни по разуму, ни по милости, ни по широте души. Даже по этому поводу сдержался, не выругался! А надо было, наверное…

Но это все попутные рассуждения, вызванные движением флюидов далеких воспоминаний о поездке в южное Забайкалье, в город Борзю, которая по нынешним временам была бы со всех сторон обставлена криминальными сюжетами. Тогда же она, та поездка, выглядела как увлекательное путешествие в духе ранних повестей Анатолия Рыбакова, правда, без классовых врагов и врагов вообще. Страна в ту пору жила в обстановке послевоенного умиротворения, и общественный порядок любой «Анискин» неподкупной рукой твёрдо наводил на территории, равной двум Бельгиям. Тем паче в краях, где запах «мест не столь отдаленных» перекрывал все иные ощущения.

Я помню, в типографии, которая находилась в подвале рядом с угольной котельной, отапливающей управление Дальневосточной дороги, а заодно и наш дом, работал механиком крайне нелюдимый мужик по фамилии Дранкин. Его побаивались, особенно какой-то невероятной тяжести взгляда с лиловым оловянным отливом. Даже собаки! Пес Барсик, ласковый дворовый подхалим, готовый за обглоданную косточку ходить перед любым на задних лапах, завидев Дранкина, поджимал хвост и, выгнув взъерошенную спину, прятался куда возможно.

Рассказывали, что в конце войны Гаврила Дранкин, пользуясь редким умением, собрал из списанных деталей «американку» (этакую небольшую плоскопечатную машинку с ручным приводом) и, соорудив в ивовых дебрях левого берега Амура земляную нору, наладил там производство главного богатства той поры – продуктовых карточек, делая это с таким мастерством, что казалось, комар носа не подточит.

Однако власти быстро расщелкали, что массив выдаваемых талонов на продукты питания изрядно превышает количество нормированного продовольствия, и принялись энергично выяснять – в чем дело? Обнаружив, что минимум каждая десятая карточка – искусная подделка и действуя методом логических вычислений, а заодно и слежки за ростом благополучия соответствующего контингента, Дранкина накрыли прямо в его пещере за неправедными делами.

Судебный процесс был показательно открытый, демонстративно громкий и трибунально короткий. В отличие от «сладкой жизни» нынешних фальшивомонетчиков, Дранкину под гул общенародного одобрения впаяли на полную катушку, то есть высшую меру наказания – расстрел. От неминуемой смерти его спас День Победы. В честь этого события казнь заменили на двадцать пять лет лагерей, из которых большую часть Гаврила отсидел на подъемном кране лагерной зоны Ванинского порта. И «проветривался» бы на той высоте и дальше, но его как успешного рационализатора советской пеницитарной системы освободили досрочно по распоряжению гулаговского начальства, правда, с условием, что если ещё раз затеет нечто подобное, то его без всякого суда прикончат неминуемо. А освободили за то, что якобы он придумал и изготовил какие-то хитрые самозатягивающиеся кандалы, при одном виде которых зеки признавались в том, чего и не было.

Но когда Дранкин вернулся снова в родную типографию, куда охотно взяли, поскольку лучшего наладчика и сыскать было невозможно, его, как рассказывал главный инженер, хромой и болтливый Василий Малов, со стороны органов постоянно профилактировали. То есть время от времени Гаврила исчезал и возвращался через пару суток с мятой подавленностью и взглядом ещё большей свирепости. Тот же Малов утверждал, что Гаврилу часами держали в глухом подвале под ослепительной лампой и по очереди орали:

– А ну, посмотри мне в глаза, ублюдок!

Можете себе представить, что это были за «очи», если их взгляда не выдерживал даже такой отпетый негодяй как Дранкин. Зато в Хабаровском крае долгое время ни у кого не возникало и тени желания печатать что-либо непозволительное, а уж тем более денежные знаки, которыми нынче лихие и плохо битые ребята наводнили всю страну.

Но если рассуждать откровенно, пятерым молодым хлопцам, сколоченным крепкими дворовыми традициями не лучшего свойства и впервые вырвавшимся из-под какой-никакой, но опеки родителей, жить без неприятелей и неприятностей было скучновато. Поэтому сразу после погрузки в общий вагон скорого поезда «Владивосток – Москва» мы определили главным своим врагом Сёмку Бронникова, нашего начальника, на первый взгляд, чрезвычайно противного, высокомерного человека.

Он встретил нас на вокзале и, отодвинув рукав уже нового мундира, показал на циферблат здоровенных часов марки «ЗиМ», которые выдавали всем железнодорожникам. У моего отца тоже были такие.

– Вам во сколько приказано было явиться? – проскрипел он сквозь желтые прокуренные зубы, глядя поверх наших голов.

– Так… как бы вроде… в десять! – забормотал Генка, добровольно взявший функции вожака.

– Что значит «вроде»? А точнее?

– Ну, в девять сорок! – нагловато ответил я, уже в ту пору заводившийся с пол-оборота от любого, даже кажущегося хамства, от кого бы оно ни исходило. По этому поводу я имел много неприятностей, но должных выводов, к сожалению, не делал. Мама утверждала, что во мне бродят избыточные гены диковатых армавирских черкесов. По свидетельству Федора Щербины, написавшего в начале двадцатого века «Историю города Армавира и черкесогаев», род Айдиновых (наших пращуров) отличался неуемной непредсказуемостью в поведении, драчливостью в поступках и даже склонностью к угону скота у зазевавшихся соседей. Мама же, как и большинство кавказских женщин, была сдержанна, рассудочна и поразительно терпелива. Поэтому всегда меня учила (правда, без особого успеха), что язык надо держать за зубами. Так и на этот раз. «Чего влез?» – запоздало пенял я себя.

– Что значит «ну»? – Бронников со всей насупленностью переключился уже конкретно на меня. – Запомни и заруби себе на носу: девять сорок – это девять сорок, а не десять и не пятнадцать минут одиннадцатого, как приперлась ваша компания! Что касается «ну», то в разговоре со старшими для собственного благополучия засунь это слово, сам догадайся, куда… А если не догадаешься, я подскажу!

– Так ведь, Семён Брониславович, поезд только через час… Че спешить-то? – миролюбиво затянул Генка.

– Это не имеет значения! – отрезал Бронников. – Значение имеет только распоряжение руководства. Запомните это и зарубите на носу! С приходом состава я жду возле шестого вагона вместе с моими вещами. – Он повернулся и, заложив руки за спину, демонстративно равнодушно пошёл в сторону вокзального ресторана.

– Вот те на! – засмеялся самый щуплый, но и самый ехидный Борька Рыжкин. – Это мы, значит… сопровождающие… их чемодан… лица. Так, кажется, говорят в сообщениях ТАСС? Хороша у нас миссия…

– Главное, многообещающая! – добавил трусоватый, но самый эрудированный внук бывшего харбинского нотариуса Валерка Дербас.

– Да ладно вам! – зарычал Генка. – Тоже мне, представитель японского микадо! (Валерка был несколько монголоиден, и ему за это нередко доставалось). Все равно что-то таскать придется… Разбирайте Сёмкино барахло…

Так заглазно Сёмкой Бронников и прижился в нашей ершистой компании.

Транссиб, Транссиб, страна моя!

Только проехав по легендарному Транссибу, можно представить себе, какая это гигантская страна, где вам выпало счастье родиться! Мне повезло, я преодолел Транссибирскую магистраль четыре раза – туда и обратно. Это было в тот период юности, когда впечатления прилипают навсегда. Когда стоишь у окна грохочущего тамбура, и ещё ничем не омраченные жизненные впечатления наматываются на сознание, незамутненное заботами, неурядицами, утратами, накручиваются музыкой радужных ощущений, кажется, что так привольно и восторженно будет всегда. Именно так, и никак иначе, стремительно поглощая пространство, ваша судьба с легким запахом угольной гари могучих паровозных котлов полетит навстречу неизвестному, а от этого ещё более волнующему и прекрасному.

Как я понимаю, нашему поколению повезло. Его почти не коснулись потрясения злого и жестокого века, выпавшие на долю отцов и дедов. Мы не воевали (просто не успели), нас не сажали (мы были продуктом новой формации), о нас заботились (мы не ведали, что такое холод и голод), нас учили (поверьте, ничего не было совершеннее советской средней школы). Нас ограждали от праздности и пороков прочным государственным заслоном из лучших достижений разума и чувств: литературы, искусства, музыки, кинематографа, радио (того удивительного советского радио, которое доносило в каждый дом самые проникновенные голоса страны) и, конечно же, спорта.

Слов нет, мы были балбесистыми, бывало, и хулиганистыми, но тем не менее, росли любознательными и любопытными, особенно, как бы сейчас сказали, в гуманитарных сферах – литературе, истории и особенно – прочно забытой ныне географии. Нас окружали прекрасные фильмы о великих открытиях и великих людях. Мы хорошо знали имена подвижников, положивших на алтарь Отечества свой ум и жизнь. С помощью потертой на изломах школьной карты мы распахивали окно в огромный зовущий мир: вместе с командой парохода «Челюскин» ломали льды Чукотского моря, продирались тропами Ерофея Хабарова и Дерсу Узала, дышали студеными ветрами Берингова пролива, летели через полюс вместе с Чкаловым и Громовым, искали пропавшую экспедицию Сигизмунда Леваневского. Мы преклонялись перед сильными людьми, исполненными патриотических убеждений. Нам хотелось быть такими, как Олег Кошевой, Александр Покрышкин, Зоя Космодемьянская, Александр Матросов, Николай Гастелло, Иван Панфилов, Лев Доватор, Иван Папанин. Я уверен, что страна без настоящих героев всегда будет уязвлена массовыми пороками, где пьянство и безделье – ещё не самые худшие…

Большинство перечисленных имен, увы, нынешним молодым людям мало что говорят, да и задача любви к «родным гробам» давно снята с повестки дня. Рыночная прибыль, и только она, проклятая, возбуждает худшие качества, поэтому и имеем нынче народный эгоизм невиданной массовости, когда всем на всех наплевать.

Однако я по-прежнему убежден, что люди, стоящие у станка, и люди за прилавком – это совершенно разные человеческие общности. Первые по зову «Вставай, страна огромная!», молча сцепив зубы, берут в руки винтовку и становятся в строй. Вторые, торопливо сгребая с прилавков барахло, «шушарами» скользят в глухие подвалы в ожидании, когда все притихнет. Им сугубо по барабану, какая власть в городе – петлюровцы или большевики, демократы или просвещённая тирания, лишь бы им было прибыльно, а значит, и хорошо…

Смятая бескозырка

Звонко ударил станционный колокол, и вокзал медленно поплыл за окнами. Бронников за бутылкой коньяка с удобствами почетного железнодорожника (был у него на груди такой знак) разместился в мягком купе, отослав нас в последний, шестнадцатый расплацкартный вагон, мотавшийся на поворотах, как овечий хвост. Причем оказались мы в самом концевом отсеке. После нас только тамбур, где оглушительно хлопал дверьми вагонный туалет и убегали сквозь торцевое окно рельсы.

Одна волнующая радость – вагон под потолок был набит военными моряками, ехавшими в отпуск. Сразу после войны действительную на флоте служили по семь лет, но в ту пору срок службы несколько снизили, по-моему, до шести. Однако длительность армейской службы не пугала никого (в авиации – пять лет, на сухопутье – четыре) ни дедовщиной, ни какой иной чертовщиной. Много позже мой буйнакский командир гаубичного дивизиона, гвардии подполковник Леонид Тихонович Яманов, отвоевавший три года, а год провалявшийся в Кизляре на госпитальной койке, объяснял появление «дедовщины» так:

– Она возникла, когда из армии ушли последние фронтовые офицеры, а в строевые части стали призывать судимых. Они и потянули в казармы порядки и дух зоны, а противостоять уже было некому.

И он, скорее всего, прав! В шестидесятые морякам был установлен двухразовый обязательный отпуск, и радостные тихоокеанцы ехали домой целыми экипажами. В города и родные веси добирались подолгу – с Камчатки, Сахалина, из Владивостока, Охотска, Николаевска-на-Амуре – в сущности, уже взрослые мужики, крепкие, бывалые, закаленные пронзительными океанскими штормами, настоящие мореманы, не боявшиеся ни Бога, ни чёрта.

Угодив в тот вагон, мы немало подрастерялись от обилия бушлатов, тельняшек, бескозырок, бронзовых лиц, хриплых глоток. Притаившись в своем тупичке, не без робости стали ожидать, что же будет. Тем более, в вагоне был установлен казарменный порядок, и когда мы попытались закурить, в купе сразу появился широкоплечий матрос, как оказалось, дневальный.

– Эй, салажата! – хмурым басом обратился он, оглядывая стол, заваленный вперемежку просаленными и разодранными пакетами с маминой снедью. – Дымить – в коридор! Продовольственный бардак в кубрике убрать!

– Хорошо! – робким хором пролепетали мы.

– Отвечать надо не «хорошо», а «есть»! – матрос расправил лицо и, добродушно рассмеявшись, спросил: – Куда и зачем?

– Пока до Читы, а потом дальше… – за всех ответил Генка. – Работать будем в партии, изыскательской…

– Вот это хорошо! Хвалю! В школе ещё учитесь? Я тоже после седьмого класса на конеферму пошёл. У нас в Белоруссии есть такой Мстиславский конный завод. Не слыхали? Знаменитый! Не лошади – слоны!.. Я там перед армией веттехникум закончил. Ветеринарный, значит.

Матросу, видать, хотелось поговорить со свежими гражданскими лицами, а нам с флотским пообщаться – одно удовольствие. Он присел на краешек нижней полки. Как-то сразу запахло атмосферой любимого фильма нашей юности «Иван Никулин – русский матрос».

– Битюгов выращивают, смотреть страшно! – продолжил старшина второй статьи Олесь Олько (он нам назвался, а мы – ему). – Копыта, что твоя сковорода! Две тонны санями в гору тянет и не охнет. Я, между прочим, в Минске на республиканском смотре юннатов серебряный жетон получил по уходу за животными, а Клюква, кобылка моя, кило сахару съела вместе с кульком. Можешь представить, вытянула втихаря из кошёлки у тётки-распорядительницы и съела. Та зазевалась, а эта съела! Ха-ха-ха! Ее потом возили на республиканскую сельхозвыставку как рекордистку по дойке.

– Кого, тетку? – спросил Рыжкин.

– Кобылу! – снова захохотал Олесь, сбросив напускную строгость.

– Как по дойке? Это ж не корова! – вытаращил глаза наивный, но зато способный, особенно в математике, Петька Фабер (он за полкласса решал контрольные).

– Э, мил друг! – матрос устроился поудобнее. – Наши белорусские лошадки почище всяких коров будут. За лактацию, это когда жеребенок у нее, по пять тысяч литров молока дают. В Мстиславке при нашем техникуме кумысная ферма есть, так люди со всей республики едут. Кумыс – он от всех болезней! Вот закончу службу, и снова туда. Уже ждут, пишут: «Давай быстрее!»

Олесь опять заразительно расхохотался и поведал, что в вагоне почти весь экипаж (кроме коренных дальневосточников) – с гвардейского эсминца «Беззаветный». После трехмесячной боевой службы в Охотском море корабль отмечен приказом Главкома ВМФ и вместо директивных десяти суток отпуска удостоен аж тридцати пяти.

– Это без дороги! – не без гордости пояснил Олесь.

– Чего это вас так отметили? – спросил я.

– За умелые и решительные действия по защите морских рубежей Советского Союза – сказано в приказе!

– Так войны давно нет? – встрял Генка.

– Войны нет, а врагов – сколько хошь! Япошки свои сторожевики переделали в краболовов и шарят по нашему дну, как у себя в кармане, – Олесь, сгорбив ладонь, выразительно показал, как шарят. – Представляешь, мы за последнее патрулирование пять браконьерских шхун притащили в Охотск. Лезут, понимаешь, со всех сторон. Один резвый сейнер удирал, пока трубу пушечной очередью не снесли. Капитан, недорезанный камикадзе, представляешь, в рубке задраился и выходить ни под каким видом не хотел, сидел, как крысенок. Уже в порту дверь автогеном резали. До последнего шипел и плевался, хотя брюхо так и не вскрыл. Врет, струсил! Говорит, это только на случай войны. Струсил, барбос!

Олесь посмотрел в зеркало, поправил бескозырку и, уровняв звездочку с носом, добавил:

– Наш корабль заслуженный – гвардейского получил за курильские десанты. Японцев ещё тогда душевно громил, да так, что тырса от них в разные стороны летала. За Цусиму надо ж кому-то рассчитаться. Вот к осени вернемся и снова – в бой! Краб как раз подрастет, и полезет япошка неугомонный из всех щелей, а мы его по ушам! Ну ладно, хлопцы, бывайте! – он встал и, оглядев ещё раз нашу обитель, напомнил: – Вы хоть и гражданские лица, но за порядком следите. А то попадете под руку Жеки Лютого, он вам наряд вне очереди и выпишет. Узнаете тогда, что такое корабельная дисциплина…

Главстаршина Лютый, балакавший на полтавской мове двухметровый богатырь, был старшим по вагону. Его зычный голос, долетавший пока издали, и без наряда приводил нас в трепет. Олесь объяснил, что сопровождающие отпускную команду офицеры, как положено, едут в купированных вагонах, а тут власть целиком у боцманов.

– Наш боцман – всем боцманам боцман, и Лютый он не только по фамилии. Однако скажу прямо, грозен, но справедлив… и товарищ надёжный!

– А если расслабиться чуток в хорошей компании? – спросил кто-то из нас, выразительно прищелкнув по горлу (дома, во дворе, мы «Анапой» уже баловались).

– Ты шо! Ума лишился? – опешил Олесь.

– На губу посадят? – засмеялся Дербас.

– Хуже, дорогой! – от добродушия гостя и следа не осталось. – На первой станции снимут и ту-ту – обратно. А там и на губу по полной программе, и ещё че похуже, с комсомолом обязательно разберутся. Привыкайте, хлопцы, к флотскому порядку, и жизнь сразу интереснее станет! – он с шиком вскинул руку к виску и ушёл, оставив острый запах сапожной ваксы.

Полундра!

Кстати, в серьезности предупреждения дневального мы вскоре убедились. Есть на Транссибе станция Могоча. Это как раз в том гиблом месте, где магистраль слегка подворачивает на север, к зоне вечной мерзлоты. Места здесь даже для суровой сибирской дремы исключительно мрачные. Ещё в далекие времена самых неугомонных декабристов сюда и определяли на вечное поселение. Не зря после этого стали говорить:

– Бог создал Сочи, а чёрт – Могочи!

Так вот в этих самых Могочах одного из матросов нашего экипажа чуть не ссадили. А проступок-то пустяковый, тем более с нашей «колокольни». Во время стоянки парень вышел на перрон в тельняшке, а тут патруль!

– Документы! Одеться по форме! Следовать в комендатуру! – голосом, как железом по стеклу…

Боже, как забегали все! Побелевший до полотняного состояния матрос влетел в вагон (стоянка всего десять минут). Через три мгновения он и Лютый, одетые по всей форме, в бескозырках с белым верхом, уже мчались, нет, летели в конец станции, к дверям вокзальной комендатуры. Остальные прилипли к окнам. Выскакивая, Лютый рявкнул:

– На платформу запрещаю!

– Снимут Лёху! – сквозь зубы причитал Олесь. – Как Бог даст, снимут! А у него в Алапаевске через неделю свадьба…

– Да прекрати каркать! – бормочет кто-то напряженным голосом. – Может, обойдется!

– Обойдется? – недоверчиво тянет мрачный голос с верхней полки. – Знаю я этих комендантских… Тем более на «железке». Псы сторожевые! Говорил я Лёхе, уйми восторги… Нет, Наташка меня ждет! Вот и дождется дулю с маком твоя Наташка…

Все взгляды – на массивную дверь комендатуры, но та монолитно врезана в кирпичную кладку ещё тех, царских строений, от которой сибирской ссылкой и сейчас несет за версту.

Наконец из дверей неспешно вышел перетянутый ремнями начальник патруля, тот самый старлей, что задержал матроса Лёху. Вольно опершись на деревянный барьер, взглядом ястреба стал рассматривать состав, выискивая очередную жертву. Но на перроне, возле кипятка, только редкие пассажиры торопливо гремят чайниками, поезд вот-вот отойдет.

– Отпустят или нет? Отпустят или нет? – стучало в груди тяжелым предметом. Время истекало. Уже появился хмурый мужик в фуражке с малиновым верхом, дежурный по станции. Неторопливо подплыв к колоколу, издал первый предупредительный звон. Через минуту ещё два, и все – поехали. А наших все нет! Мы уже считаем их своими и близкими, переживаем не меньше!

И тут дверь комендантской с треском распахнулась! Из нее вылетели радостно возбужденные Лютый и Лёха. Со всех ног ринулись они к поезду, но тут же натолкнулись, как на стенку, на того старлея. Но что значит выучка! На мгновение приостановившись и подобрав ногу, они перешли на парадно-строевой: «Смирно! Равнение нале-во!».

Руки в синхронном приветствии подброшены к натянутым на бровь бескозыркам. Вытянувшись в струну и оглушительно печатая шаг подошвами тяжелых ботинок, моряки прошли мимо старшего лейтенанта пехоты, всем видом подчеркивая выправку и неукоснительность законов корабельной дисциплины. Знай тихоокеанцев! Полундра, братва, едем!

Уже на ходу сильные руки подхватили бегущих ребят и стремительно втащили в вагон, звонко отстукивающий стыки. Дальневосточный экспресс набирал скорость. Мрачный старлей, как тень вполне реального страха, остался на опустевшей платформе, а командный голос Лютого долго сотрясал вагонные полки. Все на той же полтавской мове он громоподобно сообщал экипажу, что думает по этому случаю и что сделает с каждым, когда вернутся они на родной эсминец, что ожидает их во владивостокском доке, счищая с бронированного днища солевые наросты океанских походов.

Бравая команда «Беззаветного» слушала боцманский разнос со счастливыми улыбками до ушей, а Леха, сверкая на парадной фланельке знаками матросской доблести, сидел, уткнувшись лицом в смятую бескозырку. Ещё не верил своему счастью! Видать, старший воинский начальник станции Могоча был не столь суров, как места, где он комендантствовал.

Сорри!

Флот и военные моряки были предметом особой гордости граждан той страны, которой уже нет и никогда не будет. Туда брали самых лучших, самых сильных, самых рослых парней из всех союзных республик. Вот и праздник военно-морского флота в том же Хабаровске являлся горячо ожидаемым и воистину всенародным событием, почти как первомайская демонстрация. На Амуре, ближе к правому берегу, накануне выстраивались в кильватерную колонну корабли пограничной флотилии, свежепокрашенные, расцвеченные флагами сторожевики и канонерские лодки. Толпы оживленных горожан, усыпавших высокий берег, с нетерпением ждали сумерек.

И вот светило наконец уходит под знаменитый мост, и тут же по чьей-то невидимой команде ярко озаряется чернеющее небо. Вопли восторга вплетаются в орудийный грохот. Парад и праздничный салют были зрелищем, которое зажигало глаза и души, особенно мальчишек, поголовно мечтавших о ратной славе. Конкурсы в морские военные училища превосходили мыслимые пределы. Наш приятель с улицы Серышева Витя Кудаков, вечный отличник и лучший спортсмен школы, поехал поступать во Владивосток в высшее военно-морское командное училище и… пролетел, как фанера. Бедный, полгода ходил подавленный, как монашествующий инок, не общаясь ни с кем, зубрил математику и физику. Зато на следующий год поступил с блеском и приехал на каникулы, усыпанный по всем местам золотыми якорями.

Сонька Губельман, встретив его во дворе, восторженно всплеснув руками, воскликнула:

– Ба, Витя! Какой ты… муаровый! Прямо как Вячеслав Тихонов в фильме «Максимка»!

Вячеслав Тихонов был ее любимый актер. Однажды она призналась, что писала ему длинные письма, но, к сожалению, без ответа.

– А ты все такая же ехидна! – обиженно протянул нарядный Витя.

– Все такая же! – Сонька согласно тряхнула гривой и во всю свою луженую глотку запела:

Отчего у нас в деревне

У девчат переполох,

Кто их поднял спозаранку,

Кто их так встревожить мог?

На побывку едет молодой моряк.

Грудь его в медалях, ленты в якорях…

Это был, как бы сказали сейчас, забойный шлягер, с которым входила в известность Людмила Зыкина, тогда просто Люда, простая московская дивчина, медовый голос которой сильно укреплял советские военно-морские силы. Каждое утро он звучал по радио, и все про него, про молодого моряка, что так тревожил девчонок всей страны. Прекрасные были времена…

Как-то вечно занятый отец нашёл возможность прихватить нас с братом в служебный вагон и повез из Хабаровска во Владивосток, где я испытал чувство, близкое к обморочному состоянию. И совсем не от океана, который, прикрытый Русским островом, смотрелся из города на высоких холмах замкнутым водным пространством, окаймленным синеющими берегами, а от серо-стальных махин – боевых кораблей, стоящих на рейде Амурского залива. Даже на расстоянии от них исходил какой-то священный ужас. До этого прожив осознанную жизнь возле железной дороги, я рукотворных предметов больше паровоза и не видел. Правда, дымный локомотив «ФД» (Феликс Дзержинский), тянувший составы по полторы сотни груженых вагонов, тоже поражал любое воображение мощью, окутанной свистящим паром и запахом горелого масла, особенно когда на узловой станции занимал все видимое пространство.

Сейчас об этом помнят только старые люди. Россия – одна из немногих стран Европы, не имеющая национального транспортного музея. Воспетые в державных гимнах паровозы, вытянувшие советское государство из дикой послевоенной разрухи, с появлением тепло- и энерготяги долго гнили в забытых тупиках, пока спущенные с цепи горбачевские «кооператоры», алчно расталкивая друг друга, не «порвали» их на ржавые куски и не продали за гроши туркам. Те, в свою очередь, перепродали итальянцам, но уже, само собой, по реальной цене, впятеро дороже. Там, возле Неаполя, в огнедышащих мартенах Беньоли и завершились наши ударные пятилетки, кривоносовские (Кривонос – знаменитый машинист) рейсы, стахановские маршруты, на которых рвали пупы и жилы прадеды да деды. Нынешнему поколению от тех «народных» паровозов остались только серенады про «кондуктора» и «сиреневый туман». У нас вообще принято при любой общественно-политической формации в прошлое плевать изо всех сил, поэтому и колотит настоящее (я уже не говорю о будущем) дубиной по пустой башке.

Но вернемся, однако, к боевым кораблям, особенно к людям, которые их строили, а конкретно – к прочно забытому ныне адмиралу флота Советского Союза Сергею Георгиевичу Горшкову.

За всю советскую историю в таком звании пребывало трое, три живые легенды: Николай Кузнецов, Иван Исаков (Ованес Исакян) и Сергей Горшков. Последний тридцать лет (дольше всех) командовал военно-морскими силами СССР.

Он скончался 18 мая 1988 года, и в скороговорке дежурного некролога, подписанного уже Горбачевым, ни слова не сказано, что именно при Горшкове был создан океанский атомный флот, который настолько изменил соотношение сил в мировом пространстве, что стоило возле любого американского авианосца показаться из пучины мокрой шкуре советского атомного чудовища, как разговор шёл уже с применением «сорри». Для впечатления о «чудовище» могу добавить, что горшковская «Акула» (американцы ее иногда именуют «Тайфун») имеет водоизмещение в 50 тысяч тонн (пятьдесят тысяч!). Страшно даже представить! Это в двадцать пять раз больше, чем знаменитая «С-13», что зимней ночью 1945 года под командованием Александра Маринеско отправила на балтийское дно самый крупный гитлеровский транспорт «Вильгельм Густлов», под завязку набитый отпетыми атлантическими пиратами, экипажами сорока подлодок вермахта, перемещавшимися для дальнейших злодеяний из Либавы в Штеттин. А если «для впечатления» добавить ещё два десятка ядерных межконтинентальных ракет с точностью наведения до пяти метров в радиусе, то уважительное «сорри» будет естественной реакцией, подтверждающей паритет сверхдержав, который реально существовал в «горшковские» времена.

Сегодня «сорри» нам никто не говорит. Но, слава Богу, спохватились, по шпангоуту собираем утерянное, видимо, вспомнив вещие заветы Петра Аркадьевича Столыпина. Он хотя и родился в Дрездене, но всегда утверждал, что «у России есть только два союзника – это ее армия и флот». В отличие от того же Горбачева, который хоть и появился на свет в глухой ставропольской деревне, но зарабатывает на старость тем, что в той же Германии предлагает местным толстосумам за пару-тройку сотен тысяч евро отужинать в компании с ним свиной рулькой под шнапс и квашеную капусту. Самое смешное, что ужинают и платят! Сорри, но тогда не терпится спросить: насколько потянет совместно справить нужду? Этот ресурс, я полагаю, перспективен, тем более, его можно разделить на две функции – малую и большую. Если цена сходная, бюргеры, особенно после пива, в очереди будут стоять. Я их возможности знаю, пару раз бывал на знаменитом Октоберфесте – мюнхенском пивном фестивале, где физиологические процессы отлажены, как Ниагарский водопад. Моя мать в таких случаях говорила: «Чего не сделаешь, если совести нет и никогда не было!».

А вот Витя Кудаков, застенчивый романтик, несмотря на весёлые Сонькины подначки, стал вице-адмиралом, командиром соединения атомных субмарин. На его командирской тужурке не хватало места для знаков боевого отличия, а вот жизнь оказалась не слишком длинной. Витя погиб в той печально знаменитой авиакатастрофе, что одномоментно унесла весь командный состав Тихоокеанского флота.

Было это, когда впавший в старческие сумерки Брежнев не в состоянии был управлять страной, и незаметный до поры государственный бардак, слившись в семейно-приятельский хоровод, «весело» закружился вокруг кремлевских башен, приближая национальную катастрофу. Сыну – пост замминистра, зятю – народного артиста СССР и Гертруду (Героя соцтруда), свояку – генерала армии, другому зятю – генерал-полковника, ордена любые пригоршней. Остановить межсемейную вакханалию было уже немыслимо! Смачные поцелуи генсека возросли до уровня высшего государственного признания, и заполучить его рвались самые бессовестные.

Вот когда начинались «танцы со звездами»! Это и привело к настоящему, а не эстрадному «ледниковому периоду», когда промерзло все до омертвевшего состояния, а самое страшное – основополагающие человеческие достоинства: Совесть, Честь, Долг.

«А какие у вас с ним отношения? Или у него с вами?» – это вопросы, которые чаще всего задавали друг другу (а сейчас так тем более) с желанием продвинуть дельце с обязательным шкурным интересом. Все иные механизмы (законы, постановления, параграфы, правила) только декларировались, в лучшем случае играя роль расписного холста в каморке папы Карло.

Медные трубы

Поскольку по жанровой особенности (записки все-таки – не роман) я уже «съехал» с колеи основного сюжета (вернусь обязательно), то хочу рассказать историю, которая, на мой взгляд, как нельзя лучше подтверждает, что были в нашей действительности люди (и немало!), для которых слова присяги всегда оставались критерием смысла жизни. Именно им, прошедшим страшную и поучительную войну, принадлежит создание в послевоенной Советской Армии системы осознанной дисциплины и жесткой требовательности, когда от проходной станции Восточно-Сибирской железной дороги до элитарного подмосковного Звездного городка действовали порядки, одинаково распространенные на всех, от безвестного матроса до прославленного космонавта.

Мы любили и гордились своей армией. Парни того времени шли на призыв под «Прощание славянки» и не прятались по подвалам да за гаражами от участкового инспектора, а уж тем более – за «мамкин подол». Служба в армии была почетным долгом не на словах, а на деле. Служили все физически здоровые ребята, все, кому исполнялось восемнадцать лет, вне зависимости от кадрового и имущественного положения родителей. Хотите подтверждение? Пожалуйста! Никита Михалков, уже жутко популярный юноша, снявшийся в фильме «Я шагаю по Москве», имевший папу, дай Бог каждому, отложил до лучших времен задуманный фильм «Свой среди чужих, чужой среди своих» и «оттрубил» положенное не за кулисами театра Советской Армии, а рядовым матросом в камчатской боевой флотилии. Этот штрих биографии всегда будет вызывать к нему уважение, одному из крупнейших в мире кинохудожников, что бы там ни говорили и как бы ни царапали себе лицо ядовитые завистники.

Так вот, продолжу о Звездном городке, который после 12 апреля 1961 года представлялся стране как райское место, где в уважительном довольстве пребывают былинные богатыри, герои-космонавты. Однако мало кто догадывался, что даже после полета Юрия Гагарина, когда весь мир восторженно стонал от одного упоминания этого имени, в наглухо закрытом гарнизоне в плане дисциплины ничего не изменилось. Было так же жестко, строго, как в любом армейском подразделении.

В тени славы Гагарина в ту пору совсем не просто было разглядеть человека, который командовал отрядом космонавтов, пятидесятилетнего генерала Николая Каманина. Я думаю, назначение именно его стало фактом неслучайным. Тот дальновидный, кто принимал решение, видимо, понимал, что нынешние безвестные лейтенанты-капитаны, весёлые, раскованные ребята родом, как правило, из сельских мест и службой из дальних гарнизонов, сведенные в небольшой коллектив избранников, завтра будут известны всему человечеству. Есть отчего ослепнуть-оглохнуть и потерять ориентиры! В случае происшествий это может стать проблемой посложнее, чем отделение одной ракетной ступени от другой. И тогда никакие рамки и ограничения не остановят обожаемых героев от сладостных искушений и нехороших поступков. Медные трубы – вещь более грозная, чем пламя космических турбин.

Николай Петрович Каманин и сам прошёл через них, да такие звонкие, что голова свободно могла пойти кругами. Он был из числа первых Героев Советского Союза, молодым командиром авиаотряда, что на глазах у всего потрясенного мира вызволял из ледового плена экипаж и пассажиров парохода «Челюскин», затертого полярной ночью во льдах Чукотского моря. Ситуация сложилась более чем трагичная. Свыше сотни человек, включая нескольких женщин и двух детей, успели в последнюю минуту попрыгать на лед вперемежку с торопливо собранным скарбом, но шансов на благополучный исход практически не было. До ближайших ненецких чумов сотни миль, непрекращающаяся пурга, мороз за сорок, и только тоненькая прерывистая ниточка морзянки связывала обреченных путешественников с остальным миром. Загнется последний аккумулятор, и останется слушать только погребальный вой полярной ночи.

Пароход «Челюскин», построенный в Копенгагене, затонул в первом же рейсе. Судьба его пассажиров и экипажа ожидалась ещё более мучительной, чем обитателей «Титаника», погибшего тоже в первом плавании. По всем прогнозам их ожидало медленное замерзание среди снежных торосов и ледяных застругов, зубастым частоколом окружавших место гибели судна.

Датская газета «Политикен» на третий день после катастрофы опубликовала некролог в память руководителя экспедиции Отто Юльевича Шмидта: «На льдине он встретил врага, которого ещё никто не мог победить. Он умер как герой, человек, чье имя будет жить всегда среди покорителей Северного Ледовитого океана». В публикации все было правда, кроме того, что ее персонаж был жив и просто так умирать не собирался.

Российского академика Шмидта хорошо запомнили в Копенгагене – колоритного, огромного, громогласного бородача. Он приезжал принимать «Челюскина», удивив сдержанных датчан невероятной энергией, оптимизмом и ироничным добродушием. Математик, астроном, полярный первопроходец, Шмидт за два года до «Челюскина» уже прошёл Северный морской путь из Архангельска в Тихий океан на пароходе «Сибиряков». Но Арктика в этот раз показала, кто в доме настоящий хозяин! Казалось, впереди благополучное завершение опасной затеи, ещё немного – и забрезжат скалистые очертания Берингова пролива, а там – чистая вода аж до самого Владивостока. Но нет! В последний момент ледовые челюсти с гулким грохотом сомкнулись и потянули обреченное судно обратно в ночную мглу Чукотского моря.

Датчане, природные мореходы, сразу оценили ситуацию и в знак печали сняли шляпы в память о безрассудных русских. Что делать? Только смириться – Арктика взяла очередную жертву!

И тем не менее, шмидтовская экспедиция была спасена, все сто одиннадцать человек! Здоровыми и невредимыми их доставили на Большую землю. Последним, как и положено капитану, ледовый лагерь покинул Отто Шмидт. Подвиг этот совершили летчики под руководством двадцатишестилетнего командира ВВС Николая Каманина. Их имена узнал весь мир. Та же «Политикен» напечатала большущие, на газетную полосу, фотографии белозубых богатырей в меховых регланах под заголовком: «Браво, лучшие пилоты мира!».

Москва тогда впервые ввела в официальный государственный обиход невероятный по грандиозной торжественности ритуал встреч народных героев (его потом повторят для папанинцев, Гагарина и всех космонавтов первой десятки), с массовым всенародным праздником, выходом героев на трибуну Мавзолея, засыпая открытые машины по пути на Красную площадь дождем цветов и разноцветных листовок. Гремели репродукторы, звучали песни, кричали запруженные публикой столичные проспекты, посылая героям восторженные приветы и воздушные поцелуи. Это действительно была пора всеобщей искренней радости и больших надежд!

С тех пор понятие «челюскинцы» на долгие годы вошло в государственный обиход как символ героизма, мужества и преданности Родине. Глядите, юноши и девушки, смотри, молодая поросль, с кого надо делать жизнь! – читалось на всех плакатах.

Удовлетворение правительства тогда было оформлено в учреждение высшего государственного звания – Героя Советского Союза. С той поры это были самые почитаемые люди огромной страны. Имена первых героев-летчиков знал любой школьник, и не только тех поколений. Я и сейчас могу назвать без запинки всех семерых: Каманин, Ляпидевский, Леваневский, Водопьянов, Молоков, Слепнев, Доронин.

Сын героя

И вот такому человеку было доверено возглавить первый отряд космонавтов. К той поре Каманин прошёл войну, командовал штурмовыми авиасоединениями, особо отличился в боях при окружении Будапешта. В приказе Верховного Главнокомандующего, торжественно озвученном Юрием Левитаном на всю страну, снова заблистала его фамилия: «При штурме столицы Венгрии особо отличились летчики пятого штурмового авиационного Винницкого Краснознаменного орденов Кутузова и Богдана Хмельницкого корпуса под командованием генерала Каманина».

За четверть века из улыбчивого, звонкоголосого лейтенанта он преобразился в сурового, немногословного генерал-полковника. Таким и пришёл в отряд будущих космонавтов. Говорят, он как-то незаметно, но почти сразу выделил Юрия Гагарина из числа своих питомцев, ещё только готовящихся к неизведанной и во многом пока непонятной судьбе. Возможно, тот чем-то напоминал ему сына Аркадия.

Судьба этого удивительного мальчика трагична, и тяжесть той трагедии всю оставшуюся жизнь давила сердце отца. Каманин хотел видеть в сыне продолжателя своего дела. Сложись все иначе, и в числе первых космонавтов мы наверняка бы увидели Аркадия Каманина, самого юного боевого летчика Великой Отечественной войны, уже в пятнадцать лет награжденного двумя орденами Красной Звезды и Красного Знамени.

Знаменитый писатель Константин Симонов вспоминает, что однажды, отправляя с фронта срочную газетную корреспонденцию, он наткнулся у связного самолёта «У-2» на мальчишку лет четырнадцати в форме и погонах сержанта.

– Ты что тут делаешь? – спросил Симонов, ища глазами летчика.

Мальчишка вскинул руку к фуражке:

– Старший сержант Каманин! Мне приказано доставить ваш пакет, товарищ подполковник!

– Ты что, летчик? – на лице Симонова обозначилась вся гамма удивления.

– Так точно! – четко ответил мальчишка ломающимся голосом.

– А долетишь? – не удержался от следующего вопроса изумленный Симонов, которому, казалось, и удивляться уже было нечему. На фронте сынов полка он видел предостаточно, правда, чаще во второй линии, при штабах или возле полевой кухни. Но чтоб у самолёта!

– Долечу, товарищ подполковник! – слегка обиженно ответил мальчишка. Приняв пакет, он лихо запрыгнул в кабину, сменил фуражку на шлем, поправил очки и, взявшись за штурвал, почти детским голосом крикнул:

– От винта! – сразу, с места, взревев мотором, уверенно пошёл на взлет.

Естественно, пораженный Симонов не удержался от дальнейших расспросов, благо, рядом оказался пожилой старшина из батальона аэродромного обслуживания.

– Сын командира дивизии, – пояснил солдат. – Аркашка Каманин. Орел! Летает, как Бог! Все рвется на штурмовик, но говорят, рановато… Умение есть, но силенок мало! А так – летчик готовый!

– Сколько же ему лет? – не скрывал удивления самый именитый фронтовой журналист. В ту пору Симонова знали все, от Верховного Главнокомандующего до этого самого солдата.

– По-моему, через пару месяцев пятнадцать будет. Он ведь возле капониров вырос. Сначала в моторах копался, потом на самолёт перешёл, – солдат попросил разрешения закурить и, вытянув кисет, собрался крутить цигарку, но Симонов предложил командирский «Беломор».

– Спасибочки! Слабенькие для меня! Так вот, летную подготовку он сдавал самому Егору Филипповичу Байдукову… Ну да! Тот, что с Чкаловым в Америку летал. Когда приземлились, генерал, он позади, за второго пилота сидел, говорит: «Сынок, если я не подпишу тебе разрешение на вылет, то Чкалов мне никогда не простит, – и показал на небеса. – Давай, летай! Там твое место!» Обнял Аркашку и трижды расцеловал. А в прошлом месяце подвиг совершил, – оживился старшина, затянувшись-таки «Беломором». – Вы запишите, товарищ подполковник, настоящий подвиг… Из соседней дивизии разведывательный «Ил-2» немцы подбили, он кое-как через линию фронта перетянул и на брюхо сел, винт погнул, загорелся. Аркашка как раз недалече пролетал. Увидел, тут же приземлился, зарулил. Летчика вытащил, фотоаппарат с разведданными снял и быстро сюда, на аэродром. Капитана Бердникова, так, по-моему, фамилия подбитого летуна – в санбат, разведданные – в штаб. Орел, словом! Напишите о нем, товарищ подполковник, обязательно… Скажу вам, этот пацан далеко пойдет. Только бы не сгорел там, – старшина снова показал в небо. – Тут мессеры всякий день рыщут, он уже как-то раз еле выкрутился…

Но старшина ошибся! Вскоре после войны Аркадий Каманин необъяснимо тяжело заболел (вроде как стремительно развившаяся лейкемия) и сгорел на глазах, не дожив даже до совершеннолетия. Его погребли, как павшего на поле брани солдата, под склоненные боевые знамена, с почетным караулом, орденами впереди, залпами траурного салюта, навсегда погрузив безутешных родителей в неизбывное вечное горе.

Каманин впоследствии почти ничего не рассказывал о сыне, но нередко поздними вечерами, когда пустело кладбище, приезжал. Вспоминают, подолгу сидел в оградке, комкая в руке мокрый платок… Скорее всего, именно в Гагарине он рассмотрел то, что мечтал увидеть в родном сыне.

Серебряный Гриша

Был такой замечательный журналист и хороший писатель Ярослав Голованов (к сожалению, несколько лет назад умер). Так вот он, как никто другой, ближе всех подошёл к тайнам космической темы хотя бы потому, что после окончания МВТУ им. Баумана был распределен в конструкторское бюро Королева и принимал участие в разработке первых космических стартов. Более того, Сергей Павлович, уловив однажды, что компанейский и остроумный молодой инженер даже отчеты и предложения по сугубо технической тематике старается расцветить красочными сравнениями и метафорами, предложил ему вести дневниковые записи, чтобы когда-нибудь написать правдивую, а главное – компетентную историю освоения космоса, без лукавства и излишней похвальбы.

Я с Головановым однажды встречался в рамках подписной кампании, если мне не изменяет память, газеты «Известия», где он тогда работал и представлял в телепередаче ее интересы. Ярослав оказался милым, абсолютно доступным человеком, к тому же любителем товарищеской компании, и разговор за добрым кубанским ужином как-то сам собой коснулся публикаций на космические темы. В ту пору только чуть-чуть начали приоткрываться дверки абсолютно фетишизированной советской секретности на все, что касалось космоса. Было интересно узнать нечто земное о современных небожителях. Тогда я впервые услышал имя Григория Нелюбова, второго дублера Гагарина, так называемого не экипированного, то есть присутствующего на старте, но не готового для немедленного полета.

Если основной дублер Герман Титов был облачен в скафандр, прошёл исчерпывающую предстартовую подготовку и в случае чего мог тут же занять место в кабине, то Нелюбов оставался в обычной военной форме, но в автобусе располагался сразу за Гагариным, на всех кинокадрах раннего утра двенадцатого апреля 1961 года его хорошо видно.

Позже, в одной из публикаций, Голованов достаточно подробно описал историю выбора космонавта номер один, и она была далеко не бело-розовой, как взахлеб описывали ее советские газеты. По некоторым предположениям, первым космонавтом как раз мог стать капитан Нелюбов. Он во многом был предпочтительнее, более опытный как летчик, умелый, физически сильный, находчивый. Как личность – более яркий, всегда в центре внимания, остроумный балагур, гитарист, любитель старинных романсов, словом, душа любой компании, а в них он толк знал, в том числе и в хорошей выпивке в кругу друзей. А их у него было полно везде, где Гриша появлялся, этакий современный гусар с искусительными глазами.

Королев, гениальный провидец, прекрасно понимал, что на человека, первым проникшего в космос, обрушится волна такой славы, что вполне может потопить его в океане всемирной любви. К тому же мы так устроены, что худшее (а оно, к сожалению, есть у каждого) при публичной известности, особенно внезапной, часто распирает до невозможности даже самых скромных до той поры. Но в чем это худшее и в какие формы, а главное, размеры оно может преобразоваться? Увы, но об этом часто становится известно только тогда, когда немного что можно изменить.

А широкая народная молва требует от популярных личностей если не полного совершенства, то нечто близкого к нему, и в случае нехороших поступков мало что прощает вчерашним любимцам. Например, после подлого убийства президента США Джона Кеннеди его вдова, молодая и прекрасная Жаклин, тут же превратилась в абсолютно обожаемую персону с оглушительным поименованием «невеста Америки». Но стоило этой «невесте» через несколько лет выйти замуж за греческого миллиардера Аристоса Онасиса («неприлично богатого человека, с лицом предводителя мафии», как ехидно называли его американские газеты), рассерженные американцы тут же потребовали выдворить коварную «изменщицу» из страны. Так что любовь к обожаемым персонам быстро превращается в пресловутую «морковь», если что не так.

Генерального конструктора Сергея Павловича Королева эти проблемы заботили. Он нередко доверительно обсуждал их с Каманиным, пережившим в свое время оглушительную славу. Надо отметить, что с приближением старта размышления и наблюдения за кандидатами в космонавты стали приобретать приоритетный характер. Кому же быть первым?

В конце концов, с учетом изучения всего комплекса личностных качеств, основная тройка предварительно сформировалась в такой последовательности: Нелюбов, Титов, Гагарин. У каждого из них были приверженцы с набором своих аргументов, где на первое место все-таки ставилась техническая и физическая готовность, иными словами, профессиональная надёжность. И тогда Королев дал указание психологам ещё раз провести на этот раз абсолютно скрытое наблюдение, чтобы составить максимально объективный человеческий портрет каждого кандидата, прежде всего, с учетом прогнозирования его реакции на мгновенную и небывалую славу и, если хотите, определение поведенческих склонностей после полета.

Никто, кроме узкого круга особо доверенных, в число которых входил и Каманин, не знал, что такие наблюдения ведутся круглые сутки. И когда на стол Королева положили выводы комиссии (ее, по-моему, возглавлял академик Газенко), то минусов человеческого свойства у Нелюбова оказалось больше всех, а у Гагарина – меньше всех. Эксперты особенно отметили его доброжелательность, чувство товарищества, добросовестность и почти полное отсутствие претензий на личное превосходство, чем, по оценкам со стороны, грешил Нелюбов. И после этого «тройка» сформировалась окончательно. Выглядела она уже иначе: старший лейтенант Гагарин, старший лейтенант Титов и капитан Нелюбов.

Королев оказался прав, хотя даже он, с невероятным запасом аналитического потенциала, не смог в полном объеме предвидеть масштаб всесокрушающего взрыва мирового восторга, в центре которого утром 12 апреля 1961 года оказался простой паренек из Смоленщины, рядовой военный летчик Страны Советов. Таким доступным и улыбчивым он остался и после своего легендарного полета, до дня трагической гибели 27 марта 1968 года. Таким мы его и помним!

А вот с Гришей Нелюбовым после гагаринского взлета стали происходить вещи, которые даже всезнающие психологи не предполагали. Он абсолютно не выдержал испытания чужой славой. Прежде всего, стал больше выпивать и однажды возле ресторана на железнодорожной станции (видите, опять станция) был остановлен военным патрулем. Вместо того чтобы покаяться, повел себя высокомерно, грубо оскорбил офицера, начальника патруля.

Каманина не было в тот момент в Звездном, он вместе с Гагариным совершал официальное турне по Индии, где воочию убедился, как трудно удержаться от осознания всесокрушающей известности, даже такому человеку как Юрий. Пользуясь отсутствием командира, за Нелюбова хлопотали, уговаривали начальника патруля отозвать рапорт, но тот уперся, затронута была офицерская честь, а в те времена это было совсем не пустым звуком.

Когда вернулся Каманин и узнал обо всей этой истории, он не задумываясь отчислил Григория из отряда и отправил служить на Дальний Восток, в обычный строевой авиаполк, расположенный в самой глубине Приморья. Перед отъездом из Звездного, в особом отделе, Нелюбова предупредили, чтобы он навсегда забыл о своем пребывании в отряде космонавтов и вообще обо всем, что видел, что слышал, что знает.

Там, на краю света, Гриша уже издали наблюдал, как взлетели к славе и золотым звездам Героев его бывшие коллеги. Этого он выдержать не смог и стал ещё сильнее запивать, вопреки предупреждению рассказывать встречным-поперечным, что тоже из отряда космонавтов, более того – был дублером Гагарина. Ему мало кто верил, считая обычной похвальбой падающего в бездну человека. В полку речь уже предметно шла об увольнении, от полетов его давно отстранили.

Боролась за него только жена. Боролась до последнего. В день трагедии она умоляла его не выходить из дома, поскольку дорога у Григория всегда лежала в одну сторону – в винный отдел местного военторговского магазина.

– Обещай мне, Гриша! – умоляла она. – Скажи, что ты останешься дома! Скажи, что будешь меня ждать! Посмотри мне в глаза! Ну посмотри, Гришенька!

Гриша смотрел и обещал, тем не менее, жена для верности заперла его на ключ и ушла на работу с привычно тяжелым сердцем. Но неслучайно во всех служебных характеристиках подчеркивалась изобретательная находчивость Нелюбова, особенно в критических ситуациях – он спустился по бельевой веревке через окно третьего этажа и таки ушёл…

Трудно сказать, куда его несли пьяные ноги, но изувеченный труп нашли в нескольких километрах от военного городка, возле насыпи Транссибирской магистрали. Составом он был отброшен в глубокий сугроб.

– Там и закончилась недолгая жизнь Гриши Нелюбова, – грустно завершил рассказ Голованов. – А парень был серебряный! Давайте, друзья, помянем! – добавил он с неподдельной грустью.

Вздохнув, мы молча прижали рюмки к груди…

Жизнь без героев

Сегодня, как ни горько признать, мы живем без героев. Их нам заменяют личности с шумной, чаще скандальной известностью, а если с точки зрения психически здорового общества, то сильно сомнительного свойства.

Недавно Президент вручал Золотые звезды Героев России двум летчикам, спасшим в невероятной ситуации полтораста пассажиров. Изношенный до дыр «ТУ», летевший глухим северным маршрутом, внезапно обесточился до такой степени, что по всем авиаканонам стопроцентно должен был рухнуть в лесную глухомань, «украсив» первые полосы средств массовой информации очередным сообщением об очередной беде на российском воздушном транспорте.

То, что произошло в действительности, должно стать основой потрясающего по драматическому напряжению кинотриллера, что-то вроде новой версии «Экипажа», снятого когда-то сверхталантливым Александром Миттой и повергнувшего страну в состояние восторга от изобретательной неправды.

А тут правда, да такая, что кровь в жилах стынет! Поняв полную обреченность, экипаж, лишь на мгновение уловив «свет в конце тоннеля», сумел так протащить умирающий самолёт в «игольное ушко», что битые жизнью седые летуны развели руками.

– Так может быть только в кино, но никак не в небе, тем более нашем! – говорили в один голос опытные, сверхопытные и суперопытные пилоты, сажавшие самолёты в условиях, когда по всем законам аэродинамики должны были падать. Но судьба, выбросив из рукава двух тузов, предложила поиграть с ней в Госпожу удачу.

Игру ту смертельную летчики выиграли, и выиграли за счет редкого самообладания, нереального для нынешних времен профессионализма и, конечно, того качества, которое во все времена называется мужеством. Этого немало, но для той ситуации недостаточно! Почему же тогда удача стала возможной? Почему все-таки лайнер не погиб?

А потому, что мужество и мастерство сложились с феноменом человеческого долга, удивительным, особенно в наши алчные времена, когда каждый второй за рубль в церкви пёрнет!

Чудо даже не в том, что сели, а в том, что нашлось куда сесть. Давно забытый в дремучих дебрях, можно сказать, заброшенный человек, но, заметьте, не спившийся, не потерявший облик, не тронувшийся от одиночества умом, не опустившийся от ненужности до привычного ныне скотского состояния, продолжал (хотя никто и не просил) нести службу на давно списанном и всеми забытом аэродроме.

Каждый день и несколько лет, зимой и летом, он выходит на взлетно-посадочную полосу, срезает дикие побеги, убирает снег, сметает падающие листья, заделывает выбоины, не позволяет выламывать плиты для свинарников. Словно предчувствует, что бетонная полоса в бескрайней тайге – единственная «соломинка», за которую в случае чего сможет зацепиться погибающая душа. Господь оценил и, как в рождественской сказке, вовремя подставил милостивую «ладонь» под слепо-глухую махину, приняв её на полосу, изначально спроектированную для малой авиации, густо летавшей когда-то в тех местах.

В той счастливой истории немало «почему», в том числе и почему смотрителю аэродрома не дали звание Героя? У нас такие люди – вся надежда на будущее, если оно, конечно, состоится. Но главное «почему» заключается, однако, в том, что через неделю все забыли про героев. Убивать будут, никто и не вспомнит имена! Рискую, но думаю, что и Президенту это будет непросто сделать за хлопотами и заботами о нас, ленивых и неразумных. Но там хоть референты расторопные, чуть что, полистают протоколы, подскажут.

А обыватель, тягающий чемодан из угла в угол большой страны, где-нибудь в аэропортовской суете, перекрещенной миноискателями, вытягивая из спадающих штанов поясной ремень, увидев вдруг высокого брюнета с Золотой звездой на лацкане лётного мундира, в лучшем случае, забыв о брюках, гундосо протянет, растерянно оглядываясь по сторонам:

– Надо ж, тот самый! Как его?.. Вот чёрт, забыл!

– Я и не помню! – пожмет плечами такой же, одномоментно стараясь надеть на просвеченное тело пальто и пиджак. Все спешат, не до этого! Добраться бы живым до дома!

А вот с рассказами про «чукотского» благодетеля с фамилией из старых еврейских анекдотов или стареющую примадонну телевизор «кажный» день надрывается, все поведает – с кем, когда и что. А если в прилетном зале, не дай Господь, нарядным жирафом ещё возвысится несравненный Филя, тогда уж совсем «кранты»! Толпа простофиль тут же перекроет восторженным визгом взлетно-реактивное пространство. Мы ведь о нем, славненьком, все знаем: когда подрался, с кем, за что, кто обидел, почему страдает, куда спешит!

Так и ведут нас по жизни телебалагуры, беззаботные «смешарики», натуральные и крашеные «блондины», подлинные «герои» нынешнего безвременья. По этой причине, никого уж и не удивишь, почему каждый четвертый призывник – дезертир по убеждениям и трус по поведению. Вот только Родину, в случае чего, кто будет защищать? Филя? Вряд ли! У него ко всем публичным достоинствам вполне может оказаться и белый билет самой востребованной ныне раскраски…

Очарование Ингодой

С Генкой мы часто уходим в хвостовой тамбур, благо, он безлюден, хотя гремит железом, как убегающий сатана. Друзья вместе с примкнувшим к ним Олесем увлеклись «бурой», дурацкой игрой с бесконечным и часто спорным картежным сюжетом.

Мы же в одиночестве курим, иногда мечтаем. Надо отметить, что оба дымили уже по-взрослому, поскольку грешили этим класса с седьмого, к тому же любили глядеть в вагонное окно, особенно когда навстречу помчалась Ингода, поразительная по живописности река с бурными гранитными перекатами и островками, заросшими малиновой порослью, с дремучими лесами на другом берегу и даже на расстоянии ощутимой снеговой прозрачности водой.

Реки, на мой взгляд, вообще лучшее создание природы, сибирские особенно. Ингода, поворачиваясь всеми гранями, демонстрировала нам свое уникальное великолепие, и что удивительно, сохраненное рядом с человеком, который бежал мимо со скоростью курьерского поезда и мог только скользить по ней восторженным взглядом.

На протяжении сотен километров железная магистраль завораживающе повторяет изгибы речного русла, то прижимаясь к нему на расстояние насыпи, то уходя дальше, но ни на мгновение не теряя друг друга. Долгие часы поезд идет, вжимаясь в каменные ниши, вырубленные в горных откосах вдоль упругого потока, подпертого с одной стороны крутыми обрывами, с другой – сменяющимися, но одинаково захватывающими дух картинами тайги с неохватными соснами; раскинувшими кроны до половины бурлящей стремнины, полными волнующих тайн кедровниками; загадочной темнотой еловых буреломов, оттеняющих задумчивые хороводы березовых рощиц, весело разбегавшихся по грибным полянам. В каждом вагонном окне вместе с волшебной Ингодой искрилось входящее в зенит короткое и от этого ещё более прекрасное забайкальское лето.

– Да-а-а! – пуская сквозь ноздри сигаретный дым, тянет мой задумчивый друг. – Вот так выглядит фантастика, Вова!

Сигареты тогда почти не курили, больше папиросы. Их названия я и сейчас помню: «Север», «Норд», «Пушка», «Дели», «Три богатыря», ну конечно, «Беломор» и самые лучшие, в картонных коробках, «Казбек» и «Герцеговина Флор» (последние, говорят, Сталин особо уважал). Но Генка, готовясь к отъезду, «дернул» у своего Иохима несколько пачек коротких, под мундштук, сигарет под названием «Байкал». Их выпускали в непромокаемых упаковках специально для геологов, изыскателей, поисковиков и прочих бродячих трудяг. Поскольку дед Ходоркина всю жизнь заведовал «тылами» разных поисковых экспедиций, то, видать, не сидел сложа руки и натаскал на «черный день» все, что плохо лежало. Помните, как однажды сатирик воскликнул: «Каждый имеет то, что охраняет!»?

Иохим «охранял» долго и немалое, поэтому от этого немалого немало оказалось и на чердаке его просторного дома, который он срубил ещё до войны из неподъемных лиственниц на речной окраине Хабаровска и жил там, как леший на таежной заимке, прочно, сытно и нелюдимо. Когда дед отбывал на рыбалку (а у него это был почти промысел), мы иногда пробирались в «пещеры», где хранились «сокровища», по большей части из имущественного снаряжения дальневосточных первопроходцев, и тогда в полной мере начинали понимать масштаб и качество заботы о них со стороны партии и правительства. В ту пору все, что характеризовалось как хорошее, приходило именно с этой стороны, то есть со стороны КПСС, вокруг которой требовалось ещё теснее сплотиться.

Бабке Лизавете, беззаветно любившей Генку, мы объяснили, что надо «погонять» под крышей диких пчел. Прошлым летом ее укусил здоровенный шершень, еле откачали в городской больнице. Поэтому бабуля даже лестницу помогала нам ставить.

Боже ты мой, чего только на том чердаке не было: двойные утепленные палатки с противокомариными пологами; ящики диметилфтолата – противно воняющей, но исключительно радикальной жидкости от гнуса и мошкары; походные «буржуйки» и сияющие настоящей медью небольшие примусы; канистры с чем-то таинственным, скорее всего спиртом; треноги для теодолитов и ящики с оптикой; какие-то пологи из неподъемного морозозащитного брезента… Особенно меня поразили спальные мешки из волчьих шкур, крытые ярко-оранжевой перкалью, этакой синтетической непромокаемо-непродуваемой тканью.

– Можешь на полярной льдине спать, как у Христа за пазухой, – уверял Генка, – а оранжевый, чтоб легче найти, особенно когда замерзнешь до звона, – и добавлял почему-то загадочно: – Без трупа нет пенсии…

Забравшись на чердак, мы, как два лесных хоря, невесомо шелестели промеж несметных богатств, но решались брать только курево, упакованное в блоки. Запасливый Иохим натаскал их на старость штук эдак сто, но без ущерба для глаза мы «укатили» лишь пару упаковок, уже на свой собственный «чердак». То ли от лежания, то ли по какой иной причине, от сигарет шёл устойчивый запах плесени. Потом Бронников объяснял, что курево для поисковиков пропитывают специальными составами, чтоб комаров отгонять. Однако лихая на язык Сонька Губельман тут же окрестила их «матрасом моей бабушки». Под этим ярлыком мы и использовали Иохимовы запасы, пугая не только комаров, но и людей со слишком острым обонянием.

Так вот, стоим мы с Генкой в гремящем тамбуре, смолим «матрасом» и рассуждаем о смысле гармонии, восторгаясь бесконечной Ингодой.

– Взгляни окрест! – «пушкинским» жестом Генка широко повел рукой. – Какая красота, а главное, людей нигде нет, источника всех напастей.

– Чем же они тебе помешали? – поинтересовался я, зная Генкину склонность к театральщине и выдумкам.

– Мне – ничем! – он пожал плечами. – А красоте этой – радикально. Давай предположим, остановились мы здесь на часок! Все оборвем, затопчем, изгрызем до основания!

Он повернулся ко мне и, сплевывая под ноги табачную горечь, убежденно продолжил аргументировать:

– Знаешь, после шестого класса я ездил с Иохимом в Углич, это где-то рядом с Москвой. У деда, поскольку на «железке» работал, билет бесплатный. Он меня от скуки и жадности прихватил, билета-то два. Бабка не захотела, огород, видите ли, некому поливать, гори он ясным сном! А дело в том, что в Угличе жил его брат-близнец. Вылитый Иохим, только ещё страшнее. Звали его Фердинандом, поскольку на сегодняшний день он помер, – Генка развел руками. – Так вот, незадолго дед тот, ну, брат который, освободился из тюрьмы…

– Он что, сидел? – изумился я.

– И очень долго! – ответил Генка. – Говорят, не то что-то сболтнул, хотя на него не сильно похоже, молчаливый, как пень. Может, в зоне потом отучили. Но дело не в этом! Ниче от той поездки не помню, кроме стука колес, запаха каких-то противных микстур, седой бороды на подушке и здоровенного бревна…

– Бревна? – с изумлением опешил я.

– Во такой толщины! – Генка широко распахнул руки. – Изгрызанного посередке до самой малой косточки, – он сложил пальцы кружком, подчеркивая тонкость бревницы.

– Кто изгрыз? Чего ради?

– Вот в этом весь секрет! В обычной человеческой темности и дремучей религиозной глупости, – самоуверенным голосом подчеркнул друг, наслаждаясь моим распахнутым ртом. – Ритка, Фердинандова внучка, ну, вроде как моя двоюродная сестра, училась там в культпросветучилище на экскурсовода и как-то повела меня в местный музей, где проходила летнюю практику. Углич – городишко такой… исторически памятный, правда, одни церкви пополам с пивными. Посмотрели мы место, где ухлопали царевича Дмитрия…

– Как ухлопали? – ахнул я.

– Очень просто, взяли и прирезали прямо возле крыльца. Бояре делили царскую «шкуру», а пацана, шоб не мешал, прикончили… Дело не в том! В том музее на видном месте стоит вот то самое бревно, которое считалось сильно целебным. Помогало якобы от зубной боли. У тебя когда-нибудь зубы болели?

– Да вроде нет!

– А у меня болели, да так, что я всю ночь волком выл… Прижмет, так станешь грызть что угодно! Вот они, люди те, темные да забитые, изгрызли его аж до самой сердцевины. Почище бобров. А ты говоришь, не могут! – Генка, довольный произведенным эффектом, оглушительно захохотал. – Ещё как могут! А такого великолепия, – он показал рукой на Ингоду, – им как раз на один зубок!

Мы стояли долго, пугая друг друга всякими жутковатыми историями, пока в сумеречный тамбур не заглянула проводница:

– Батюшки! – запричитала она. – Шо ж вы, ребятки, надымили, как паровозы?..

Тринадцатая экспедиция

Поезд пришёл в Читу чуть свет. Вагон храпел богатырским сном, и только Олесь поднялся нас проводить, но на перрон выходить не стал. В армейской среде Чита пользовалась дурной славой. В городе стояли важные штабы, и патрулей, особенно на вокзале, в любое время было полно. Дальневосточное направление всегда было густо насыщено войсками, а в окружном городе и за несвежий подворотничок можно угодить на «губу».

– Ну, давайте, хлопцы! – Олесь протянул каждому широкую, как саперная лопата, ладонь. – Старайтесь! Я вам из окна помашу, шоб фараонам на глаза не угодить. Спокойнее будет! Нас ещё во Владике предупредили: Хабаровск да Чита – самые гауптвахтовские города. Чуть что, а ну, поди сюда, гвардии старшина первой статьи! Ловят нашего брата-отпускника за каждую промашку… Вон Лёха до сих пор отойти не может! Самураев не боялся, во всех группах захвата впереди, а тут трусит…

На перроне нас уже ждал Бронников. Гладко выбритый, подтянутый, в окружении чемоданов, баулов и ящиков, он стоял под перронными часами, будто занял это место ещё с вечера.

– Значит так! – опять взглянул на свои большущие часы. – Я с утра в управлении дороги. Вы здесь, на вокзале. Скорее всего, поезд будет днем, какой, ещё не знаю. Но завтра надо обязательно быть в Борзе… Не разбредаться, не лезть куда не нужно, не хулиганить. За старшего Ходоркин. Ясно?

– Ясно! – уныло ответили мы.

– Вот и ладненько! – впервые улыбнулся Бронников, как-то сразу изменив «палочную» атмосферу.

– Сергей Брониславович! – тут же воспользовался Генка. – Можно мы вещи сдадим в камеру хранения, а сами немного город посмотрим?

– Ну, если обещаете, что к часу дня будете стоять под этими часами, то можно.

– Обещаем, конечно! – звонко загалдели, закивали бойко.

Сбросив в полупустой камере объемный багаж (везли ещё и приборы), сорвавшимися с повода мустангами ринулись на привокзальную площадь в ожидании увидеть город на уровне прекрасной Ингоды, но увы…

Большую пыльную площадь с чахлой тополиной растительностью венчало здоровенное здание, украшенное помпезной колоннадой. За версту было видно, что тут размещается власть, причём абсолютно непреклонная. За колоннадой, сколько хватало взора (с небольшим вкраплением безликих типовых пятиэтажек), растекалось почерневшее от времени и воздействий суровой природы рубленное топором деревянное пространство, подчеркивающее, что большую часть года в этих местах не солнце греет, как сейчас, а лютуют свирепые забайкальские морозы. Можно, конечно, удивляться директивной изобретательности социалистического зодчества, сумевшей создать архитектуру, не оставляющую никаких сомнений, что именно тут расположена столица знаменитой российской каторги. Если согласиться с утверждением, что архитектура – это застывшая музыка, то далее похоронного марша фантазий не хватает.

Несомненно, именно от гонимого ими царского режима большевики переняли месторасположение самых известных отечественных острогов и продвинули их значимость в жизни народа до массовых сердечных судорог. Лучше и не придумаешь! Вслушайтесь в кандальную «мелодию» только одних названий: Нерчинск, Сретенск, Балей, Петровск-Забайкальский, Кокуй, Хапчеранга. В каждой «ноте» звучит далекий отзвук Дворцовой площади и Петропавловской крепости. Без малого двести лет пролетело, как государь-император Николай I определил эти места для охлаждения вольнодумствующих и строптивых, а «во глубине сибирских руд» по сию пору ничего не изменилось. Все так же приходится уповать «на гордое терпение». Вот только «терпил» стало в тысячи раз больше.

Я думаю, что на белом свете не так много мест более страшных, чем российская каторга. Мест, где социальные «недуги» (любого, кстати, общества: царизма, социализма, демократии) лечили, лечат и, скорее всего, будут лечить не столько лишением свободы, сколько разнузданным и поощряемым властью уничтожением личности через ее крайнее унижение и ничем не ограниченным изобретательным скотством.

Все мои посещения подобных заведений (слава Богу, только в качестве профессионального созерцателя) заканчивались всегда ощущением непроходящего ужаса и мучительными размышлениями – как это возможно в стране, где уже были Спас на Нерли и Эрмитаж.

Кинорежиссер Сергей Мирошниченко снял документальную ленту «Русский крест», посвященную великому актеру Георгию Жженову, по велению «вождя народов» отсидевшему лучшие годы в свирепых северных лагерях. Мирошниченко провез Жженова по местам, где тот «тянул срок», и что удивительно, народный артист СССР, награжденный двумя орденами Ленина и почти всеми степенями «За заслуги перед Отечеством», любимец публики, создавший образы боевых генералов, утонченных аристократов, благородных милиционеров и проницательных следователей, как только вновь приблизился к «шконке», сразу превратился во «фраера мутной воды», со взглядом исподлобья и хрипучим жаргоном, где в одном слове пять смыслов. Он давным-давно не в зоне, да вот зона никак не хочет уходить из него.

Ленинградский профессор Самойленко написал когда-то книгу «Тринадцатая экспедиция», где поведал о своей беде. Известный ученый и руководитель крупных этнографических коллективов попал под суд за какие-то бухгалтерские проделки. Чтобы не пропасть от тоски и униженности, принял решение, что это очередная командировка в неизведанную этнографическую среду, и занялся там научными наблюдениями, о которых знал только он один. Иначе смерть, и неважно от кого – зеков или «топтунов». Убили бы обязательно, узнав вдруг о профессорских выводах, а они оказались неожиданны, даже для самого Самойленко. По его мнению, советская тюрьма – точный слепок с первобытного общества со всей атрибутикой внутренних признаков и отношений: с татуировкой по телу, определяющей место в среде, немотивированными запретами (западло), унижением отторгнутых (твое место у параши!), абсолютная власть (вор в законе), единственным наказанием – назидательной смертью, ну и прочим в том же духе.

Скажите мне, люди добрые, на территории какой нормальной страны, вкусившей достижения современной цивилизации, даже без космоса, вполне легально, более того – законно, могут существовать «острова» и даже «архипелаги», где значительная часть людей живет по обычаям и понятиям «первобытного человеческого стада»? Так, кажется, ученые люди именуют население раннего палеолита. Вот к какому выводу пришёл ещё сорок лет назад университетский профессор, в жестоких читинских лагерях отмучивший свою «тринадцатую экспедицию», несколько лет среди убийц, грабителей, бандитов, насильников, лиходеев, чахоточных и иных порочных «отбросов общества». Спал, правда, на нижней «шконке», у окошка. Так решили «паханы», оценив образованность профессора, безотказно писавшего для всего лагеря прошения и письма на высочайшие имена…

Как хорошо быть генералом

– Что-то мне тошнотворно от этого городишка! – сказал, наморщив лоб, Валерка Дербас.

– И что ты предлагаешь? – спросили мы.

– Давайте от скуки слазим вон на ту горку! – Валерка показал на высоченную вершину, египетской пирамидой нависавшую по другую сторону железной дороги.

– А почему нет? – воскликнул Генка.

И мы полезли…

К часу дня вернулись под впечатлением, потные, изрядно вымотанные, но весёлые и от этого крайне болтливые. Бронников появился через несколько минут, охладив наш пыл сильной озабоченностью.

– Вот что, братцы! – сказал он, вытирая лицо клетчатым платком. – У нас проблема – нет билетов! Весь подвижной состав погнали для вывоза войск из Порт-Артура. Раз в сутки ходит только сборный, «пятьсот-весёлый». Говорят, временно, а сколько протянется – никто не знает. Да и на него только по воинскому требованию… Даже не представляю, что делать? – Бронников ещё ниже огорченно опустил уголки рта и потянулся за «Беломором».

– А долго? – спросил Петька Фабер.

– Что долго?

– Ждать долго?

– А кто знает! – Бронников закурил, как доменная печь, выпустив в небо густой шлейф сизого дыма. Мы не видели его ещё таким растерянным. Видать, и знак Почетного железнодорожника не сильно тянул.

– Хотел пойти до Тышкова, – раздумчиво продолжил Сергей Брониславович, – так не пускают! Они тут все на ушах стоят из-за этой порт-артурской кампании… Черт знает, что делать? А завтра в Борзе генерал Корабельников ждет, специально из Москвы прилетел. Мы там срочные изыскания должны для… Да ладно! – он махнул рукой, окончательно затухая.

И было из-за чего! Как потом выяснилось, Брунька заранее не заказал проездные документы и поехал «наобум Лазаря», начисто забыв, что щедрый Никита Сергеевич Хрущёв не только пообещал отдать Мао Цзэдуну нашу военно-морскую базу в Порт-Артуре, более того, приказал это выполнить в такие сроки, что бежать, не оглядываясь, было бы проще. Потом, кстати, такой же «финт» «проделал» Горбачев с выводом группы советских войск из Германии. Тоже бежали, спотыкаясь и бросая даже исподнее, переселяясь с танками-пушками-самолётами в бескрайнее и чистое «русское поле». После этого кому, как не ему, быть «лучшим немцем»!

Однако почему так сильно страдал Бронников? Он, оказывается, должен завтра вместе с важной комиссией из Минобороны определять площадку для вывода бронепоездов. Мы потом видели этого генерала Корабельникова, страшнее не придумаешь! Он разговаривал, аки зверь рассерженный, хотя все прибыли вовремя и стояли навытяжку. А если бы опоздали? Страшно представить! Поэтому и охал окутанный слоистым дымом Брониславович перед угрозой оставить «наш бронепоезд» без запасного пути. А их перегоняли из Китая аж десять штук, бронированных монстров с пушками и пулеметами. Не оставлять же «друзьям до гроба»! Хотя с утра до вечера по радио пели лучшее произведение композитора Вано Мурадели: «Русский с китайцем – братья навек».

В нашей хабаровской железнодорожной школе № 2 тот «хит» был предметом особой гордости, как бы сегодня сказали – «брендом». На всех смотрах художественной самодеятельности, особенно тех, что проводил Дорпрофсож (мы не знали, что это такое, но боялись, поскольку директор школы, величественная, как портрет актрисы Ермоловой, Луиза Марковна Шакальская, часто с придыханием говорила: «Не дай Бог, узнают в Дорпрофсоже!»), наш хор, в котором пели все, даже записные двоечники, повергал в неописуемый восторг любое жюри, когда под духовой оркестр оглушающе гремел:

Москва – Пекин, Москва – Пекин,

Идут, идут вперед народы

За светлый путь, за прочный мир,

Под знаменем свободы…

А потом враз пианисимо, чуть слышно, почти шелестяще, под вкрадчивые ужимки дирижера, старенького и кособокого учителя пения Семена Лазаревича Нежного по прозвищу Котенок (так он называл всех девчонок):

Сталин и Мао слушают нас,

Слушают нас, слушают нас…

А потом снова в рев:

С песней шагает простой человек…

И так далее.

Времена к той поре, особенно после расстрела Берии, слегка потеплели, но не до такой степени, чтоб срывать оборонные задания, поэтому башку могли снести запросто, особенно генерал Корабельников, служивший по ведомству размещения и расквартирования войск под протекторатом КГБ. Все это на ухо мне поведал осведомленный Генка, пока Бруня ходил в станционный буфет принять для успокоения, как он выразился, «пять капель».

И тут я вспомнил, что начальник Забайкальской железной дороги Тышков – приятель моего отца. В Свердловске, на улице Челюскинцев, мы жили дверь в дверь. Тышков иногда заходил к нам поиграть в шахматы, но больше разобрать очередную партию Ботвинника, который боролся тогда за мировую корону. Даже «Правда» печатала отложенные поединки, и ночами вдвоем, тихо споря, они искали победные пути для нашего замечательного гроссмейстера Михаила Моисеевича Ботвинника, за которого «болела» вся страна, и что важно, Советское правительство, поскольку Ботвинник, в конце концов, отобрал звание чемпиона мира у противных капиталистов.

– Так что же ты молчал? – икнув от неожиданности, всплеснул руками Бронников. – Надо что-то срочно делать! Одно слово Тышкова, и мы едем…

Компания возбужденно загалдела, засуетилась, появился вдруг какой-то шанс. Мы с Бронниковым побежали к дежурному по вокзалу, откуда я довольно быстро дозвонился до мамы, все ей объяснил. Она пообещала тут же сообщить отцу, а если моя мама что-то обещала, то можно быть уверенным, что она это сделает (я очень горжусь, что это качество в какой-то степени передалось и мне).

Через полчаса нас под теми же часами разыскал начальник читинского вокзала, толстый, надутый мужик, очень похожий на актера Яншина в такой же роли, который, по словам Бронникова, до этого и смотреть в его сторону не хотел. Он сообщил, что по личному распоряжению генерал-директора тяги (было у высшего железнодорожного начальства такое звание) Тышкова Георгия Анисимовича ему поручено лично посадить нас в поезд Москва – Пекин, который подойдет… Начальник вокзала посмотрел на наручные часы марки «ЗиМ» и внушительно промолвил:

– Через сорок три минуты! Прошу быть возле десятого вагона. Экспресс стоит недолго! – и удалился, как памятник, медленно передвигая внушительными ягодицами в натянутых на них штанах с опущенной до колен мотней.

Бронников взглянул на меня столь выразительно, словно это я был генерал-директором тяги.

– А Брунька нас зауважал! Мамой клянусь! – Генка шутливо пихнул меня в бок, когда мы разбирали в подвале камеры хранения завалы из нашего барахла. Вдруг откуда ни возьмись появились четыре дюжих носильщика. Они молча отодвинули нас в сторону и так же молча, сопя, как четыре носорога, потащили ящики и чемоданы наверх.

Мой друг, сунув руки в карманы, изумленно смотрел в ватные спины, согнувшиеся от тяжести, и молвил:

– Слушай, старик, как хорошо быть генералом!

Прощай, немытая Россия!

Но ещё весомее нас зауважали, когда из «сиреневого тумана» сверкающим призраком, будто сошедшим прямо с глянцевых страниц лучшего в ту пору журнала «Огонек», появился скорый Москва – Пекин. От всех других пассажирских поездов, похожих на скопище раскатанных до оглушающего звона вагонов, окутанных запахом винегрета, мочи, хлорной извести и ещё чего-то необъяснимо прокисшего, пекинский экспресс отличался, как прогулочное ландо от ломовой телеги. Сверкая лаком бортов и стеклами окон, будто их вымыли с душистым мылом на соседней станции, мягко постукивая на рельсовых стыках, состав неслышно подошёл к кромке вылизанного перрона, конечно же, на первый путь. Вокзальный диктор, словно объявляя об очередном снижении цен, голосом под Левитана торжественно сообщил:

– На первый путь прибыл международный экспресс Москва-Пекин. Стоянка – четырнадцать минут! Уважаемые пассажиры, просьба не отходить далеко от вагонов… Трудовая Чита приветствует вас!

У подножек тут же встали во фрунт вышколенные проводники, все в белом, даже белых перчатках, которых мы сроду не видели.

Пассажиров проветриться вышло немного. Мужчины с толстыми лицами, по большей части, свекольного цвета, в полосатых пижамах, тучные дамы, обернутые в шёлковые халаты до пят. Они стали прохаживаться вдоль состава, неторопливо беседуя друг с другом, снисходительно рассматривая окрестности. Во всяком случае, никто не кидался с чайником и вечным вопросом:

– Слушай, браток, где тут у вас кипяточком разжиться?

Начальник вокзала, преодолевая вельможность, подвел нашу гурьбу к вагону, возле которого уже маячил бригадир поезда, бравый службист с чапаевскими усами, начищенным орденом Славы на мундире и таким же знаком, как у Бруни, – «Почетный железнодорожник». На фронтоне вагона сверкала надпись, выполненная рельефными буквами из латуни: «Спальный вагон прямого сообщения».

– Интересно! – съязвил завистливый Борька Рыжкин. – Есть ли вагоны кривого сообщения?

– Вот ты, Рыжуха, противный! – тут же отреагировал Ходоркин. – Косого-кривого! Запомни, придет срок, посадят тебя, стриженого под овцу, в красноармейскую теплушку с надписью «Восемь лошадей и сорок бойцов». У нас, на Дальней речке, таких «телятников» полный тупик, призывников возят. Будет тебе тогда вагон «косого» сообщения, особенно когда все восемь дружно начнут какать на твою пустую башку. Правду я говорю, Сергей Брониславович? – Генка всегда приглашал к своим рассуждениям союзников.

Рыжуха покраснел, как помидор, и уже собрался было ответить пообиднее, но сдержался, очевидно, вспомнив, как год назад сцепился с Сонькой и та, весело глядя ему в глаза, сказала:

– Ты, Рыжий, запомни, у меня бабка сумасшедшая! Чуть что – заору, выскочит со своим товарищем маузером и разбираться не станет. Тогда посмотрю, какая я тебе «крыса Шушара»! А ей чё! – уже в нашу сторону. – Она же у нас грач-птица весенняя, белоказаками битая, газами травленная… Ей как с гуся вода! – и взяв на гитаре звучный аккорд, вдруг с непривычной злостью добавила: – Тоже мне, Артемон хренов… Пошёл вон!

Мы оглушительно захохотали, представив Рахиль с маузером наперевес, но Борька, тем не менее, притих. У него и у самого бабка была ещё та стерва! Она работала в нашей школе уборщицей и гонялась с мокрой тряпкой за каждым, кто не вытирал у порога ноги…

Ситуацию разрядил Бруня:

– Мальчишки! Не ссорьтесь! – сказал с отеческими интонациями. Наш «капитан» уже вошёл в образ значимой персоны, уныние с лица сбросил, не то от радости, что едем, не то от посещения буфетной стойки. Уже на обратном пути, когда мы почти сдружились, он рассеял всякие сомнения в отношении вообще всех станционных буфетов, сказав, что даже перед смертью его последним желанием будет рюмка хорошего коньяка.

– Только настоящего, армянского! – подчеркнул особо.

– Вы будете первым покойником, Сергей Брониславович, для которого приготовят не соборование, а возлияние, – заметил Валерка.

– Почему первым? – встрял эрудированный Петька Фабер. – Антон Павлович Чехов, например, перед последним вздохом тоже попросил бокал шампанского.

– Во, видишь! – обрадовался уже хорошо поддатый Бруня и, подняв указательный палец, со значением произнес: – Сам Чехов! А он толк в хорошей жизни понимал…

– В жизни же, а не в смерти! – пробухтел под нос Петька, единственный из нас, кто носил нательный крестик…

Снова как из-под земли появились носильщики. Честно говоря, от нашей привычной бравады не так уж много осталось. Мы было услужливо вцепились в багаж, но носильщики, снова умело оттеснив нас, споро занесли вещи в вагон, аккуратно расставили их по нишам и полкам, ни разу не ударив углами ни о поручни, ни об двери, не расколов ни единого зеркала, и только после этого бригадир сделал приглашающий жест:

– Прошу вас, товарищи пассажиры!

И мы пошли! Боже ты мой! Пошли навстречу невиданному доселе дворцовому великолепию, осторожно ступая по пушистым коврам поцарапанными о читинскую гору пыльными башмаками, вдыхая свежий воздух накрахмаленного быта с запахом невесомых стружек золотого табака, пропущенного через пары медовой ферментации. Такие запахи бывают только там, где решаются судьбы мира, в Женеве, например, во Дворце наций. Через пятнадцать лет (хорошо, хоть мама дожила!) я был там в составе группы советской молодежи, совершавшей турне по Швейцарии в честь столетия Ленина. Мы бродили по осеннему, усыпанному кленовыми листьями Цюриху, и он весь был окутан такими же ароматами. Только тогда я сообразил – так пахнет спокойствие и благополучие. Честно говоря, мне и сегодня непонятно, чего ради Владимир Ильич поперся обратно, в такую горькую для него страну.

Уж коль сказал: «Прощай, немытая Россия!..» – так и «дави педаль». Тем более в тихих цюрихских кафешках, где любил посидеть за кружкой прохладного баварского пива, да ещё в обществе очаровательной Инессы, где на подоконнике всегда стояли свежие гладиолусы, а под окнами в любое время года цвел жасмин. Там царили те же запахи, что в том экспрессе, может быть, чуть-чуть усиленные молотым кофе и подогретыми сливками.

А он взял и вернулся… И «немытая» Россия, наконец, умылась… кровью. Самого чуть не ухлопали на заводе Михельсона, всадив в шею две пули. Красавица Инесса, как радужная бабочка в жерле керосиновой лампы, сгорела от вульгарной дизентерии. Одна Надежда Константиновна, потухший призрак швейцарского благополучия, ещё долго бродила по огромной кремлевской квартире, до последнего угла обнюханной сталинскими осведомителями, темной и мрачной, рядом с заваленными рухлядью могилами первых российских царей, в забитом ржавыми скобами Архангельском соборе…

Тайны китайской кухни

Купе были двухместные, но в вагоне ехало всего четыре человека – молодая супружеская пара, которая все время стояла, обнявшись, прямо на проходе, пожилой китаец во френче под Мао Цзэдуна (по-моему, в нем и спал) и лысый генерал в растянутой майке на обвисшем теле и галифе с синими лампасами.

Разместившись, мы оказались в таком сочетании: я с Генкой, Рыжкин с Дербасом, Фабера взял к себе Бронников. Сразу, как проехали Карымскую (есть такая станция, где по лихой дуге от Транссиба ветка уходит на юг, к китайской границе), двери отодвинулись, и в проеме появилась Петькина голова.

– Господа офицеры! – он обвел хитрым взглядом наше уютное (особенно после передвижной казармы) «гнездышко», заполненное до краев сладкой истомой популярной тогда песни. Она проистекала прямо из лампы, что стояла перед окном, прикрытым шёлковыми занавесками:

Где ж ты, мой сад, вешняя заря,

Где же ты, подружка, яблонька моя?

Я знаю, родная,

Ты ждешь меня, хорошая моя… –

заливался приторный тенор, наверняка в страсти заламывая руки.

– Так вот! – продолжил Петручио. – Штабс-капитан путевого хозяйства, почетный скиталец проселочных дорог Советского Союза, граф Бруни имеет честь пригласить вас, – Петька показал пальцем на меня, – и вас, – жест в сторону Генки, который, сняв штаны, пытался пришить к ширинке оторванную пуговицу, – в фешенебельный ресторан на званый обед в честь благополучного исхода из так называемой «трудовой» Читы. Надеюсь, – он обратился уже к одному Ходоркину, – минут десять вам хватит, чтобы надеть камзол…

– Пошёл к чёрту! – буркнул Ходоркин, пытаясь тупой иглой проткнуть грубую ткань.

– Поспешайте, друзья! – уже другим тоном сказал Петька. – Вы же знаете, Брунька ждать не любит и вполне может напиться в одиночестве! – и тут же исчез.

– Вот блин! – Ходоркин с досадой хлопнул себя по голым коленкам. – Зачем тогда натрескались пирожков с ливером?

Я согласился:

– Действительно, зачем?..

В пустом ресторане, пахнущем прохладным ветром «с Хингана», Бруня занимал крайний столик. Он объяснил, что на пути «туда», то есть в Москву, пассажиров потчуют русской кулинарией, и показал меню, где среди прочих разносолов значились расстегаи с зайчатиной, пошехонский сыр со слезой, рассольник по-замоскворецки, пожарские котлеты и длинный перечень крепких напитков, где особенно запомнилась вологодская водка на болотной клюкве. Интересно даже!

– А в эту сторону китайцы стараются! Я уже кое-что заказал! – загадочно сказал «старший товарищ».

Что заказал Бруня, стало ясно через минуту. Балансируя в проходе, появился улыбающийся китаец в белой курточке, расшитой павлинами. На подносе, который он нес к столу, стояла маленькая фарфоровая чашечка и средних размеров консервная банка.

– Вы зря взяли это пойло! – сказал Дербас вдруг. – Это ханшин – рисовая водка, в ней чуть больше двадцати градусов. Ее пьют подогретой… Ни хао! – кивнул он официанту.

– Ни хао, ни хао, товариц! – обрадовался китаец, словно не видел Валерку лет десять.

И здесь произошло то, что окончательно повергло Бруню в ступор, – Валерка заговорил с официантом на китайском языке. Потом, повернувшись к Бронникову, перевел:

– Он предлагает традиционный китайский обед с тридцатью разными блюдами. Это что-то близкое к дегустированию, но зато отличная возможность познакомиться с национальной кухней. Рекомендую – это очень интересно!

Обескураженный вконец Бруня молча кивнул в знак согласия и, минуя фарфор, выпил банку залпом. Долго сидел, закрыв глаза, и потом, скривившись, с уверенностью сказал:

– Действительно, говно!

Китаец с низкими поклонами и льстивыми улыбками пригласил нас за другой, более просторный стол, с большим стеклянным кругом посередине, этакая поворотная площадка в два уровня, внизу больше, а сверху поменьше.

Минут через пятнадцать стекло было уставлено небольшими тарелочками, мисочками, вазочками с какими-то остро, но приятно пахнущими кушаньями. По мере поглощения, блюда добавлялись, посуда менялась, все было очень привлекательно, особенно после пирожков с ливером. Принесли палочки, которыми, как выяснилось, умели есть все, кроме меня (я и по сей день не умею).

– Это салат из дайкона! – по ходу трапезы пояснял Валерка. – Что такое дайкон? Нечто среднее между редисом и редькой, но тут секрет в чесночном соусе. Китайцы по части соусов непревзойденные мастера, они могут вам приготовить рыбу со вкусом курицы или, наоборот, курицу со вкусом рыбы…

Бруня с набитым ртом только мотал головой в приступах изумления.

– А вот эта капуста называется «бай цай», значит «белый овощ». Что касается капусты, тут им вообще конкурентов нет. Квасить ее они придумали раньше изобретения пороха. Кстати, рекомендую! – Валерка показал на большое блюдо, медленно поплывшее по кругу. – Это кунг пао, мясо нарубленного цыпленка, обжаренное в растительном масле с арахисом и имбирем, – и тут же восхищенно протянул: – У-у-у! Попробуйте, знаменитая утка по-пекински. Готовить ее очень сложно, но зато это лучшее, что можно придумать из птицы вообще…

В отличие от всех, я ел вилкой, торопливо поглощая разное и испытывая от этого невероятные вкусовые ощущения, хотя, как пояснил Валерка, китайский обеденный ритуал предусматривает медленность, задумчивость и сосредоточенность. Разговоры во время трапезы не возбраняются, но должны носить неторопливый и непременно доброжелательный характер.

– Ба! Наконец, моя любимая лапша – ло мин. Бабушка летом готовила ее во дворе, обязательно на открытом огне, – Дербас потянулся палочками к большой тарелке, где золотистой грудой возвышалась аппетитная, парующаяся масса, украшенная стручковой фасолью и огненно-красным перцем. – Говорят, этому блюду сорок веков… О-о-о! Рекомендую особо, дим сум, в переводе – «маленький подарок»… Обязательно попробуйте! Нечто вроде хинкали из мелко порубленных креветок с побегами молодого бамбука. Здесь искусное ассорти: соевый соус, вино, сок красного лука, кунжутное масло, обязательно черный перец свежемолотый, мука разная: кукурузная, соевая, пшеничная. Дим сум едят по всему юго-востоку Азии… Попробуйте обязательно!.. Вообще китайские кушанья надо не есть, а пробовать по чуть-чуть, понемногу, возвышая взор к потолку и наслаждаясь процессом насыщения и приятными размышлениями…

Официант что-то шепнул Валерке на ухо, и он, взявший на себя внимание, покровительственно засмеялся:

– Нас ожидает презент от персонала – жареный арбуз и пирожки с манго!

Бронников просительно взглянул на возгордившегося Дербаса и почему-то свистящим шепотом попросил:

– Валер! Грамм двести… Нет, лучше триста, водочки, только нашей… Можно?

Китаец понял и без перевода:

– Тичас! – и через пару минут на столе появилась седая от инея бутылка «Московской», легендарной водки, которую пили тогда от Курил до Кенигсберга. Сто «наркомовских» грамм – это как раз была «Московская», и китайцы, видать, об этом хорошо знали. Нас пятеро, но употреблял только Бронников. Ему по плечу – он фронтовик, нам ещё рано.

В купе мы переваривали не столько обед, сколько впечатления от него. Благодушный Бруня спросил у Валерки:

– Слушай, а где ты так научился чесать по-китайски?

Мы засмеялись, поскольку знали, но ответил, как всегда, Ходоркин, который, если честно, тайно завидовал Дербасу, особенно когда тот демонстрировал недосягаемую для Генки эрудицию. Дома у Дербасов, например, говорили только по-английски, и даже всезнающая Сонька часто слушала Валерку развесив уши. Самолюбивого и рослого Генку это задевало, тем более что Сонька ему сильно нравилась.

– Его родной язык! – коротко сказал Ходоркин. – Родился в Харбине.

– Ну, тогда понятно! – протянул Бруня. – Тогда понятно… – и добавил: – Я, между прочим, тоже на КВЖД бывал. Нищета у них несусветная…

– Там и сейчас голодно, – ответил Дербас. – Бабушка в прошлом году умерла, а дед по-прежнему в Харбине. Пишет, очень голодно. По карточкам дают в день горсть риса, луковицу и три ложки растительного масла. А это, – он кивнул в сторону вагона-ресторана, – скорее агитпункт, сказание о земле китайской.

– Откуда же ты тогда, братец, так осведомлен обо всех этих разносолах? – орудуя зубочисткой, спросил Бронников.

Валерка вздохнул:

– Видите ли, Сергей Брониславович, мой отец в Харбине был самый известный адвокат и нотариус. Он знал китайские законы, от Конфуция и далее, лучше самих китайцев. Его пригласили работать в советское консульство как специалиста в области китайского законодательства, национальных традиций и обычаев. А это целая планета! Что касается разносолов, то господин Линь Цзынь, лучший ресторатор Харбина, считал за большую честь, когда наша семья появлялась в его ресторане «Великая стена» отобедать или на воскресный ужин. Тогда на стеклянный круг выставляли до ста блюд! Я ел даже фаршированную бананами змею в ананасовом соку и жареную картошку с леденцами. Это очень вкусно!..

– Мда-а-а! – протянул перегруженный и ворочавшийся, как медведь в берлоге, Бронников. – Хотя и непонятно. Интересно, как это – есть змею, и зачем леденцы-то с картошкой? Дикость какая-то…

По правде говоря, после китайской еды и русской водки всесокрушающий сон овладел нашим начальником. Он долго сопротивлялся, но вдруг захрапел так, что китаец в мундире Мао Цзэдуна испуганно подскочил, особенно когда «храповицкий» достиг децибелов воздушной атаки…

Прекрасное время

Перед Борзей явственно запахло границей. За окнами поезда, мчащегося меж голых возвышенностей, то и дело мелькали армейские палатки, заборы со сторожевыми вышками по периметру, пограничники в седлах. Воистину, от этих мест исходил какой-то грозный дух, напоминая, что в складках этих обнаженных сопок накапливались войска 1-го Дальневосточного фронта, чтобы за десяток дней всесокрушающим ударом в пух и прах разнести три японские армии и войти в Северный Китай, знаменуя, наконец, победительный итог невиданной человеческой бойни, названной Второй мировой войной и стоившей планете Земля сто пятьдесят миллионов жизней.

– Я видел тут маршала Мерецкова, Кирилла Афанасьевича. Он командовал нашим фронтом, – задумчиво сказал Бруня, неотрывно глядя в окно. – Многие ребята уже после девятого мая погибли, – добавил он. – Всю Германию прошли, а здесь полегли…

На вокзале в Борзе нас встречал длинноволосый парень, в узких, осуждаемых тогдашним обществом брюках, со странным именем Бенецион. Это был техник экспедиции Опарышев, с которым Генка через три дня подрался, поскольку тот назвал его недоумком.

Бенецион приехал раньше, чтобы подобрать жилье. Он и подобрал: себе и Бруньке приличную комнату возле станции, в помещении кондукторского резерва, а нам в старой деревянной школе брошенный класс, куда стащили железные кровати с продавленными сетками, даже без подушек. Но мы не роптали, нам было все интересно. Настоящая жизнь начиналась!

С раннего утра и до вечера, в образе усердных монгольских верблюдов, мы мотались по путям и тупикам, нагруженные геодезическим оборудованием, всякими там треногами, рейками, колышками, рулетками, нивелирами, теодолитами, ещё какой-то хренью. Под руководством Бронникова обозначали границы и чертили ландшафт будущего «стойбища» для бронепоездов. Другая их половина, как сказал Бруня, должна стоять на станции Отпор – это на самой китайской границе. Все бы хорошо, но сильно раздражал техник по имени Бенецион. Он был старше нас года на четыре, однако держал себя крайне чванливо, общался сквозь зубы, в основном, «принеси-унеси», «поди сюда» и т. д.

Узнав от Бруни, как по звонку и властно разрешились трудности при отъезде из Читы, он не полюбил нас, как может не любить подвальный жилец соседа, живущего над ним. Так оно и было! Бенецион с крепко пьющей матерью пребывал на захолустной хабаровской окраине и с «младых ногтей» наливался злобой ко всему, что противостояло «подвалу» и образу жизни в нем. Бруня как-то поведал, что и в личной жизни у него тоже как-то не очень складывалось, ухаживал за какой-то легкомысленной барышней из состоятельной семьи, но как в том романсе:

Он был титулярный советник,

Она генеральская дочь.

Он робко в любви объяснился,

Она прогнала его прочь…

Увы, но молодость почти всегда бескомпромиссна в оценках и радикальна в поступках, особенно когда создается непростая, а ещё хуже, конфликтная ситуация. Разрешить ее иногда тянет с помощью кулаков, тем более нам, сколоченным в неуправляемое дворовое товарищество. Мы не принимали жизненных тонкостей (да и не понимали их) и часто стремились обслуживать свои амбиции с категоричностью задиристых идиотов. Объявив Бенециона врагом, тут же «окрестили» его Бенькой, а лохматую собаку, прибившуюся к нашему «очагу», демонстративно называли Опарышем. Бронников осуждал нас, пытался мирить, но без особого успеха. Он не мог, мы не хотели, поэтому всякий раз кто пойдет с Бенькой на работу, определяли с помощью жребия.

По правде говоря, Бенецион и сам был из породы тех, кто жил по принципу – «Удавлюсь, но не покорюсь!», поэтому надо признать, самым большим его врагом были не мы, а он сам.

Впоследствии я встречал немало людей, которых гипертрофированные амбиции буквально разрывали изнутри. Часто хотелось дать в морду, но с возрастом, слава Богу, желание из практической плоскости стало переходить в теоретическую, но дать все равно хотелось (да и сейчас хочется).

После драки Беньки с Генкой в коллективе запахло жареным. Жаловаться Бруне было «западло», и в нас стали просыпаться инстинкты уличной стаи, что для Бенециона вполне могло закончиться серьезными неприятностями, «темной», например. Чего греха таить, мы уже имели опыт коллективных драк на улице. Однажды завязались прямо в центре города с известным певцом Кола Бельды. Помните, был такой развесёлый нанаец, пел на всех телевизионных «Огоньках»: «Увезу тебя я в тундру, увезу к седым снегам…» Он про тундру только пел, а сам жил в центре Хабаровска, часто бывал пьян и слыл большущим забиякой. Уж не помню, с чего началось, но Кола порвал на мне рубашку, я тоже в долгу не остался, и пошло-поехало. Подоспела милиция, но Колу в тех кругах знали как большого драчуна, поэтому нам как-то с рук сошло, хотя «народному» немало перепало по широкой «физии». Всех поволокли в участок, но поскольку Бельды и там вел себя хуже всех, орал матом, сломал стул, нас с миром отпустили, а его оставили. Потом когда я его встречал на улице (он жил где-то рядом), Кола присматривался сквозь и без того узкие глазки, очевидно, гадая: где я эту рожу видел?

Замечательный был артист, но умер рано, а всему причина – водка. У северных народов, оказывается, есть какой-то особый ген, что позволяет им хлестать водку, как воду. Мы как-то зимой с Генкой пошли на Амур за рыбой. Нанайцам как коренному народу разрешалось бить во льду большие майны и ловить сетью, и все знали, что у них можно рыбой разжиться, но только за спирт. Питьевой спирт в Хабаровске продавали свободно, поэтому купив в центральном гастрономе две бутылки с голубой этикеткой (тогда никаких ограничений не было и в помине, продавали хоть младенцам), мы пошли по льду в сторону левого берега. Нашли майну, возле которой сидел одинокий дед и курил длинную трубку. Рядом грудой поленьев высилась замерзшая рыба, в основном, здоровенные щуки. Такса была простая: бутылка спирта – сколько унесешь! Пока мы выбирали щук покрупней, дед налил в глиняную плошку спирт, поджег его и, сдувая от края синее пламя, стал неспешно пить, как чай, причмокивая и покуривая.

– Никогда не победят того народа, – произнес Генка чью-то умную фразу, – который так хлещет спиртягу!

Мы старались нагрузиться как можно больше, но оледенелые щуки в руках крутились, выскакивали, вмиг разрушая всю набранную «поленницу». Наконец, с громоздкой охапкой мы кое-как отошли метров на двадцать и с облегчением бросили поклажу прямо в снег. Генка достал веревку и с помощью припасенного гвоздя, просунув его сквозь жабры, сплел гирлянду, которую волоком по льду, как два заблудших джеклондоновских бродяги, мы потащили к правому берегу.

В Хабаровске в ту пору считалось, что рыбы никогда не бывает много. Генкина бабка научила мою маму делать из щуки котлеты с черемшой, добавлением козьего молока и медвежьего жира. Поверьте – это было нечто! Но кушать надо было обязательно прямо со сковороды, свежепожаренные и непременно раскаленные. Тогда, как говорят нынче, кайф выше крыши…

Но давайте вернемся в Борзю. Борька сбегал в комнату, притащил рюкзак и, покопавшись в нем, достал большущий кастет.

– Ты че, рехнулся? – спросил Генка в гробовой тишине.

– А чего он?

Мы-то знали, что Рыжий подчас непредсказуем. Самый слабый из нас, он иногда мгновенно наливался злобой и способен был на поступки крайние. Но чтобы кастет?!

– А ну дай сюда! – Генка встал и, решительно взяв Борьку за шиворот, хорошенько встряхнул. – Ты че, совсем обалдел! И что у тебя ещё есть из этого арсенала? – он взвесил на руке увесистую свинчатку. Рыжий молчал, пытаясь сбросить цепкую Генкину лапу.

– Ну вот что! Если увижу у тебя нечто подобное, изувечу. Понял? Я тебя спрашиваю, ты понял?

– Понял! – буркнул Рыжий. – Для вас же стараюсь…

– Молодец, что стараешься! Так настараешься, что мы потом хором будем хлебать твои старания… – Генка размахнулся и запустил железяку в темноту, на крышу мучного пакгауза, примыкавшего к старому железнодорожному тупику.

– Учти! – снова Рыжему. – Не в солдатском, а в арестантском вагоне поедешь, а то и пешком потащишься…

– В кандалах и по шпалам! – добавил благоразумный Дербас.

В конце концов, договорились Беньку не трогать, а о нарастающем конфликте рассказать Бронникову, пусть регулирует. На следующий вечер Бруня собрал всех и, обращаясь, главным образом, к Опарышеву, сказал:

– Нам страна доверила важное государственное задание, определив жесткие сроки его исполнения, и если мы их сорвем, тем более по причине внутренних конфликтов, отвечать буду я как ваш руководитель. Поэтому принимаю такое решение – ежели подобное повторится, я имею в виду драку или что-то вроде, то виноватые будут лишены премии в полном объеме, а это, между прочим, сто десять процентов вашего заработка. Понятно?

Всё, как «бабушка отшептала»! Мы притихли, Бенька угомонился и впоследствии даже пытался учить нас работать на теодолите. Сто десять процентов премии – это были приличные деньги, что ещё раз подтверждало истину: личный интерес – всегда самый действенный рычаг.

Конец ознакомительного фрагмента.