Вы здесь

Сто лет назад. *** (Фредерик Марриет, 1846)

Глава III

Придя в себя, я увидел себя совершенно нагим и почувствовал страшную боль; оказалось, рука моя была переломлена, а плечо жестоко разбито и повреждено. А так как я еще ранее получил три глубоких ножевых раны во время боя и потерял много крови, то не имел силы ни подняться, ни что-либо сделать для себя. И я лежал, стеная и дрожа от озноба, совершенно нагой на судовом балласте, по временам переживая отдельные минуты боя, вспоминая смерть нашего благородного капитана, утрату нашего судна, гибель стольких из нас и утрату нашей свободы.

Спустя некоторое время доктор по приказанию командира французского судна спустился вниз и перевязал мои раны; но при этом он обращался со мной в высшей степени варварски. Когда он ощупывал мою сломанную руку, то причинил при этом такую адскую боль, что я не мог удержать криков, но он заставил меня замолчать ругательствами, бранью и ударами, пожелав мне, чтобы я сломал себе шею, чтобы его не заставляли беспокоить себя моим лечением. Тем не менее он все-таки перевязал раны из страха перед своим командиром, но в назидание толкнул меня в бок ногой и ушел.

Вскоре после того наши суда разошлись. Четырнадцать человек из нас, особенно тяжело раненных, были оставлены на «Ривендже», куда перешли двадцать человек команды и два офицера с французского судна с приказанием отвести судно в Порт-о-Пэ. Остальные англичане были переведены на французский катер, который ушел от нас в поисках новых, более прибыльных приключений.

Час спустя после нашего отплытия офицер, командовавший нашим судном, заглянув в люк и увидя меня совершенно нагим, кинул мне пару брюк, брошенных кем-то из французских матросов за негодностью, да еще такую же рваную рубаху. С невероятным трудом я облачился в это тряпье и вместо перевязи для своей сломанной руки повесил себе на шею обрывок веревки, найденный тут же в трюме; под вечер я выбрался наверх, желая освежиться вечерним ветерком.

В продолжение нескольких дней мы, несчастные пленные, невыразимо страдали не только от наших ран и увечий, но еще более от дерзости, издевательства и жестокого обращения с нами французских матросов, наших озлобленных победителей. Один из них, завладевший моими часами, по нескольку раз в день подходил ко мне и, подставляя мне под нос часы, насмешливо спрашивал, не желаю ли я узнать, который теперь час. Другой, присвоивший себе мое кольцо, вертел им у меня перед глазами и рассуждал вслух о том, что его возлюбленная будет очень гордиться этим кольцом, особенно когда узнает, что оно взято у побежденного англичанина. И я должен был принимать все это молча, без малейшего протеста.

На одиннадцатые сутки после взятия нашего «Ривенджа», когда мы подошли к самому Порт-о-Пэ, рассчитывая еще до ночи встать на якорь, вдруг поднялась страшная суетня и тревога на палубе; очевидно французы подымали все паруса и спешили от кого-то уйти; затем, когда мы услышали, что из кормового орудия был дан выстрел, то с уверенностью решили, что нас преследуют. От радости мы, пленники, крикнули «ура!», на что французы с верхней палубы грозили стрелять в нас, но мы знали, что они не посмеют этого сделать. «Ривендж» был так сильно поврежден в бою, что нельзя было надеяться уйти от погони, а наличные силы экипажа были до того незначительны, что о сопротивлении нечего было и думать. Наконец мы услышали, что завязалась перестрелка. Одно или два ядра ударили в корпус нашего судна, а когда вслед за тем по нам открыли бортовой огонь, то французы спустили свой флаг, и мы испытали радость, видя, как этих нахалов и бахвалов загнали в трюм на наше место. Теперь пришла им очередь выносить насмешки и издевательства, а наша – торжествовать, и мы воспользовались этим, чтобы вернуть себе свою одежду и вещи, отнятые ими у нас.

– Который час, monsieur? – спросил я у француза, завладевшего моими часами.

– К вашим услугам! – отвечал тот и, покорно достав из кармана мои часы, передал их мне.

– Благодарю, – сказал я, беря часы и сопровождая свою благодарность пинком в живот, отчего он дважды перевернулся и покачнулся; чтобы помочь ему удержаться на ногах, я дал ему еще пинок в зад. – Ну-с, а кольцо, monsieur, которое предназначалось для вашей возлюбленной, нельзя ли и его получить?

– Вот оно! – покорно отозвался матрос.

– Благодарю вас! – повторил я и наградил его теми же двумя пинками. – Скажите вашей возлюбленной, что я посылаю ей вот это!..

– Эй, послушай, братец, – закричал один из наших, – позволь побеспокоить тебя просьбой вернуть мне мой пиджак, который одолжили у меня несколько дней тому назад; взамен его я предложу вам эту пару железных подвязок, которые вы будете носить вместо меня; я уверен, они вам придутся по мерке!

– Monsieur, мне кажется, ваш костюм вам не к лицу, а мне он как раз впору!

– По вашей милости я остался совсем наг, – сказал я, обращаясь к третьему, хорошо и щеголевато одетому. – Я буду вам очень признателен, если вы разденетесь до рубашки: ваше платье как раз будет по мне!

Обобрав таким образом до нитки наших врагов, мы принялись награждать их пинками и тычками в продолжение получаса и так старательно, что все они остались лежать в куче, на балласте судна, а мы после того все вышли на палубу.

Капер, взявший нас в плен, был капер «Герой» из Нью-Провиденс. Французов сняли с «Ривенджа», а несколько своих людей поместили к нам, чтобы они отвели «Ривендж» в Порт-Рояль. Мы как раненые и не высказавшие желания перейти на «Герой» были оставлены. По прибытии в Порт-Рояль мы получили разрешение лечь в королевский госпиталь для излечения.

Подымаясь по лестнице госпиталя в первый этаж, где мне было отведено помещение, я встретил жену того самого доблестного француза, которого я убил выстрелом из револьвера, и которая ухаживала здесь за своим больным сыном. Несмотря на то что я за это время страшно изменился, она тотчас же узнала меня и, увидя меня бледным, истощенным, с рукой на перевязи, кинулась на колени и громко возблагодарила Бога, воздавшего нам хоть отчасти за то бесконечное зло, которое мы обрушили на ее голову. Она испытывала такую дикую радость, когда слышала, как многие из нас погибли в неравном бою, радовалась смерти капитана Витсералля, который был к ней так добр, так почтителен, так снисходителен, что мне эта злая радость ее показалась возмутительной.

Оказалось, что меня поместили не только в ту же палату, но даже и на соседнюю с ее сыном койку. Волнение при вторичном взятии нашего «Ривенджа», усилие при избиении французов мне очень повредили и сильно меня истощили. У меня сделался тиф, а она, эта женщина, ликовала и злорадствовала, видя мои страдания и издеваясь над моими стонами. Это продолжалось до тех пор, пока заведующий больницей не сказал ей, что ее сын был принят в госпиталь вместо тюрьмы только по особой милости, и если она не будет держать себя как следует, он запретит пускать ее в госпиталь, а если она позволит себе еще хоть раз мучить больных своими издевательствами, то он отправит ее сына в тюрьму – оканчивать свое выздоровление. Это заставило ее очнуться, и она стала просить о прощении, обещая не затрагивать, не оскорблять меня, но она едва могла выдержать один или два дня, и, когда хирург, делая перевязку моей руки, удалял осколок кости, и я не мог удержать вопля мучительной боли, она громко расхохоталась. Тогда один из моих товарищей по «Ривенджу» так возмутился этой бесчеловечностью, что, не желая ударить ее как женщину и зная, чем причинить ей еще большую боль, занес свой тяжелый кулак над ее раненым сыном и ударил его по только что затянувшейся ране, которая под этим ударом раскрылась.

– Вот вам муки и страдания, над которыми хохотать, злая чертовка! – крикнул он.

И этот роковой удар стоил жизни бедному молодому человеку.

Доктор был страшно возмущен этим варварским поступком, но сказал француженке, что она сама во всем виновата своей дикой жестокостью и бесчеловечностью. Между тем она, рыдая, упала перед сыном. Не знаю, поняла ли она это наконец или просто опасалась повторения этой дикой сцены, но только после того она больше не задевала меня. Но я видел, что она страшно страдала, видя, как я с каждым днем поправлялся, а ее сын заметно таял и слабел. Наконец я совершенно оправился и покинул госпиталь, надеясь никогда больше не встречаться с жестокой француженкой.