Вы здесь

Стихотворения. Золотая стрела Аполлона (Ю. П. Кузнецов, 2011)

Золотая стрела Аполлона

Я рад, что мне дана возможность представить читателям творчество замечательного русского поэта Юрия Кузнецова.

Чем же этот поэт так замечателен?

По моему личному мнению, Юрий Кузнецов безусловно входит в высшую тройку русских поэтов второй половины ХХ века (вместе с Николаем Рубцовым и Иосифом Бродским). Он определил дальнейшие пути развития русской поэзии. Последующие поколения поэтов России идут по дорогам, проложенным стопами Юрия Кузнецова.

Но кто-то из читателей скажет, что все это субъективно, спорно, бездоказательно.

Что ж, тогда начну с биографических сведений…

Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года на Кубани. Отец Юрия Кузнецова в первые дни войны ушел на фронт, а семья с матерью переехала на его родину, в село Александровское Ставропольского края. Стихи Юрий Кузнецов начал писать рано, одно из первых его стихотворений было посвящено кубанскому городку Тихорецку, в котором проживал юный поэт. Первое опубликованное стихотворение появилось в 1957 году в тихорецкой районной газете. В 1960 году Ю. Кузнецов покинул Тихорецк и поступил в Краснодарский пединститут на историко-филологический факультет. Проучившись один год и поссорившись с преподавателем, Юрий Кузнецов бросил учебу. За подобным шагом в те времена неизбежно следовала служба в армии. Она не замедлила себя ждать. После армии Юрий Кузнецов девять месяцев проработал литературным сотрудником в отделе культуры краевой молодежной газеты. Первый сборник Ю. Кузнецова – «Гроза» – вышел в свет в Краснодаре в 1966 году. В этом же году поэт переехал в Москву и поступил в Литературный институт.

Остановимся на этом…

Кубань, Ставрополье, Тихорецк, Краснодар. Места и ландшафты, так знакомые мне…

Вся территория к северу от Кавказских гор – совершенно ровная поверхность; холмиться и овражиться земля начинает гораздо севернее – возле Воронежа. Знаменитые кубанские степи… Но они перестали быть дикими степями, они распаханы и окультурены. Чернозем Кубани – едва ли не самая плодоносная в мире почва, поэтому кубанская земля используется в полную меру – обработан каждый гектар. В степи взор застит трава – зеленая или соломенно-желтая, высохшая. Трудно представить ландшафт, в котором взор не застит ничего. Но люди, живущие к северу от Кавказских гор, наблюдают такой ландшафт несколько месяцев в году.

Весна. Кубанские поля вспаханы, но еще не засеяны. Черная ровная гладь – до горизонта. Широкие пространства, перекрываемые тонкими зелеными линиями лесополос. Геометричность совершенно чужда природе: в степи или в лесу не отыщешь прямоугольник или параллелограмм, ни Солнце, ни Луна, ни облака – не треугольны и не ромбичны. Кубанский пейзаж – геометричен, что придает ему какую-то потусторонность: кажется, что безумный Малевич налепил повсюду черные квадраты. Иногда попадаются многокилометровые распаханные территории без лесополос, бескрайние поля. Стоит зайти на такое поле – и увидишь мир, в котором нет ничего, олицетворенное воплощение бесконечности и пустоты.

Мне знакомо это пространственное ощущение, создаваемое в стихах Юрия Кузнецова…

Ты стоишь посреди нескончаемой черной пашни. Земля под тобой плоска и ровна как столешница; порой тебе кажется, что она выпукло прогибается в центре, но это – оптическая иллюзия. Нигде нет никаких ориентиров: на западе, на востоке, на севере и на юге – одна и та же тонкая линия горизонта. Начинает кружиться голова. Вдалеке неизвестно отчего возникают гигантские миражные фигуры: это то ли небесные всадники, то ли слегка раскачивающиеся смерчи, то ли пространственные черные дыры. И вдруг ты осознаешь, что поле, в котором ты стоишь – и есть огромная черная дыра, закручивающаяся по краям. Оно стремительно несется ввысь, его уносит в когтях орел или ворон, вниз осыпается темная влажная земля…

Поэзию Юрия Кузнецова часто называли «странной». Она действительно производит удивительное впечатление – как будто бы из привычного пейзажа вдруг изъяли присущую ему часть. Под окном росло дерево, однажды все проснулись – а дерево исчезло. Иногда про стихи Кузнецова говорили, что они «безлюдны». Это не так – в стихах Кузнецова есть люди – старики, женщины, бродяги, поэты, солдаты, случайные прохожие. Но чего-то в стихах Кузнецова – на уровне ландшафтного восприятия – нет.

Взгляд «жителя средней полосы», как правило, заслонен многочисленными предметами, будь то деревья или городские постройки. Видно недалеко – метров на сто, не больше. А если видно далеко, это значит, что «житель средней полосы» глядит сверху – из окна многоэтажки, с Воробьевых гор, с обрыва над рекой. В поэзии Юрия Кузнецова «жителю средней полосы» не хватает предметов перед глазами. Взору не за что зацепиться. Удивительно сочетание необозримых, не заслонённых ничем пространств и абсолютно ровной – без повышений и понижений – ландшафтности. Стихи Юрия Кузнецова кажутся необжитыми, незаполненными, пугающе просторными.

Постоянное место действия стихотворений Юрия Кузнецова – былинное «чисто поле» – непомерное и ровное пространство, на котором с грохотом сшибаются потусторонние силы. Простор мирозданья – безгранично велик, природные стихии – беспощадно велики, а человек – мал. Все – или мало, или велико, нет ничего «нормального», соразмерного обыкновенной мерке. Кузнецов не любит усредненные размеры, привычные масштабы, обыденные коллизии. Он даже Пушкина не смог принять полностью, потому что Пушкин, по его мнению, «соблазнил русскую поэзию» «ландшафтной и бытовой предметностью».

Пойдем далее по биографии…

Юрий Кузнецов родился в семье офицера-пограничника Поликарпа Ефимовича Кузнецова. Судьба преследовала поэта еще до его рождения. «Отец, кадровый офицер-пограничник, был внезапно отозван с заставы, лишен звания и прав и брошен на произвол судьбы. Еще хорошо, что он не пошел по этапу в лагерь. Долго он искал пресловутую «тройку», чтобы дознаться правды. Наконец добился своего: ему показали донос, в котором все было чудовищной ложью. Отцу удалось оправдаться, и ему вернули звание и права. Но каково было моей матери! От страха за неизвестное будущее она решилась на отчаянный шаг: пресечь беременность. Но, слава богу, было уже поздно. И я родился вопреки всему», – так сам поэт вспоминает драматические обстоятельства, сопроводившие его появление на свет.

Село Александровское, в котором во время войны жила семья маленького Юры, пережило фашистскую оккупацию. В 1942 году, по удивительной случайности, среди воинов, освободивших село и спасших семью Кузнецовых от расстрела фашистами, оказался отец поэта.

В 1944 году отец Юрия Кузнецова погиб на поле сражения в Крыму.

Это трагичнейшее событие – «точка сборки» творческого мира Юрия Кузнецова. Поэт будет бесконечно прокручивать гибель отца в своих стихах, надрывно осмысливать ее…

Вот так…

Шел отец, шел отец невредим

Через минное поле.

Превратился в клубящийся дым —

Ни могилы, ни боли.

Мама, мама, война не вернет…

Не гляди на дорогу.

Столб крутящейся пыли идет

Через поле к порогу.

(«Возвращение»)


Или вот так…

Что на могиле мне твоей сказать?

Что не имел ты права умирать?

Оставил нас одних на целом свете.

Взгляни на мать – она сплошной рубец.

Такая рана – видит даже ветер!

На эту боль нет старости, отец.

На вдовьем ложе памятью скорбя,

Она детей просила у тебя.

Подобно вспышкам на далеких тучах,

Дарила миру призраков летучих —

Сестер и братьев, выросших в мозгу…

Кому об этом рассказать смогу?

(«Отцу»)


И даже так…

Я пил из черепа отца

За правду на земле…

(«Я пил из черепа отца…»)


Конечно же, все это шокировало благопристойных советских критиков – уж они вволю попеняли Кузнецову за «эгоизм» и «забвение нравственных принципов».

Пойдем по жизненному пути Юрия Поликарповича Кузнецова дальше…

По окончании Литинститута Кузнецов прописался в Москве и поступил на работу в издательство «Современник». Его творческая судьба в это время складывалась неблагополучно – своеобразный стиль поэзии Кузнецова не воспринимался советскими редакторами и руководящими работниками от литературы. Фактически, поэт все это время писал «в стол». «Да, я ходил по редакциям журналов, а на меня смотрели как на странного человека, тихого сумасшедшего. Я это заметил и перестал ходить. Всему свое время», – так поэт вспоминал этот период.

Юрий Кузнецов дождался: его время пришло. «Что-то сдвинулось в обществе… После первой московской книги, сделавшей мне имя, двери редакций были распахнуты настежь. Мои стихи печатали охотно, ничего в них не понимая». «Первая московская книга», о которой говорит поэт («Во мне и рядом – даль»), вышла в 1974 году. После этого Кузнецов выпустил целый ряд поэтических сборников: «Край света – за первым углом» (1976), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978), «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Ни рано ни поздно» (1985), «Душа верна неведомым пределам» (1986).

В отличие от таких поэтов, как Е. Евтушенко и А. Вознесенский Юрий Кузнецов не был широко известен во внелитературных кругах. Но в литературных кругах он стал чрезвычайно популярным автором. Фабула, интрига советской поэзии семидесятых годов проходит под знаком Юрия Кузнецова. О творчестве Кузнецова спорят литературные критики, оно становится предметом обсуждения в «Литературной газете», в альманахах «Поэзия» и «День поэзии». Странные, таинственные, полные сюрреалистических образов, малопонятных аллегорий, неясных намеков, стихи поэта привлекают читателей. Интерес к Ю. Кузнецову подогревается в связи с его многочисленными скандальными заявлениями: эпатируя советскую литературную публику, поэт негативно и резко высказывается о К. Симонове, Э. Багрицком, Б. Пастернаке, А. Блоке, А. Ахматовой, о «женской поэзии» вообще, наконец, о самом Александре Сергеевиче Пушкине. Подобные заявления были частью стратегии Ю. Кузнецова. Однако творчество Юрия Кузнецова привлекало не только любителей литературных скандалов. Его высоко оценивали многие тонкие знатоки поэзии. Даже такой бесконечно далекий от эстетики и мировоззрения Ю. Кузнецова автор, как Давид Самойлов, уважительно отозвался в своем дневнике о его таланте.

Поэзия Юрия Кузнецова явно пошла вразрез с семидесятыми годами – с расслабленно-ленивой, сонной, самодовольно-викторианской «эпохой застоя». И тем самым оказалась необходима ей.

С высоты прошедшего тридцатилетия осознаешь, насколько метафизически вольготными были те времена для самосознания личности, воспитанной в уютной зыбке советского гуманизма. Личность пребывала в тепличных условиях, была надежно ограждена мощным государством от антигуманистических бурь и ураганов. За пределами теплого кокона время от времени происходили исламские революции и полпотовские художества, но они воспринимались как нечто абсолютно постороннее, не имеющее никакого отношения к привычной жизни. В границах советской культурно-исторической ситуации эпохи конца шестидесятых-начала семидесятых все действовавшие на авансцене силы – работали на гуманизм и рационализм.

Власть была озабочена самосохранением и, пожалуй, ничем иным более. Сложился своеобразный «общественный договор»: советское государство защищало гражданина; при этом от гражданина требовалось только, чтобы он ничем не тревожил, не беспокоил государство. Власть и личность как бы обеспечивали друг другу безопасность. Всё иррациональное, мистическое, непредсказуемое – очень тревожило советских идеологов и не приветствовалось ими (мягко говоря). Слово «иррационализм» становилось чёрной меткой для деятелей культуры (и законным поводом, скажем, для невыпуска книги или для невыхода фильма), а формулировка «мистические настроения» почти непременно предполагала санкции того или иного рода. Советская система сама была наделена мистикой, восходящей к сталинским временам, но к семидесятым годам эта мистика совершенно выветрилась и пугала государственных идеологов даже в ещё большей степени, чем любая другая мистика. В сухом остатке советской идеологии оказались «заветы эпохи Просвещения»: гуманизм, рационализм, атеизм, детерминизм, приоритетность этического подхода. Представители противоположной стороны – диссиденты – в основном, придерживались тезиса «советская система препятствует свободе личности» (при широчайшем спектре оттенков данного тезиса). Они критиковали советскую систему с тех же самых позиций гуманизма, рационализма и детерминизма – между советской системой и диссидентами развернулось соревнование за духовное наследство Просвещения. И уж абсолютный апофеоз гуманизма развернулся в мировоззрении «интеллигенции серединного пути», формально находившейся в рамках «советского проекта» и при этом в меру недовольной «советским проектом» – в книгах Юрия Трифонова, в стихах Евгения Евтушенко и Александра Кушнера, в фильмах Эльдара Рязанова…

Идейная система поэзии Юрия Кузнецова по всем пунктам противодействовала вяло-слащавой позднесоветской «духовности».

У всех – благостная «преемственность поколений». У Кузнецова – тектонические разрывы, черные дыры между генерациями, между отцами и детьми.

Везде – разумный, деловитый и аккуратный мирок, собранный из детских кубиков. Споры «физиков» и «лириков». «Может ли мальчик дружить с девочкой»? «Нужна ли на космическом корабле веточка сирени»?… У Кузнецова – тяжелое сползание темных подпочвенных слоев, глухая магма, раскаленная лава. Какие-то геологические, геосинклинальные, отношения между людьми. Человек человеку – скальный пласт.

Время показало, что правота была – за Кузнецовым. Советский гуманизм семидесятых был хорош всем, имея лишь один порок – он делал людей беспомощными. Он породил наивное представление о человеческой природе как о наборе рациональных этических конструкций; согласно этому представлению, всякий индивид мог переделаться в любую сторону в результате волевого воздействия изнутри или извне – аки лысенковская пшеница. Все кинулись переделывать друг друга – не ведая о том, что в большинстве функций человек не подлежит переделке, потому что наполовину является механизмом, управляемым силовыми полями Мифа. Следует добавить: рациональный до предела советский человек не имел иммунитета против иррационального, он не ведал о том, что такое – иррациональность. Это стало причиной массовой и катастрофической иррационализации его мышления. Бесхозные мифы набросились на «девственное» сознание советского человека, как змеи на врача Петра, главного героя кузнецовской поэмы «Змеи на маяке».

Надо заметить, Кузнецов – вовсе не идеализирует природное, мифологическое начало.

В поэзии Кузнецова – никакой «музыки сфер». Природа проявляет себя совершенно иными звуками; в первую очередь – свистом или воем, цепенящим сознание, но при этом – вполне механистичным. Возникают перепады давления, воздушные потоки перемещаются с бешеной силой, то и дело пересекая отверстия и пустоты (кузнецовское мироздание дырчато). Ветер завывает в печной трубе – вот и вся музыка природных сил. Присутствие этих сил – по Кузнецову – всегда знаменуется неким порывом – сверхмощным и слепым в своей мощи. Подобный порыв даже нельзя назвать «волевым», ведь воля – в любом случае – предполагает участие разума, а кузнецовская природа – неразумна (точнее – вне-разумна). «Когда песками засыпает деревья и обломки плит, – прости: природа забывает (курсив автора – К.А.), она не знает, что творит». Совокупность всех модусов природного начала для Кузнецова выражена в слове «стихия». Это – любимое слово Кузнецова. «Все розное в мире – едино, но только стихия творит». Стихотворение, кстати, так и называется – «Стихия». «Ее изначальная сила пришла не от мира сего»…

Мифологическая реальность, показываемая Юрием Кузнецовым – не только вне-разумна. Она имеет еще одно свойство: эта реальность – бесконечно повторяема.

Самое типичное действие для миропорядка, описываемого Кузнецовым – это навязчиво-автоматическое движение по кругу. Далеко не случайно в нездешних кузнецовских ландшафтах то и дело возникает призрак трамвая; «справа поле с кругами трамвая» – привычная для таких ландшафтов деталь. Это странновато: кузнецовский мир принципиально антиурбанистичен. Откуда в нем взяться трамваям? И почему – именно трамвай (а не, скажем, автобус)? А вот почему… Трамвай может идти только по проложенным рельсам, у него нет иного пути. Трамвайные маршруты, как правило, являются замкнутыми, кольцевыми. Движение трамвая – превосходная метафора человеческого сознания, пребывающего в силовых полях Мифа.

Для Кузнецова то, что мы называем «природой», в этом плане ничем не отличается от того, что мы зовем «цивилизацией». Природа и цивилизация – близнецы-братья. Они равно невменяемы. Трамвай ходит по кругу? Но точно так же – не думая о контексте и о последствиях собственного движения – ходит «рыбий горбатый плавник» в слепых поисках моря. «Вот засохли на дереве листья – Это корни подрезал плавник». А не подобен ли этому плавнику просвещенный Иванушка, герой знаменитой «Атомной сказки», тот самый, который повстречал Царевну-Лягушку, «вскрыл ей белое царское тело и пустил электрический ток»? И плавник, и Иванушка – реализуют заложенную в них программу, только программа одного – искать море, а программа другого – резать лягушек и развивать технологии.

Собственно говоря, суть Мифа – непрерывная реализация неостановимых бешеных программ, вставленных в природу, в человека – во все сущее. Вставленных кем? Кто – автор этой безумной программистской фабрики? Нет ответа.

Юрия Кузнецова часто упрекали в том, что он выводит и возвеличивает сверхчеловека «а-ля Ницше». Эти упреки были справедливы: протагонист кузнецовской поэзии действительно видел себя исключительной натурой. « – Хочу! – он слово обронил, – посильное поднять, тремя путями этот мир рассечь или обнять».

Вообще-то он не мог быть иным. В кузнецовском мире, в царстве вихрей, лавин и крутящихся шестеренок привычные человечные персонажи были бы абсурдны так же, как рефлексия Пруста в пространстве вестерна. Всякая среда требует адекватных себе форм реакции. Общаться с лавиной – значит спасать себя от лавины. Общаться с вихрем – значит противостоять вихрю и преодолевать его.

Однако есть еще один нюанс. Наличие Героя является непременным условием существования мифологического сюжета. Миф заинтересован в том, чтобы сюжет состоялся, ведь сущность Мифа, заключается в постоянной трансляции себя, то есть – в бесконечном проигрывании ключевых мифологических коллизий. Всякий человек, попавший в мифо-реальность, обречён стать Героем. Миф как бы доращивает «обычного человека» до Героя либо убивает его, если он непригоден для этой роли (а очень часто – одновременно доращивает «обычного человека» до Героя и убивает его).

У Кузнецова есть много иллюстраций на эту тему, например врач Петр из поэмы «Змеи на маяке». Кстати, точно так же Миф склонен доращивать любого стихотворца до Поэта, певца Вселенской Бури и соперника Вселенской Грозы. Кузнецов запросто именовал себя «гением» не потому, что банально задавался, а потому что жил Мифом и в Мифе.

Возникает вопрос: откуда у Юрия Кузнецова появилось подобное мировоззрение, совершенно противоречившее «духу времени»? Можно ли подобрать культурно-исторические аналоги творчеству Кузнецова?

Как это ни парадоксально, Юрий Кузнецов – «европейский поэт». Его творчество восходит к направлению, которое было жестоко оборвано в русской литературе, но чрезвычайно широко развилось в западноевропейских литературах. Назову это направление «мифо-модернизмом».

Модернистское искусство строится на преодолении норм и установок обыденной реальности. В этом Миф – союзник модернизма, ведь он тоже стремится отменить нормы обыденной реальности (для того, чтобы восстановить в своем праве законы пра-реальности). Рано или поздно модернисты наталкиваются на силовое поле национального Мифа, и подключаются к его энергиям. Так формируется своеобразное «модернистское почвенничество».

Октябрьский переворот 1917 года положил предел уверенному развитию мифо-модернизма в России. Идеология большевиков была векторно направлена в «светлое будущее», а мифо-модернизм по своей сути всегда обращен в прошлое, к идеалам «Золотого Века»; для большевиков он являлся однозначно реакционным явлением. В условиях 20 – 30-х годов любые проявления мифо-модернизма расценивались как «контрреволюционные вылазки классовых врагов». После расстрела Николая Клюева и Павла Васильева русский мифо-модернизм прервался на несколько десятилетий. В западноевропейских литературах не было подобного разрыва; все эти литературы прошли через стадию мифо-модернизма в течение первой половины ХХ века; далее последовало освоение мифо-модернистского опыта и включение его в культурную базу.

К слову, Юрий Кузнецов невероятно, фантастически похож на английского (точнее – англоязычного ирландского) поэта первой половины ХХ века Уильяма Батлера Йейтса; собственно говоря, Кузнецов и Йейтс – один и тот же социокультурный тип. Это стало ясно всем – и самому Кузнецову, в конце жизни писавшему «баллады под Йейтса» (такие, как «Отец и сын»), и главному переводчику Йейтса на русский язык – Григорию Кружкову, в свою очередь начавшему переводить Йейтса «под Кузнецова».

…На грани семидесятых и восьмидесятых годов Юрий Кузнецов становится дружен с политикой, а к концу восьмидесятых годов – почти полностью превращается в политического поэта, безоглядно включается в «перестроечные процессы» (действуя при этом не на стороне «западников-демократов», а на стороне «почвенников-патриотов», объединившихся вокруг журнала «Наш современник»; он долгое время возглавлял отдел поэзии в этом журнале).

Само то время активно способствовало политизации поэтов и заставляло их стремительно (и почти всегда во вред себе) политизироваться-поляризоваться. В этом отношении судьба Юрия Кузнецова даже сложилась удачно, фартово; многих хороших советских поэтов перестроечная политизация просто уничтожила, испепелила – это относится как к «демократу» Евгению Евтушенко, так и, скажем, к «патриоту» Валентину Сорокину. Кузнецова она изменила, но не погубила и даже не умалила.

Это случилось потому, что политизация Юрия Кузнецова – не итог слепого натиска веяний извне, а закономерное следствие пребывания поэта в парадигме модернистского Мифа. Поначалу Миф внушал поэту общие представления о бытии и мироздании, о пространстве и времени, диктовал ему определенные мифо-жесты. По мере своего оформления, оплотнения Миф не мог не толкнуть поэта в сторону политического пере-про-живания действительности – тем более что сама действительность второй половины восьмидесятых была неутешительна и способствовала мрачным пророчествам.

Уже в начале восьмидесятых наиболее чуткие люди (к которым, бесспорно, относился и Юрий Кузнецов) стали догадываться о том, что грядут большие перемены, и о том, что они не сулят Советскому Союзу (то есть России) ничего хорошего.

В 1982 году Кузнецов пишет одно из самых лучших своих стихотворений – «Новое небо».

Семь небес никого не спасут

От былой и грядущей печали.

Север. Солнце ни там и ни тут

И не греет косыми лучами.

Дальний брат возвратился домой

И в пустые просторы рыдает.

Он ладони над мертвой землей,

Словно круглое небо, смыкает.

Вот что он говорит в забытьи:

– Мир остался без крова и хлеба.

Где вы, братья и сестры мои?

Я построил вам новое небо.

Вместо рук над моей головой

Вижу звездную млечную сетку.

И роняет на купол живой

Белый голубь зеленую ветку.

Это небо светло и легко,

Этот голубь не знает печали,

Это солнце стоит высоко

И меня заливает лучами.

Это пронзительное стихотворение, как и почти все стихи Кузнецова до 1983 года, построено на живом, многомерном символе. Начиная с 1983 года (со стихотворений «Опора» и «Связь») Кузнецов перейдет к аллегории. Он начнет писать публицистические стихи о самых кровавых и потаенных страницах русской истории, о «ложных святынях» советской современности (таких, как почитание Вечного Огня и Неизвестного Солдата), о европейских философах (в эту книгу не вошёл цикл стихотворений Кузнецова, в котором весьма критично характеризуются Сократ, Паскаль, Спиноза, Кант).

В поэзии Юрия Кузнецова девяностых годов его мир, доселе напряженно державшийся в мощном магнитном поле Мифа, раскалывается на два полюса – на «минус» и «плюс».

С одной стороны – черная безнадежность, обреченность, бездна, оплакивание России…

Жизнь напустит холода и голода,

Обобьют наш голос и бока.

Не удержит ни серпа, ни молота

Наша угорелая рука.

Мы сойдемся на святом пожарище

Угли покаяния сбирать.

А друзья и бывшие товарищи

Будут наши угли воровать.

(«Тень от тучи родину нашарила…»)


С другой стороны – такие светлые, чистые, воздушные стихи как «Бабочка», «Воспоминание о горах», «Анюта», «Ложе сна», «Пыль солнца земля отряхает…».

Пыль солнца земля отряхает,

И эхо гуляет в лугах.

Мой дух на цветах отдыхает,

На девушках и облаках.

Синеют, алеют, белеют,

И эти смеются, и те.

И легкие бабочки веют

На этой и той высоте.

(«Пыль солнца земля отряхает…»)


В это время образы, пришедшие в поэзию Кузнецова из сочинений Фридриха Ницше, сменяются христианскими реалиями и символами. Юрий Кузнецов из ницшеанца становится христианином – странным, не во всем ортодоксальным, но искренним.

Так откройтесь дыханью куста,

Содроганью зарниц

И услышите голос Христа,

А не шорох страниц.

(«Полюбите живого Христа…»)


Скажу честно: мне ближе Кузнецов ранний, Кузнецов семидесятых годов, нежели Кузнецов поздний – этот одинокий седой богоискатель в выжженной постсоветской пустыне. Но я и Гоголя первого тома «Мертвых душ» предпочту Гоголю второго тома и «Выбранных мест…»; и Лев Толстой «Войны и мира» мне милее сурового Льва Толстого последних десятилетий. Надо уважать эволюцию людей высоких духом, а логика этой эволюции слишком часто ведет от вольного творчества к рискованным метафизически-религиозным исканиям. Весенние соловьиные сады, уютные зелёные затончики «чистого искусства» – не для великанов, не для титанов (вот и Александр Блок сбежал же из своего «соловьиного сада» в метельный Петроград) – их непрестанно тянет в бушующий океан Вечных Вопросов.

Может быть, Юрий Кузнецов – последний значительный русский поэт, который всерьез воспринимал, видел, чувствовал себя великаном и титаном, соравным с Софоклом, Гете, олимпийскими богами. От этого предположения мне становится жутко. Спору нет, постмодернистские малюсенькие пригорки-ручейки, холмики-ложбинки соразмерны нашему времени и удобны всем. А горные вершины – и застят глаз, и опасны. «Горы сровнять – хорошая мысль», как некогда говаривал один малосимпатичный персонаж Достоевского. Пускай нынешние наследники данного персонажа твердят свою нескончаемую погудку: «Кузнецов безвкусен». Во-первых, это – неправда: у Юрия Кузнецова – великолепный вкус. А, во-вторых, «дикость и безвкусица» Монблана лучше, чем «оптимальный вкус» полуметровой дачной насыпи.

Юрий Кузнецов – поэт огромный, и масштабы его дарования воочию видны в очевидном мериле лириков всех времен и народов – в том, что принято именовать «стихами о любви» (а по сути это даже – не всегда «стихи о любви», но всегда «стихи о мужчине и женщине).

Линия русской «любовной аполлонийской поэзии», начатая великим Пушкиным, ныне выродилась в бесконечную «асадовщину» и «щипачевщину». Уже невозможно читать современные «стихи о любви»: куда ни взгляни – везде силуэт Асадова и тень Щипачева.

Но ведь была и другая, параллельная дорога любовной лирики – «дионисийская». Эту дорогу проторили Лермонтов и Тютчев, Блок и Маяковский, Есенин и Цветаева. Любовь не как «гармония двух сердец, эдем и благорастворение воздухов», но любовь как противоборство, страсть, огнь, любовь как звериная неизбежность и бешеная неизбывность – вот что еще может оказаться живо в современной лирике. «Я вас любил так искренне, так нежно» – этому в устах нынешних поэтов ничуть не веришь; но горькое «о, как убийственно мы любим!» еще способно вызвать понимание.

Лирический герой Юрия Кузнецова любит именно что убийственно. Его стихи «о мужчине и женщине» потрясают своим убедительным духом мужественности – притом какой-то природной, вековой, довременной, извечно-воинской, центурионско-скифской мужественности. В этих стихах мужчина и женщина как будто бы явились с разных планет. Мужчина у Кузнецова – всегда Пророк, ураган, поначалу равнодушный к бабьей природе, а потом – разжигающий в себе беспощадную страсть. Женщина же, знамо дело – кукла и жертва.

Что тебе до семейных измен?

Что тебе до разорванных звеньев?

Что тебе до обрушенных стен?

Что тебе до летящих каменьев?

Горный воздух так чист и глубок,

И леса обступают огулом.

Посмотри на бегущий поток,

Он живет своей силой и гулом.

Он поток. Он ломает хребты

И летящих камней не боится.

Он зажмет им орущие рты,

Он обточит им грубые лица.

Он шумит про свое и ничье,

Он уходит в открытое море,

Где купается имя твое

И гуляет душа на просторе.

(«Что тебе до семейных измен…»)

Эти стихи честны, и, может быть, поэтому они останутся в многовековой сокровищнице русской лирики. В том, что они действительно будут в этой сокровищнице, у меня нет сомнений. Любовная лирика Кузнецова сделана из того материала, из которого делается классика – и потому она будет (уже стала) классикой.

Он ленив и тяжел на подъем,

Жизнь пройдет – он ее не заметит.

Но такие идут напролом,

Если бабочка душу зацепит.

Оттого на свечу и летят

Все безумные бабочки лета.

Обгоревшие крылья шуршат

У подножья оплывшего света.

Вот одна, вот вторая летит,

Вот четвертая бабочка ночи.

Через небо дорога шумит,

А любовь все светлей и короче.

Сколько можно так странно глядеть

На огонь, отраженный водою?!

Ты сказала: – Хочу долететь… —

Та свеча оказалась звездою.

Ты летела, во мраке шурша,

За погибелью или спасеньем,

Как ночная земная душа,

Но с небесным диковинным зреньем.

И, упав у какого-то пня,

Ты шуршала крылами все глуше:

– Ночь любви, отомсти за меня,

Ночь любви, погуби его душу…

Он ленив и тяжел на подъем,

Смерть найдет – и его не зацепит.

На тепло он ответит огнем,

Но потери твоей не заметит.

(«Бабочка и звезда»)

Юрий Кузнецов – поэт чрезвычайно узнаваемый. В его поэзии все несет на себе отпечаток авторской индивидуальности – и мифо-герои, и сюжеты, и грандиозные черно-белые пейзажи (Кузнецов – ни в коей мере не колорист, он – мастер формы, линии, графики, офорта), и специфические отрывистые («жестяные») интонации, и патентованные кузнецовские трехстопные анапесты с анафорами и глагольными рифмами. Стихи Кузнецова наделены уникальной просодией, которую возможно узнать с первых двух строк (скажем прямо, это – редкое явление в современной поэзии, почти сплошь вторичной и подражательной).

В раннем стихотворении «Поэт» Юрий Кузнецов написал:

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

Советские критики восприняли это двустишие с недоумением, стали говорить, что «вытащил изо лба» – неграмотно (а как будет грамотно?), закричали: «Этого не может быть – стрелы Аполлона смертоносны, Аполлон не щадит никого». Господа критики все же соврали: Геракл однажды открыто боролся с Аполлоном за дельфийский треножник – и после остался в живых.

Но дело вовсе не в этом, а в том, что Юрий Кузнецов вполне точно показал происхождение своего гения (употреблю это слово не в современном, а в античном значении).

Кого Аполлон обстреливал златыми стрелами? Обычных людей (например, детей Ниобы). Титанов. Наконец, Гигантов. Обычные люди и Титаны – не подходят (по разным причинам), но зато самое то – Гиганты. Исчадья крови Урана, впечатляющие полумужики-полузмеи (кстати, змея – всенепременный признак поэзии Кузнецова, фактический тотем Кузнецова). Истребленные «новыми богами» – но не до последнего корня. Возможно, впоследствии выжившие потомки Гигантов были крещены. У лирического героя Кузнецова – постоянная кровная память Гиганта: «Мать-Вселенную поверну вверх дном», «будешь ты мелководьем брести, по колено сгнивая в пути» (не стану ворошить родовую коллизию сего героя – а она очень показательна и в малейших деталях соответствует античному сюжету с Гигантами).

Почему бы потомку Гигантов не сохранить в качестве трофея, семейной реликвии – золотую стрелу Аполлона?

Отчего бы ему не отправить ее в лоб поэту, талантливому кубанскому парню – в знак дружеского приветствия и как свидетельство избранности, отмеченности?

(Эстафета стрелы: от Аполлона – к Гиганту, затем к его потомку, наконец – к поэту).

Как, при каких обстоятельствах мы бы еще узрели, узнали, опознали самую настоящую, подлинную, аутентичную стрелу Аполлона?


Кирилл Анкудинов