Вы здесь

Стихотворения М. Ю. Лермонтова. *** (С. О. Бурачок, 1840)

Имеет ли образ мыслей наших влияние на наши действия, стремления, горести, радости – на всю нашу жизнь? Без сомнения, наш образ мыслей производит владычное влияние на все наше. Но если образ мыслей наших ошибочен, ложен, тогда и все наши стремления, все дела, вся наша жизнь непременно ошибочны, ложны, и мы – страдаем. Образ мыслей – это наша философия: у каждого своя. Истинная философия – одна: ей должны подчиняться все частные философии – Ивана, Кузьмы, Данилы, Терентия, если Иван, Кузьма, Данило не хотят оплакивать горьких следствий своей ложной философии, т. е. ложного, своевольного образа мыслей.

Страдания, несчастия, беды, неудачи нашей жизни – это горы, овраги, камни, которые Промысл Божий ставит на ложных путях наших; ими он отводит, мешает нам продолжать ход по ложной дороге и мало-помалу наводит на дорогу прямую или близкую к прямой. А мы что делаем? – В пылу героизма бросаемся на гору; там изрежемся, исколемся, измучимся, хватаемся за всякую хворостинку, первая из них нам изменяет, и мы – стремглав летим в пропасть. Или, одушевляемые молодечеством, встретя непроходимый овраг, самоуверенно с разбега хотим перепрыгнуть его; смотришь – бедняга лежит на дне с разбитой головой. Или, встретя поперек дороги камень, мешающий проезду всего кортежа наших замыслов, сознаем в себе силы Атланта: «Давай схватим камень в охапку, сбросим за девять земель!» – и в изнеможении от бесплодных усилий падаем, изрыгая проклятия на камень.

Что ни говорите, а такой героизм – смешон, такое молодечество безрассудно! А если вспомним, чья отеческая рука ставит преграды на путях погибели, именно желая спасти от них, если вспомним, против кого мы геройствуем, молодечествуем, то наше геройство, молодечество будут уже преступны! Но не в таком ли героизме и молодечестве проходит вся наша жизнь? Оглянемся кругом себя. И почему все это? Потому что нам так кажется, мы так думаем; всему злу вина – образ мыслей, философия! Сколько ни горячись мы, как ни бейся, сколько ни увертывайся, а надо согласиться, что первая обязанность каждого – быть умным, т. е. уметь судить о вещах здраво, изучать истинный порядок вещей – и быть еще разумным, т. е. жить во свете разума вечного. Тогда образ мыслей наших (философия) будет верен, поступки наши – верны, жизнь – верная, светлая, и мы – счастливы. «Век живи, век учись!» Дело чрезвычайно просто. Отчего же не так делается? – Это очень любопытно.

Есть на свете животное, из рода домашних скотов, его зовут: Я. Удивительная, ужасная тварь этот господин Я. Как жаль: ни Бэр, ни Брандт, ни Куторга не потрудятся порядком разанатомировать, рассмотреть его в микроскоп! Представьте себе инфузорий, презренный прах, чуть-чуть заметный зоркому глазу, вооруженному «солнечным» микроскопом, – этот инфузорий всей землей ворочает и такие штуки куролесит, такие страшные, деннонощные опустошения производит повсюду, что удивительно, как целая рать досужих охотников до сих пор не ополчится на этого лютого зверя и не затравит его, как зайца.

Но, пока гг. физиологи ополчатся на него своими пинцетами и ланцетами и ретивейшие из охотников вселенной ополчатся на него вилами и секирами, я охотно предложу для желающих краткое описание этого ужасного, опустошительного инфузория, сделанное одним очень немудрым неучем, который во всю свою жизнь только и делал, что наблюдал его. Фамилии не помню.

«Это животное, – говорит он, – нельзя назвать духом, потому что в нем вовсе нет разума, а пропасть ума. Нельзя назвать его и веществом, несмотря что у него есть тело; Я проникает все тело, властвует в нем, непобедимо в нем, окопалось им, как неприступными окопами; его нельзя добыть, не разрушив тела, нельзя выжить его оттуда иначе как смертию, но можно усмирить его блокадой, можно крепко стеснить его тесною осадой – на штурм не советую ходить, не сдастся; нет, довольно осадить, неусыпно стеречь все выходы, крепко стоять против всех вылазок; а его вылазки ужасны, зверски злостны, ежеминутны… Но Я – страшный трус: чуть видит, что вы тут, что вы не спите, что меч ваш обнажен, – сейчас же и назад! Голодом, только голодом морить его; до смерти боится! Чем он голоднее, тем полезнее, мало-помалу он присмиреет, подчас прикинется даже мертвым – лукавый!.. не верьте, не прекращайте вашего строгого надзора за ним! Но, доведя его до состояния „ручного“ животного, до послушности домашнего скота, можно извлечь из него большие житейские пользы. Этот Я ужасно силен, ужасно гибок, сметлив – на все руки! С ним чудеса можно делать: только надо держать в ежовых рукавицах. Ко всему этому еще он страшный лясник; такой сиреной запоет вам, таким добреньким прикинется, так вас разжалобит… только слушайте! беда! Законопатьте уши разбивным мушкилем (молотком), проварите густой смолой или доброю замазкой замажьте!

Вы узнаете его по следующим признакам.

Начать с того, что он ужасный вор. Крадет все на свете, все чужое, если может, присваивает себе. Это его отличительное качество, родоначальник всех бесчисленных его погибельных пороков. Он крадет чужую жену, чужое доброе имя, славу, открытие, статью – все, все на свете, что только чужое, ему ужасно хочется присвоить себе во что бы ни стало; все пропадай, только бы ему было хорошо! Но этого мало. Я выходит на сцену жизни: добивается насмерть курений, поклонений, самого рабского служения – все подавай ему на жертву! Где только вы слышите клики своеволия, свободы, вольности, – знайте, это оно – Я! Одно слово „закон“ приводит его в бешенство. Он сам хочет предписывать всему законы, сегодня так, завтра иначе, смотря по тому, что для него лучше.

Сознавая себя чем-то великим, оно ищет блеска, славы, грома торжеств. Геройство, молодечество, удальство, выскочка, отличие – вот его поприще, пища, услада: „Смотрите, каков Я! – знайте меня!“ – кричит оно, подбоченясь и высокомерно озираясь вокруг себя. Стать головой выше всех, где бы ни было, как бы ни было – ему все равно, только бы стать. Оно питается всем, везде находит себе пищу. В кулачном бою и в литературе, в презрении богатств и в скоплении богатств всех видов и родов, в лохмотьях нищего и в разряженной щеголихе, в игре в бабки и в политике, с Диогеном в бочке и с Алкивиадом в кругу прелестниц – Я первый, Я всех выше, все мое, и все – мне!

В то же время, разумеется, этот Я – сама зависть! До того, что такой же ломоть черного хлеба в чужой руке ему кажется и белее, и слаще, и толще. Он горд, надут собой, как пустой пузырь воздухом; зол как василиск; но, зная очень хорошо, что люди презирают чужую зависть, гордость и злость, Я всячески их прячет – и вы всегда услышите: „Согласен, Я многого не знаю, во мне есть много недостатков, но зато Я не завистлив, не зол, не горд!“ Где это говорят, там-то и ищите всего такого, хотя бы далее в самих себе: нужды нет.

Этот Я самолюбив как черт, от которого и напутствуется демонским самолюбием. Он все любит лишь для себя: жену, друга, службу, удовольствие, литературу! Нет вещей, существ, которых бы Я пощадил и не приносил в жертву своему самолюбию.

Этот Я – преленивое животное! Всякий труд – его в ужас приводит! Но поманите отличием, геройством, молодечеством – он готов себе двадцать раз шею сломить, вынести сорок чахоток, задохнуться в трехдюймовом корсете, только бы другие сказали: „Ах!“. Но сколько он ленив на бескорыстный труд, столько же неутомим на ловле удовольствий, ненасытен к наслаждениям; тут он не разбирает средств: только бы забавляло, только бы шумело в ушах, играло в глазах да беспрестанно переменялось: „Нового! новенького! животрепящего свежестью!“ Резня, ссора, драка, сплетня, клевета, интрига – все ему по вкусу, самые грязные, ужасные, раздирательные сцены, – были бы только „новенькие“: о, он во всем найдет поэзию, все проглотит с жадностью, все обгложет до костей.

А какой лжец этот Я! Что ступит, то солжет, слукавит, притворится, обманет, сольстит, обольстит. Да как же иначе и быть ему: сказать правду значило бы показать себя, каков он есть, т. е. ужаснуть собой. Зато и „правда“ колет его как стальной спицей, ест как дым, терзает как тупая пила; правду он до смерти ненавидит: попробуйте коснуться хоть лебяжьим перышком правды до его самолюбия – увидите, какой неистовый подымет рев! Довольно одного этого: мы уже предвидим в нем скопище всех возможных страстей, неистовств, беснований. Например…»

Прекращаю выписки: их много еще осталось – в другое время докончу; теперь с нас будет и этого. Какое страшное чудовище! В каком неприступном мраке оно гнездится! Какое дикое, злое, гнусное, величавое, блистательное, любезное, ленивое и неутомимое, злое и ласковое, гордое и льстивое, – о, ненавистное!

– Да кто же оно, кто этот ненавистный Я?

– Это – я, ты, он, она, оно, мы, вы, они, оне!

– Боже мой! Как это можно!

– Да точно так! – Присмотритесь, осяжите хорошенько, по возможности без самолюбия. «Кивните не на Петра, а на себя!» – и вы увидите.

С этим-то чудовищем мы родимся, проводим целую жизнь, и разве смерть убьет его… Но много и таких несчастных, которые, добровольно быв заодно с ним при жизни, совершенно преобразуются в него по смерти – и уже никакое могущество не спасет их от вечного страдания.

Много есть в человеке прекрасного, божественного: все это Божий дар – не наше, хотя Я и то присваивает себе и, как тарантул, отравляет своим ядом все, к чему ни прикоснется. Все прекрасное в человеке, все, чем украшается жизнь, история, все это снисходит свыше тройственною силою добра, истины и любви. Борьба свирепого Я с ними наполняет все минуты жизни, все страницы истории человечества. В каждое столетие эта борьба склоняется то на ту, то на другую сторону; так будет продолжаться до совершенной победы добра над злом. Наше столетие исключительно склонилось на сторону Я: посмотрите на необъятные разливы его в себе и кругом вас во всем. Это преобладание Я особенно выразилось в литературе XIX века и убило поэзию повсеместно. Поэзии нет! А как и мы считаем за честь и долг подражать своим наставникам, то и у нас. Но у нас это – наносное, привитое, вовсе несродное коренным элементам нашей народности, так дивно сохраненной промыслом в течение целого тысячелетия.


Перед нами «Стихотворения М. Ю. Лермонтова». Это замечательный стихотворец, очень и очень непоследний, может быть первый из нынешних «стихотворцев». Стих славный, стальной: он и гнется, и упруг, и звучит, и блестит отражением мысли. Но отличительное достоинство этого стиха, которым он едва ли не превосходит все русские стихи: в нем столько слов, сколько нужно их для полного и ясного выражения мысли. Стихотворец, кажется, и не думает о рифме, не разжижает для полного счета стоп своего стиха вставными ненужными словами. Ежели совершенный стих должен в чтении сохранять всю естественность и свободу прозы – а это действительно так, – то стих Лермонтова очень близок к совершенству.

Другое достоинство этого стиха – чистота, скупость на риторические орнаменты, даже иногда бедность их. Он совершенно противоположен стиху Бенедиктова, увешанному метафорическими серьгами, браслетами, фероньерками, где брильянтовыми, а где, и большею частью, стразовыми, оттого что в них иногда, за неимением мысли, могущей играть и отражаться в тропических гранях стиха, – «вода», простая стеклянная вода! Стих Бенедиктова – девочка: сформируется, довоспитается, образуется – будет хорошенькая. Стих Лермонтова – мальчик, рослый, плечистый, себе на уме. Редко он резвится, еще реже он играет теми миленькими пустячками, в которых многие находят поэзию поэзии.

– А когда так, то чего ж еще требовать, Россия может гордиться отличным поэтом?..

– «Впредь утро похвалю, как вечер уж наступит!». Одного захвалили наповал, побережем хоть тех, которые целы еще. Послушайте, умный поэт! Пока стихи ваши были в вашей портфели, они были неприкосновенны для критики. Вы их пустили в свет – не угодно ли вам стать поодаль и вместе с нами посмотреть на них глазом постороннего. Это, право, стоит труда.

Стих мы видели; сохраните его навсегда таким – и на первой же выставке покажем его всей Европе. Теперь посмотрите, что в этом стихе содержится: его мысль, содержание – его душу.

В книжке 168 страниц и 27 статей. Не бросаясь в крайности, придержимся середины, прочтемте XVI статью:


Журналист, читатель и писатель

(Комната писателя; опущенные шторы. Он сидит в больших креслах перед камином. Читатель, с сигарой, стоит спиной к камину. Журналист входит)


Журналист.

Я очень рад, что вы больны.

В заботах жизни, в шуме света

Теряет скоро ум поэта

Свои божественные сны[1].

Среди различных впечатлений,

На мелочь душу разменяв,

Он гибнет жертвой общих мнений.

Когда ему в пылу забав

Обдумать[2] зрелое творенье?…

За то, какая благодать,

Коль небо вздумает послать

Ему изгнанье, заточенье,

Иль даже долгую болезнь:

Тотчас в его уединеньи

Раздастся сладостная песнь!

Порой влюбляется он страстно

В свою нарядную печаль….

Ну, что вы пишете? Нельзя ль

Узнать?

Писатель.

Да ни чего…

Журналист.

Напрасно!

Писатель.

О чем писать? Восток и юг

Давно описаны, воспеты;

Толпу ругали все поэты,

Хвалили все семейный круг,

Все в небеса неслись душою,

Взывали с тайною мольбою

К N. N., неведомой красе, –

И страшно надоели все.

Вы сущую правду сказали, умный поэт, вам «не о чем писать», а все журналисты виноваты! Бегайте их! Не будь ежемесячной повинности, оброка, поставки стихов к сроку, вы бы, может быть, добровольно написали целую поэму; а из-под неволи: «Пиши! Дай стихов!» – да еще стихов по ихней теории, чтоб были могучие, раздирательные, без всякой цели, а пуще всего – непременно в честь и славу Я, которое терпеть не может «нравственных сентенций», «нравоучений» или, что одно и то же по новейшему толкованию, «китайского духа». Да ко всему этому чтоб были еще и новенькие, с новою оригинальною мыслию. Ничто не ново под луною! Данные все те же от создания мира – где же набраться новенького! Поневоле бросишься в свое Я, оно теперь гигантски шагает, молодеет, новеет, свобода у него полная; софизмы, призраки, все, что идет наперекор всему признанному за истинное здравым смыслом всего человечества, – одним словом, полный простор: пиши что душе угодно, только бы не совпадало с тем, о чем прежде писали, – и будет оригинально. Эти гг. эстетики журнальные решительно сбили с толку поэтов своими гасовыми теориями. «Маяк» говорил уже об этом (Ч. IV, гл. IV, ст. IV). Они-то довели и вас, умный поэт, до печатного сознания, что вы не знаете «о чем писать», что вам недостает содержания. Посмотрим.


Читатель.

И я скажу – нужна отвага

Чтобы открыть…. хоть ваш журнал

(Он мне уж руки обломал);

Во-первых, серая бумага,

Она быть может и чиста;

Да как – то страшно без перчаток.

Читаешь – сотни опечаток!

Стихи – така ж пустота;

Слова без смысла, чувства нету,

Натянут каждый оборот;

Притом – сказать ли по секрету?

И в рифмах часто недочет.

Возьмешь ли прозу? – перевод.

А если вам и попадутся

Рассказы на родимый лад,

То верно над Москвой смеются,

Или чиновников бранят.

С кого они портреты пишут?

Где разговоры эти слышут?

А если и случалось им,

Так мы их слышать не хотим…

Когда же на Руси бесплодной

Расставшись с ложной мишурой,

Мысль обретет язык простой

И страсти голос благородной (?)?…

Журналист.

Я точно тоже говорю,

Как вы, открыто негодуя,

На музу Русскую смотрю я.

Прочтите критику мою.

Читатель.

Читал я. Мелкие нападки

На шрифт, виньетки, опечатки,

Намеки тонкие на то,

Чего не ведает никто

Хотя б забавно было свету!..

В чернилах ваших, господа,

И желчи едкой даже нету –

А просто, грязная вода!

Молодец! отделал. После этого, что журналисту осталось делать с таким неучем-читателем. Но автор, вероятно из дружбы или кумовства, покривил душей, уклонился от подражания природе журналиста. Вот он что отвечал. Это ни на что не похоже.


Журналист.

И с этим надо согласиться.

Но верьте мне, душевно рад

Я был бы вовсе не браниться –

Да как же быть?…. меня бранят!

Войдите в наше положенье!

Скажите, какой журналист сознается, что его критика – брань, и брань в отмщение за брань. Не каждый ли ежеминутно уверяет, что его критика беспристрастный, зрело обдуманный суд, по законам логики, эстетики, изящного и природы. (Он продолжает).

Конец ознакомительного фрагмента.