Вы здесь

Степан Разин. III. Соколиная потеха (И. Ф. Наживин, 1928)

III. Соколиная потеха

Весело ликовало солнечное майское утро. Все пело, все сияло, все цвело. Точно червонцами, засыпала весна зеленые луга золотыми одуванчиками да купальницей, в березовых перелесках распускался уже ландыш и, как невесты, разбрелись по широкой клязьменской пойме белые черемухи. Царь Алексей Михайлович, лениво опустившись в седло, с удовольствием оглядывал свои любимые, заповедные места и изредка бросал какое-нибудь замечание ехавшим вокруг него охотникам-боярам. Охотничий убор всякого делает подбористее, молодцеватее, мужественнее, но в фигуре царя и теперь, на коне, по-прежнему было что то мягкое, бабье, простоватое. Рядом с ним ехал казанец Шиг Алей, смуглый крепыш с плоским татарским лицом и умными глазками. Князь В.В. Голицын, молодой, статный красавец с дерзкими глазами, ехал слева от царя с секирой из слоновой кости в руке, а другой, князь Пронский, маленький, черненький и ловкий, держал булаву царскую, шестопер. Ратный воевода князь Юрий Долгорукий рядом с царем казался особенно крепко сбитым, и быстры и тверды были его черные, бесстрашные глаза. Могутный боярин князь Иван Алексеевич Голицын, краса московских бояр, ехал на дорогом белом коне рядом с сокольничим царским Федором Михайловичем Ртищевым. Бояре беседовали о чем-то, но князю Ивану Алексеевичу мешала напавшая вдруг на него икота. Он икал, как младенец, и, дивясь, повторял: «Ишь ты, вот опять!.. Беспременно кто-то поминает меня… Кто бы это? Нешто княгинюшка?..» Потупившись и ни на что не глядя, ехал князь Прозоровский, пожилой боярин со слегка оттопыренными ушами, которые придавали ему несколько глуповатый вид, и с вечно красным носом: он всегда страдал насморком. Соколиной потехи он совсем не любил, – беспокойство одно, а какая в ей корысть? – но любил быть поближе к царю. Хитрово смеялся чему-то с Урусовым. А сзади всех и стороной ехал молодой князь Сергей Сергеевич Одоевский, племянник Никиты Ивановича. И наряд его, и конь сверкали богатым убранством своим, но сумрачен был молодой князь, а черные глаза его горели темным огнем. Он недавно женился на княжне Воротынской. По роду и богатству княжна была ему почти что в версту, – если вообще кто-либо на Руси мог равняться знатностью породы с Одоевскими, и не было в сватовстве никакого обманства, как часто в те времена случалось: он взял то, что хотел. Но не прошло и нескольких месяцев, как богатые хоромы его опротивели ему из-за жены немилой. То на лежанке, зевая, целый день жарится, то на сенных девок пищит и по щекам их бьет, то со своими шутихами, не покрывая зубов, ржет, как кобыла на овес. А слова человеческого какого и не жди от нее… А все от воспитания дурного. Вон у Артамона Сергеича Матвеева Наташа Нарышкина живет – хоть роду-то и непыратого, а поглядишь – царица… И сердце его вдруг согрелось…

А сзади бояр, поодаль, стремянные их ехали, сверкая роскошью нарядов и красотой и убранством коней…

– А вон и охота наша… – довольный, сказал Алексей Михайлович, когда они выехали из веселого, полного весенней игры перелеска березового в заливные луга Клязьмы: в отдалении по-над берегом, на опушке рощи стояла верхами в ожидании царя его охота, всего человек пятьдесят, – подсокольничий и все чины «сокольничья пути», – на прекрасных конях, в цветных, шитых золотом бархатных кафтанах. – Ну вот и доехали, слава Богу…

И росистым лугом, наперекоски, царь с боярами направился к своей охоте. Сокольничий Ртищев на рысях опередил всех, чтобы посмотреть, все ли в охоте в порядке…

Алексей Михайлович до страсти любил «полевую потеху» и «кречетью добычу» и не жалел на нее никаких денег. Ведал у него это депо Приказ Тайных Дел, как ведал он и все другие личные дела царя: его безопасность, хозяйство, винокурение, откормку скота, будные станы, распространение богословских книг, благотворительность и даже государственную роспись. Церковь наряду со всякими другими человеческими утехами порицала и соколиную охоту, но тут набожный царь с ее взглядами не считался и, посмеиваясь, говаривал: «Ну, ничего, отмолят попы как ни то грехи мои…»

«И для той его потехи учинен был под Москвою потешный двор, – рассказывает современник, – и на том дворе летом и зимою днюют и ночуют около птицы до ста человек сокольников. А честью те сокольники равны жильцам и стремянным конюхам. Они пожалованы денежным жалованьем, и платьем погодно, и поместьями, и вотчинами, и будучи у тех птиц, они пьют и едят царское. А будет у царя тех потешных птиц больше трех тысяч, и корме, мясо говяжье и баранье, идет тем птицам с царского двора. Да для ловли и для ученья тех птиц в Москве и по городами и в Сибири учинены кречетники помощники, больше ста человек, люди пожалованные же. А ловят тех птиц под Москвою и в городах и в Сибири над озерами и над большими реками на берегах по пескам, и наловя тех птиц, привозят к Москве больше двухсот на год. И посылаются те птицы в Персию с послами и куда случится, и персидский шах тех птиц принимает за великие подарки и ставит их ценою рублев по сто, по двести, по пятьсот, по тысяче и больше, смотря по птице, – тогда как корова в царстве московском стоит два рубля, а холоп пятьдесят рублев. Да на корм тем птицам и для ловли берут они, кречетники и помощники их, голубей во всем Московском государстве, у кого бы ни были, и, взяв, привозят в Москву, а в Москве тем голубям устроен двор, и будет тех голубей больше ста тысяч гнезд, а корм, ржаные и пшеничные высевки, идут с Житенного двора…»

Царь с боярами подъехал к своей охоте. Старый Ртищев, сокольничий, в красном с золотым наряде, в щегольских желтых сапогах, поклонился царю до земли и по чину, еще прадедами установленному, проговорил:

– Время ли, государь, веселью быть?

– Время, Федя, время… – ласково сказал Алексей Михайлович. – Начинай давай веселье…

Сокольничий подал Алексею Михайловичу богатую, всю расшитую золотом рукавицу, и, взяв у почтительно стоявшего сзади него подсокольничего крупного белого кречета Буревоя – птице просто цены не было, – в клобучке и колокольцах, посадил его государь на руку.

И, опять следуя старому-старому обычаю, сокольничий поклонился боярам и сказал:

– Честные и достохвальные охотники, забавляйтесь и утешайтесь славною, красною и премудрою охотою… Да исчезнут всякие печали и да возрадуются сердца ваши… А вы, добрые и прилежные сокольники, – обратился он к своим подчиненным, – напускайте и добывайте!..

Царь улыбкой одобрил древлий чин, и вся пестрая толпа охотников в одиночку и небольшими группами поскакала по зеленым лугам в разные стороны: к болотцам, где держались утки и всякая другая водоплавающая дичина, к перелескам, где прятались тетерева и куропатки. Рядовые сокольники криком и длинными бичами торопили затаившуюся птицу на подъем, а охотники бросали вслед ей своих соколов, кречетов и ястребов.

– Что ты сегодня словно сумен маленько, князь? – проговорил мимоходом старый Ртищев, подъезжая к Долгорукому. – Али что?

– Да все то же… – хмуро отвечал тот, оглянувшись на своего сокольника, который ехал вслед за ним. – Вчера опять в Успенском соборе подняли безымянную грамоту с печатью красного воска на Дон к атаманам и казакам. Призывают казаков на Москву – расправиться с боярами лиходеями, московскими цариками… Я говорю, что нельзя медлить. Сухой соломы что-то уж очень много накопилось. Надо сговариваться…

– Слышал, слышал… – раздумчиво сказал Ртищев. – А царь знает?

– Афанасий Лаврентьевич с Дона гонца все поджидает… – отвечал Долгорукий. – Нам надо потолковать сперва… – значительно добавил он. – Я уж говорил тебе. Только вот князя Никиту Иваныча видеть я еще не удосужился. Я дам знать…

– Ладно. Я понимаю…

И они разъехались.

Федор Михайлович Ртищев, как и князь Ю.А. Долгорукий, «по запечью» сидеть не любил, а принимал деятельное участие в строении Московского царства. Он не жалел денег на выкуп пленных, помогал нуждающимся, устроил в Москве скудельницу и приют для убогих. Во время войны с Польшей он лечил раненых на свой счет, а по выздоровлении помогал им. Он был большим любителем до богослужения и до священных книг. Он основал близ Воробьевых гор на свой счет Андроньевский монастырь, а при нем школу. Учителями поставил он тридцать киевских монахов, «изящных в учении грамматики словенской и греческой, даже до риторики и философии хотящим тому учению внимати». А во главе училища стоял известный в ту пору Иосиф Славинецкий… Но Москва не любила Ртищева: он был прежде всего виновником введения новых медных денег, которые вызвали вскоре такую дороговизну и расстройство всего и закончились страшным бунтом и гибелью многих тысяч человек.

Князь задумчиво ехал лугами, за ним, с его любимым кречетом Батыем на руке, ехал его сокольник Васька, ловкий, статный парень с золотистыми кудрями, мечтательными голубыми глазами и веселыми зубами. Контуженному польским ядром в руку князю трудно было самому напускать птицу.

Из кустов, из камышей, с воды – отовсюду поднималась испуганная непривычным шумом и оживлением заливных лугов птица, и соколы, кречеты и ястреба били ее. И любо было глядеть, когда соколы брали птицу в угон или наперехват, но еще краше было видеть, когда сокол взмывал в бездонную синеву неба и там, сжавшись весь в стальной комок, камнем падал сверху на намеченную жертву: сокрушительный удар, облачко перьев пестрых – и птица падала в изумрудную траву, под ноги коней. И снова, полный дикой радости, взмывал прекрасный хищник с гордыми золотыми глазами под облака. Иногда, разгоревшись, сокола упрямились и не шли к охотнику – тогда он, махая куском красного сукна, похожего цветом на свежее мясо, или же отрезанными птичьими крыльями, «вабил», наманивал своевольного разбойника. Другие соколы, в особенности молодежь, разгоревшись, точно ослепнув от своей удали, теряли глазомер и разбивались оземь насмерть. А над солнечной, расцвеченной землей, над головами всех этих скачущих ярко-пестрых всадников метались в ужасе и тяжелые кряквы, и бойкие чирки, и краснобровые красавцы тетерева, и кулики длинноносые…

И вдруг из кустов, с лесного болотца, краем которого ехал великий государь, опасливо курлыкая, поднялся с разбегу тяжелый серый журавль. Заполыхало охотничьим огнем сердце царя. Но нет, выдержать надо: пусть наберет журавль высоты, тогда и потеха будет настоящая, охотницкая. А так не ровен час, и кречета убьешь…

Журавль уходил. И вот, выдержав, царь бросил своего Буревоя. Сразу пометив дорогую, но и небезопасную добычу, опытный кречет точно заколебался, соображая, а затем без всякого видимого усилия стрелой взмыл в солнечную высь. Сердце Алексея Михайловича замерло: вот-вот сейчас!.. Буревой, едва видный, был уже под облаками, как вдруг из бездны неба наклонно полетел вниз, к журавлю, какой-то камень. Царь так и ахнул: другой!.. Но делать было нечего: чужой добытчик уже несся молнией к журавлю… Огромная серая птица в тоске смертной закинула назад свою длинную шею, чтобы встретить врага ударом своего сильного клюва, но тот сделал едва уловимое движение назад и – сразу влип в спину журавля между могучими крыльями. Журавль зашатался. Полетели и закружились перья. Еще мгновение, и журавль, точно сломанный, закувыркался вниз, в луга. Кречет – то был Батый Долгорукого – отлетел в сторону, но в это мгновение из-под облаков на него яростно ударил Буревой, оба сцепились и нанося один другому удары острыми клювами и когтями, повалились в траву. Охотники с криками бросились к ним, разняли и надели колпачки.

– Хорош, хорош твой кречет, князь… – завистливо похвалил царь подскакавшего Долгорукого. – Нечего говорить: птица стоящая…

– Ничего летает, великий государь… – небрежно отозвался воевода, восхищенно глядя на своего любимца.

– Хорош, хорош… – повторил еще раз царь и еще что-то хотел прибавить, как вдруг с зеленого болотца порвался кряковой селезень. – Этого пусть уж Буревой возьмет!.. – крикнул он. – Не замай потешиться…

Царь, разрумянившийся, точно помолодевший, поскакал за селезнем, а князь шагом отъехал с Васькой в сторону. У Васьки в тороках уже висел, вытянув длинную шею и раскинув крылья, журавль. Батый, в колпачке, чувствуя вокруг себя эту горячую охотничью суету, поскок лошадей, полет птиц, крики сокольников и поддатчиков, сердился, пронзительно кричал, перебирал нетерпеливо по рукавице ногами и махал крыльями. Ветром веяло от размаха сильных крыльев в лицо Васьки, и он жмурился и смеялся.

– Ну, ну, буде… – повторял он ласково, сияя своими белыми зубами. – Налетаешься еще… Ну, ну… Ишь, тожа надумал: с царским кречетом схватился!.. Да ну, буде, говорю…

Князя волновал злой и нетерпеливый крик его любимой птицы. Он пометил матерого черныша, метнувшегося в чащу, и направился к нему. Он принял от Васьки кречета, и сокольник с трудом вытоптал из кустов затаившегося в страх линялого петуха. Сильный красавец, свистя крыльями, пошел было низом наутек. Освобожденный от своей шапочки, Батый снова взмыл вверх, но когда он бросился на косача, – у обоих охотников прямо дух захватило: того и гляди расшибется!.. – тот побочил сразу в чащу и скрылся. Раздосадованный и точно сконфуженный кречет снова взмыл в небо и стал коситься в лазури широкими кругами, никак не желая спуститься на рукавицу. Васька всячески наманивал его, но кречет, точно дразня, уходил все дальше и дальше.

– Не ушел бы… – опасливо подумал князь, решивший поднести своего любимца государю. – Васька, смотри в оба!.. – строго крикнул он сокольнику, грозя ему издали плетью, и подъехал к скучливо ехавшему мимо князю Прозоровскому.

Васютка, все вабя, старался не потерять из глаз Батыя и скакал за ним сперва этим берегом серебряной Клязьмы, а потом перебрался в брод на ту сторону и поехал душистой поймой. За Батыя он не тревожился: набесившись, налетавшись, умный старый кречет сам вернется, как это было уже десятки раз. А конь вот уже притомился… И Васютка, нежась на солнышке, ехал все вперед и вперед, к Лосиному острову, который синей тучей затянул весь край земли на полдень… И вдруг, как это часто бывало с ним, в душе Васьки всплыло видение: будто степь зеленая, бескрайная стелется перед ним и какая-то безлюдная путь-дороженька убегает по ней в даль безвестную, а при дороженьке стоит будто бы березка белая, молоденькая, одна-одинешенька. Никогда Васька в степи не бывал, никогда всего этого в действительности не видывал и потому всегда дивился: откуда это в нем? И всегда в таких случаях становилось сердцу его и сладко, и тепло, и тоскливо, и как-то в груди сами собой начинали складываться печальные и нарядные слова и – выливались в песне…

По размытой половодьем, в колдобинах, дороге, среди цветущей поймы шла к Сергию-Троице толпа богомольцев в одеже смирной, в лапотках, с подожками. Все тела были под сумочками вперед наклонены, точно все они тянули за собой лямку какую-то незримую, и не видели эти глаза поймы цветущей, неба ясного, всей этой радости вешней, и дребезжащими, немного гнусавыми голосами, на старинный распев, в один тон, тянули они уныло, надрывно: «А-а-а… Госапади… Сапасе… а-а-а…» И стоял за ними тяжелый дух: монастырским ладаном да воском, поу́том, онучами заношенными… Сзади всех шел попик безместный, худенький, старичок, о. Евдоким, что Алексею Михайловичу старое сказание о кровосмесителе рассказывал, а с ним рядом шагал дружок его постоянный, Петр, чернявый, жилистый мужик с черными, строгими глазами.

– Мир дорогой… – сказал Васька и так, от нечего делать, спросил: – А что, братцы, не видали вы кречета моего?

– Кречета? – поднял свою поганенькую бороденку попик. – Как не видать, видали…

– Кое место?

– На Дону… – отвечал попик, и вдруг его постное, морщинистое личико растянулось в широкой до ушей ернической улыбке, обнаружившей желтые, редкие, изъеденные зубы. – Да, пожалуй, и не кречета, а самого орла…

Васька с недоумением посмотрел на него: не любил он людей, которые напрямки не говорят, а с вывертами.

– А ну тебя, с побасками-то твоими… – равнодушно отмахнулся он. – Его дело спрашивают, а он не знамо что городит…

– И я дело говорю, любезный… – сказал старичок. – Вот дай срок, прилетят сюда донские-то кречеты, не возрадуешься. Так пух и полетит… Ишь вырядился, ишь морду-то наел!..

– Да будет тебе, отец Евдоким!.. – остановил его строгий спутник. – И что это у тебя за обычай такой нескладный со всеми не в путь говорить?..

А Васька, все шаря глазами по поднебесью, уже ехал поймой дальше. Дон, словно сказал он. Да, это там, в степях… И опять степь бескрайняя раскинулась перед ним, и дороженька, неизвестно куда пролегающая, протянулась, и березка одинокая при ней… И опять запросилась из сердца песня – не знамо о чем…

А по зеленой, нарядной, как невеста, земле, забыв все заботы и огорчения, весело скакали и гомонили и кричали разноцветные, сверкающие золотом, серебром и каменьями самоцветными, охотники, сокольники и поддатни, и носилась дикая птица, и тешили сердца свои бесстрашные кречеты и соколы, и бездонно было небо, и бескрайна привольная, синими далями своими манящая Русская земля…

Вдали чуть слышно умирало надрывное «а-а-а… Госапади… Сапасе… а-а-а…»