Вы здесь

Степан Разин. IX. Вольнодумцы (И. Ф. Наживин, 1928)

IX. Вольнодумцы

– А-а… – густо пробасил о. Арон, казначей Троицкого монастыря, тяжко поднимая свою залитую салом, бородатую и неопрятную тушу навстречу Степану. – Се жених грядет во полунощи и блажен раб, его же обрящет б… – он сказал непристойность и раскатисто захохотал. – Доброго здравия, славный атаман… Преподобный отче Евдокиме, великого света смотритель, православных учитель, добро пожаловать!.. Спасибо, что не забываете нас, нищих и убогих…

Степан шагнул с порога в его слабо освещенную, неопрятную и полную какой-то густой вони келью с неприбранной постелью, липким от грязи столом и запыленным окном за чугунной решеткой. В переднем углу, затканные густой паутиной и покрытые толстым слоем пыли, стояли старые, черные образа, а около них, на полке, тоже едва под пылью видные, лежали старые книги в кожаных переплетах с прозеленевшими медными застежками.

– Ну, садитесь вот на лавку, под образа, за почестный пир… – гудел утробно о. Арон, сильно окая: он был родом из Суздальской земли. – Сечас вина достанем и пожевать чего-нито… За милую душу… Рад, рад дорогим гостям…

– Как здоров, отец Арон? – спросил Степан, садясь и глядя на увальня смеющимися глазами. – Все распирает тебя… Не лопни, смотри…

– И то, Степан Тимофеич, и то… – застонал отец Арон. – За грехи карает, должно, Господь Вседержитель… Едва хожу…

Он достал из-под кровати только что початый штоф вина и, задыхаясь, поставил его на стол, потом с полки снял каравай хлеба, соли серой в грязной деревянной солонке и три помятых оловянных чарки, а потом опять нагнулся и, все задыхаясь, достал глиняный горшочек с солеными, сверху тронутыми зеленоватой плесенью, рыжиками. Затем тяжко вышел он из келии и скоро, шумно дыша, вернулся с куском копченой свинины.

– Ну-ка, со свиданием… – сказал он, дрожащей рукой разливая и расплескивая водку. – Во славу Божии… Не взыщите, отцы и милостивцы, на убогом угощении моем: плох я хозяин стал, остарел, одышка замучила… Да у меня и скус весь к еде пропал, вот истинное слово, и раньше любил я, грешный, поесть, а теперь абы водка да закусить чего солененького… Уж не взыщите…

– Да нешто мы к тебе за телесной пищей пришли? – широко осклабился своей улыбкой о. Евдоким. – Ты вот лучше медом душевным-то нас напитай…

О. Арон погрозил ему толстым грязным пальцем.

– Смотри ты у меня, попик непутный!.. – сказал он. – Тебе, по иерейскому сану твоему, полагается смирение, а ты как бы все подковырнуть человека. Впрочем, ты, чай, в бегах давно забыл, что ты иерей – только одни волосенки от всего иерейства и остались… Ты, чай, и не знаешь, атаман, какого аспида пригреваешь на груди своей? Ведь он всем сказывает, что за правду пострадал, а я тебе скажу, как все дело было и почему теперь он по всей Руси колесит как неприкаянный. Он попом в Шуе-посаде был, и все священство там, правду сказать, спилось начисто. И по указу архиерея суздальского был на посаде розыск, и все шуяне показали, что дьякон Ларивон из кабака не выходит. А пономарь все пьян ли валяется? – спрашивают. Да, мертвую пьет и пономарь. А поп Евдоким в беседах напивается ли и озорничает ли? И поп, бают, всё по улицам валяется и, приходя пьяный к собору, в колокола бьет и градом всем возмущает и всякою скаредною бранью мужской и женский пол лает… Ну, и разогнали рабов Божиих всех кого куды… Ну здравы будьте, милостивцы, гости дорогие…

Все чокнулись, выпили, закусили свининкой. И отец Арон тотчас же снова взялся своей мохнатой лапой за штоф.

– Э, ну тебя!.. – воскликнул Степан. – Все мимо зыришь… Дай-ка сюды!

И он, отняв у хозяина штоф, ловко налил чарки.

Отец Евдоким вдруг осклабился.

– Вот так-то сидели мы в Москве раз в кружале… – сказал он. – И стали мои москвичи жалиться на скудость. А я и говорю им: заблуждаетесь, чада, ибо не знание писания. Не сказано ли вам, маловерным, что не заботьтесь-де о дне завтрашнем, а живите-де, как птицы небесные, яже не сеют, не жнут и в житницы не собирают, а Отец ваш небесный питает их… А один из москвитян и говорит: ну, какая это-де, батька, жизнь птичья?.. Летают по дорогам да г…. клюют…

Все захохотали.

– Они, москвитяне, на язык-то куда как востры… – сказал о. Арон, перебирая изъеденной деревянной ложкой зеленые рыжики и, наконец, бросая их. – Нет, задумались мои рыжики вчистую!.. Не годится… Давай, будя, вот свининки пожуем…

– Да ты монах… – подзудил отец Евдоким.

– Заблуждаешься, попик непутный, не ведая писания… – отпарировал о. Арон. – Ибо не сказано ли: не то оскверняет человека, что входит в уста, но то, что из уст?.. Ну-ка, во славу Божию, осквернимся…

– Ну, а в бытие Божие все еще не уверовал? – осклабился отец Евдоким.

– Все не уверовал, отче… И не уверую…

– Все, значит, по-прежнему «рече безумец в сердце своем: несть Бог»?

– Все по-прежнему: несть Бог…

– Слышишь, атаман?

– Слышу…

– Ну вот… А ты его еще своим воровским патриархом поставить хочешь!..

– Ну-ка, еще по чарочке… – угощал хозяин и, хлопнув, погладил себя по брюху и проговорил: – Пошла душа в рай, хвостиком завиляла!.. Хорошу царь водку делает, это говорить нечего…

– А коли Бога, по-твоему, нету, откуда же все пошло? – не унимался захмелевший отец Евдоким.

– Все самобытно…

– Так и стоит испокон веков?

– Так и стоит… – твердо сказал отец Арон. – Ты по степям нашим хаживал? Каменных стуканов этих видал?

– Видал.

– Кто их поставил? Зачем?

– Не знаю.

– И никто не знает… Стало быть, жили в наших местах каше-то народы, от которых и следу никакого не осталось, только вот стуканы эти самые. А до тех народов, может, другие народы были, а до тех еще другие, и так всегда, ныне и присно и во веки веков…

– Хульная глаголеши… Зри: Бытие, глава I и последующие…

– Долго над ними, отче, я голову ломал… – сказал отец Арон. – И так и не понял, кому это было нужно век эти сплетки сплетать. И все мне думается, что какой-то озорник наспех все это написал, чтобы над людьми посмеяться… Наплел чепухи всякой и говорит: все это, ребята, слово Божие. И все поверили. Человек дурак, он во все поверить может: и в то, что баба-яга ночью на помеле ездит, и что Марья от голубя родила. Только говори потверже да костром припугни, и не посоля все проглотят…

– На словах-то ты ерой, что твой Ермак Тимофеич… – подзудил опять отец Евдоким. – А давай-ка вот я тебя испытывать буду…

– Испытывай… Только смотри, водка в чарках не прокисла бы, – выпьем сперва… Ну вот… А теперь испытывай…

– Бога нет?

– Нет.

– А енто што? – указал о. Евдоким на иконы.

– Доски закрашенные.

– А коли доски, плюнь в лик – вот хошь Ему…

Он указал на черный, прокоптелый лик Нерукотворного Спаса.

Отец Арон, не говоря ни слова, сопя, потянулся к божнице, снял крайний образ – над столом задымилось нужное облачко пыли, – и харкнул на икону.

– Еще чего, говори… – спокойно обратился он к отцу Евдокиму.

– А ну расколи его теперь…

Степан сделал было невольное движение, как бы желая остановить его.

– Что? – густо засмеялся о. Арон. – Али боишься, что боженька громом убьет? Ни хрена не будет: испробовано! Я и не эдакое делывал…

Он тяжело поднялся, подошел к печке, пошарил за ней и, вытащив оттуда тяжелый, ржавый косарь, поставил икону на лавку, несколькими ударами косаря расколол ее на несколько частей и бросил к печи.

– Только и всего. Лучина… Ну-ка наливай…

– Видал? – спросил Степана отец Евдоким.

– Видал… – отвечал тот медленно.

Он внимательно сладил за беседой священнослужителей.

– Мы их, мнихов этих самых, непогребенными мертвецами все зовем… – сказал отец Евдоким. – А они вон каще ерои!..

– Это ты, отче, заячьей породы, а у меня душа кремень… – сказал о. Арон, прожевывая вязкую, как ремень, свинину. – Помню, как я на тебя еще в Москве дивился: стоить за обедней, лик это благообразный и все обличье совсем как человечье. А поглядишь на ухмылку эту твою, чистый ты вот окаянный какой… У тебя две личины и две души. То ты словеса хульные глаголеши, а чуть что, вериги надешь, и слезу покаяния источишь, и в перси себя бить будешь…

– Это верно. И дерзости во мне много, и боюсь я всего…

– Ну вот. И таких, как ты, на Руси у нас тьмы тем. А я весь единый.

– Так. А что же ты, коли так, богами-то весь угол заставил? Пословица говорится: годится – молиться, а то так горшки крыть…

– А это прибежище мое от дураков… – сказал отец Арон. – Выскажи я все это им в глаза, сичас же меня в струб посадят и сожгут. А я помирать не хочу, хоша, по совесту, и пора. Потому еще вот водочку уважаю, в бане париться люблю… Раньше девок любил, да теперь по этой части совсем ослаб: когда-когда разве разок удастся… Ежели спокой в жизни от дураков иметь хочешь, так ты глупости их во всем потакай…

– А помрешь, что будет?

– Червяки съедят.

– И все?

– И все. Аминь… Был о. Евдоким, а теперь и вони-то его не осталось…

– Тьфу! Типун тебе на язык…

– А, не любишь! Ха-ха-ха… Ну, выпьем еще по чарочке, – тогда смелее будешь…

Выпили, пожевали. Степан внимательно слушал.

– И как это ты до всего этого дошел?.. – спросил отец Евдоким. – Нюжли своим умом?..

– Нет, промыслом Божиим… – улыбнулся отец Арон. – Дело, голуби вы мои, вышло так. О ту пору я на Москве еще жил. И вот раз постом пошел я на рыбный торг рыбки себе на пропитание купить, и торговый человек селедки эти, гляжу, в грамоту какую-то завернул. Глянул я на грамоту, а на ней, смотрю, рукописание старинное, с титлами, и сама грамота по краям вроде как обожжена маленько, пригорала. А я завсегда до всего любопытен был. Ну, пришел это я домой к себе, развернул рыбу и за грамоту. И вдруг читаю: «Богу единому подобает быти, а не многим, и что Ему весхотети веплотитися и како же Ему в чреве лежати женстемъ? И како сиа достойно будет Богу в мест таком калне лежати и таким проходом пройти?..» Меня – вот истинное слово – точно молонья обожгла!.. Бросил я все дела свои и сичас же к тому торговому человеку ходом. Прибегаю: кажи мне бумаги, в которые ты рыбу твою покупателям завертываешь!.. Он сперва было перепугался, отнекиваться стал, как полагается, ну а я не отстаю: «Кажи и никаких, а то беды такой наживешь, что и не вылезешь… Живьем-де в струбе сожгут…» Ну, отдал он мне все те бумаги, а я домой опять. Разобрал: судное дело о Феодосии Косом, о Феодорите, что лопарским апостолом зовут, и о других иже с ними. Многих листов уже не хватало, но все же понять кое-что можно было. И понял я так, что когда на Москве пожар большой был, лет сорок, чай, тому назад будет, так тогда все приказы горели и многое, как и полагается, с пожара растащили. Вот и эти листы, надо полагать, с пожара украдены были и попали торговым в дело. И сел я с великим прилежащем разбирать их и у меня, можно сказать, глаза впервые на все открылись. Вот смелый народ был, вот головы!.. – восторженно покрутил отец Арон кудлатой, вшивой головой. – Это тебе не пестрообразная никонианская ересь, эти в самую глубь брали и резали прямиком…

– Ну? – очень заинтересовался отец Евдоким – Чего ж ты там вычитал?

– А вычитал всю веру их… Как они на суд говорили… – отвечал отец Арон. – Они опровергали все начисто. Говорили они, что не подобает человекам наименовать отцом никого же, кроме Бога, а кресты и иконы хотели они сокрушити, и не велели святых на помощь призывати, и в церковь не ходити, и книг церковных учителей и жития святых не читати, и молитвы их не требовати, и не каятися, и не причащатися, и темианом не кадити, и на погребение от попов не отпеватися, и по смерти не поминатися… А об образах прямо говорили, что идолы-де то бездушные, и в подпор себе из книги Премудрости Соломоновой некии места подбирали. И многое такое говорили, чего, по совести, отговорить им никак неможно. А отцы наши духовные, что по повелению царскому судили их, только одно и твердили им: «Это ты говоришь, чадо, не гораздо!.. Это ты говоришь развратно и хульно… Это тебе вина…»

– И что же сделали с ими? – спросил отец Евдоким жадно.

– Да Матвей-то еще на суд от страху ума решился… – отвечал отец Арон. – «Богопустным гневом, – пишут, – обличен бысть, бесу предан и, язык извеся, непотребная и нестройная глаголаша на многие часы…» Ну а других, известно, осудили неисходным в темнице быти, да не сеют злобы своя роду человеческому… Так всех, сказывают, и погубили. И как рвали их отцы духовные – ну, ровно вот твои псы!.. А особенно против Феодорита лютовали… А потом и оказалось, что вся лютость-то их оттого была, что он своих мнихов – он игуменом Суздальского Евфимьевского монастыря был, – держал строго больно и не токмо-де жен, а скота единого отнюдь женского полу в обитель не пропускал… Вот и распалились монашки… Ну а там дальше да больше, и я опроверг все и даже престол Господень опрокинул. Потому, если бы вера правая, истинная была, то была бы она одна для всех, а ежели истинных вер таких много, значить брешут все. Всякий врет по-своему, только всех к и делов…

Помолчали. За окном, на улице, шумели пьяные казаки. Соборный колокол скучливо отбил еще час жизни.

– А много, много вас таких на Руси развелось!.. – задумчиво проговорил отец Евдоким. – Вот недавно в Мижгородском углу черемиса против приказных поднялась. Знамо дело, сичас же к ней холопи всякие пристали и гулящий народ – и пошла писать. И первым делом, братец ты мой, взялись все церкви сквернить… Диковинное дело!..

– Ничего диковинного нету… – сказал раздумчиво отец Арон. – Всякому хотца хошь на часок один ослобониться да на всей своей волюшке пожить. Навсегда-то ослобониться силенки нету, кишка не позволяет, ну а дерзнуть на часок – вроде тебя вот – это можно…

– А что, ежели такой народ да размножится?.. – покачал головой о. Евдоким. – Вот делов наделают!..

– Ничего особенного не будет… – сказал отец Арон твердо. – Все то же будет… Ты думаешь, это чему мешает, что поклоны-то они бьют да про аз спорят? Все это дым один. Помолится, а там и за ножик. Только бы вот в понедельник не оскоромиться да с бабой под праздник не согрешить. Недаром про волгарей наших говорят, что они, не помолясь, и отца родного не зарежут… Да и зарежет – наплевать: снес попу алтын какой и опять чист будет… Ну-ка, еще по чарочке… Вы ее не жалейте – у меня под постелью еще есть. Ну-ка, со свиданьицем…

– Куда ж ты те попаленные листы подевал? – спросил отец Евдоким. – Гоже почитать бы…

– Я их еще в Москве боярину Афанасию Лаврентьевичу Ордын-Нощокину отдал… – сказал оотец Арон. – Впрочем, тогда он и боярином еще не был… Он тоже до всего дотошный такой… А я к нему вхож был…

Чрез некоторое время в чадной келье отец Арона стоял пьяный гомон и хохот, как на базаре: отец Евдоким славился своим уменьем рассказывать похабные истории, а в особенности про попов, и его собеседники прямо животики надрывали…