Посвящается Шоне
Понимание того, что наша жизнь состоит только из памяти, приходит тогда, когда начинаешь ее терять, утрачивая постепенно, кусочками. А жизнь без памяти – это вообще не жизнь, так же как разум без самовыражения – не разум. Память – это связность мысли, сама возможность мыслить, чувствовать, даже действовать. Без нее мы ничто.
Стена памяти
Высокий мужчина во дворе
Альме Коначек семьдесят четыре года, она живет во Вредехуке{1}; Вредехук – это пригород Кейптауна, где теплые дожди, широкие окна солидных вилл и бесшумные хищные автомобили. Позади ее садика вздымается Столовая гора – огромная, зеленая и волнистая, а взгляду с кухонной веранды подмигивают тысячи городских огней, плавающих в волнах тумана и мерцающих, будто свечи.
Однажды ноябрьской ночью, уже под утро, часа в три, Альма просыпается и слышит, как стальную мощную решетку, защищающую входную дверь, с лязгом раздвигают и кто-то проникает в дом. Ее рука дергается, вода из стакана выплескивается на ночной столик. В гостиной раздается громкий скрип половицы. Слышит она и нечто весьма похожее на чье-то дыхание. Вода со столика стекает на пол.
– Хэлло? – шепотом выдавливает из себя Альма.
В коридоре не иначе как чья-то тень. С лестницы доносится скрип подошвы, и тишина. В комнату вливается ночной воздух, пахнущий жасмином и угольным дымком. Альма прижимает к сердцу кулачок.
За окнами веранды по небу над городом плывут освещенные луной клочья облаков. Пролитая вода подбирается к порогу спальни.
– Кто там? Там кто-то есть?
Старинные напольные часы в гостиной отбивают секунды. У Альмы громко стучит в ушах. Ей кажется, что комната вращается. Медленно-медленно.
– Гарольд? – Тут Альма вспоминает, что Гарольд умер, но ничего не может с собой поделать. – Гарольд?
Опять шаги, теперь уже на втором этаже, опять ропщет какая-то половица. Проходит, может быть, минута. Чу… Что за звук? Кто-то спускается по лестнице? На то, чтобы набраться храбрости и, шаркая, пройти в гостиную самой, уходит еще не меньше минуты.
Входная дверь распахнута настежь. Светофор на верхнем углу улицы вспыхивает желтым, желтым, желтым. Листва не шелохнется, дома темны. Альма рывком задвигает решетку, захлопывает дверь, засов на место, бросает взгляд сквозь решетку наружу. А через двадцать секунд стоит у стола в прихожей, вертит в пальцах авторучку.
Какой-то мужчина, пишет она. Высокий мужчина во дворе.
Стена памяти
Альма, босая и без парика, стоит в верхней спальне, в руке фонарик. Часы в гостиной тикают и тикают, завершают ночь. Мгновение назад Альма делала что-то очень важное, в этом она совершенно уверена. Что-то жизненно важное. Но теперь не может вспомнить, что именно.
Одно из окон распахнуто. Гостевая кровать аккуратно застелена, покрывало расправлено ровно. На тумбочке у кровати стоит аппарат размером с микроволновку с приклепанной табличкой: «Собственность кейптаунского Института исследования памяти». От него отходят три витых шнура, ведут к чему-то слегка напоминающему мотоциклетный шлем.
Стена напротив Альмы вся сплошь облеплена листочками бумаги. Среди них диаграммы, карты, попадаются мятые клочки, испещренные каракулями. Там не только бумажки: в глаза сразу бросаются пластиковые картриджи размером со спичечный коробок, на крышке каждого выгравирован четырехзначный номер и каждый с дырочкой – этими дырочками они надеты на вбитые в стену гвозди.
Луч фонарика в руке Альмы упирается в цветную фотографию, на которой мужчина в закатанных до колен штанах выходит из морских волн. Она касается пальцем ее края. На лице мужчины не то улыбка, не то гримаса. Вода холодная. Через все фото надпись, сделанная – она это знает – ее рукой: его имя, Гарольд. Этот мужчина ей знаком. Закрыв глаза, она может припомнить розовый цвет его десен, морщины у него на шее, его руки с узловатыми костяшками пальцев. Он был ее мужем.
А вокруг фото сплошь бумажки, бумажки и пластиковые картриджи расходящимися и наползающими друг на друга кругами и слоями – одни на гвоздиках, другие пришпилены булавками или прилеплены жевательной резинкой. Здесь списки неотложных дел, краткие записи, рисунки, изображающие каких-то, видимо, доисторических зверей и чудовищ. На одной бумажке написано: Феко можно верить. Рядом: Кока-колу брать у Полли. Здесь же рекламка: Агентство недвижимости «Портер пропертиз». Попадаются странные словечки: дейноцефалы, позднепермский период, массовые кладбища позвоночных.{2} Некоторые клочки бумаги пусты, на других следы торопливых подтирок, помарки и вычеркивания. На одной из страничек, вырванных из какой-то брошюры, многократно подчеркнута фраза: Воспоминания содержатся не внутри клеток, а в межклеточном пространстве; при этом линии подчеркивания проведены неверной рукой, сикось-накось.
На некоторых из картриджей чуть ниже номеров надписи, сделанные также ее рукой. Музей. Похороны. Вечеринка у Хэтти.
Альма моргает. Она не помнит, чтобы когда-либо надписывала картриджи, вырывала из книг страницы или вывешивала что-либо на эту стену.
Постояв у стены, она, как была, в ночной рубашке садится на пол, вытягивает ноги. В окно врывается порыв ветра, бумажки оживают, пляшут, дергаясь на булавках. Некоторые срываются, разлетаются по ковру. Картриджи еле слышно побрякивают.
Переместившись к центру стены, луч фонарика снова находит фотографию мужчины, выходящего из моря. Не то гримаса, не то ухмылка. Это Гарольд, думает она. Он был моим мужем. Он умер. Уже годы прошли. Конечно.
За ее окном, за кронами пальм, за городскими огнями океан; над ним то луна, то облако. Он то залит светом, то темнеет. С негромким рокотом пролетает вертолет. Трепещут пальмы.
Альма опускает взгляд. В ее руке клочок бумаги. На нем написано: Какой-то мужчина. Во дворе высокий мужчина.
Доктор Эмнести
За рулем «мерседеса» Феко. Три жилые башни на краю района Вредехук сверкают на утреннем солнце. Машины взрыкивают перед светофорами. Шесть раз в разное время Альма, щурясь, вглядывается в проносящиеся вывески и спрашивает водителя, где они и куда едут.
– Мы едем к доктору, миссис Альма.
К доктору? Альма трет глаза, пробует сосредоточиться. Пытается поглубже вдохнуть. Возится с париком. Когда «мерседес» въезжает по спиральным пандусам многоэтажной парковки, у него посвистывают шины.
Перила крыльца у доктора Эмнести сверкают нержавейкой, по всем углам горшки с папоротником. У него пуленепробиваемая дверь, в углу которой краской отпечатан адрес. Это место Альма помнит примерно так же, как, бывает, помнишь какой-нибудь дом из далекого детства. Будто она была маленькая, а с тех пор стала вдвое больше.
Они звонят, попадают в приемную. Феко сидит, барабанит пальцами по колену. Четырьмя креслами дальше у аквариума с рыбками сидят две хорошо одетые женщины, одна на несколько десятков лет моложе другой. У обеих в ушах крупные жемчужины. Альма думает: во всем здании Феко единственный черный. На мгновение она забывает, зачем пришла. Но эти кожаные кресла, эта голубая галька в аквариуме с морской водой… – а, клиника памяти! Конечно. Доктор Эмнести. К нему приходится ездить в Грин-Пойнт.
Через несколько минут Альму подводят к полумягкому стулу, накрытому гофрированной бумагой. Все это ей уже знакомо: картонный короб с резиновыми перчатками, пластиковая тарелочка для ее сережек, два электрода у нее под блузкой. С нее снимают парик, смазывают кожу головы холодным гелем. Плоский телевизор показывает песчаные барханы, потом одуванчики, потом бамбук.
Эмнести. Странная фамилия. Что она означает? Помилование? Отсрочку приговора? Нет, что-то более постоянное, чем отсрочка, не правда ли? Амнистия бывает у преступников. У тех, кто сделал что-то плохое. Когда вернемся домой, надо будет попросить Феко, чтобы взглянул, выяснил. А может, она и сама не забудет этим заняться.
Что-то говорит медсестра.
– А как у нас со стимулятором? Переносной стимулятор хорошо работает? Вы чувствуете какое-нибудь улучшение?
– Улучшение? – (Ну да, наверное. Что-то вроде бы улучшилось.) – Стало как-то почетче, – отвечает Альма.
Ей представляется, что говорить что-то в этом духе она как бы обязана. А как же, ей ведь открывают новые пути! Помогают вспомнить, как надо вспоминать. Чего-то такого они от нее и ждут.
Сестра что-то бормочет. По полу шарканье ног. Гудит невидимая аппаратура. Будто сквозь вату Альма чувствует, как с разъемов в ее черепе снимают резиновые колпачки и ввинчивают четыре винтика. В руке держит записку: Миссис Альма! После процедуры Феко отвезет вас домой. Конечно.
Открывается дверь с маленьким круглым окошечком. Вышедший оттуда бледный мужчина в зеленом халате протискивается мимо нее, от него пахнет жевательной резинкой. Альма думает: а ведь комнаты вроде этой у них тут наверняка есть где-то еще; где-то еще стоят такие же стулья, и другими такими же приборами там раскупоривают другие помутившиеся мозги. Выискивают в них воспоминания, записывают на маленькие прямоугольные картриджи. Пытаются бороться с распадом памяти.
Ее голову закрепляют в нужном положении. Щелкают алюминиевые шторки, перекрывающие окошко шлема. В тишине между вдохом и выдохом ее слух улавливает тихий шум транспорта с улицы.
Вот надевают шлем.
За три года до этого, вкратце
– Раньше думали, что воспоминания запасаются в виде измененных молекул в клетках мозга, – три года назад сказал Альме доктор Эмнести во время первого ее визита.
Записавшись к нему, она стояла в очереди десять месяцев. У доктора Эмнести волосы цвета соломы, почти прозрачная кожа и невидимые брови. По-английски он говорит так, будто слово – это крошечная икринка, которую приходится осторожно проталкивать сквозь зубы.
– Так думали всегда, но были не правы. Истина состоит в том, что местом обитания старых воспоминаний является не внутренность клетки, а межклеточное пространство. В нашей клинике мы выбираем из таких мест наиболее обещающие, метим их и конструируем на их основе электронные модели. Все это делается в надежде на то, что мы научим поврежденные нейроны самоизлечиваться. Направим их на новые пути. Научим их перезапоминать. Вам понятно?
Нет, Альме непонятно. Или если и понятно, то не совсем. Уже много месяцев, с тех пор как умер Гарольд, она все забывает: забывает заплатить Феко, забывает съесть завтрак, забывает, что означают цифры в чековой книжке. Выходит в сад с секатором, и за минуту он куда-то по дороге пропадает. Фен для волос вдруг обнаруживается в кухонном буфете, ключи от машины – в жестянке с чаем. А бывает, роешься, роешься в голове в поисках слова, но так и не находишь: кошениль? кашпо? кашмир?
Уже двое врачей диагностировали у нее деменцию. Альма предпочла бы амнезию: на ее взгляд, это было бы конкретнее, да и звучит не так страшно. Чувство такое, будто в голове то ли ржавеет что-то, то ли утекает, как через дырочку. Семь десятилетий жизненного опыта, пять десятилетий брака, четыре десятка лет работы в «Портер пропертиз» – так много домов, и покупателей, и продавцов, что всех не упомнишь, их даже не счесть, да сюда же еще всякие скороварки и салатницы, мечты и мучения, приветы и проклятья. Разве может все это стереться бесследно?
– Мы не предлагаем панацею, – говорит доктор Эмнести, – но, может быть, нам удастся замедлить процесс. И не исключено, что некоторые воспоминания мы даже сможем вам вернуть.
Кончики обоих указательных пальцев он приставляет к носу, получается что-то вроде пирамиды. Альма чувствует: сейчас он произнесет приговор.
– А так, если без нашего вмешательства, дело пойдет очень быстро, – говорит он. – С каждым днем вам будет все труднее оставаться в контакте с окружающим миром.
Вода в вазе, понемногу размягчающая стебли роз. Ржавчина, поселившаяся на кулачках и шпеньках в замке. Сахар, проедающий дентин зубов, река, размывающая берега. Альме приходят в голову тысячи сравнений, но все не к месту.
Она вдова. Ни детей, ни домашних животных. У нее «мерседес», полтора миллиона рэндов сбережений, пенсия Гарольда и дом во Вредехуке. Лечение у доктора Эмнести – это все же какая-то надежда. Она соглашается.
Операция проходит как в тумане. Проснувшись, Альма чувствует, что у нее болит голова и исчезли волосы. Пальцами нащупывает у себя на черепе четыре резиновых колпачка.
Через неделю Феко снова отвез ее в клинику. Одна из ассистенток доктора Эмнести сопроводила Альму в помещение с кожаным креслом, похожим на те, что в кабинетах дантистов. Шлем ощущался кожей макушки как легкая вибрация. Ей сказали, что так собирают воспоминания; предсказать, хорошими они окажутся или дурными, пока нельзя. Больно не было. Ощущение такое, будто голова пуста и пауки оплетают ее изнутри паутинами.
С этой второй процедуры доктор Эмнести отпустил ее домой через два часа, снабдив переносным стимулятором памяти и картонной коробкой с девятью маленькими штампованными картриджами. Каждый картридж из одинакового бежевого пластика, на крышке каждого четырехзначный номер. Два дня она на этот их проигрыватель картриджей любовалась, потом отнесла наверх, в гостевую спальню, – это было около полудня, день выдался ветреный, а Феко не было, он тогда как раз ходил за продуктами.
Воткнула вилку в розетку и вставила первый попавшийся картридж. По позвонкам шеи пробежало слабое содрогание, а потом комната пошла слоями и пропала. Стены будто растаяли. Сквозь промоины в потолке показалось небо, реющее, как флаг. Потом зрение у Альмы отключилось вовсе, так что весь ее дом словно растворили и спустили в канализацию, а на его месте вновь материализовалось то, что было с ней когда-то.
Она оказалась в музее: высокие потолки, полумрак, запах краски, какой бывает, когда вокруг открыто сразу много глянцевых журналов. Музей Южной Африки. Гарольд был там с нею рядом, вот он наклоняется над застекленной настольной витриной, он возбужден, глаза сияют – нет, вы посмотрите на него! Какой молодой! Защитного цвета брюки коротковаты, видны туфли и над ними черные носки. А давно она с ним знакома? Да не больше полугода!
А вот туфли, которые на ней, никуда не годятся: малы и такие жесткие! В тот день погода стояла превосходная, и Альма с этим своим новым долговязым приятелем предпочла бы посидеть где-нибудь под деревом в парке «Компаниз гарден»{3}. Но Гарольду захотелось в музей, а ей хотелось быть с ним. Вскоре они оказались в зале окаменелостей, где на подиумах стоят штук десять скелетов – есть большие, размером с носорога, есть с клыками метровой длины, и все с массивными безглазыми черепами.
– Нет, это надо же! Они на сто восемьдесят миллионов лет старше динозавров, а? – шепчет Гарольд.
Рядом какие-то школьницы, жуют резинку. На глазах у Альмы самая рослая из них плюет, медленно выпуская слюну в фарфоровую чашу питьевого фонтанчика, потом втягивает слюну обратно в рот. На фонтанчике табличка: «Только для белых»; эти слова выведены красиво, каллиграфическим шрифтом. У Альмы такое чувство, будто ее ступни зажаты в тисках.
– Ну еще хоть минуточку, – просит Гарольд.
Альма, которой теперь семьдесят один, смотрит на все это глазами двадцатичетырехлетней. А ведь ей и впрямь было двадцать четыре! Стояла с потными ладошками и сбитыми в кровь ногами на этом своем свидании с тогда живым еще Гарольдом. Молодым, поджарым юношей Гарольдом. Он был без ума от всех этих скелетов; говорил, что они выглядят так, словно у них тела одних животных, а головы других. Вот та – чем не собака с головой змеи? Или вот: орлиная голова, а тело как у бегемота. «Смотреть на них мне никогда не надоест!» – мальчишески блестя глазами, говорил юноша Гарольд молоденькой Альме. Двести пятьдесят миллионов лет назад, объяснял он, эти существа вымерли, их тела погрузились в топь, потом кости окаменели и понемногу слились с окружающей почвой. А теперь эти кости кто-то отделил от горных пород, снова собрал в скелеты и выставил на свет божий.
– Это ведь и наши предки тоже, – шепчет Гарольд.
Альма не могла себя заставить даже толком приглядеться: безглазые, бесплотные, смертоносные; казалось, они специально спроектированы для того, чтобы рвать друг друга на части. Ей хотелось поскорее вытащить этого длинненького мальчика куда-нибудь в парк, сесть с ним на скамеечку, прижавшись бедром к бедру, и снять наконец туфли. Но Гарольд все тянет и тянет дальше.
– А вот терапсиды. Горгонопсия. Большая, прямо как тигр! Две, а то и три сотни килограммов. Пермский период. На данный момент их найдено всего два полных скелета. И нашли их, между прочим, неподалеку от тех мест, где я вырос. – (Тут Альма чувствует, как он сжал ее руку.)
Ее мутит. У чудища короткие мощные ноги, глазные впадины размером с кулак и челюсти, полные зверских зубьев.
– Говорят, они охотились стаями, – продолжает шептать Гарольд. – Представь: продираешься сквозь кусты – и вдруг перед тобой таких сразу штук шесть!
В воспоминании двадцатичетырехлетняя Альма вздрагивает.
– Нам кажется, что мы есть, потому что есть, иначе и быть не может, – продолжает он, – но это ведь все игра случая, не правда ли?
С этими словами он поворачивается к ней, готовясь объяснить, но тут со всех сторон набежали тени, все вокруг залили как тушью, в них исчезли и сводчатые потолки, и школьница, плевавшая в фонтанчик, а затем и сам юный Гарольд в его коротковатых брючках. Переносный стимулятор пискнул, картридж выскочил; воспоминание съежилось и пропало.
Сморгнув, Альма обнаружила, что еле стоит, чуть дыша и держась за изножье гостевой кровати в трех милях и пяти десятилетиях от себя самой. Сняла шлем. За окном завел свою песню дрозд: чи-чвиу-у-у. По корням зубов полоснула боль.
– Боже ты мой, – сказала Альма.
Бухгалтер
Все это было три года назад. Нынче уже с полдюжины врачей успешно собирают воспоминания богатых пациентов, начиняют ими картриджи, а потом эти картриджи иногда даже продаются на улицах. Старожилы в домах престарелых, говорят, используют теперь проигрыватели памяти вместо наркотика: туда раз за разом суют один и тот же запиленный картридж – брачную ночь, например, весенний вечер или велопрогулку вдоль берега. Маленькие пластиковые коробочки полируются старыми пальцами аж до блеска.
Из клиники домой Феко отвозит Альму с пятнадцатью новыми картриджами в картонной коробке. Нет, отдохнуть, прилечь она не хочет. Не хочет и нарезанных треугольниками тостов, поднос с которыми Феко ставит рядом с ее креслом. Хочет только одного: расслабленно и молча сидеть в верхней спальне в надетом на голову шлеме переносного стимулятора, присоединив его шнуры к разъемам на голове и временами выпуская изо рта слюну тонкой струйкой. И живя при этом не столько в нынешнем мире, сколько в некоем синтезированном цветном прошлом, откуда ей по проводам поставляется память о забытых мгновениях.
Примерно каждые полчаса Феко вытирает ей подбородок и вставляет в аппарат новый картридж. Вводит код и смотрит, как у нее закатываются глаза. К стене перед ней пришпилена уже чуть не тысяча картриджей, еще сотни грудами валяются на ковре.
Около четырех к дому подъезжает «БМВ» бухгалтера. Он входит без стука и, поднимаясь по лестнице, на ходу принимается звать: «Феко, Феко!» Когда приходит Феко, портфель бухгалтера уже раскрыт, он на кухне, что-то пишет на листе бумаги, подложив под него твердую папочку. Обут бухгалтер в мягкие кожаные мокасины на босу ногу, на нем джинсы и изумрудного цвета свитер, похоже очень пушистый и мягкий. Авторучка у него серебряная. На приветствие отвечает, не поднимая головы.
Поздоровавшись, Феко ставит на огонь кофейник и отходит к дверям, сцепив руки за спиной. При этом голову старается держать поднятой выше, чтобы его вид не был заискивающим. Перо бухгалтера, посвистывая, скользит по бумаге. За окном над Атлантикой несутся розовато-лиловые тучки.
Приготовив кофе, Феко наливает его в кружку и ставит рядом с портфелем бухгалтера. Феко по-прежнему стоит. Бухгалтер пишет, проходит минута. Слышно, как во время выдоха у него шуршит в носу. Наконец он поднимает взгляд и спрашивает:
– Она где – наверху?
Феко кивает.
– Хорошо. Слушайте, Феко. Мне сегодня звонил этот ваш… целитель. – Бухгалтер устремляет замученный взгляд на Феко и принимается постукивать авторучкой по столу. Стук. Стук. Стук. – Три года. И в общем, без большого улучшения. Док говорит, мы просто поздно хватились. Говорит, мы, может быть, избежали чего-то еще худшего, но сейчас наши средства исчерпаны. Валун велик, и он уже пошел, так что пытаться его остановить, подкладывая камешки и полешки, бесполезно.
Наверху у Альмы тихо. Феко смотрит на свои ботинки. Перед его внутренним взором огромный валун катится вниз, проламываясь сквозь чащу. А еще он видит своего пятилетнего сына Тембу, который сейчас на попечении у мисс Аманды, в десяти милях отсюда. Интересно, что Темба делает сейчас? Ест, наверное. Или играет в футбол. Или надевает очки.
– Миссис Коначек требуется уже круглосуточная опека, – говорит бухгалтер. – Все очень запущено. Вы должны были это предвидеть, Феко.
Феко прочищает горло.
– А я и опекаю. Я здесь семь дней в неделю. С восхода и до заката. Частенько бывает, что и позже остаюсь. Готовлю, убираю, хожу за покупками. С ней нет проблем.
Бухгалтер поднимает брови.
– С ней масса проблем, Феко, и вы это знаете. Но вы хорошо делаете свое дело. Очень хорошо. Однако время у нас вышло. Вы помните, как месяц назад она заблудилась. Доктор говорит, она скоро забудет, как едят. Забудет, как улыбаются, как говорят, как ходят в туалет. В конце концов она дойдет до того, что забудет, как глотают. Чертовски жуткий конец, на мой взгляд. За что людям такое?
В саду ветер шуршит листьями пальм, а шум такой, будто дождь. Наверху раздается скрип. Феко изо всех сил удерживает руки за спиной, не дает им дергаться. Думает: эх, был бы жив мистер Коначек! Вышел бы сейчас из мастерской в пропыленной серой рубашке, защитные очки сдвинуты на лоб, а лицо красное, будто обгорел на солнце. Взял бы кофейник, стал пить прямо из носика, потом обнял бы Феко за плечи и сказал: «Нет, Феко увольнять нельзя! Феко пятнадцать лет с нами пробыл. А теперь у него еще и малыш. Да вы что, вообще, что ли?»{4} А потом улыбнулся бы и подмигнул. Может быть, хлопнул бы бухгалтера по спине.
Но в мастерской темнота. Гарольд Коначек четыре года как помер. Наверху миссис Альма – сидит, пристегнутая к своему аппарату. Бухгалтер сует авторучку в карман и щелкает застежками портфеля.
– Я могу оставаться в доме круглосуточно, вместе с сыном, – еще раз делает попытку Феко. – Мы можем и спать здесь.
Но даже на его собственный слух эта мольба звучит слабо и безнадежно. Бухгалтер встает, смахивает что-то невидимое с рукава свитера.
– Завтра выставим дом на торги, – говорит он. – А миссис Коначек я на следующей неделе отвезу в дом престарелых «Саффолк». Пока она здесь, собирать вещи не стоит: ее это только напугает. А вы можете оставаться до понедельника.
После этого бухгалтер берет портфель и уходит. Феко слушает, как отъезжает машина. Сверху его уже зовет Альма. Приготовленная для бухгалтера кружка кофе стоит нетронутая, исходит паром.
Остров Сокровищ
На закате Феко отваривает куриную грудку, к ней на тарелку выкладывает немного зеленого горошка. За окном дождевые тучи над Атлантикой собираются во флотилии. Альма во все глаза глядит в тарелку, словно видит там что-то загадочное.
– Ну что, миссис Альма, хорошие сегодня доктор нашел образчики? – спрашивает Феко.
– Хорошие? – (Она хмурится, моргает. Старинные часы в гостиной тикают на весь дом. В серебристом сумеречном свете комната дрожит и мерцает. Феко – это белки глаз и запах мыла или чего-то вроде.) – Ну… старые, – наконец отвечает Альма.
Он помогает ей облачиться в ночную рубашку и выдавливает червячок пасты на ее зубную щетку. Потом таблетки. Две белые. Две золотистые. Альма укладывается в постель, что-то бормоча.
Принесенный ветром дождь тихо стучится в окна.
– О’кей, миссис Альма, – говорит Феко. Натягивает ей одеяло до подбородка. – Мне пора домой. – (Его рука на выключателе лампы. В кармане принимается вибрировать телефон.)
– Гарольд, – говорит Альма. – Почитай мне.
– Я Феко, миссис Альма.
– Вот черт побери-то… – трясет головой Альма.
– Вы свою книжку всю порвали, миссис Альма.
– Как это? Я? Такого быть не может. Это, наверное, кто-то другой.
Дышит. Вздыхает. Рядом с комодом на трех фарфоровых головах поблескивают парики.
– Десять минут, – говорит Феко. Альма откидывается на подушки: лысое, лощеное, иссохшее дитя. Феко присаживается у кровати на стул, берет с ночного столика «Остров Сокровищ». Когда открывает, оттуда вываливаются страницы.
Первые абзацы читает по памяти. Я помню, словно это было вчера, как, тяжело ступая, он дотащился до наших дверей, а его морской сундук везли за ним на тачке. Это был высокий, сильный, грузный мужчина с темным лицом…[1]
Еще страница, и Альма засыпает.
B478A
А Феко, успев все-таки на автобус компании «Голден эрроу», отправляющийся в 9:20, едет к себе в Кайели́че. Феко тщедушный, маленького роста мужичонка в черных брюках и красном свитере узорчатой вязки. Сидя на автобусном сиденье, едва достает ногами до полу. Мимо проносятся участки за высокими заборами, утопающими в зарослях бугенвиллеи, и маленькие бистро, освещенные цветными шарами. На Хэнни-стрит автобус делает остановку около стеклянного фитнес-клуба британской сети «Вёрджин-эктив», где в трех крытых бассейнах, испускающих аквамариновое свечение, водную гладь дорожек рассекают последние запоздалые пловцы, а в углу исходит водопадом горка, оформленная в виде слона.
Автобус наполняется девушками из тауншипа: уборщицами офисов, официантками, прачками – женщинами, у которых в Кейптауне одно имя, а в тауншипах другое: ведь даже продавщицы и экономки, все эти Сильвии и Алисы, став матерями, меняют имена и становятся Малили и Момтоло.
От моросящего дождя стекла все в каплях. В гомоне голосов слышатся языки коса, сото, тсвана… Промежутки между фонарями удлиняются; вскоре взгляду Феко остается лишь выхватывать не всегда хорошо освещенные прожекторами рекламные билборды, которые там и сям вдруг возникают где-то вверху. Пейте чай OPA.{5} Сообщайте о тех, кто ворует провода. Пользуйтесь презервативом.
Кайеличе{6} – это тридцать квадратных миль лачуг из шлакоблоков, жести и полиэтилена с дверями от автомашин. На рубеже веков это место стало домом для полумиллиона человек, а сейчас там количество жителей выросло еще раза в четыре. Беженцы от войны, от безводья, от ВИЧ-эпидемии. Безработица там временами доходит до шестидесяти процентов. Беспорядочно натыканные среди лачуг, там высятся тысячи осветительных мачт, как деревья без веток. Вдоль дорог ходят женщины – у кого-то на руках ребенок, кто-то с пластиковым пакетом овощей или десятилитровой канистрой воды. Побрякивая на ухабах, мимо проезжают мужчины на велосипедах. Бродят собаки.
Феко выходит в квартале Сайт-Си и семенит под дождем вдоль ряда лачуг. Чуть слышно звенят ветряные колокольчики. По лужам, не разбирая дороги, бредет коза. На бамперах выпотрошенных машин или на ящиках из-под фруктов под рваными брезентовыми навесами сидят понурые мужчины. Несколькими кварталами дальше кто-то запускает фейерверк, который оглушительно бабахает, сыплет искрами, а потом над крышами гаснет.
Дом B478A – это бледно-зеленый сарай с земляным полом и выкрашенной в светло-голубой цвет дверью. Крыша положена на три лысые покрышки. В стене два окошка с решетками. Темба дома, еще не спит, он оживлен, что-то шепчет, чуть не скачет на месте от нетерпения. На нем футболка, которая ему велика на несколько размеров; на переносице подпрыгивают очочки.
– Папочка! – радуется он. – Папочка, ты опоздал на двадцать одну минуту! Папочка, а Богинкоси поймал сегодня трех кошек, представляешь? Папочка, а ты умеешь делать парафин? Из пластиковых пакетов, а?
Феко садится на кровать и ждет, когда глаза адаптируются к полутьме. Стены в их сарайчике оклеены выцветшими проспектами из супермаркета. Мыло в мыльнице за 1,99 рэнда. Сок два по цене одного. Под потолком сохнет вчерашняя постирушка. В углу на кирпичах высится ржавая железная печь. Обстановку дополняют два металлопластиковых складных стульчика.
За окнами сеется дождик, в свете дуговых ламп его даже видно; стуча по крыше, он производит тихое, успокоительное шуршанье. Спасаясь от дождя, в дом лезут насекомые – комары, сороконожки и большие зеленые мухи. По полу тянутся две муравьиные дорожки; подобно венам, они разделяются на мелкие прожилки, которые ведут к норкам под печкой. На окнах сетка, об нее бьются ночные мотыльки. У Феко до сих пор в ушах голос бухгалтера: Вы должны были это предвидеть. Его серебряная авторучка так и бьет в глаза, пуская блики по светлым стенам кухни.
– Ты ел, Темба?
– Не помню.
– Как это ты не помнишь?
– Да нет, ел я, ел! Мисс Аманда кормила кукурузной кашей с фасолью.
– А очки днем надевал?
– Все время ходил в очках!
– Темба, смотри у меня!
– Да правда в очках ходил, папа. Не видишь разве? – Двумя пальцами малыш тычет в стекла.
Феко снимает туфли.
– Ладно, ягненочек, верю, верю. А теперь выбирай: в какой руке? – Протягивает два кулака. Темба стоит босой в огромной футболке, карие глаза за стеклами очков моргают.
В конце концов выбирает левый. Феко качает головой, улыбается и раскрывает пустую ладонь.
– Ничего нет?
– В следующий раз, – обещает Феко.
Темба кашляет, вытирает нос. Похоже, изо всех сил прячет разочарование.
– Теперь сними очки и покажи, как ты умеешь взять папу в клещи, – говорит Феко, и Темба, положив очки на печку, прыгает на отца, обхватывая его руками и ногами. Они катаются по кровати. Темба крепко обнимает отца за шею, сжимает его спину ногами.
Феко встает, шагает по крошечной комнатенке туда-сюда, но малыш упорно висит на нем.
– Пап, – говорит Темба, уткнувшись отцу куда-то в грудь. – А что было в другой руке? В этот раз что-то было?
– Не могу тебе сказать, – говорит Феко. Притворяется, будто хочет стряхнуть с себя малыша. – Постарайся в следующий раз угадать.
Феко тяжело топчется по комнате. Мальчик висит на нем. Его головенка камнем бьется отцу в грудину. От волос пахнет пылью, карандашными стружками и дымком. На крыше шебаршится дождь.
Во дворе высокий мужчина
В ночь на понедельник Роджер Тшони опять навещает богатый пригород Вредехук, но уже не один, теперь он берет с собой Луво, тихого подростка, который нужен ему в качестве соглядатая воспоминаний, – и с ним на пару в двенадцатый раз, вскрыв замки, проникает в дом Альмы Коначек. У Роджера седые волосы, седая борода и нос, похожий на здоровенную бурую тыкву. Зубы у него оранжевые, как у бобра.{7} И весь пропитан вонью дешевого табака. На шляпе лента, на которой вкруговую три раза написано «Ma Horse»{8}.
До сих пор каждый раз, когда Роджер ковырялся в замке предохранительной решетки, Альма просыпалась. Может быть, тому виной система тревожного оповещения, но никакой такой системы он в доме вроде бы не обнаружил. В результате Роджер вообще оставил всякие попытки таиться. Сегодня он почти не старается делать свое дело тихо. Ждет в дверях, считает до пятнадцати, впускает мальчишку.
Иногда старуха угрожает вызвать полицию. Иногда называет его Гарольдом. Иногда еще хуже – боем. Или кафром{9}. А то и просто черномазым. Вроде того что, давай-ка, бой, за работу. Или: да черт тебя подери, кафр черномазый! Иногда она смотрит пустыми глазами сквозь него – так, будто он соткан из тумана. Если она его пугается, он просто отходит подальше, выкуривает сигаретку в саду, а потом снова заходит в дом через дверь кухни.
Сегодня Роджер и Луво, оба промокшие под дождем, ненадолго задерживаются в гостиной и через стеклянную дверь веранды окидывают взглядом город – там несколько красных огоньков мерцают среди десятков тысяч янтарных. Вытирают подошвы туфель; слушают, как Альма что-то бормочет сама с собой в спальне, что в конце коридора. Съежившись под дождем, океан прячется в логове из сплошной непроницаемой черноты.
– Она прямо сова какая-то, эта бабка, – шепчет Роджер.
Мальчишка по имени Луво снимает шерстяную шапочку и, почесывая череп между четырьмя вделанными в голову разъемами, продолжает подниматься по лестнице. Роджер заруливает на кухню, берет из холодильника три яйца и ставит их в кастрюльке вариться. Вскоре, еле волоча ноги, из спальни выползает Альма – босая, лысая, щуплая и маленькая, как девочка.
Руки Роджера с шорохом пробегают по карманам рубашки – нет, тут все пусто, – находят сигарету, заткнутую за ленту шляпы, и возвращаются в карманы брюк. Он уже знает, что страх на старуху наводят именно его руки. Во всяком случае больше, чем что-либо другое. Длинные руки. Коричневые руки.
– Это еще кто? – шипит Альма.
– Я Роджер. Иногда вы называете меня Гарольдом.
Она проводит тыльной стороной ладони себе по губам и носу.
– У меня есть револьвер.
– Да нет у тебя револьвера. Да и не сможешь ты меня застрелить. Садись давай.
Альма пораженно на него смотрит. Но через несколько секунд садится. Единственный свет в помещении – голубоватое кольцо пламени конфорки. Внизу, в городе, точечки света автомобильных фар расплываются и исчезают, пробежав по стеклу окна между дождевыми каплями.
Сегодня этот дом как-то давит на Роджера – с этими трескучими напольными часами, девственно чистенькими диванами и большим стеклянным шкафом для экспонатов в мастерской. Ему нестерпимо хочется курить.
– Сегодня доктор дал вам новый набор картриджей, верно, Альма? Я видел, как слуга – ну, этот ваш шибздик – возил вас в Грин-Пойнт.
Альма хранит молчание. В кастрюльке побрякивают яйца. У бабки такой вид, будто внутри у нее время остановилось; вены как веревки, похожая на птицу, сидит с совершенно пустым лицом. Одинокая голубая артерия пульсирует над правым ухом. На черепе чуть выдаются четыре резиновых колпачка.
Хмурится:
– Кто вы?
Роджер не отвечает. Выключив конфорку, ложкой с прорезями вынимает три окутанных паром яйца.
– Меня зовут Альма, – сообщает Альма.
– Это я знаю, – говорит Роджер.
– А я знаю, что вы тут делаете.
– Правда?
Подержав под струей воды, он выкладывает яйца на кухонное полотенце перед Альмой. За последний месяц они это проделывали уже больше десяти раз: усаживались среди ночи за стол у нее на кухне при свете огней Трафальгар-парка, железнодорожной сортировочной и порта – Роджер и Альма, высокий чернокожий мужчина и престарелая белая женщина. Картинка немножко не от мира сего. Роджер сам этому удивляется, смотрит на себя будто со стороны – что все это может значить? Каким образом нескончаемые неудачи его жизни привели его именно к этому?
– Давай-ка, ешь без разговоров, – говорит он.
Во взгляде Альмы подозрение. Однако чуть погодя она берет яйцо, шмякает об стол и начинает чистить.
Порядок вещей
А вещи – они такие, они по порядку не располагаются! Чтобы от А к B и дальше к C и D, – увы, не получается. Все картриджи одного размера и одного постылого цвета беж. Но то, что на одних, происходило десятки лет назад, а на других – в прошлом году. По интенсивности тоже: одни, втянув в себя Луво, держат его пятнадцать или двадцать секунд; другие вбрасывают в прошлое Альмы так, что он зависает там на полчаса. Секунды растягиваются, а месяцы промелькивают в мгновение ока. Он выныривает, задыхаясь, словно из-под воды; физически чувствует, как его катапультирует в собственное сознание.
Придя в себя, Луво иногда обнаруживает, что Роджер с ним рядом, стоит с прилипшей к верхней губе незажженной сигаретой и смотрит на загадочную стену, которая увешана у Альмы записочками, открытками и картриджами. Смотрит так, будто ждет, что с этой стены на него снизойдет озарение.
Обычно в доме при этом тишина, только выдохи ветра, что врывается в открытое окно, да шелест бумажек на стене, а в голове у Луво множатся вопросы.
Луво считает, что ему что-нибудь лет пятнадцать. Собственных воспоминаний у него очень немного; о родителях ничего, и никакого понятия о том, кто мог вделать ему в череп четыре разъема, а потом отправить скитаться среди десятка тысяч бездомных сирот Кейптауна. Насчет того, как и почему, – никаких даже намеков. При этом он умеет читать и говорит по-английски и на языке ко́са{10}, знает, что в Кейптауне летом жарко и ветрено, а зимой прохладно и пасмурно. Но где он всего этого нахватался, не имеет понятия.
А все недавнее – сплошная боль: болит голова, спина, ноют кости. Шея изнутри горит огнем, мигрени налетают, как грозы. Дырки в черепе чешутся, из них сочится прозрачная жидкость; они подогнаны далеко не так аккуратно, как разъемы на голове у Альмы Коначек.
По словам Роджера, он нашел Луво в парке «Компаниз гарден», хотя сам Луво этого не помнит совершенно. Последнее время Луво ночует в квартире Роджера. И вот уже двенадцатый раз старший мужчина пинками поднимает Луво среди ночи, запихивает в такси, и они едут из района порта во Вредехук, где Роджер, успешно справившись с двумя замками, впускает их обоих в элегантный белый коттедж на пригорке.
Работая, Луво движется слева направо, прочесывая спальню второго этажа от лестницы к окну. Сегодня, после нескольких ночей разысканий, он подслушал и подсмотрел уже, наверное, штук пятьсот воспоминаний Альмы. А впереди еще сотни картриджей – они лежат и стопками на ковре, и к стене приколоты; этих последних больше. Их номера, гравировкой нанесенные сверху, никакой внятной хронологии, которую мог бы распознать Луво, не соответствуют.
Но у него такое ощущение, что его усилия постепенно, не всегда неуклонно, но все же ведут к центру чего-то. Или если не к центру, то наоборот – он как бы шаг за шагом отступает от этакой картины, состоящей из отдельных крохотных точечек. И скоро настанет день, когда картина сама проявится; не сегодня, так завтра в фокусе окажется некая нужная подробность из жизни Альмы.
Он и так уже знает довольно много. Знает, что девочкой Альма была одержима островами: в ее воображении постоянно маячила фигура высаженного на остров мятежника, или матроса, спасшегося после кораблекрушения, или последнего оставшегося в живых члена племени – в общем, изгоя, чей взор прикован к пустому горизонту. Еще Луво знает, что Альма с Гарольдом десятки лет проработали в одном и том же агентстве по недвижимости и что за это время у нее перебывало три «мерседеса»; все три были серебристые седаны, и каждый служил по двенадцать лет. Знает, что этот дом Альма проектировала вместе с архитектором из Йоханнесбурга, сама выбирала цвета для покраски, по каталогам заказывала дверные ручки и водопроводные краны, сама развешивала по стенам гравюры и эстампы, вымеряя места для них с помощью уровня и рулетки. Он знает, что они с Гарольдом ходили на концерты, одежду покупали в большом торговом центре на Милл-стрит, иногда путешествовали – например, ездили в город под названием Венеция. Он также знает, что на следующий день по выходе на пенсию Гарольд купил подержанный «лендкрузер» и девятимиллиметровый пистолет дико дорогой американской фирмы «Крусейдер», после чего занялся поиском окаменелостей, совершая поездки по обширному безводному нагорью, которое расположено к востоку от Кейптауна и называется Большим Ка́ру{11}.
Еще он знает, что Альма не особенно добра к прислуге в лице Феко. Знает, что у Феко есть маленький сын по имени Темба, которому муж Альмы оплатил операцию в глазной клинике, – операция потребовалась ребенку сразу после рождения; Альма же, прослышав об этом, очень разозлилась.
На картридже 5015 семилетняя Альма требует, чтобы няня передала ей бутылку кока-колы, которую та только что откупорила. Няня колеблется, кривится, и тогда Альма грозит ей увольнением. Няня отдает бутылку. Через миг появляется мать Альмы, яростно хватает ее и утаскивает в спальню. «Никогда, никогда не пей из той посуды, к которой прикасались губами чернокожие слуги!» – кричит мать Альмы. Ее лицо искажено, сверкают мелкие зубы. Луво чувствует, как у него внутри все переворачивается.
На картридже 9136 семидесятилетняя Альма на поминках по мужу. Несколько десятков белых людей толкутся под люстрой, уписывая жареные половинки абрикосов.{12} Слуга Альмы коротышка Феко, как всегда аккуратный, в белой рубашке с черным галстуком, осторожно между ними пробирается. С ним карапуз в очках; ребенок, как лиана, обвился вокруг левой ноги отца. Феко дарит Альме банку меда с единственной голубой лентой, повязанной вокруг горлышка.{13} «Мне тоже очень, очень грустно», – говорит он, и вид у него при этом соответствующий. Альма поднимает банку. Мед сразу ловит и переизлучает из себя свет люстры. «А ты зачем пришел? Тебе не обязательно», – говорит Альма и ставит банку на стол.
В носу Луво стоит до тошнотворности густой парфюмерный запах, которым пропитан похоронный зал, он видит беспокойство в глазах Феко, кружением собственной головы чувствует, как уходит земля из-под ног у Альмы. Потом его вдруг что-то выдергивает из этой сцены, как будто за невидимую веревку, и он становится снова самим собой; сидит на краешке кровати у Альмы в гостевой спальне, его слегка потряхивает, и ноющая боль, мало-помалу замирая, пронизывает челюсть.
Вскоре начинает чувствоваться близость рассвета. Дождь кончился. Рядом появляется Роджер, стоит, выдыхая сигаретный дым в открытое окно и глядя вниз на двор.
– Ну, что-нибудь есть?
Луво качает головой. В мозгу ощущение тяжести и распирания, чуть не до взрыва. Срок жизни у соглядатая воспоминаний, как слышал Луво, от одного до двух лет. Инфекции, приступы падучей, риск инсульта. По нескольку дней после таких разысканий он чувствует, как вживленные в мозг электроды оплетаются кровеносными сосудами, как напрягаются и лопаются нейроны в попытках преодолеть препятствие.
У Роджера лицо серое, больное. Трясущейся рукой он пробегает по нагрудным карманам рубашки.
– Такого, что было бы связано с пустыней, ничего нет? С мужем, с «лендкрузером»? Ты уверен?
Луво снова трясет головой. Спрашивает:
– Она спит?
– В кои-то веки.
Друг за другом они идут вниз по лестнице. Воспоминания понемногу выходят из мыслей Луво, напоследок снова оживая: вот Альма шестилетняя девочка, за столом обедают, белая скатерть, взрослые смеются, слуги в белых рубашках, неслышно ступая, вносят блюда. Вот Альма насаживает тельце червяка на крючок с зазубриной, собирается удить рыбу. Залитое багрянцем кладбище, костлявые пальцы Альминой матери крепко сжимают баранку руля. Какие-то бульдозеры, взрыкивающие автобусы и дыры в тюремных заборах, ограждающих пригород для белых, где она выросла. Вот она покупает самогон (здесь он называется «белая молния») у каких-то негритят народности коса, которые ее в два раза младше.
К моменту, когда они спускаются в гостиную, Луво близок к обмороку. Два кресла, торшер, стеклянная дверь веранды и массивные напольные часы с резными завитушками, медным маятником и тяжелыми, красного дерева, ножищами – в полумраке все это будто пульсирует. Голова болит все сильнее, невыносимо; весь мир вокруг словно объят оранжевым пламенем. Сердце каждым биением посылает в мозг удар, который отражается от стенок черепа. Каждый миг ждешь, что поле зрения то ли вспыхнет, то ли вообще почернеет.
Роджер сам надевает на мальчишку его шерстяную шапку, подхватывает длинной рукой под мышки и помогает Луво выйти из дверей дома, как раз когда в небе над Столовой горой появляются первые проблески.
Вторник, утро
Феко появляется в доме сразу после рассвета и удивляется, почуяв в воздухе легкий табачный душок. В холодильнике тоже странно: на три яйца стало меньше. С минуту он стоит, ломает голову. Больше вроде бы ничего не повреждено, не нарушено. Хозяйка без задних ног дрыхнет.
Сегодня должны прийти из агентства по недвижимости. Феко пылесосит, моет на веранде стекла и натирает все горизонтальные поверхности, пока они не становятся похожими на зеркало полуметровой толщины. Чистейший белый свет, промытый ночным дождиком, льется в окна. Океан отливает расплавленным оловом.
В десять Феко выпивает на кухне чашку кофе. На ручке духовки два свежайших аккуратно сложенных белых полотенца. Полы вымыты, посудомоечная раковина пуста, напольные часы заведены. Всё на местах.
Мысли о том, что можно бы что-нибудь и украсть, у Феко возникали. Вынести, например, кухонный телевизор, какие-нибудь книги Гарольда, музыкальный центр Альмы. Какие-нибудь драгоценности. Шубы. Или вот в гараже стоят два одинаковых изумрудно-зеленых велосипеда, – сколько раз Альма на своем прокатилась? Один-единственный? Кто вообще знает, что у нее там эти велосипеды есть? Феко ничего не стоит прямо сейчас вызвать такси, загрузить туда чемоданы, отвезти в Кайеличе, и к вечеру можно превратить в деньги сотни всяких вещей, о которых Альма даже и не знает, что они у нее валяются.
Кто хватится? Вот уж не бухгалтер. И не Альма. Только Феко. Только Господь Бог.
В половине одиннадцатого Альма просыпается совершенно обалдевшая, не в себе. Феко ее одевает, ведет к столу завтракать. Она сидит в своем кресле, к чаю не притрагивается, руки дрожат, пряди волос парика свешиваются на глаза.
– А ведь я тут бывала, – бормочет Альма. – Только вот когда?
– Вы чай-то будете пить, миссис Альма?
Альма бросает на него удивленный взгляд.
На втором этаже ветер листает стену памяти. Машина агента по недвижимости подъезжает к дому точно в срок, в 11:00.
Музей Южной Африки
{14}
Просыпается Луво под вечер в однокомнатной квартирке Роджера на Кейп-Флэтс{15}. Рядом с кроватью стол и два стула. Тумба, где кастрюли и сковородки, на ней керосинка, полочка с книгами. Мало чем лучше тюремной камеры. Из единственного окна виден разве что нижний угол рекламного щита, до которого метров шесть. На щите белая женщина в еще более белом бикини лежит на пляже с бутылкой индийского пива «Краун бир» в руке. С того места, где лежит Луво, видны ее ноги ниже колен, ноги скрещены в щиколотках, на бледных босых подошвах налипшие песчинки.
Стены и потолок нисколько не изолируют от шума, а шум в тауншипах на Кейп-Флэтс стоит неумолчный: смех, детские крики, перебранка, секс, вой вентиляторов и грохот электроинструмента. Шесть или семь раз за тот месяц, что Луво здесь ночует, он слышал хлесткий треск перестрелки. Коридоры – настоящий проходной двор, у дверей квартиры можно встретить кого угодно, от дамочек с наманикюренными ногтями и в кокетливых ожерельях до темных личностей, которые каждый вечер прямо сквозь дверь нашептывают: «Мандракс{16}, мандракс…»
Роджера дома нет. Возможно, следит за Альмой. Луво садится за стол, принимается есть соленые крекеры из пачки, заодно читая одну из книжек Роджера. Это роман о приключениях каких-то людей в Арктике. У них кончается провизия, они охотятся на тюленей, лед все тоньше, вот-вот кто-то из них провалится в ледяную воду.
Проходит полчаса, час, Роджера все нет. Луво берет из ящика стола две монеты, потом намывает над раковиной лицо и руки, со всех сторон протирает мокрым бумажным полотенцем кроссовки. Напяливает на свои разъемы в голове вязаную шапку и уезжает на автобусе в «Компаниз гарден».
К четырем часам дня он у Музея Южной Африки; не обращая внимания на подозрительные взгляды двух охранников, заходит, идет в зал палеонтологии. В витринах под стеклом здесь выставлены сотни окаменелостей, их свозят сюда со всего континента: это моллюски и черви, головоногие наутилусы, древние папоротники, трилобиты и комары, застывшие в янтаре. По соседству располагаются образцы минералов: отдельные желто-зеленые кристаллы и целые сверкающие друзы из кристаллов кварца; шеелит{17}, вульфенит{18}…
Плавающие в стекле отражения вызывают такое чувство, будто в полутьме перед Луво над экспонатами проносятся записки и картриджи, пришпиленные к стене у бабки Альмы. Кости, зубы, отпечатки лап, целые рыбины, изогнутые ребра древних рептилий… Подглядывая воспоминания Альмы, Луво наблюдал, как Гарольд возвращается из поездки по горам и пустыням Кару, как в нем кипит воодушевление, когда этот немолодой крупный мужчина взахлеб рассказывает о том, где залегают диабазы, где алевритовые песчаники, как с ними соотносятся костеносные слои и насколько трудно было туда добраться. Потом идет в гараж и, поковырявшись в камнях зубильцем, показывает Альме целые скелеты амфибий, окаменелую стрекозу, застывшую в известняке, и крошечные отверстия в затвердевшей грязи, когда-то проделанные червями. Сдвинув на лоб очки, защищающие глаза от осколков, он врывается на кухню, возбужденный, красный, пахнущий пылью, жарой и камнем, даже и тут не расставаясь с любимым посохом – и где он только раздобыл его? А посох был черного дерева, огромный, длиной почти в его рост, отделанный красным бисером по рукоятке и с набалдашником в виде резной фигурки слона.
Альму в муже все это изрядно раздражало: эта туристская палка, пыльные очки, мальчишеская горячность. На сорок пятом году их супружеской жизни, причитала Альма, ни с того ни с сего ты вдруг решил сделаться чокнутым охотником за камнями? И что теперь – забыть общих друзей, совместные прогулки?.. А собирались ведь вступить в элитный клуб, ездить в круизы по Средиземноморью! Пенсионерам, в раздражении выговаривала она Гарольду, положено стремиться к комфорту, а не шарахаться от него.
Во-первых, что Луво знает? Луво знает, что у Роджера в его засаленном и потрепанном бумажнике хранится некролог, вырезка из газеты четырехлетней давности. Ключевая фраза там такая: «Специалист по недвижимости, который стал потом охотником за динозаврами». Под некрологом черно-белая, очень зернистая фотография Гарольда Коначека.
Луво уже столько раз давали посмотреть этот некролог, что он выучил его наизусть. Шестидесятивосьмилетний пенсионер из Кейптауна, проезжая с женой по одной из заброшенных дорог нагорья Кару, остановился поискать окаменелости в обрыве, образованном дорожной выемкой, в это время у него случился сердечный приступ, и он умер. По словам жены усопшего, перед самой кончиной ему удалось найти что-то очень значительное, какую-то редкостную окаменелость пермского периода. Впоследствии в тех местах были проведены тщательные поиски, но результатов не дали.
Роджер (вы его внешность помните: бурого цвета кожа, соломенная шляпа, седая борода и похожие на гранитные надгробья зубы) рассказывал Луво, что и сам неоднократно ездил в эту пустыню, как и десятки других охотников за окаменелостями – туда даже из университета палеонтологи целой бригадой ездили. По его словам, палеонтологи приходили и к Альме домой, пытались выспрашивать, что она видела.
– Но она говорит, что ничего не помнит. Говорит, что Кару огромно, а горы и обрывы все друг на друга похожи.
Интерес увял. Все решили, что ту окаменелость уже не найти. Потом, несколькими годами позже, Роджер встретил Альму Коначек в Грин-Пойнте, когда она выходила из клиники памяти, опираясь на руку своего слуги. И начал следить за ними по всему городу.
– Это был gorgonops longifrons{19}, – сообщил Роджер подростку Луво около месяца назад, в ту первую ночь, когда взял пацана с собой в дом Альмы; у Луво это название сразу врезалось в память. – Большой такой, злобный хищник пермского периода. Если это полный скелет, он стоит сорок, а то и пятьдесят миллионов рэндов. На всяких древних тварях нынче просто помешались. Кинозвезды, финансовые магнаты. В прошлом году череп трицератопса продали с аукциона какому-то китайцу за тридцать четыре миллиона американских долларов.
Луво отрывает взгляд от стеклянной витрины. Шаги множества ног по галерее отдаются эхом. Там и сям туристы собираются кучками. Вот скелет звероящера, установленный посреди зала на гранитном постаменте, тот же самый, что Гарольд показывал Альме пятьдесят лет назад. Череп с боков уплощенный, зубастые челюсти. А когти такие, что смотреть страшно.
На табличке под ним написано: Большое Кару, возраст 260 млн лет, конец пермского периода. Луво долго стоит перед скелетом. Ему слышится голос Гарольда, фраза, которую он шептал когда-то Альме и которая сохранилась, дошла до Луво, пройдя по всем закоулкам старушечьей памяти: Это ведь и наши предки тоже, представляешь?
Что ж, думает Луво, мы все тут переходное звено. А еще он думает: вот, значит, за чем охотится Роджер. За непредставимо старыми костями вроде этих.
Ночь на среду, ночь на четверг
Луво просыпается, а Роджер уже стоит над ним. Время за полночь, Луво опять в квартирке Роджера. От возвращения сознания в собственную подпорченную башку шок оглушительный. Роджер садится на корточки, выдыхает дым сигареты, бросает хмурый взгляд на наручные часы.
– Ты выходил из дома.
– Я ездил в музей. Потом заснул.
– Мне что, запирать тебя? Ты этого хочешь?
– Зачем меня запирать?
Роджер садится на стул рядом с Луво, кладет шляпу на стол и недовольно смотрит на свою наполовину выкуренную сигарету.
– Сегодня перед ее домом уже поставили табличку «Продается».
Луво сжимает пальцами виски.
– Ты понимаешь или нет? Они выставили бабкин дом на продажу!
– Зачем?
– Зачем? Затем, что она выжила из ума.
Под прожекторами подсветки ноги пивной девицы сияют золотым загаром. Ниже девицы – листва; листья то заслоняют, то снова открывают кадмиево-желтые огни Кейп-Флэтса, города в городе. Среди деревьев снуют темные фигуры. Всюду жизнь. Кончик сигареты Роджера вспыхивает и притухает.
– Значит, мы – всё? С хождением к ней покончено?
Роджер устремляет взгляд на него.
– Как это – всё? Нет. Пока нет. Нам просто надо поторопиться. – И он опять бросает взгляд на часы.
Уже через час они снова в доме Альмы Коначек. Луво сидит на кровати в хозяйской спальне на втором этаже, изучает стену перед собой и пытается сосредоточиться. В центре молодой мужчина, он в штанах, закатанных до колена, выходит из морских вод. Вокруг него по расходящимся орбитам распределены книги, открытки, фотографии, перевранные имена, продуктовые списки вроде тех, с которыми мужей отправляют в магазин; кое-где некоторые пункты многократно подчеркнуты карандашом. Экскурсионные проспекты. Приглашения на корпоратив. «Остров Сокровищ».
В полутьме кажется, что каждый картридж на стене чуть-чуть светится, будто накаленный изнутри. Луво их перебирает, постепенно исследуя лабиринт ее прежней жизни. Может быть, думает он, вначале, когда старость еще не проявила себя так жестоко, эта стена давала Альме возможность кое-как держать под контролем то, что с ней происходит. Может быть, она могла повесить картридж на гвоздь, а через день-другой его там обнаружить и вызвать в себе то же самое воспоминание – глядь, а и впрямь в потемках беспамятства проглянула некая новая тропка.
Когда уловка срабатывала, это могло быть сродни тому, как порой спускаешься в темный-претемный погреб за банкой варенья, там пощупаешь, пощупаешь – а, вот она, стоит, роднуля: холодненькая, тяжеленькая, бери ее и тащи по пыльным и до покатости стоптанным ступенькам наверх, на залитую светом кухню. Какое-то время это у Альмы, наверное, получалось; во всяком случае, видимо, помогало ей надеяться на то, что она сумеет избежать неминуемой потери всего.
У Роджера и Луво получается хуже. Луво вообще не может взять в толк, как заставить эту стену целенаправленно работать: пока что она показывает эпизоды из жизни Альмы по собственной какой-то прихоти. Картриджи ведут его то вроде бы к цели, то, ни к чему не приведя, опять уводят прочь; он слепо копается в прошлом рассудка, над которым совершенно не властен.
На картридже 6786 Гарольд объясняет Альме, что, собравшись наконец поближе познакомиться с местами, где родился и вырос, работая, можно сказать, в их недрах, он возвращает себе нечто жизненно важное: тем самым он отвоевывает себе свое, пусть бесконечно малое, место во времени. Учится видеть жизнь, которая была когда-то, – былые бури, былых чудовищ, царивших на планете целых пятьдесят миллионов лет в течение пермского периода, – этих древних предков млекопитающих. За тем он туда и ездит: в свои шестьдесят с гаком он еще достаточно крепок, чтобы странствовать по самым богатым залежам окаменелостей на планете, за исключением разве что Антарктики. Бродить среди камней, осматривать их, щупать пальцами и в конце концов ведь и впрямь находить на них отпечатки, оставленные живыми существами, которые там обитали так непредставимо давно! Одного их возраста довольно, объяснял он Альме, чтобы всякому, кто на них посмотрит, захотелось опуститься на колени. Но Альму это только раздражало.
– На колени? – саркастически переспрашивала она. – Опускаться на колени? Да перед кем же, интересно? Перед чем?
– Ну пожалуйста, – просит Гарольд Альму на картридже 1204, – я ведь и теперь мужчина, которым был всегда. Мне по-прежнему нужно дело. Не лишай меня моего увлечения.
– А по-моему, – отвечает на это Альма, – ты окончательно рухнул с дуба.
Отсматривая картридж за картриджем, Луво проникается к Гарольду все большим расположением – к его широкой красной физиономии, к глазам, горящим затаенным любопытством. Даже его дурацкий черный посох и здоровенные каменюги в гараже чем-то притягивают. Отсматривая картриджи, где появляется Гарольд, Луво чувствует себя этаким противовесом Альме, он внутри и вокруг нее, но он частенько хочет задержаться там, откуда ей не терпится уйти; ему хочется поучиться у Гарольда, хочется посмотреть, что же такое Гарольд везет в задней части кузова своего «лендкрузера», в чем он ковыряется то в гараже, то у себя в кабинете, пользуясь зубоврачебными инструментами. Хочет съездить с ним на Кару, побродить там по высохшим руслам, по горным осыпям и дорожным выемкам и с обидой воспринимает то, что все это ему нельзя.
А сколько книг в кабинете у этого белого дядьки! Столько книг сразу Луво не видел, пожалуй, ни разу в жизни. Мало-помалу Луво начинает уже и сам запоминать названия окаменелостей, которые хранятся в витрине шкафа на первом этаже: вот морская улитка, например (это брюхоногий моллюск), а вот морской зуб – это тоже моллюск, но уже лопатоногий{20}. Или вот аммониты{21} – были, оказывается, еще и такие хищные головоногие моллюски с внешней раковиной. Каждый раз, когда они с Роджером оказываются в доме Альмы, ему хочется разложить образцы на столе, рассмотреть поближе, потрогать пальцем.
На картридже 6567 Альма плачет. Гарольд где-то в отъезде – опять, видимо, отправился за окаменелостями; вечер длинный, серый, Альма дома в одиночестве – никаких концертов, никаких приглашений в гости, телефон не звонит, она за столом одна, ест жареную картошку под монотонный бубнеж какого-то детектива по кухонному телевизору. Лица на экране расплывчаты, бессмысленно мельтешат, а городские огни, что видны из окон веранды, напоминают Луво иллюминаторы проплывающего вдалеке круизного лайнера – золотистые, теплые и манящие. Альма вспоминает детство, то, как она девочкой любовалась фотографиями островов. Она думает о Билли Бонсе и долговязом Джоне Сильвере, а еще о том, другом, как же его… забыла, как звали… ну, в общем, вроде как отверженном, которого высадили на необитаемый остров.{22}
Устройство издает короткий писк, картридж выскакивает. Луво закрывает глаза. Электроды в мозгу словно пульсируют; он чувствует, как запитанные от шнуров из шлема проволочки в голове смещаются относительно тканей мозга.
Утро пятницы
По кварталу Сайт-Си расползается эпидемия, болезнь косит детей сперва в одной лачуге, потом в другой, и так улица за улицей. По радио то говорят, будто инфекция передается через слюну, то в тот же день объявляют, что она распространяется прямо по воздуху. Или нет, ее переносчиками являются собаки, которых в тауншипе видимо-невидимо; ах, чепуха, всему виной питьевая вода; нет, все не так: это заговор западных фармацевтических компаний. То ли это менингит, то ли очередная пандемия гриппа – в общем, некая новая детская чума. Никто, похоже, толком ничего не знает. Идут разговоры о том, что вот-вот начнут бесплатно раздавать антибиотики. Говорят и о карантине.
Утром в пятницу Феко просыпается, как всегда, в полпятого, берет эмалированную посудину для умывания и идет к колонке, она за шесть домов от его лачуги. Раскладывает на полотенце бритву, мыло, тряпичную мочалку и в прохладной темноте садится на корточки; так и бреется – без зеркала, на ощупь. Натриевые фонари выключены, из-за облаков тут и там выглядывают звезды. Тишина, лишь две вороны молча за ним наблюдают с соседской крыши.
Закончив с бритьем, он тщательно моет руки и лицо, воду из посудины выплескивает на мостовую. В пять Феко отводит Тембу к мисс Аманде (это на той же улице, чуть подальше); прежде чем войти, легонько стучится. Аманда в постели, приподнимается на локтях, обращает к нему заспанное лицо с вымученной улыбкой. Он усаживает Тембу на ее кровать, очки мальчика кладет рядом на столик.
По дороге на станцию «Сайт-Си» Феко встречает колонну девочек в синей с белым форме; по очереди, одна за другой, они садятся в белый автобус. На каждой медицинская маска, прикрывающая нос и рот. Феко поднимается на перрон и ждет. Подальше, на поросшем травой пустыре в беспорядке валяются забытые бетонные трубы, точно упавшие колонны, оставшиеся от погибшей цивилизации. Они все в надписях и рисунках, сделанных краской из баллончика: Выиграй на скачках; Всех затрахаю; Слепой 43; Богатеют только богатые; Ямакота умирает, пожалуйста помогите.
Туда и сюда, похожие на ревущих и взрыкивающих драконов, мимо проносятся поезда. Три дня, осталось три дня, думает Феко.
Картридж 4510
Альма что-то совсем ослабела. В 11:30 Феко помогает ей выбраться из постели. Из левого глаза у нее сочится прозрачная жидкость. Смотрит в никуда.
Этим утром она позволяет Феко одеть себя, но есть отказывается. Дважды приходит агент показывать дом, при этом Феко приходится уводить Альму во двор и там сидеть с ней в поставленных рядом шезлонгах и держать за руку, пока некая молодая пара пройдет по комнатам, восхитится видами и оставит грязные следы на коврах.
Около двух Феко вздыхает: ладно уж. Усаживает Альму на кровать в верхней спальне, соединяет проводами с переносным стимулятором и дает ей посмотреть картридж 4510, который всегда держит в выдвижном ящике рядом с кухонной раковиной, чтобы, когда понадобится, долго не искать. То есть когда ей понадобится.
У Альмы клонится голова, расслабленно разъезжаются в стороны колени. Феко спускается вниз подкрепиться хотя бы куском хлеба. Ветер в саду принимается трепать и ерошить листья пальм. «Опять юго-восточный», – сообщает кухонный телевизор. Потом начинают мелькать рекламы. Высокая белая женщина бежит по залу аэропорта. Метровой длины сэндвич занимает собой весь экран. Феко закрывает глаза и представляет, как, когда ветер ударит по Кайеличе, мимо «спаза-шопа» – импровизированного ларька, который прямо у себя в доме открыл сосед, – в туче пыли кубарем понесутся коробки, как помчатся над дорогой по воздуху пластиковые пакеты, со всего маху влипая в заборы. Как на станции все станут втягивать голову в плечи, воротником прикрывая рот, чтобы не наглотаться пыли.
Проходит еще несколько минут, слышит – зовет Альма. Идет наверх, снова ее усаживает и вставляет в аппарат опять тот же самый картридж.
Шефе Карпентер
{23}
В пятницу Роджер в сопровождении Луво появляется на тротуаре перед другим домом, который вроде бы не имеет к Альме Коначек никакого отношения и стоит вовсе даже на другом конце города. Этот дом прячется за четырехметровой каменной стеной с осколками битых бутылок, торчащими по всему верху. Над стеной покачиваются вершины девяти или десяти эвкалиптов.
У Роджера в руке пластиковый пакет с чем-то тяжелым. Остановившись у ворот, он бросает взгляд в направлении камеры видеонаблюдения (она скрыта за тонированной полусферой) и показывает, подняв повыше, свой пакет. Минут через десять к ним выходит женщина и, не говоря ни слова, проводит внутрь. За ней плетутся две надушенные колли.
Дом небольшой, и чуть не все его стены стеклянные. Женщина усаживает их в светлой комнате с большим камином. На каминной доске окаменелость, похожая на сплющенного крылатого крокодила, по спирали выползающего из полированной сланцевой плиты. Тут до Луво доходит, что вся эта комната отдана под выставку подобного рода экспонатов – они стоят на пьедесталах, свисают со стен, разложены в подсвеченных витринах. Их не один десяток, некоторые довольно крупные. Бросается в глаза спиральная раковина диаметром с крышку уличного люка и поперечный срез окаменелого дерева, приделанный к двери, а также нечто, похожее на слоновый бивень, покоящийся на золотых подставках.
Вскоре входит мужчина, наклоняется к собакам, чешет их за ушами. Роджер и Луво встают. Мужчина бос, на нем закатанные до середины лодыжек слаксы и мягкая на вид расстегнутая рубашка. Сзади голову подпирает большущая складка жира на шее, на правом запястье красуется золотой браслет. Ногти на руках сияют как полированные. Он отрывает взгляд от собак и, усевшись в мягкое кожаное кресло, широко зевает.
– Привет, – говорит он, кивая сразу обоим.
– Это Шефе Карпентер, – сообщает Роджер, но при этом не ясно, Луво он это говорит или кому еще.
Никаких рукопожатий. Роджер и Луво садятся.
– Твой сын?
Роджер мотает головой. Снова появляется та женщина, вносит черную кружку, Шефе берет ее; Роджеру и Луво ничего не предлагает. В три глотка Шефе выпивает содержимое кружки, ставит ее, кривится, трещит какими-то костями в спине, вращает шеей и наконец спрашивает:
– Ну, что у вас?
К удивлению Луво, Роджер достает из пластиковой сумки окаменелость, которая Луво знакома. Роджер взял ее из шкафа Гарольда. Экспонат представляет собой отпечаток папоротника – три ветки с листьями, которые лежат почти параллельно, белея на фоне темного камня. Видя экспонат в руках у Роджера, Луво так и хочется его потрогать, пройтись по каменным листочкам пальцами.
Шефе Карпентер смотрит на предложенный образец четыре или пять секунд, но с кресла не встает, попыток взять в руки не делает.
– Могу предложить тебе пять сотен рэндов.
Роджер испускает натужный, заискивающий смешок.
– Да ладно тебе, – говорит Шефе. – У меня на террасе в данный момент таких штук сто. И что я могу за них выручить? А еще что-нибудь у тебя есть?
– В данный момент ничего.
– А где же тот большой, который у тебя наклевывался?
– Будет, будет. Он уже на подходе.
Шефе протягивает руку вниз, берет кружку, заглядывает в нее и снова ставит на пол.
– На тебе ведь долг так и висит, верно? Люди приходят, забирают все, что ты заработал, правильно я говорю? – Он переводит взгляд на Луво, глаза теплеют, потом он снова устремляет их на Роджера. – Ох, долго, долго тебе еще его выплачивать!
– Ничего, у меня скоро такой будет – о-го-го!
– Так что – пятьсот рэндов, – ставит точку Шефе.
Роджер сокрушенно кивает.
– А сейчас, – вставая, говорит Шефе, и его большое лоснящееся лицо светлеет, как будто из-за тучи вышло солнце, – может, покажем мальчику коллекцию?
Второй этаж
Постепенно Луво становится ясно, что на Альминой стене имеются пустоты, пропуски и бреши. Но даже если бы ему удалось понять все тонкости организации этого ее проекта, воссоздать ее жизнь в хронологическом порядке от первого воспоминания до последнего и вызнать по файлам на крошечных бежевых картриджах всю ее историю, собрав их все – и из спальни, что на первом этаже, и из гостиной, – что бы это дало? Все равно останутся пропуски каких-то периодов времени, целые месяцы вне охвата, а что-то он и вовсе не сумеет понять. Кто вообще сказал, что существует такой картридж, на котором записаны моменты, предшествующие смерти Гарольда?
В ночь на пятницу он решает отказаться от первоначально принятой системы «слева направо». Какой бы порядок в расположении этих картриджей когда-то ни присутствовал, видно, что он давно нарушен. Это как музей, где экспонаты расставлял сумасшедший. И он принимается отсматривать картриджи наугад, снимая со стены те, которые по необъяснимым причинам вдруг покажутся ему интересными – чем-то, непонятно чем, привлекут внимание. На одном из картриджей девяти- или десятилетняя Альма лежит среди подушек на кровати, а ее отец читает ей главу из «Острова Сокровищ»; на другом врач сообщает гораздо более взрослой Альме, что она, по всей видимости, никогда не сможет родить. На третьем рукой Альмы надписано: Гарольд и Феко. Луво даже прогнал этот картридж через аппарат дважды. В этом воспоминании Альма просит Феко перенести несколько коробок с книгами в кабинет Гарольда и расставить их там на полках в алфавитном порядке.
– По авторам, – уточняет хозяйка.
Феко еще очень юн; его, должно быть, только что наняли. Выглядит едва ли старше, чем теперь Луво. На нем наглаженная белая рубашка, а глаза полны страха: вдруг он не справится с порученным делом?
– Да, мадам, – несколько раз повторяет он.
Альма исчезает. Когда она возвращается (может быть, часом позже) и приводит Гарольда, все книги стоят на полках, и все вверх тормашками. Альма подходит к полкам близко-близко. Наклоняет к себе одну книжку, другую, задвигает на прежнее место.
– Так ведь… тут вообще нет никакого порядка, – замечает она.
Рябь смущения пробегает по лицу Феко. Гарольд смеется.
Альма вновь обращает взгляд к книжным полкам.
– Мальчишка не умеет читать! – говорит она.
Заставить взгляд Альмы упасть на Феко – нет, этого Луво не может; Феко всего лишь тень, клякса на краю ее поля зрения. Но ему слышна реплика Гарольда, который стоит за ней и, судя по голосу, все еще улыбается.
– Не бери в голову, Феко, – говорит он. – Всему можно научиться. Ты прекрасно тут со всем справляешься.
Воспоминание темнеет; Луво отсоединяет от головы провода и вешает маленький бежевый картридж обратно на гвоздь, с которого он был снят.
В саду за окнами на ветру шуршат листьями пальмы. Скоро дом продадут, думает Луво, и картриджи вернутся к доктору в институт, а может быть, поедут вместе с Альмой туда, куда ее теперь определят, тогда как все это странное собрание бумажек скомкают и бросят в мусорный бак. Книги, технику и мебель распродадут. Феко пошлют домой к сыну.
У Луво по спине пробегает дрожь. Он думает об окаменелостях Гарольда, которые ждут своей участи в мастерской на первом этаже. Ему так и слышится голос Шефе Карпентера в момент, когда тот показывал ему несколько гладких, тяжелых зубов, принадлежавших, как сказал Шефе, мозазавру{24}, извлеченному из меловой каменоломни в Голландии. «Наука, – сказал тогда Шефе, – всегда сосредоточена на взаимосвязях. Но как насчет красоты? Как быть с любовью? Что делать с чувством глубокого смирения по поводу нашего места во времени? Куда девать все это?»
– В общем, как найдете то, что ищете, – сказал Шефе перед их уходом, – куда нести, знаете.
Надежда, вера. Провал или успех. Как только они вышли за ворота участка Шефе, Роджер достал сигарету и стал курить, жадно и часто затягиваясь.
Вот Луво стоит среди ночи в бабкиной спальне и слышит шепот Гарольда, доносящийся словно из могилы: Мы все помаленечку ляжем в землю. Все вернемся во прах. Но когда-нибудь в сполохах света вновь восстанем.
А еще Луво вдруг пришло в голову, что ветер, который сейчас хозяйничает в саду у Альмы, налетает на Кейптаун в ноябре каждый год, сколько он себя помнит, и каждый год, сколько помнит себя Альма; и в следующем ноябре налетит, и в следующем, и так далее, и так далее, столетие за столетием, пока не уйдут все, кого они знают и кого им еще только предстоит узнать.
Первый этаж
Перед Альмой на полотенце исходят паром три яйца. Одно она разбивает. За окном сплошная тьма – что небо, что океан. У нее на кухне высокий мужчина с огромными ручищами – ходит тут, пальцы растопыривает.
– У нас, – говорит, – время вышло. У нас обоих – и у меня, и у тебя, бабуля.
И вновь принимается расхаживать по кухне, мерит ее шагами взад и вперед. Перила веранды стонут на ветру, а может быть, это ветер в них стонет или и ветер, и перила вместе – ее ушам уже не вычленить одно из другого. Высокий мужчина поднимает руку за сигаретой, заткнутой у него за ленту шляпы, сует себе в рот, но не прикуривает.
– Ты, может, воображаешь себя этакой героиней, – говорит он. – Воительницей, вышедшей с мечом против целой армии. – (Роджер машет воображаемым мечом, рубит им воздух. Старуха пытается не обращать на него внимания, сосредоточившись на теплом яйце, которое держат ее пальцы. Надо бы посолить, но куда-то делась солонка, нигде не видно.) – Но ты обречена на поражение. На ужасное поражение. Ты отступаешь и скоро кончишь тем же, чем кончают все старые богатые наркоши: вырубишься, выпадешь в отруб, съедешь с катушек, сидя на игле этих твоих искусственных воспоминаний. Так и будешь ими ширяться, пока от тебя пустое место не останется. Я правильно говорю? Ты ведь и сейчас уже яма бездонная, скажешь нет, Альма? Яма, а к ней труба. И что ни кинь в эту трубу сверху, сквозь нее оно падает прямо в яму.
В руке у Альмы яйцо, которое она, надо полагать, только что облупила. Она его медленно ест. На лице стоящего перед ней мужчины промелькивает что-то затаенное – гнев? за всю жизнь отстоявшееся презрение? Не поворачивая головы, она чувствует, что оттуда – из темноты, что за окнами кухни, на нее надвигается нечто ужасное.
– Да у тебя еще и слуга! – упорствует долговязый; ей хочется его как-то унять, заставить умолкнуть. – Насчет слуги – это как посмотреть, а то тут даже и некая жертвенность проглянет. Ах, какой хороший мальчик, какой способный: говорит по-английски, хроническими болезнями не страдает, завел себе махонького негритенка, ездит каждый день на автобусе по десять миль в один конец из тауншипа в белый пригород, чтобы заваривать чаёк, поливать садик, причесывать хозяйке парики. Набивать продуктами холодильник. Подстригать бабке ногти. Гладить и складывать старушечье исподнее. Апартеид кончился, и наш прекрасный мальчик взялся за женскую работу. Святой! А услужливый-то какой! Я правильно все обрисовал?
Перед Альмой еще два яйца. Сердце у нее в груди быстро-быстро работает клапанами. Высокий черный мужчина не снял в помещении шляпу. Откуда-то у нее в сознании возникает цитата из «Острова Сокровищ»: При мысли о деньгах все их страхи исчезли. Вспыхнули глаза, шаги стали торопливее, тверже. Они думали только об одном – о богатстве, ожидающем их, о беспечной, роскошной, расточительной жизни, которую принесет им богатство.
Роджер в это время постукивает себя пальцем по виску. Его глаза – водовороты, в которые она запрещает себе смотреть. Меня здесь нет, думает Альма.
– А можно ведь глянуть и иначе, попробуем? – продолжает свой трындеж долговязый. – Слуге дорога открыта всюду – в ворота, в дверь, он смотрит, как ты еле волочишь ноги, слоняется поодаль, но так, чтобы немножечко попасть и в твою память. Тоже ведь ждет наследства, а как же. Пальчик-то совал небось в кубышку. Он тоже сосиски ест – или нет? И счета твои, наверное, он оплачивает. Знает, какие деньги ты тратишь на этого своего эскулапа.
– Замолчи, – говорит Альма. А сама думает: меня тут нет. Меня вообще нигде нет.
– Этому мальчишке я сделал то же, что ты себе, – продолжает долговязый. – Вот я уверен: ты даже не понимаешь, чего мне это стоило. Я нашел его в парке «Компаниз гарден», и кто он был тогда? Какой-то просто сирота, беспамятный, бездомный. Я заплатил за операцию. Кормил его, заботился. Забрал к себе. Теперь содержу, слежу за его здоровьем. Он у меня гуляет где хочет.
Фары случайной машины, отфильтрованные листвой, вдруг прочесали двор. Страх у Альмы стоит уже в горле. Свет фар меркнет. По дому гуляет ветер.
– А ну-ка замолчи, – пытается приказать она.
– А ты ешь, ешь, – говорит Роджер. – Ты ешь, я замолчу, а мальчишка наверху найдет то, что мне нужно, и тогда можешь идти хоть на тот свет, и покойся там себе с миром.
Она дергается, моргает. На мгновение мужчина в ее кухне трансформируется в какого-то демона – властный, неистовый, с каменным лицом смотрит на нее сверху вниз. И машет, машет своими ужасными ручищами.
– У нас у всех здесь страшилище, звероящер, – сообщает демон. Показывая при этом себе на грудь.
– А я знаю, кто вы, – говорит она спокойно и со значением. – По вам это сразу видно.
– Еще бы было не видно! – говорит Роджер.
Кошмарный сон
В кошмарном сне Альма оказывается в музее, в зале окаменелостей, куда они с Гарольдом ходили пятьдесят лет назад. Все освещение в галерее потушено. Единственный свет исходит от шарящих по залу небесно-голубых лучей; пробегая, они ловят по очереди каждый скелет, потом снова отпускают его в темноту, – так, словно где-то за высокими окнами в парке вращается сразу несколько странных маяков.
Горгонопсии, которой так восхищался когда-то Гарольд, на месте нет. Железные подкосы, некогда державшие в стоячем положении скелет, остались, и даже имеющий его форму пыльный след никуда не делся. А горгонопсии нет.
У Альмы убыстряется сердцебиение, захватывает дух. Ее руки вытянуты вдоль тела, но во сне она чувствует, как хватает ими себя за горло.
Колонна голубого света, пробегающая вдоль ряда музейных окон, высвечивает паутину и натыкается на скелеты монстров в разных позах, на пустые постаменты, на самое Альму. Тьма на миг отступает, тени разбегаются по углам. Над крышей что-то стонет и ревет, как океан. То, зачем Альма здесь, мелькает поблизости, проносится мимо – и все, и нет его.
Тут вдруг в окно заглядывает демон. Ноздри, скула, обтянутая сухой, будто мелом перепачканной белой кожей, и два желтых собачьих зуба, каждый чуть не в ее локоть длиной. Торчат из чешуйчатой розоватой десны. Демон дышит – выдохи его мокрого поганого носа двумя туманными овалами застят стекло. С нижней челюсти, покачиваясь, свисает струйка слюны с пузырьками. Попадая в луч света, зверь пригибает голову. Его складчатая змеиная шея судорожно дергается, он смотрит на Альму одним глазом, пронизанным тонкой сеткой кровеносных сосудов, целыми их крошечными речными системами из разделяющихся протоков, вгоняющих кровь глубже и глубже в желтое глазное яблоко, – ужасный, жуткий демон, непознаваемый, отвратный, скользкий, выползший откуда-то из самого черного уголка памяти; даже от противоположной стены галереи Альма видит его так ясно, что может заглянуть в таинственную мглу его глаза, огромного и немигающего; она даже запах его чует: зверь пахнет болотом, гниющими у берега водорослями, трясиной и тиной… И в голове у Альмы возникает мысль – даже не мысль, скорее некий всплывший в сознании обрывок, цитата из книги, когда-то инкапсулированная в памяти, а теперь этаким гноем прорвавшаяся к губам: Они уже идут. Идут сюда, и намерения у них вряд ли добрые.
Суббота
Циклон с юго-востока накрывает Столовую гору толстой пеленой тумана. Во Вредехуке все делается зыбким и призрачным. Машины выныривают из молока и тут же снова в нем исчезают. Альма спит до полудня. Проснувшись, выползает в парике, надетом на редкость правильно и аккуратно, глаза сияют.
– С добрым утром!
– С добрым утром, миссис Альма, – испуганно отзывается Феко. Подает ей овсянку с изюмом и чай.
– Феко, – говорит она, выговаривая имя так, будто пробует на вкус. – Ты ведь Феко? – будто проверяет она, после чего на разные лады произносит его имя еще несколько раз.
– Вам бы лучше сегодня из дому не выходить, миссис Альма, как вы думаете? На дворе ужасная сырость.
– Да, посижу дома. Спасибо.
Они садятся на кухне. Альма бодро шурует кашу в рот большими ложками. Телевизор бормочет новости о нарастании напряженности, нападениях на фермы, беспорядках на подступах к Центральной городской больнице.
– Вот взять моего мужа, например, – ни с того ни с сего начинает Альма, обращаясь не то чтобы к Феко, скорее ко всей кухне в целом. – Его страстью всегда были камни. Камни и в них всякие мертвые кости. Вечно ездил, как он называл это, воровать трупы из могил. А моей страстью… даже и не знаю. Домá, может быть. Я была агентом по недвижимости задолго до того, как в этот бизнес хлынули женщины.
Феко кладет ладонь себе на макушку. Если не обращать внимания на некоторую нетвердость тона, голос у старухи звучит так, что можно подумать, будто Альма помолодела лет на десять. Телевизор продолжает бубнеж. Окна веранды все плотнее обступает туман.
– Бывали разные времена. То я бывала счастлива, то нет, – продолжает Альма. – Это как у всех. Говорить про кого-то, что он счастливый или что он несчастный, просто глупо. Мы ведь тысячу раз меняемся каждый час.
Высказавшись, она смотрит на Феко, хотя и не совсем на него. Смотрит так, будто за его левым плечом плавает призрак. По саду растекается туман. Деревья понемногу исчезают. Пропадают шезлонги.
– Ты согласен со мной? – (Феко зажмуривает глаза, снова их открывает.) – Ты счастлив?
– Кто, я? Я, миссис Альма?
– Тебе надо завести семью.
– Так у меня есть семья. Помните? У меня мальчик, сын. Ему сейчас пять лет.
– Пять лет, – повторяет Альма.
– Его зовут Темба.
– Понятно. – Она втыкает в остатки овсяной каши ложку и смотрит, как она медленно заваливается черенком на край тарелки. – Ну-ка, пойдем.
Феко поднимается за ней по лестнице в гостевую спальню. В течение целой минуты она стоит с ним рядом, и оба смотрят на ее стену, увешанную бумажками и картриджами. В полуприседе старуха сдвигается то туда, то сюда вдоль стены. Беззвучно шевелит губами. Напротив Феко к стене пришпилена открытка, на которой маленький островок окружен бирюзовым морем. Два года назад Альма трудилась над этой стеной каждый день – клеила, что-то куда-то перемещала, вдумывалась. Сколько раз Феко носил ей сюда обед?
Протянув руку, она трогает уголок фотографии Гарольда.
– Иногда, – говорит она, – у меня бывают проблемы с памятью.
Позади нее за окном туман, все гуще и гуще. Неба не видно. Соседских крыш нет. Сада нет. Сплошное белое молоко.
– Я знаю, миссис Альма, – отвечает Феко.
Люминесцентные фонари
Уже полдесятого вечера, а среди десятка тысяч беспорядочно натыканных лачуг квартала Сайт-Си все свищет, не унимается ветер. Едва успев переступить порог, уже по одному тому, как мисс Аманда, закусив губу, на него смотрит, Феко понимает, что Темба заболел. С полуметровой дистанции чувствует, каким жаром пышет тело мальчика.
– Ягненочек ты мой, – шепчет Феко.
Очередь в круглосуточную поликлинику стоит уже такая, длинней которой Феко не видел в жизни. Матери с детьми сидят на ящиках из-под лука или дремлют, лежа на расстеленных одеялах. За их спинами во всю стену фреска, на ней Христос простирает сверхъестественно длинные руки, каждая со сдвоенный автобус. Мимо вдоль дороги катятся вихри из сухих листьев и пластиковых пакетов.
За время стояния в очереди (а это не один час) Феко два раза приходится ее покидать, потому что Темба пачкает штанишки. Феко подмывает сына, заворачивает его в полотенце и возвращается к ожиданию у входа в поликлинику. Над кварталом Сайт-Си множество мачт с люминесцентными фонарями, они раскачиваются, как скопище далеких лун. Под ними в тучах пыли по воздуху летят бумажки и обертки.
На часах два ночи, а Феко и Темба по-прежнему где-то в хвосте. Примерно раз в час вдоль очереди проходит затурканная медсестра и на языке коса говорит о том, как она им всем благодарна за терпение. Надо еще подождать, говорит она. Антибиотиков нет, но их вот-вот завезут.
Феко чувствует, как полотенце, в которое завернут Темба, становится влажным от пота. Щеки мальчика серые, как вода из-под грязной посуды.
– Темба, – шепчет Феко.
На один из таких призывов мальчик слабо приподнимает голову, и Феко видит у него в глазах колеблющиеся световые точки – это во влажно поблескивающей радужке отражаются люминесцентные фонари.
А в это время
Роджер и Луво входят в дом Альмы Коначек. Глубокая ночь с субботы на воскресенье, первые часы новых суток. Альма не просыпается. Из спальни слышится ее ровное дыхание. Роджер даже удивился: может быть, слуга напоил ее снотворным?
Луво топает по лестнице наверх. Роджер останавливается у холодильника; открывает, закрывает; его мысли вертятся вокруг того, чтобы выйти в сад и выкурить сигарету. Нынче он очень остро чувствует, что времени нет совсем. Внизу, под верандой, где-то за туманом спит Кейптаун.
Машинально, без всякой на то причины Роджер открывает выдвижной ящик рядом с кухонной раковиной. За семнадцать проведенных в этом доме ночей он стоял на кухне у раковины не меньше семнадцати раз, но никогда еще не открывал этот ящик. Внутри Роджер обнаруживает зажигалки для газовой плиты, монеты, коробку скрепок. И бежевый пластмассовый картридж, один-единственный, точно такой же, как сотни тех, что наверху.
Роджер берет в руки картридж и подносит к окну. Номер 4510.
– Слышь, пацан! – возвысив голос, обращается Роджер к потолку кухни. – Пацан!
Луво не отвечает. Роджер поднимается на второй этаж, там ждет. Малый подключен к аппарату. В темноте кажется, что все его тело слегка вибрирует. Еще через минуту аппарат, пискнув, испускает вздох, веки Луво вздрагивают, глаза открываются. Мальчишка садится прямее, ладонями трет глаза. Роджер протягивает ему новый картридж.
– На вот, взгляни-ка. – При этом его голос срывается, что удивляет их обоих.
Протянув руку, Луво берет картридж:
– А что, этот я еще не смотрел?
Картридж 4510
Альма с Гарольдом в кинозале. Им примерно лет по тридцать. Кино показывают про подводный мир и ныряльщиков с аквалангами. Над пляжем по экрану носятся белые птицы с раздвоенными хвостами. Лучи заката цепляются за гребешки волн, волны бьются о берег. Альма с Гарольдом сидят бок о бок, Альма в ярко-зеленом платье, зеленых туфлях, с зелеными пластмассовыми клипсами в ушах, Гарольд в дорогой коричневой рубашке. Колено Гарольда боком прижимается к колену Альмы. Луво чувствует, как между ними пробегают электрические токи.
Тут камера погружается под воду. По экрану прыскает радуга рыбок. Медленно проплывая, перед объективом разворачивается стена кораллов. Сердце Альмы работает как часы.
Вдруг перескок памяти: Альма и Гарольд едут в такси, на сиденье между ними фотоаппарат Альмы в чехле из толстой кожи. Едут по местам, которые, на взгляд Луво, очень похожи на Кэмпс-Бей{25}. За окнами все как-то смазано и размыто: это потому, что для Альмы там вроде как и смотреть не на что. Все пропитано одним-единственным ощущением – Альма предвкушает то, как она вот-вот окажется наедине с молодым мужем.
Еще миг, и они уже поднимаются на крыльцо царственного, выкрашенного в красивый кремовый цвет отеля, стоящего в окружении освещенных луной живописных гор. Повсюду носятся чайки. На небольшой скромной вывеске выведено золотыми буквами: «Отель „Двенадцать Апостолов“»{26}. В вестибюле их встречает тоненькая как тростинка девушка в белой рубашке и белых брючках, ее талия перетянута ремнем с золотой пряжкой; девушка выдает им ключ на медной цепочке, после чего они долго шествуют по коридорам.
Оказавшись в номере, Альма неудержимо смеется счастливым, искренним смехом. Осушает бокал вина. Все точно так, как надо: два сияющих чистотой окна, широченная белая кровать, на лампах пышные плойчатые абажуры. Гарольд включает проигрыватель, снимает туфли и, как бы танцуя, неуклюже топчется в носках. За окнами вал за валом набегают подсвеченные прожектором волны и, складываясь пополам, рушатся на пляж.
Через какое-то время (прошло, может быть, несколько минут) Гарольд перепрыгивает через перила веранды и бежит к воде, на ходу стаскивая рубашку и носки. «Давай со мной!» – зовет он, и Альма, прихватив фотоаппарат, выходит вслед за ним на пляж. Гарольд бросается в волны прибоя, Альма смеется. Немного поплескавшись, он поворачивает к берегу, встает, широко ухмыляясь. «Водичка-то – ух! ледяная!» – кричит он. Пока он выходит из воды, Альма наводит камеру на резкость и делает снимок.
Если они что-то еще друг другу и говорят, это памятью не фиксируется и на картридж не попадает. Любовью Гарольд в этом воспоминании занимается с Альмой дважды. Луво чувствует неловкость, надо бы уйти, прекратить просмотр картриджа, вернуться в дом Альмы во Вредехуке, но номер в отеле такой чистенький, простыни так приятно холодят Альме спину… Все такое нежное, мягкое… Вокруг все будто преисполнено готовности одарить чем-то еще. У Альмы на губах соль с кожи Гарольда. Его большие, сильные руки у нее на ребрах, кончики пальцев где-то чуть ли не на шишечках позвонков.
Ближе к концу воспоминания Альма закрывает глаза и словно уходит под воду – будто обратно в фильм, который они недавно смотрели: перед ее глазами снова колышутся колючки большого черного морского ежа, и опять она удивляется тому, что под водой нет молчания, там полно всяких звуков – например, все время что-то негромко щелкает; вскоре нежные краски кораллов из поля зрения уходят, глядь – между пальцами серебристыми черточками снуют мелкие рыбки, похожие на иголки, способные извиваться, а Гарольд уже вроде как бы и не на ней, а в воде с нею рядом; они вместе плывут, медленно удаляясь от рифа туда, где дно резко понижается, его становится не видно, и только столбы света косо уходят в толщу воды, в бездонную глубину, при этом у Альмы такое чувство, будто вся кровь прилила у нее к самой коже.
Воскресенье, 4 утра
Альма в кровати; вдруг резко садится. С потолка доносятся звуки шагов – их ни с чем не спутаешь. На ее ночном столике вода в стакане с крохотными пузырьками на донышке. Рядом книга в твердой обложке. Хотя суперобложки нет, да и обложка полуоторвана, название словно впечатано ей в мозг, само по себе сияет там и искрится. «Остров Сокровищ». Конечно.
С потолка опять доносится какой-то скрип. Кто-то проник в мой дом, думает Альма, и некий все еще функционирующий нервный узел ее мозга тут же выдает на-гора образ мужчины. Черного, с оранжевыми зубами. И носом, похожим на небольшую бурую тыкву. Штаны на нем цвета хаки, все чем-то заляпанные, а рубашка на левом плече порвана, и в прореху видна темная кожа. По внутренней стороне руки от запястья к локтю карабкается выцветший ягуар.
Альма резко встает на ноги. Это он, демон, думает она, – грабитель, высокий мужчина во дворе.
Торопливо семеня, она перебегает кухню, заходит в мастерскую Гарольда, выдвигает тяжелый, с двумя ручками, нижний ящик шкафа с окаменелостями. В этот ящик она не заглядывала много лет. На самом дне, под стопкой журналов по палеонтологии, лежит коробка от сигар, обернутая бледно-оранжевой тканью. Еще не найдя ее, Альма уже уверена, что коробка на месте. А голова-то как исправно работает! Будто там маслом все смазали. Без сучка без задоринки. Ты – Альма, думает она. Верней, не так: я – Альма.
Она вынимает коробку, ставит на конторку, за которой когда-то работал Гарольд, и открывает. Внутри коробки пистолет калибра девять миллиметров.
Она несколько секунд на него смотрит, потом вынимает. На вид бесцветный, грубой формы и совершенно новенький. Гарольд возил его в бардачке машины. Как понять, заряжен он или нет, Альма не знает.
Держа оружие в левой руке, Альма идет обратно через кухню в гостиную, там садится в серебристое кресло, с которого будет видно всякого, кто станет спускаться по лестнице. Свет не включает. Сердце в груди трепыхается, как мотылек.
Со второго этажа едва ощутимо потягивает сигаретным дымом. Маятник в напольных часах мерит секунды – взад, вперед. За окнами лишь сумрачная муть: туман. При этом все озарено пониманием, пришедшим только что. Это же мой дом, думает она. Как я люблю свой дом!
Если смотреть прямо вперед, не водя глазами вправо или влево, можно представить себе, будто Гарольд здесь, сидит в таком же кресле – они были куплены парой и стоят теперь рядом, разделенные столиком и торшером. Альма вроде бы даже чувствует тяжесть его тела (вот оно чуть сместилось в кресле), чует что-то вроде запаха каменной пыли от его одежды, ощущает едва заметную гравитацию, посредством которой одно тело притягивается к другому. Ах, ей так много надо ему сказать!
Сидит. Дожидается. Пытаясь не забыть, чего именно.
Ну ее, эту очередь!
В полпятого утра Феко и Темба все еще в очереди; перед ними у входа в поликлинику еще человек двадцать. Темба спит, уже не просыпаясь, ручки и ножки расслаблены, веки больших выпуклых глаз заслоняют от него этот мир. Ветер стих. Среди лачуг теперь роятся тучи комарья. Феко сидит на корточках, спиной опершись о стену, сына держит на коленях. Мальчик выглядит так, будто из него высосали всю кровь: щеки ввалились, шея так истончилась, что видны сухожилия.
Над ними нарисованный Христос простирает неправдоподобно длинные руки. Фонари на мачтах выключены, но какое-то бледно-оранжевое сияние все еще подсвечивает облака.
Последний день моей работы, думает Феко. Сегодня бухгалтер со мной расплатится. И сразу за этой мыслью следующая: а ведь у миссис Альмы есть антибиотики! Как странно, что он не подумал об этом раньше. У нее их пруд пруди. Сколько раз Феко собственными руками обновлял у нее в ванной хранящийся в шкафчике запас склянок с оранжевыми капсулами!
Над крышами лачуг зигзагами носятся летучие мыши. Неподалеку от Феко с Тембой маленькая девочка начинает неудержимо кашлять. Феко чувствует, как на лицо садится пыль, песок скрипит на зубах. Еще через минуту он встает, бросает свое место в очереди и по притихшим рассветным улицам несет спящего сына к автобусной станции.
Гарольд
– Может, там что-то такое, что слуга от нее убрал, не хотел, чтобы она это смотрела? – бормочет Роджер. – Что-то такое, что ее расстраивало?
Луво ждет, чтобы воспоминание слегка увяло. В полумраке изучает бабкину стену. «Остров Сокровищ». Gorgonops longifrons. «Портер пропертиз».
– Нет, тут дело не в этом, – наконец отзывается он.
На стене перед ними там и сям всплывают бесчисленные и с разной степенью приближения к оригиналу повторяющиеся образы Альмы Коначек: вот она семилетняя сидит на полу, скрестив ноги по-турецки; вот Альма деловитый, энергичный агент по недвижимости; а вот уже и лысая старуха. Бизнесвумен, возлюбленная, супруга.
А в центре – Гарольд, перманентно выходящий из волн. Под фотокарточкой есть даже его имя, шатко выведенное кривенькими печатными буквами. Снимок, сделанный вечером того дня, когда Гарольд и Альма, похоже, достигли пика во всем, что было им отпущено в этой жизни. Луво не сомневается: Альма специально поместила эту фотографию в центр, причем еще до того, как бесконечные перестановки испортили всю логику ее задумки. Только ее одну Альма никуда не перемещала.
Теперь фотография выцвела, ее углы истрепались и загибаются. Ей, должно быть, лет сорок, думает Луво. Протягивает руку и снимает ее со стены.
И, не успев еще ничего почувствовать, уже знает: есть! Фотография чуть тяжелее, чем должен быть прямоугольник тонкого картона. На тыльной ее стороне скрещены две полоски клейкой ленты: надо же, к ней что-то присобачено сзади!
– Что это? – спрашивает Роджер.
Луво отдирает ленту, осторожно, чтобы не порвать фотографию. Под лентой картридж. На вид такой же, как и все другие, но на одной из его граней нарисован черный крест.
Пару секунд они оба с Роджером на этот картридж смотрят. Потом Луво вставляет его в аппарат. Комната начинает расслаиваться и опадать, кружась и мельтеша, как вихрь осенних листьев.
Альма рядом с Гарольдом на переднем сиденье пыльного джипа, это «лендкрузер» Гарольда. Баранку Гарольд держит левой рукой, у него обожженное солнцем лицо, правая высунута в открытое окошко. Дорога без покрытия, ухаб на ухабе. По обеим сторонам луга, постепенно переходящие в подвергшиеся сильному выветриванию предгорья.
Гарольд что-то говорит; его слова то достигают сознания Альмы, то нет.
– Что в этом мире постояннее всего? – в какой-то момент спрашивает он. – Перемены! Нескончаемые и неумолимые перемены. Все эти склоны, осыпи – вон, кстати, видишь там, какой громадный оползень сошел? – все это свидетельства катастроф. Таких, которым пресечь нашу жизнь – как щелкнуть пальцами. – Гарольд в искреннем изумлении качает головой. Его высунутая в окно рука расслабленно мотается взад-вперед.
Внутри этого воспоминания у Альмы возникает мысль, такая ясная, будто Луво читает ее в виде фразы, напечатанной в воздухе перед лобовым стеклом. Фраза такая: Наш брак разваливается, а ты только и можешь, что твердить об этих своих каменюгах.
Время от времени мимо проносятся фермерские домики – стены белые, крыши красные; давно не действующие ветряные насосы; загоны для овец с выжженной солнцем травкой; все маленькое-маленькое на фоне горных пиков, поднимающихся выше и выше перед тойотовской эмблемой, вписанной в кольцо, торчащее над капотом. В небе завитки облаков, пронизанные светом.
Время сжимается; Луво чувствует, как его перебрасывает куда-то вперед. В какой-то момент меловые утесы, стеной поднявшиеся впереди, вспыхивают снежной белизной, мерцают и переливаются, будто сотканные из языков пламени. Через миг Альма с Гарольдом уже среди скал, «лендкрузер» лезет вверх по длинному серпантину. Дорога усыпана ржавого цвета гравием; с одной стороны, потом с другой вдоль нее то и дело возникает щербатая, сложенная из корявых камней ограждающая стенка. То слева, то справа разверзается пропасть. А вот и надпись на дорожном знаке: «Перевал Свартберг-Пас».{27}
У Луво возникает ощущение, что в сознании Альмы вздымается что-то огромное, переполняет, вот-вот бросится в голову. Внутри себя она чуть не кипит. В легонькой блузке ей становится нестерпимо жарко, к тому же Гарольд в это время переходит на пониженную передачу: джип и так еле взбирается на непреодолимую крутизну, одновременно выполняя крутейшие повороты. Долина с ее лоскутным одеялом фермерских полей кажется далеко-далеко, в тысяче километров.
В какой-то момент дорога выполаживается, Гарольд останавливает машину среди камней, не убранных после камнепада. Достает из алюминиевого термоса бутерброды. С жадностью ест; Альмин бутерброд, нетронутый, лежит на передней панели.
– Пойду пройдусь. Гляну, нет ли чего интересного, – говорит Гарольд и выходит, не ожидая ответа. В задней части кузова «лендкрузера» берет флягу с водой и свой сделанный из черного дерева посох со слоном на рукоятке, после чего перелезает через сложенную из ничем не скрепленных каменных плит ограждающую стенку и исчезает.
Альма сидит в автомобиле, борется с гневом. Траву по обеим сторонам дороги ерошит ветер. Через вершины хребта переползают облака. Машин нет – ни встречных, ни попутных.
Она пыталась. Ведь пыталась же, разве нет? Пробовала настроить себя так, чтобы все эти окаменелости стали ей небезразличны. Три дня с ним провела неподалеку от Бофорт-Уэста{28} в охотничьем домике, который оказался хижиной из нескольких тесных комнатенок, окруженной валунами и обдуваемой ветром, причем из тамошних реалий ей больше всего врезался в память клещ, обнаруженный ею на штанине, да еще, пожалуй, муравей, одиноко гребущий лапками по кругу в чашке чая. И со всех сторон молнии, беспрерывно сверкающие на горизонте. Плюс скорпионы, будто прописавшиеся на кухне. Гарольд на рассвете уходил, а Альма садилась во дворе в складное кресло, на колени положив детективный роман, и у нее тут же начинался звон в ушах и резь в глазах от одиночества и заброшенности в этом его разнесчастном Кару.
Да, вплоть до искр из глаз, до сумасшествия. Сушь, дичь и мерзость запустения – таково мнение жителей Кейптауна о Кару, и только там она поняла, насколько оно верно.
А теперь и вовсе… Они с Гарольдом давно уже почти не разговаривают и в одной постели не спят. Вот, едут через перевал к побережью, чтобы провести ночь в настоящем отеле, где есть эйр-кондишен и белое вино в серебряных ведерках со льдом. Там надо будет объяснить ему, на что он ее обрекает. И сказать, что она дошла до последней черты. Перспектива этого разговора теперь ввергает ее одновременно и в ступор, и в лихорадочное возбуждение.
Солнце вот-вот закатится за гору. На дорогу падают длинные тени. Время прыгает, идет морщинами и рвется. У Луво кружится голова, его начинает мутить, как будто вместе с Альмой и «лендкрузером» он балансирует на краю обрыва, а то и вообще вся дорога сейчас сползет с горы и утонет в забвении. Альма шепчет себе под нос что-то про змей, про львов… Нет, вот что она шепчет: «Да возвращайся же, черт бы тебя побрал, ну же, Гарольд!»
А он все не идет. Проходит еще час. Ни один автомобиль за это время через перевал не проезжает – ни с той стороны, ни с этой. Альмин бутерброд исчезает. Она выходит и рядом с машиной мочится. Когда Гарольд с видимым трудом перелезает через ограждающую стенку, уже чуть не сумерки. С его лицом что-то не так. Лоб почему-то красный. И говорит странно: быстро выплевывает слова какими-то спутанными сгустками, словно выкашливает.
– Альма! Альма! Альма! – повторяет он.
При этом изо рта у него брызжет слюна. Говорит, что на выступе, где-то примерно посередине вертикального обнажения, нашел окаменелые останки. И ты знаешь, кто там? Ты только представь: горгонопс лонгифронс! Зубастый такой, лежит свернувшись… а большущий! прямо как лев! Даже длинные кривые когти и то на месте; и череп в полной сохранности, да и весь скелет в порядке. Это, как он полагает, самая большая окаменелая горгонопсия из всех доселе найденных. Настоящий голотип{29}.
А сам дышит все чаще и чаще.
– Что с тобой? Ты в порядке? – спрашивает Альма, а Гарольд отвечает:
– Нет, – и секунду спустя: – Мне надо сесть, чуть отдышаться.
После этого он хватается обеими руками за грудь, наваливается на борт «лендкрузера» и сползает в дорожную пыль.
– Гарольд! – вскрикивает Альма.
Смотрит, а у мужа по шее ползет струя пенистой, густой слюны с кровяными вкраплениями. А влажные поверхности глазных яблок уже и пылью припорошены.
Закатный свет бьет сбоку, золотистый и безжалостный. Внизу, на вельде, оцинкованные крыши дальних домиков отражают умирающее солнце. Каждая тень каждого камешка кажется до невозможности застывшей, окоченелой. У Альмы внутри, под ребрами, начинается тоже свой маленький оползень. Она тащит Гарольда, переворачивает; открывает заднюю дверь. При этом снова и снова зовет по имени.
Когда стимулятор памяти в конце концов выплевывает этот картридж, у Луво такое ощущение, словно там, в горах, он пробыл много дней. Перед глазами все еще тянутся, уходят вверх и нестерпимо блещут на закатном солнце вертикально-полосатые слоистые стены из камня, окрашенного в цвет ржавчины. Он еще чувствует всем телом однообразные толчки – туда, сюда – скачущего по ухабам «лендкрузера». Слышит шорох ветра, боковым зрением видит силуэты гор, ему на мозги давит их неподъемная тяжесть.
Роджер устремляет на него взгляд; через открытое окно выкидывает в сад сигарету. А там туман – стоит, застрявший клочьями среди деревьев.
– Ну? – спрашивает Роджер.
Луво пытается поднять голову, но чувствует себя при этом так, будто сейчас у него треснет череп.
– Готово дело, – говорит он. – Это тот, который ты как раз и искал всю дорогу.
Высокий мужчина во дворе
Альму мучит жажда. Вот бы кто-нибудь принес ей апельсинового сока! Она обводит языком вставную челюсть. Надо же, Гарольд здесь! Вот он, сидит в соседнем кресле! Разве не его дыхание слышится с той стороны, из-за торшера?
На лестнице шаги. Альма поднимает взгляд. Она сама не своя от страха. От пистолета в левой руке исходит слабый запах машинного масла.
Над домом пролетают птицы, большая стая, – спешат куда-то по небу, как души умерших. Альме слышно даже хлопанье крыльев.
Маятник старых напольных часов движется влево, замер… движется вправо. Светофор с верхнего конца улицы светит в окно, обдавая внутренность комнаты нескончаемой, хоть и прерывистой, желтизной.
Туман приподнимается. За листьями пальм мерцают городские огни. Дальше огромным вогнутым щитом лежит океан. Альме кажется, он что-то бухтит в ее сторону, как гигантский громкоговоритель. Этакая исполинская тарелка, отражатель и концентратор света звезд.
Сперва появляется правая мужская туфля, она без шнурков, подметка спереди полуоторвана, просит каши. Потом левая туфля. Носки темные. Вот пошли брюки – по низу обтрепанные, с бахромой.
Альма пытается вскрикнуть, но издает лишь сдавленное животное рычанье. По лестнице спускается мужчина, который явно не Гарольд, туфли у него грязные, он машет руками и уже открыл рот, чтобы заговорить на одном из тех языков, учить которые ей всегда было ни к чему.
У него огромные ужасные руки. Страшная седая борода. И зубы цвета осенних листьев.
А шляпа говорит: Ma Horse, Ma Horse, Ma Horse…
Фитнес-клуб «Вёрджин-эктив»
Автобус со скрежетом останавливается в Клермонте{30}, Темба просыпается, садится и молча устремляет туманный взор в сторону стеклянных стен фитнес-клуба «Вёрджин-эктив», еще закрытого. Сквозь очочки обводит глазами всегда светящиеся, безлюдные бассейны. Под зеленой водой вовсю сияют фонари подсветки.
Дернувшись, автобус снова приходит в движение. Подняв взгляд выше, мальчик смотрит в окно на то, как тьма мало-помалу покидает небо. Из-за горизонта вырываются первые лучи солнца, заливают светом восточные склоны Столовой горы. С ее плоской вершины толстым слоем сползает туман.
В проходе женщина с очень прямой спиной; стоит, читает книгу в бумажной обложке.
– Пап! – говорит Темба. – У меня все тело как чужое.
Рука отца обнимает его за плечи:
– Как это – как чужое?
Мальчик закрывает глаза.
– Просто – как чужое…
– Сейчас мы добудем тебе лекарство, – говорит Феко. – Ты отдыхай пока. Потерпи немного, ягненочек.
Рассвет
Луво как раз отсоединяет себя от аппарата, когда с лестницы доносится голос Роджера:
– Э-э! Минуточку!
Вслед за этим внизу раздается взрыв. В спальне второго этажа разбуженно вскинулась каждая молекула. Звякнули в окнах стекла. Подпрыгнули на вбитых в стену гвоздиках бежевые картриджи. И тут же весь дом сотрясается еще раз – Луво слышит, как Роджер кубарем валится с лестницы, издав единственный возглас, в который оказался вложен весь остававшийся в нем дух.
Луво сидит на краешке кровати, как пораженный громом. Напольные часы снова идут своей мерной поступью. Внизу кто-то что-то произносит, но так тихо, что расслышать Луво не удается. Среди сотен висящих на стене напротив бумажек его взгляд необъяснимым образом находит маленькую акварельку с летящим по небу корабликом – парусным корабликом, парящим в вышине. Он уже видел его сотни раз, но прежде никогда по-настоящему не вглядывался. Веселенький такой, несется на всех парусах, радостно витая в облаках.
Постепенно молекулы воздуха вокруг Луво вроде бы успокоились, вернулись в свое первоначальное состояние. Снизу больше ничего не слышно, разве что размеренные громкие щелчки, – ну да, конечно, тиканье часов в гостиной. Понятно, Роджера застрелили, думает Луво. Кто-то Роджера застрелил. А картридж, помеченный крестом, у Роджера в нагрудном кармане.
Легкий ветерок задувает в открытое окно. Бумажки на стене Альминой памяти выгибаются ему навстречу, как лепестки цветка, как разум, вывернутый наизнанку.
Слушая ход часов, Луво считает до ста. Перед его глазами все еще Гарольд на гравии рядом с «лендкрузером», его лицо как маска, глаза припорошены пылью, на подбородке и шее поблескивает струйка слюны.
В конце концов Луво сползает на пол и, на четвереньках подобравшись к лестничной площадке, заглядывает вниз. Долговязое тело Роджера лежит на полу, оно согнуто в поясе, сложилось почти пополам. Шляпа все еще на нем. Руки он, падая, подобрал под себя. Часть лица отсутствует. И лужа крови, нимбом натекшая вокруг головы на кафельные плитки.
Луво ложится на ковер, и перед его глазами снова ослепительно прекрасный номер в отеле «Двенадцать Апостолов», снова склоны гор, набегающих на пыльное лобовое стекло джипа. Снова он видит, как, перевертывая рантами ботинок мелкие камешки, дергаются ноги Гарольда.
Что в жизни Луво есть такого, что имело бы хоть какой-то смысл? Закат на Кару переходит в рассвет в Кейптауне. Случившееся четыре года назад вдруг оживает заново нынче ночью. Опыт старухи двадцать минут перетекал в подростка. И соглядатай памяти становится ее хранителем.
Луво встает. Перво-наперво собирает, бросая в рюкзачок, картриджи, которыми увешана стена. Сорок, пятьдесят картриджей, еще, еще… Покончив с этим, идет к лестнице, но останавливается, оглядывается. Небольшая комната, чистенький ковер, вымытое окно. Кровать застлана покрывалом, на котором переплелись тысячи роз. Вернувшись, Луво снимает со стены фотографию Гарольда, где тот выходит из моря, сует себе под рубашку. А картридж с номером 4510 кладет в центр покрывала, где кто-нибудь обязательно на него наткнется.
Потом опять стоит на лестничной площадке, собирается с духом. Из гостиной, от Роджера, исходит запах крови и пороха. Запах куда более страшный и тошнотный, чем Луво ожидал.
Луво уже собрался было спускаться, но тут раздается лязг защитной решетки и щелкает ключ в замке парадной двери.
Часы
Наверное, меньше всего на свете Феко ожидал увидеть в гостиной у подножия лестницы (она у Альмы вся из нержавеющей стали, так и сверкает) мужчину, лежащего вниз лицом в луже крови.
Темба опять спит, жарким весом навалившись отцу на спину. Феко даже запыхался и вспотел, поднимаясь с сыном на закорках от дороги к дому. Сперва он видит труп, потом кровь, но и после этого лишь через несколько секунд ему удается вместить это в сознание. Из дверей веранды на пол падают параллелограммы утреннего света.
Пройдя чуть дальше по коридору, Феко находит Альму, которая за кухонным столом сосредоточенно перелистывает журнал. Сидит босая.
Вопросы набегают так быстро, что не успеваешь с ними разобраться. Как этот человек вошел? А убит он как? Выстрелом? Его что – сама миссис Альма застрелила? А где оружие? Феко чувствует, как тепло, исходящее от сына, греет спину. Внезапно его охватывает желание, чтобы все куда-нибудь исчезло. Чтобы куда-нибудь исчез весь этот мир.
Надо бежать, думает он. Тут торчать мне нельзя. Вместо этого он, перешагнув через кровь, вносит сына в дом, потом заходит с ним к Альме на кухню. Не останавливаясь, через дверь черного хода идет дальше в сад, там усаживает мальчика в шезлонг, возвращается, берет с изножья бабкиной кровати махровое покрывало и заворачивает сына в него. Потом опять в дом, пройтись по склянкам с таблетками. Аннотации не прочесть, мешает дрожь в руках. В результате останавливается на двух типах антибиотиков, склянки с которыми самые полные. Таблетки и того и другого крошит вместе в столовой ложке с медом. Уставясь в журнал, Альма продолжает переворачивать страницы: одну, другую, третью, дальше, дальше, каждую окидывая взглядом, пустым и ничего не выражающим, как у рептилии.
– Я пить хочу, – говорит она.
– Одну секундочку, миссис Альма, – отвечает Феко.
В саду сует ложку Тембе в рот и, убедившись, что мальчик все проглотил, возвращается в кухню, там рассовывает склянки с антибиотиками по карманам и, слушая, как Альма шуршит страницами, ставит на плиту кофейную турку; только после этого, почувствовав, что сможет говорить ясно и членораздельно, вынимает из кармана телефон и звонит в полицию.
Мальчик, упавший с неба
Темба сидит, уставившись в колыхание расплывчатой листвы над двором, и тут вдруг с неба падает мальчик. Сминает собой кусты живой изгороди, выбирается из них на лужайку и, встав так, что его голова оказывается в центре утреннего солнечного диска, смотрит на Тембу сверху – неясный темный силуэт в короне света.
– Темба? – спрашивает упавший. Голос у него дрожащий и хриплый. Просвеченные солнцем уши вспыхивают розовым. И продолжает по-английски: – Ты ведь Темба?
– Мои очки… – говорит Темба.
Сад вокруг непроглядный и черно-белый. Нависшее над ним лицо смещается, и в глаза Тембе бьет водопад света. В животе что-то вздувается, поднимается к горлу, чуть не отрыгивается наружу. На языке вкус сладкого, липкого лекарства, которое на ложке ему в рот сунул папа.
Чьи-то руки надевают на Тембу очки. Темба щурится, моргает.
– Мой папа здесь работает.
– Я знаю.
Мальчик говорит шепотом. От его голоса веет страхом.
– Мне здесь быть не положено, – тоже переходит на шепот Темба.
– Мне тоже.
К Тембе возвращается зрение. Вдоль стены сада выстроились большие пальмы, между ними розовые кусты и одно капустное дерево{31}. Темба не оставляет попыток разглядеть мальчика, который стоит над ним, заслоняя солнце. У мальчика нежная коричневая кожа и шерстяная шапочка на голове. Мальчик наклоняется и поплотней укутывает покрывалом плечи Тембы.
– У меня все тело болит, – говорит Темба.
– Ш-ш-ш, – обрывает его мальчик.
Снимает шапку и прижимает к виску три пальца, как это делают, стараясь унять головную боль. Темба мельком успевает заметить свалявшиеся во что-то вроде зачаточного колтуна волосы, а еще странные выступы на черепе, но тут мальчик снова надевает шапку, шмыгает носом и нервно оглядывается на дом.
– Я Темба. Я живу в Кайеличе, Сайт-Си, дом бэ четыреста семьдесят восемь а.
– О’кей, Темба, не рыпайся, отдыхай.
Темба устремляет взгляд в сторону дома, элегантный абрис которого вздымается над живыми изгородями и стенами сада; смелость дизайна подчеркнута серебристыми оконными рамами и перилами балконов – то ли хромированными, то ли из нержавейки.
– Я это и делаю.
– Ну вот и молодец, – шепчет мальчик с нежной кожей и просвечивающими ушами.
После чего в пять быстрых шагов пересекает двор, подпрыгивает и, цепляясь за стволы двух пальм, перелезает через стену. И все, и нет его.
Следующие несколько дней
Лицо умирающего Гарольда, сложившийся пополам труп Роджера, невидящий взгляд Тембы – все это крутится в голове Луво, словно сменяющие одна другую картинки какого-то жуткого слайд-шоу. Смерть за смертью неумолимой чередой.
Весь остаток воскресенья он проводит в парке «Компаниз гарден», где система дорожек запутанная, как лабиринт; прячется за стволами, хоронится в листве. Там и сям по газонам пробегают белки; вдоль дубовой аллеи рабочие тянут провода: на Рождество здесь загорятся гирлянды лампочек. Интересно, его кто-нибудь ищет? Может быть, полиция?
В понедельник Луво, засев в кустах около гриль-бара, через открытое окно все утро смотрит по телевизору местные новости. Через несколько часов наконец передают: во Вредехуке пожилая женщина застрелила проникшего в дом мужчину. При этом улица, где стоит сообщающий новость корреспондент с микрофоном, та самая, а вот дом другой, дом даже не соседний. На заднем плане видно, что улица перегорожена натянутой поперек проезжей части полосатой красно-желтой полицейской лентой. О старческом слабоумии Альмы корреспондент не говорит и ни словом не упоминает ни Феко, ни Тембу. Сообщников у убитого грабителя вроде как бы и не было. Весь репортаж занимает самое большее секунд двадцать пять.
В квартиру Роджера Луво не возвращается. А лично сам он никому не нужен. Ни Роджеру, который будил его по ночам и запихивал в такси. Ни Феко – а ведь тоже, наверное, мог бы задать пару-тройку вопросов! Ни призракам Гарольда или Альмы. Во вторник утром Луво садится в автобус, доезжает до Дерри-стрит и шлепает оттуда пешком мимо тихих, чистеньких домиков Вредехука, раскинувшегося на склоне Столовой горы. Перед домом Альмы стоит голубой автофургон, дверь гаража распахнута. Гараж абсолютно пуст. Ни «мерседеса», ни связанных с машиной и хозяйством причиндалов. Вывески о продаже дома тоже не видно. Свет всюду выключен. Полицейскую ленту еще не сняли. Пока он стоит у канавы, в окне появляется темнокожая женщина, ходит там, что-то пылесосит.
Тем же вечером Луво продает картриджи с памятью Альмы перекупщику по прозвищу Кочан. На зов Кочана из-за деревьев появляется красноглазый подросток и принимается их проигрывать на ветхого вида стимуляторе памяти. Процесс проверки занимает больше двух часов.
– Да, настоящие, – подтверждает наконец подросток, и Кочан, сперва окинув взглядом Луво с головы до ног, предлагает ему три тысячи триста рэндов за все оптом.
Луво пересчитывает на дне рюкзачка картриджи. Их шестьдесят одна штука. Крохотные сколки одной жизни. Спрашивает перекупщика, не продается ли у него проигрыватель вместе с замызганным, побитым шлемом, но Кочан лишь ухмыляется и качает головой.
– Он стоит столько, сколько тебе не наскрести за всю жизнь, – говорит он и застегивает сумку.
После этого Луво через «Компаниз гарден» возвращается к Музею Южной Африки, там стоит в зале окаменелостей, щупает деньги в кармане. Заглядывает в каждую витрину. Брахиопод{32}, атлантическая «бумажная» мидия, болотная улитка. Хвощ, печеночный мох, семенной папоротник{33}.
Снаружи начинается мелкий дождик. По залу проходит служитель и, ни к кому не обращаясь, напоминает, что музей скоро закрывается. Заходят двое туристов, беглым взглядом обводят зал и исчезают. Скоро в зале не остается никого. Луво долго стоит, смотрит на горгонопсию. У животного был относительно небольшой череп, скелет поставлен так, что оно как бы припало на задние ноги; пасть, полная огромных собачьих зубов, разинута.
На рынке, раскинувшемся по всей площади Гринмаркет-сквер, Луво покупает следующие вещи: зеленый вместительный рюкзак, девять буханок белого хлеба, шабер для соскребания краски, молоток, сетку апельсинов, четыре двухлитровые бутыли воды, флисовый спальный мешок и толстую стеганую красную куртку с надписью на спине «Kansas City Chiefs»{34}. Купив все это, он остается с девятью сотнями рэндов в кармане, и больше у него на всем белом свете нет ничего.
B478A
Феко сидит в своем крошечном домике, устремив взгляд в темноту и слушая, как дождь стучит по крыше. Рядом с ним Темба хлопает глазищами, ждет, когда отвяжется дурной сон. Температура у мальчика спала, мало-помалу он приходит в себя.
Феко думает о своем двоюродном брате, который говорит, будто может найти ему работу – наполнять мешки цементным порошком для последующей их отгрузки. Еще он думает о присохших к противомоскитной сетке на окне шкурках мертвых насекомых, о дорожках, которые протоптали по полу муравьи. А еще об Альме.
В полиции Феко допрашивали шесть часов. Все это время он не знал, куда увезли Тембу; он и себя-то при этом едва помнил. Потом его выпустили. Антибиотики у него не отобрали, даже заплатили за билет на электричку. С момента, когда Феко в сопровождении полицейских вышел из кухни, где Альма так и продолжала перелистывать страницы толстого, пятилетней давности журнала мод, свою бывшую хозяйку он больше не видел.
В его домике на каждом шагу вещи, подаренные за эти годы Гарольдом и Альмой, – так, обноски, всякое старье: помятая суповая кастрюля, пластмассовая расческа, эмалированная кружка с надписью: «Портер пропертиз, корпоративный пикник». Кухонное полотенце, пластмассовый дуршлаг, градусник. Сколько часов из последних двадцати лет своей жизни Феко провел с Альмой? Она в него впечаталась, стала частью его организма.
– Я видел какого-то мальчика, – говорит Темба. – Он был похож на ангела из церкви.
– Ты его во сне видел?
– Может, и во сне, – соглашается Темба. – Может, это и сон был.
Свартберг-Пас
Утренний автобус несется от Кейптауна на восток по шоссе № 1, невероятно прямо прорезавшему пустыню от горизонта до горизонта. Широкое, чуть тонированное лобовое стекло автобуса глотает дорогу, словно бесконечную черную ленту. По обеим сторонам от шоссе идет сперва саванна с высохшей травой, потом саванна переходит в бурые, похожие на огромные скирды, отроги гор. Повсюду свет, камень и невообразимые просторы.
Луво чувствует одновременно страх и восторг. Сколько он себя помнит, он никогда не выезжал за пределы Кейптауна, хотя в нем теперь вовсю крутятся воспоминания старухи Альмы: ярко-синие бухты в Мозамбике, дождь в Венеции, очередь путешественников в строгих костюмах перед вагоном первого класса на железнодорожном вокзале в Йоханнесбурге.
Он вынимает из рюкзака фотографию Гарольда. Лицо Гарольда, выходящего из морских волн, искажено то ли ухмылкой, то ли гримасой. Луво думает о Роджере, мертвом и лежащем на полу в гостиной у Альмы. В ушах слышится голос Шефе Карпентера: «На тебе ведь долг висит, верно?»
Под вечер на пересечении с дорогой R328, ведущей к городу Принц-Альберт, Луво из автобуса вылезает. Под медного цвета солнцем, струясь в мареве зноя, стоит заправочная станция, рядом кучкуются несколько алюминиевых трейлеров. В километре над дорогой чертят медленные овалы черные орлы. Три дружелюбного вида тетки, сидя под виниловым зонтом, торгуют сыром, мармеладом и сладкой выпечкой.
– Эй, жарко же! – принимаются они подтрунивать над мальчишкой. – Снял бы шапицу!
Луво качает головой. Жуя только что купленный рулетик, садится на рюкзак и ждет. Почти уже в сумерках какой-то банту{35} на прокатной «хонде» (как потом выяснилось, оптовый торговец) все же останавливается рядом с ним.
– Тебе куда?
– На перевал Свартберг.
– В смысле за Свартберг?
– Да, сэр.
Водитель клонится вбок и толчком открывает дверцу. Луво садится в машину. Они поворачивают на юго-восток. Солнце растекается оранжевой жижей и исчезает, над Кару воцаряется луна.
Асфальт кончается. Уже час водитель молча петляет между ухабами под испуганными взглядами большеухих лисичек{36}, глаза которых время от времени вспыхивают впереди, в лучах фар, включенных на дальний свет; вверху своим чередом разворачивается огромная звездная панорама, сзади стелется долгий хвост пыли из-под колес.
Дорога превращается в «стиральную доску», машина начинает вибрировать. Скоро поток встречного транспорта иссякает, попутных машин нет тем более. Вокруг вздымаются огромные каменные стены, они темнее неба. За очередным крутым поворотом взгляду открывается дорожного знак – бурый прямоугольник, в верхней части во многих местах продырявленный выстрелом из дробовика. На знаке надпись: «Свартберг-Пас». Луво думает: этот же самый знак видели и Гарольд с Альмой. Перед смертью Гарольд остановился где-то поблизости.
Через пятнадцать минут, когда «хонда» преодолевает очередной крутой подъем с поворотом чуть ли не в обратную сторону, Луво вдруг говорит:
– Остановите здесь, пожалуйста.
Водитель снижает скорость.
– Остановить?
– Да, сэр.
– Тебя тошнит?
– Нет, сэр.
Маленький автомобильчик на холостых оборотах потряхивает. Луво отстегивает ремень безопасности. Водитель только глазами хлопает в темноте.
– Ты что, собираешься выйти здесь?
– Да, сэр. Как раз не доезжая верхней точки.
– Ты шутишь.
– Нет, сэр.
– К-хы! Здесь бывает холодно. Тут снег бывает! Ты видел когда-нибудь снег?
– Нет, сэр.
– Когда снег, это жутко холодно. – Мужчина стягивает руками на себе воротник. Кажется, он готов удушиться, до того поражает его намерение Луво.
– Да, сэр.
– Я не могу тебя здесь высадить.
Луво сидит, молчит.
– Слушай, может, одумаешься? Как насчет этого?
– Нет, сэр.
Луво забирает с заднего сиденья набитый рюкзак, четыре бутыли с водой и отступает во тьму. Прежде чем отъехать, мужчина целую минуту не сводит с него глаз. Светит луна и как бы даже греет, но Луво, стоящего со всеми своими вещами в руках, охватывает озноб; потом он подходит к ограждающей дорогу стенке, заглядывает вниз, во тьму. Заметив узенькую тропку на склоне, он отходит по ней от дороги к северу метров на двести, время от времени останавливаясь, чтобы бросить взгляд туда, где нет-нет да и мелькнут иногда два красных огонечка «хонды», которая с натугой одолевает очередной крутой участок перед поворотом серпантина – уже где-то высоко-высоко: подъезжает, наверное, к верхней точке.
Довольно скоро Луво удается найти среди скал хоть и не очень ровную, но почти горизонтальную площадку размером с верхнюю спальню в доме у старухи Альмы; на площадке есть даже травка, правда высохшая. Он расстилает на ней спальный мешок, подходит к краю, мочится и некоторое время смотрит на уходящие вниз склоны и осыпи; освещенные звездами, они тянутся на много километров, а потом переходят в лежащую далеко внизу равнинную часть пустыни Кару.
Выпив воды, забирается в спальный мешок и ложится, пытаясь поглубже запрятать страх. Камни и земля еще теплые – за день нагреты солнцем. Звезды яркие, их количество невообразимо огромно. Чем дольше он смотрит на какой-нибудь участок неба, тем больше там проявляется звезд. А сколько еще солнц горят так далеко, что он их даже и увидеть не способен!
Дорога пуста, ни одной машины. Самолетов в небе тоже нет. Единственный звук – это шум ветра. Что здесь, интересно, за живность? Сороконожки. Грифы. Змеи. Кабаны-бородавочники, страусы, антилопы. Вот если бы он поехал не сюда, а на север, да подальше, – там да, на тамошних нагорьях водятся и шакалы, и гиены, и леопарды. Даже носороги (в количестве последних нескольких штук).
Первый день
Рассвет застает Луво в его мешке нисколько не замерзшим, даже без шапки, несмотря на ветер, вовсю обдувающий разъемы, вделанные в череп. Где-то в отдалении по серпантину дороги, лязгая, ползет грузовик с надписью вдоль борта: «Happy Chips»{37}.
Луво садится. Вокруг спального мешка камни, камни… Ровная травянистая площадка, на которой он расположился, тоже окружена камнями. Склоны и ниже, и выше сплошь усеяны камнями всевозможных размеров, некоторые наполовину вдавлены в землю, как могильные плиты. Немного дальше взгляд привлекают отколовшиеся от скального массива обломки размером с дом. Естественно, здесь и должны быть сплошные камни, бесконечное множество камней – в основном песчаник и известняк.
Конец ознакомительного фрагмента.