Вы здесь

Становление психологии деятельности. Исследования высших психических функций (А. Н. Леонтьев, 2003)

Исследования высших психических функций

Развитие памяти[20]

Экспериментальное исследование высших психологических функций

Предисловие

Современная научная психология переживает глубочайший кризис своих методологических основ, подготовленный всем ходом исторического развития этой науки и охвативший всю область психологических исследований с такой полнотой и силой, что он непреложно знаменует начало новой эпохи в психологии и невозможность ее дальнейшего развития на старых путях. Чем бы ни была будущая психология, она во всяком случае не может быть прямым продолжением старой психологии.

Кризис и означает поэтому поворотный пункт в истории ее развития, и вся сложность этого кризиса заключается в том, что в нем сплелись черты прошлой и будущей психологии в такой причудливый сложный узор, что задача распутать его представляет иногда величайшие затруднения и требует специальных исторических, методологических и критических исследований, посвященных этому вопросу.

Как уже сказано, кризис этот носит настолько всеобъемлющий характер, что нет ни одной сколько-нибудь значительной проблемы психологии, которая не была бы охвачена этим кризисом. Само собой разумеется, что каждая глава научной психологии переживает этот кризис по-своему. В каждой проблеме этот кризис находит свое своеобразное выражение и преломление в зависимости от характера самой проблемы и от исторического пути ее развития. Но методологическая природа этого кризиса остается по существу одной и той же во всем многообразии его выражений, во всем богатстве его преломлений сквозь призму отдельных конкретных проблем. Поэтому не только попытка наметить основы и систему психологического знания, но и каждое конкретное исследование, посвященное тому или иному частному психологическому вопросу, может методологически осознать свои отправные точки, свой метод, свою постановку вопроса только в свете того кризиса, которым охвачена вся проблема в целом.

Не представляет в этом отношении исключения и проблема памяти, которой посвящено исследование А.Н. Леонтьева, введением к которому должны служить эти строки. Даже больше: память представляет собой такую психологическую проблему, в которой основные черты кризиса представлены наиболее отчетливо и ясно.

Как известно, основное содержание психологического кризиса составляет борьба двух непримиримых и принципиально различных тенденций, которые на всем протяжении развития психологии в различном сплетении лежали в основе психологической науки. Эти тенденции в настоящее время достаточно осознаны наиболее дальновидными представителями психологии. Большинством из них осознана также та мысль, что никакого примирения между этими двумя тенденциями быть не может, а самые немногие и самые смелые из мыслителей начинают понимать, что психологии предстоит кардинальный поворот на пути ее развития, связанный с коренным отказом от этих двух тенденций, до сих пор направлявших ее развитие и определявших ее содержание.

Свое выражение этот кризис нашел в ложной идее двух психологий: естественнонаучная, каузальная, объяснительная психология и телеологическая, описательная, понимающая психология как две самостоятельные и совершенно независимые друг от друга теоретические дисциплины.

Эта борьба двух непримиримых между собой тенденций определила в основном и судьбу исследований памяти в психологии. По правильному замечанию Мюнстерберга, телеологическая психология редко выявляется действительно чисто и последовательно. «По большей части она находится в каком-либо внешнем слиянии с элементами каузальной психологии. В таком случае процессы памяти, например, изображаются как причинные, а процессы чувства и воли – как интенциональные, – смешение, легко возникающее под влиянием наивных представлений повседневной жизни».

И действительно, процессы памяти в психологии обычно трактовались с точки зрения естественнонаучной, каузальной психологии. Устами Геринга была высказана та великая мысль, что память есть общее свойство организованной материи, и целый ряд исследований, развивавшихся под знаком этой мысли, образовали стихийно-материалистическую струю в учении о памяти – внутри общего двойственного, смешанного русла эмпирической психологии. Неудивительно поэтому, что крайняя физиологическая точка зрения в психологии, нашедшая свое высшее выражение в ассоциационном направлении психологии и приведшая к возникновению психологии поведения и рефлексологии, сделала излюбленной и центральной своей темой проблему памяти.

Но, как это неоднократно бывает в истории знания, самое наличие этой точки зрения с необходимостью привело к тому, что на другом полюсе стали накапливаться идеи о памяти совершенно противоположного характера. Специальные психологические закономерности памяти, специфически человеческие формы и способы ее функционирования не могли получить, разумеется, сколько-нибудь удовлетворительного объяснения в той насквозь аналитической постановке проблемы, которая видела конечную цель своего исследования в сведении высших форм памяти к ее низшим, первичным, зачаточным формам, к ее общеорганической основе и к растворению всей проблемы в целом в общем, неопределенном, смутном, стоящем почти на границе метафизики понятии мнемы как общей универсальной способности материи.

Метафизический материализм, таким образом, с необходимостью приводил к тому, что на другом полюсе он, последовательно идя по своему пути, превращался в идеалистическую метафизику.

Свое высшее выражение эта идеалистическая концепция высшей памяти нашла в известной работе Анри Бергсона «Материя и память»[21], в которой эта взаимная обусловленность механистической и идеалистической точек зрения выступает с наибольшей ясностью. Бергсон, анализируя двигательную память, память, лежащую в основе образования привычки, исходит из невозможности подчинить закономерностям этой памяти деятельность человеческой памяти в целом. Из законов привычки не могут быть выведены и объяснены функции воспоминания: таков скрытый, но центральный нерв всей теории, ее основная предпосылка, ее единственное реальное основание, на котором она держится и вместе с которым она падает. Отсюда его учение о двух памятях – памяти мозга и памяти духа.

В этой теории, одним из главнейших аргументов которой является последовательно-механистическое воззрение на органическую память, дуализм, характерный для всей психологии в целом, и для психологии памяти в частности, приобретает свое метафизическое обоснование. Мозг для Бергсона, как и для последовательного бихевиориста, – просто аппарат для связи внешних импульсов с движениями тела. «По нашему мнению, – говорит он, – головной мозг не что иное, как род телефонной станции: его роль – дать сообщение или заставить ждать». Все развитие нервной системы заключается только в том, что пункты пространства, которые она приводит в связь с двигательными механизмами, становятся все многочисленнее, отдаленнее и сложнее.

Но принципиальная роль нервной системы на всем протяжении ее развития остается той же. Она не приобретает принципиально новых функций, и головной мозг, этот основной орган мышления человека, по мнению Бергсона, ничем принципиально не отличается от спинного мозга. «Между так называемыми перцептивными способностями головного мозга, – говорит он, – и рефлекторными функциями спинного мозга разница только в степени, а не по существу».

Отсюда естественно Бергсон различает две теории памяти. Для одной – память есть лишь функция мозга, и между восприятием и воспоминанием разница только в интенсивности; для другой – память есть нечто иное, чем функция мозга, и между восприятием и воспоминанием различие не в степени, а по существу. Сам Бергсон становится на сторону этой второй теории. Для него память есть «нечто иное, чем функция мозга». Она есть нечто «абсолютно независимое от материи». «С памятью мы действительно вступаем в область духа», – формулирует он свою основную идею. Мозг является просто орудием, позволяющим проявиться этой чисто духовной деятельности. Все факты и все аналогии говорят, с его точки зрения, в пользу теории, которая смотрит на мозг только как на посредника между ощущениями и движениями.

Мы видим, таким образом, что дуалистический подход, господствовавший во всей психологии, нашел свое яркое выражение в учении о двух памятях. Мы видим далее, как этот дуализм с неизбежностью приводит к идеалистической концепции памяти, все равно – сверху или снизу, к теории абсолютно независимой от материи памяти духа Бергсона или к теории изначальной и универсальной памяти материи, к теории мнемы Земона.

Когда изучаешь психологические исследования памяти, ориентированные в этом направлении, начинает казаться, что эти работы принадлежат к той давно минувшей уже эпохе научного исследования, когда исторический метод был чужд всем наукам и когда Конт видел привилегию социологии в применении этого метода. Исторический метод мышления и исследования проникает в психологию позже, чем во все науки.

Положение со времен Конта изменилось радикальным образом. Не только биология, но астрономия, геология и все вообще естествознание усвоило исторический метод мышления, за исключением одной только психологии. В свое время Гегель считал историю привилегией духа и отказывал в этой привилегии природе. «Только дух имеет историю, – говорил он, – а в природе все формы одновременны». Сейчас положение изменилось на обратное. Науки о природе давно усвоили ту истину, что все формы в природе не одновременны, а могут быть поняты только в аспекте исторического развития. Только психологи делают исключение для своей науки, полагая, что психология имеет дело с вечными и неизменными явлениями, все равно, выводятся ли эти вечные и неизменные свойства из материи или из духа. Метафизический подход к психологическим явлениям остается здесь и там в одинаковой силе.

Свое высшее выражение эта антиисторическая идея нашла в известном положении ассоциационной этнической психологии, гласящем, что законы человеческого духа всегда и везде одни и те же. Как это ни странно, но идея развития до сих пор остается еще неусвоенной психологией, несмотря на то, что целые ветви психологии посвящены не чему иному, как изучению проблемы развития. Это внутреннее противоречие сказывается в том, что самую проблему развития эти психологи ставят, как метафизики.

Известно, какие огромные трудности для психологии памяти представляет проблема развития памяти в детском возрасте. Одни психологи, основываясь на несомненных фактах, утверждали, что память в детском возрасте, как и все остальные функции, развивается. Другие, опираясь на столь же несомненные факты, утверждали, что по мере развития ребенка его память слабеет и свертывается. Третьи наконец пытались примирить оба эти положения, находя, что память в первой половине детства развивается, а во второй – свертывается.

Такое положение не является характерным только для детской психологии. Оно в одинаковой степени характерно и для патологической психологии, которая также не могла постигнуть закономерностей движения памяти в ее распаде. То же самое можно сказать и о зоологической психологии. Для всех этих наук развитие памяти означало не что иное, как чисто количественное нарастание всегда неизменной в самой себе функции.

Все эти затруднения мы могли бы обобщить, сказав, что величайшую трудность для психологии памяти представляло изучение памяти в ее движении, задача уловить разные формы этого движения. Само собой разумеется, что при таком положении дела психологическое исследование наталкивается на непреодолимые трудности.

В настоящее время принято жаловаться на несовершенства и бедственное положение психологии. Многие думают, что психология как наука еще не началась и начнется лишь в более или менее отдаленном будущем. Предисловия к психологическим исследованиям пишутся в минорном тоне: Приам на развалинах Трои, – с легкой руки Н.Н. Ланге, не нашедшего лучшего уподобления для современной психологии, – гуляет по страницам психологических книг.

Серьезнейшие мыслители, как, например, академик Павлов, готовы принять затруднения того или иного немецкого профессора при составлении программы университетского курса по психологии за роковые затруднения самой науки. «Перед войной, – говорит он, – в 1913 г. в Германии поднялся вопрос об отделении в университетах психологии от философии, т. е. об учреждении двух кафедр вместо прежней одной. Вундт оказался противником этого отделения, и между прочим на том основании, что по психологии нельзя составить общеобязательной программы для экзамена, так как у каждого профессора своя особая психология. Не ясно ли, – заключает академик Павлов, – что психология еще не дошла до степени точной науки?» С помощью таких аргументов от программы в двух строках путем несложных операций решается проблема науки, проблема веков прошлых и будущих.

Но психология и не думала умирать к огорчению плакальщиц. Она пытается опознать собственный план исследования создать свою собственную методологию, и в то время как одни, например Мёбиус, объявляют «безнадежность всякой психологии» основным аргументом в пользу метафизики, другие пытаются преодолеть метафизику с помощью научной психологии.

Первой исходной точкой таких исследований является идея развития: не из свойств памяти объяснить ее развитие, а из ее развития вывести ее свойства – такова основная задача новых исследований, к которым примыкает и работа А.Н. Леонтьева.

Стремление положить в основу своей работы исторический подход к памяти приводит автора к соединению до сих пор метафизически разделенных в психологии методов исследования. Его интересуют развитие и распад, генетический и патологический анализ, его интересует выдающаяся память, как и память полуидиота. И это соединение не случайно. Оно с логической необходимостью вытекает из основной отправной точки всего исследования, из стремления изучить память в аспекте ее исторического развития.

Эмпирическое выделение высших функций памяти не ново. Им мы обязаны экспериментальной психологии, которая сумела эмпирически выделить такие функции, как произвольное внимание и логическая память, но которая давала им метафизическое объяснение. В настоящем исследовании сделана попытка в основу изучения высших функций внимания и памяти – во всем их своеобразии по сравнению с элементарными и в их единстве и связи с этими последними – положить своеобразие того процесса развития, которому они обязаны своим возникновением. Показать экспериментально становление так называемой логической памяти и так называемого произвольного внимания, раскрыть их психогенезис, проследить их дальнейшую судьбу, понять основные явления памяти и внимания в перспективе развития – такова задача этого исследования.

В этом смысле методологически работа А.Н. Леонтьева определяется нашей центральной краеугольной идеей, идеей исторического развития поведения человека, исторической теорией высших психологических функций. Историческое происхождение и развитие высших психологических функций человека, и в частности высших функций памяти, являются с точки зрения этой теории ключом к пониманию их природы, их состава, строения, способа деятельности и вместе с тем ключом ко всей проблеме психологии человека, пытающейся адекватно раскрыть подлинно человеческое содержание этой психологии.

Вместе с этим внесением исторической точки зрения в психологию выдвигается на первый план и специально психологическая трактовка изучаемых явлений и управляющих ими закономерностей. Это исследование исходит из того убеждения, что существуют специально психологические закономерности, связи, отношения и зависимости явлений, которые и следует изучать в качестве таковых, т. е. психологически.

Мы могли бы повторить тезис, выдвинутый одним из выдающихся представителей современной идеалистической психологии: Psychologica psychologice, вложив в него, однако, принципиально иное содержание. Для идеалистической психологии требование – психологическое изучать психологически – означает прежде всего требование изолированного изучения психики как самостоятельного царства духа вне всякого отношения к материальной основе человеческого бытия. В сущности для автора этот тезис означает: психическое абсолютно независимо. Но с формальной стороны этот принцип, требующий изучения психологических закономерностей с психологической точки зрения, глубоко верен. В книге А.Н. Леонтьева и сделана попытка, изменив принципиальное содержание этого требования, последовательно провести психологическую точку зрения на изучаемый, предмет.

В связи с этим работа выдвигает и целый ряд положений, имеющих непосредственное практическое значение. Недаром другой стороной вопроса о развитии памяти являлся всегда вопрос о воспитуемости памяти, и надо прямо сказать, что метафизическая постановка вопроса в отношении психологии памяти приводила к тому, что педагогика памяти оставалась без психологического обоснования. Только новая точка зрения, пытающаяся раскрыть психологическую природу памяти с точки зрения ее развития, может нас привести впервые к действительно научно построенной педагогике памяти, к психологическому обоснованию ее воспитания.

Во всех этих отношениях работа А.Н. Леонтьева представляет первый шаг в исследовании памяти с новой точки зрения, и, как всякий первый опыт, она, конечно, не охватывает всего вопроса в целом и не может претендовать на то, чтобы служить к его более или менее полному разрешению. Но этот первый шаг сделан в совершенно новом и чрезвычайно важном направлении, конечная цель которого может быть определена немногими и простыми словами, к сожалению до сих пор чуждыми большинству психологических исследований в этой области; эти слова – память человека.

Л.С. Выготский

От автора

…Тот, кто прибегнул бы к механике для исследования природы памяти и без дальнейших околичностей применил бы ее законы к душе, показал бы себя плохим психологом.

Гегель

Предлагаемая работа представляет собой опыт монографического исследования на основе принципиальных положений теории исторического развития высших форм поведения, впервые выдвинутых Л.С. Выготским и в течение последних лет разрабатываемых им совместно с А.Р. Лурия и нами.

Вместе с этой монографией в настоящее время выпускается также и ряд других работ, связанных между собой, как и наша, общими теоретическими положениями и образующих лишь отдельные звенья единой системы исследований.

Вследствие общности исходных позиций и непрерывного живого обмена мыслями между участниками этих исследований в настоящей книге мы, тщательно оговаривая всякий раз использование посторонних литературных источников, не приводим, однако, как правило, никаких ссылок из упомянутых авторов, ограничиваясь лишь сообщением общего списка выпущенных ими работ.

А.Н. Леонтьев.
Москва, 8 июля 1930 г.

Глава I. Метод и проблема исследования

1.

В современной научной психологии, которая выросла из эмпирической психологии XIX века и которая конструирует себя как ее отрицание, с совершенной отчетливостью обнаруживаются две основных тенденции: тенденция к преодолению идеализма эмпирической психологии, с одной стороны, и тенденция к преодолению в ней метафизического образа мышления – с другой. Обе эти тенденции, стихийно проникающие всю прогрессивную европейскую психологию[22], вместе с тем представляют собой и те две задачи, которые были поставлены новейшей русской психологией.

Совершенно естественно, что в первую очередь новая русская психология перенесла все свое внимание на первую задачу – задачу формулирования и укрепления своей материалистической позиции, решение которой являлось важнейшей предпосылкой для ее дальнейшего развития, причем вторая задача временно оказалась как бы несколько отодвинутой на второй план. Однако для материалистической психологии вопросы принципиально методологические несомненно являются важнейшими: материализм и диалектика суть единство, из которого диалектика, диалектический метод не может быть выделяем. Вместе с тем диалектический метод в материалистической психологии отнюдь не может сводиться к задаче перенесения в психологию основных положений диалектического материализма в форме решения ее основных принципиальных проблем или к задаче иллюстрирования диалектических принципов конкретными психологическими данными, но необходимо должен сделаться методом научного психологического исследования. В этом смысле перед современной психологией стоит задача не только излагать свой предмет с точки зрения диалектического материализма, ассимилируя данные старой эмпирической психологии, но и изучать его на основе диалектического метода, который должен занять в психологии центральное место, подчиняя себе другие специальные методы.

Диалектическая логика в материалистической науке не может оставаться догматически и формально подчиняющей себе ту или другую научную дисциплину. Она сама находит свое развитие в процессе научного исследования и является результатом научного опыта. Только при этом условии мы действительно приходили к таким «отвлечениям, которые включают в себя все богатство частностей», т. е. к теории, оперирующей диалектическими понятиями.

Классическая эмпирическая психология метафизически рассматривала предметы своего изучения как законченные неподвижные образования, подлежащие непосредственному исследованию. Этот метафизический образ мышления нашел свое выражение и в решении проблемы памяти, которая обычно изучалась как некоторая абсолютная функция. К чему приводило такое изучение? Мы остановимся сейчас на анализе способов решения в эмпирической психологии трех отдельных вопросов внутри проблемы памяти. Прежде всего это вопрос о различных формах памяти и об их взаимных отношениях.

Установление отдельных форм памяти как сосуществующих абсолютно приводило эмпирическую психологию к двум возможным способам решения этого вопроса, которые сводились либо к попыткам свести высшие формы памяти к низшим формам, т. е. фактически к отрицанию своеобразия этих высших форм и их игнорированию, либо к построению идеалистических концепций, объясняющих эти высшие формы из моментов, лежащих вне непосредственного предмета изучения, не вытекающих из самого процесса исследования.

«…По существу своему память – факт биологический, а психологическим фактом она бывает только случайно»[23]. «Органическая память по способу усвоения, сохранения и воспроизведения совершенно тождественна с памятью психологической, и все различие между ними заключается в отсутствии у первой сознания»[24]. Если такое, получившее свое дальнейшее и специальное развитие в русской рефлексологии и у американских бихевиористов[25], понимание отношения, существующего между простейшими органическими (физиологическими) формами памяти и высшими ее формами – так называемой «психологической памятью», – встречает серьезные возражения с точки зрения психологии человека, то равным образом оно подвергалось справедливой критике и с точки зрения биопсихологии: «Отождествляя явления так называемой органической памяти, к которой с равным правом могут быть отнесены и память железы, и память мышцы, и даже память березы или рябины, с теми, которые мы разумеем под термином память, авторы делают очевидную ошибку огромного значения, называя без оговорок памятью и функцию ганглий, и деятельность нервно-мышечного механизма, усваивающего навыки или приспособляющегося к действию электрического тока, и память протоплазмы в явлениях возбуждения одноклеточных организмов; авторы вносят в решение вопроса бесконечную путаницу, тем более нежелательную, что явления “органической памяти” не всегда легко обнаруживают свои характерные особенности, которыми отличаются от памяти в психологическом смысле этого слова»[26].

С другой стороны, мы встречаем в психологии воззрения на различные формы памяти, усматривающие в них «две теоретически самостоятельные и независимые друг от друга памяти: “память-привычку”, “память повторяющую” и “память воображающую”, которая предполагается интуицией духа, которая лежит вне материи и от нее не зависит» (Бергсон).

Оба эти способа решения вопроса не могут не приводить – по крайней мере в принципе – к дуализму. Вся разница между ними заключается лишь в том, что в первом случае, когда простейшие физиологические законы объявлялись достаточными для объяснения всех явлений и форм памяти, этот дуализм оказывался лишь потенциальным или выступал в форме агностицизма, в то время как во втором случае философский идеализм открыто давал материализму бой на этом блестящем для его целей плацдарме, созданном метафизической постановкой вопроса. И справедливость требует здесь заметить, что в этом столкновении на долю механистического материализма не всегда выпадала роль победителя… Благодаря своей метафизической сущности механистическая материалистическая психология не видела в сосуществующих различных формах памяти продукты различных ступеней развития, качественно отличающиеся друг от друга и хотя переходящие в этом процессе развития одна в другую – низшие в более высокие формы, – но тем не менее механически не сводимые друг к другу – высшие формы к элементарным первичным формам.

А. Бергсон, ведя борьбу с материализмом, неслучайно именно вокруг этого вопроса о существовании различных и не сводимых друг к другу форм памяти, совершенно правильно, с нашей точки зрения, пишет: «В действительности существует только одно единственное средство отвергнуть материализм, а именно: установить, что материя совершенно такова, какою она кажется. Этим путем у материи отнимается все потенциальное, всякие скрытые способности, и явления духа приобретают независимую реальность». Это утверждение Бергсона прямо говорит о том, что наиболее желательная для идеалиста форма материализма есть материализм метафизический. Материя может обладать только физическими свойствами[27] – эта предпосылка обязательна для идеалиста Бергсона, ибо только при этом условии ему действительно удастся показать «иллюзорность всяких попыток выводить воспоминание из мозгового процесса» и объявить память независимой от материи.

А. Бергсон поставил перед научной психологией свою проблему о «двух памятях». Задача современной материалистической психологии заключается в том, чтобы разрешить ее, но не в метафизическом отрицании высших форм памяти путем механического сведения их к элементарному свойству органической материи – пластичности – или к еще более элементарному и общему свойству решительно всякой материи – гистерезису, а разрешить ее диалектически на основе изучения процесса развития памяти и перехода одних, низших форм ее в другие – высшие формы. Разумеется, однако, что само решение возможно только при условии разрешения в положительном смысле основного для психологии гносеологического вопроса: можем ли мы «противопоставлять себя своим переживаниям не в качестве духовно действующей личности, а в качестве простого зрителя»[28], т. е. могут ли служить для нас психологические явления таким же объектом изучения, как и явления вне нас лежащие, ибо именно решение этого вопроса в противоположном смысле приводит к гносеологической концепции Бергсона, составляющей неразрывное единство с его учением в целом.

Второй вопрос в психологии памяти, который непосредственно связан с господствовавшим в психологии воззрением на память как на некоторую абсолютную функцию или свойство, – это проблема специфического в памяти человека.

Всякая наука ставит себе задачу не только изучения того общего, что объединяет или сближает между собой явления, но и изучение того, что составляет их специфические особенности. Особенно большое значение вопрос изучения специфического приобретает в психологии, где мы встречаемся с одной и той же психологической функцией у животного и у человека, у ребенка и у взрослого, наконец у различных индивидуумов (дифференциальная психология). Вопрос этот в изучении памяти стоит в двух плоскостях: с одной стороны, поскольку мы имеем дело с вопросом о преобладании в каждом отдельном случае той или другой формы памяти, это – вопрос о взаимоотношении и сущности различных форм ее, который непосредственно связан с общим решением этой проблемы. С другой стороны, это – вопрос метода исследования, вопрос, неизбежно упирающийся в свою очередь в широкие, принципиально методологические предпосылки.

С помощью измерения общей величины тела можно, конечно, усмотреть особенности в этом отношении той или другой группы животных, но, разумеется, из этого еще нельзя вывести особенных черт, например, неполнозубых млекопитающих. Теоретические основы современной биологии предполагают исследования в совершенно другом направлении, которые только и могут привести к действительному установлению существенных, т. е. искомых особенностей. В этом смысле теория и общая методология той или другой науки целиком определяют coбoй не только интерпретацию и оценку материалов, имеющихся в ее распоряжении, но прежде всего определяют собой пути конкретного исследования.

Методы исследования памяти, созданные в эмпирической психологии и сделавшиеся в ней классическими, оказываются чрезвычайно характерными именно в этом отношении. В поисках таких приемов изучения, которые могли бы привести к установлению абсолютных законов памяти, эмпирическая психология обратилась к лабораторному ее исследованию на бессмысленном материале (Эббингауз, Мюллер). Запоминание бессмысленных слогов – вот та деятельность, исследование которой должно было привести к изучению памяти человека. Является ли функция, которая обнаруживает себя в этой деятельности, сколько-нибудь характерной для человека? Мы склонны утверждать, что она не только не характерна, но и в значительной степени лишена того значения для психологии памяти, которое ей приписывалось.

И если исследование памяти, построенное на изучении запоминания бессмысленного материала, представляет собой определенный интерес, то главным образом не потому ли, что, несмотря на все усилия изучать «чистую память», несмотря на создание для этой цели специальных аппаратов, детальнейшим образом разработанной методики и особого материала, подлежащего запоминанию, которому посвящались даже специальные издания[29], – несмотря на все это, фактически все же изучалась не абстрактная «простая функция», а сложное человеческое запоминание. О том, что это действительно так, убедительно говорит одно из новейших исследований памяти[30], в котором устанавливается, что даже при запоминании бессмысленного материала взрослые испытуемые обнаруживают подлинно человеческую черту, а именно обычно пользуются вспомогательными средствами, т. е. опосредствуют процесс запоминания и тем самым превращают его в сложную деятельность.

Допустим, однако, что с помощью известных приемов нам действительно удается изучить «чистое запоминание», и обратимся к тем общим положениям, которые оказываются установленными в результате такого изучения. «Чем больше число повторений, тем больше при равном промежуточном времени (Zwischenzeit) и число правильных воспроизведений (попаданий – Treffer)», – так говорит одно из положений, взятое наудачу, к которому приходят в результате своего исследования Мюллер и Пильцекер[31], работы которых несомненно должны быть признаны классическими в психологии памяти. Нас не интересует сейчас его общее значение, которое мы меньше всего склонны отрицать. Нас интересует сейчас другой вопрос: какое значение могут иметь подобные положения для изучения особенностей человеческой памяти. Не отражается ли в них только то общее, что сближает память человека и животных, и в самой тенденции изучать это общее не заключается ли отрицание принципиальной возможности для эмпирической психологии научного исследования специфического в человеческой памяти, которое вместе с тем является и конкретным, практическим?

«Исследованиями роли повторений, – говорит П. Жане в одной из своих последних книг, – психология оказалась перенасыщенной; эти исследования претендуют на то, что они изучают память человека, и они действительно делают известные усилия в этом направлении, но как малы и ограничены эти усилия! Только неловкий ребенок прибегает для запоминания к одним повторениям; взрослый разумный человек располагает для этого еще целым рядом других приемов…»[32]. Эта ограниченность классических исследований памяти может казаться на первый взгляд лишь естественным результатом необходимого в лаборатории рабочего сужения проблемы. Однако в действительности оно непосредственно зависит, как мы уже говорили, от тех принципиальных методологических предпосылок, которые лежат в основе эмпирической психологии. Сближая между собой аналитически выделенные внутри определенной группы «простые» явления, эмпирическая психология рассматривала эти явления наряду с другими, ставя их в прямые отношения тождества, соподчинения или сосуществования и исключая тем самым для себя возможность изучения этих явлений в их естественной взаимной связи. В действительности же одни явления, наслаиваясь на другие, не образуют простой цепи, но вступают в сложные взаимные отношения. Таким образом задача исследователя всегда двойственна: с одной стороны, это задача, обращенная к общей причине явления, задача изучения основы этого явления; с другой стороны, это задача изучения своеобразного в явлении, т. е. задача исследования его «специфической причины». Законы основания явления обнаруживают себя в специальных законах самого этого явления; причина основания есть часть причин специфического явления; однако само это явление возможно лишь при действии того добавочного фактора («специфической причины явления»), устранение которого ничего не изменяет в основании явления, но ведет к прекращению специфичности явления. Таким образом, исследование законов основы явления еще не есть изучение «общих законов» этого явления.

«Общие законы памяти у человека и у низкоорганизованных животных, как, например, у моллюсков, идентичны»[33]; подобное положение в сущности не может не вытекать из данных традиционно-психологического исследования, ибо оно содержится уже в самой его постановке, предполагающей подмену одного, более высокого ряда явлений другим рядом, составляющим условие первого, но, тем не менее, не распространяющим на этот первый ряд свои законы.

До какой степени велико различие между теми выводами, к которым приводит в изучении памяти старую эмпирическую психологию ее методология и которые, с другой стороны, устанавливаются некоторыми новейшими исследованиями, можно видеть из сопоставления следующих двух «законов памяти». «С удлинением запоминаемого ряда время, приходящееся на изучение одного элемента ряда, возрастает», – так говорит одно из положений, установленных с помощью классических методов исследования памяти (Эббингауз). «Время, приходящееся на запоминание одного элемента ряда (коэффициент фиксации), с увеличением длины серии уменьшается» – это прямо противоположное первому положение вытекает из исследования, проведенного равным образом как на бессмысленном, так и на осмысленном материале[34], но с той, однако, разницей, что данное исследование, не ставя себе задачи изучения абстрактного «чистого» запоминания, тем самым искусственно не обессмысливало поведения испытуемых во время опыта в погоне за условиями, при которых запоминание перестает в сущности быть специфически человеческим.

Эмпирическая психология так организует свой опыт, что те обобщения, к которым она приходит, отрываются от конкретности в силу той метафизической сущности, которая присуща ее общим понятиям, и ее абстрактно-верные «общие» законы постоянно отменяются реальной действительностью.

В другом месте[35] мы имели случай показать на частном примере, к каким противоречащим практике результатам приводит иногда исследование памяти с помощью традиционных методов эмпирической психологии и у отдельных индивидуумов. Эту противоречивость между данными научного исследования и показаниями реальной действительности современная психология может преодолеть только на основе изучения тех особенностей, характеризующих память человека, которые обусловлены социально-историческим развитием его психологических функций и которые, действуя, опрокидывают абсолютные законы, лежащие в их собственной основе.

До тех пор пока современная психология не положит эту мысль об изменяемости психологических функций под влиянием социально-культурного опыта человека в основу своего изучения и не предпримет исследования законов этих изменений, их роли и значения, т. е. до тех пор пока она останется в плоскости изучения психологических функций как законченных неподвижных образований, способных изменяться только в количественном отношении, до тех пор не удастся ей вскрыть в исследовании подлинно специфические законы человеческого поведения и до тех пор – именно поэтому – останутся глубоко справедливыми все притязания рефлексологии заменить собой психологику, так как стирается принципиальное различие в их предмете, а понятия души, психической активности и т. п. – все то, к чему приводит эмпирическую психологию результат ее метафизического образа мышления, – конечно, не смогут ей служить цитаделью. В поисках абсолютных законов памяти эмпирическая психология не могла уйти в своих исследованиях – по крайней мере принципиально – много дальше от тех центральных своих положений, которые впоследствии были вновь установлены и подтверждены данными рефлексологического изучения животных. «То, что устанавливается И.П. Павловым без всякой ссылки на самонаблюдение, оказывается сходным с тем, что дается в результате научно-обставленного самонаблюдения»[36]. В этом, разумеется, можно усматривать только одну сильную сторону традиционных психологических исследований, которая в них – безотносительно к методу самонаблюдения – действительно заключается, но мы не можем в этом не видеть также и их недостаточности как исследований, долженствующих вскрыть специфические черты человеческой памяти.

Здесь мы снова приходим к проблеме форм памяти, которая стоит перед нами как проблема специфических форм человеческой памяти, и тем самым снова оказываемся стоящими перед задачей научного разрешения положения Бергсона о «двух памятях». С другой стороны, мы подходим к новому, третьему вопросу, решение которого столь же неразрывно связано с решением общей проблемы памяти в метафизической психологии, как и решение первых двух вопросов, – к вопросу об отношении памяти к другим психологическим функциям.

Позиция, которую занимает в этом вопросе эмпирическая психология, в значительной мере двойственна. Как мы уже пытались показать, преувеличенное значение, которое придавалось в эмпирической психологии абстрактно-элементарным функциям памяти, приводило к необходимости искать последних объяснений своеобразия человеческой памяти в моментах, лежащих вне самой этой функции, которые, подчиняя ее себе, находили в ней свое выражение.

Такую роль в учении Вундта выполняет апперцепция, у Гефдинга – воля. «Как и Вундт, Гефдинг сам далек от того, чтобы видеть в этих категориальных отношениях вторую бессознательно-психическую причину, которая сопутствует первой физиологической, материальной… Подобно Вундту, он пытается преодолеть пассивную, механическую, физиологическую, ассоциационную психологию с помощью психологии, направленной к конечной цели волевой деятельности, но, подобно Вундту, он также не замечает того, что эта целесообразная волевая деятельность есть наивысшая категориальная функция, вершина категориальной системы и абсолютная бессознательная духовная деятельность, пользующаяся, правда, физиологическими расположениями, как механическим вспомогательным средством, но которая привходит к ним, как нечто принципиально другое и высшее…»[37].

С другой стороны, эмпирическая психология, – и в этом-то и заключалась двойственность ее позиции, – рассматривая отдельные психологические функции в их абстракции, изолированно, решала вопрос об отношении между ними в значительной степени механически, как вопрос о соучастии, о «совместном действии», которое лишь указывалось[38]; совершенно так же становился и чрезвычайно важный вопрос о роли в запоминании вспомогательных средств («вспомогательные ассоциации» – «Hilfen», «representation auxiliиre»), констатирование которых не вело дальше возможности формулирования таких общих принципов, как принцип «поддержки низших функций высшими»[39].

Черты, характеризующие учение о памяти в эмпирической психологии, во многом определяются метафизической сущностью самого понятия памяти. Рассматривая память как абсолютную функцию, субстанционально, психология метафизически сближала между собой такие явления, как явления следов на земле от колес проехавшей телеги, явление предрасположения в нервной клетке, явления упражнения, запечатления образа, логического запоминания, воображения. Это в свою очередь, с одной стороны, определяло собой такое направление изучения памяти человека, при котором искомыми оказывались прежде всего всеобщие черты этой функции, что, в частности, оправдывало и введение метода бессмысленных слогов, которое, как указывает уже Титченер, «…хотя и привело нас от логического значения обратно к психологическому факту, но при всем том оказало психологии плохую услугу. Исследование направилось больше на вопрос о том, что происходит в нервной системе, чем на вопрос о том, каковы процессы памяти в сознании»[40], и, с другой стороны, что самое важное, привело к тому, что понятие памяти при таком его расширении оказалось, как всякое метафизическое понятие, подчиненным формально логическому правилу: чем больше становился его объем, тем меньше оказывалось его содержание, и тем меньше могло оно служить средством познания. И действительно, уже Мейман в своей специальной монографии приходит к выводу, что «общей памяти не существует»[41]. Мы видим, как метафизически оторванная, стоящая вне связи с конкретным абстракция – «память» – испаряется и превращается в «чистое ничто». Нужно заметить, что это происходило не только с одним понятием памяти, но и с другими психологическими понятиями, в частности и с понятием внимания, которого постигла та же участь – участь всякого метафизически вырванного из связи с конкретным, рассматриваемого в его застывшей неподвижной сущности общего понятия.

Разумеется, что такое слишком широкое понятие, как понятие памяти, должно было аналитически разлагаться в процессе изучения. И здесь эмпирическая психология обнаруживает свою метафизическую сущность, разрушая единство естественного акта памяти искусственным выделением отдельных моментов запечатления, удержания, воспроизведения и т. п. Как бы условно ни было такое расчленение, оно принципиально разрушает основной принцип современной психологии – принцип целостности актов поведения личности, что в свою очередь приводит к ряду фактически неверных положений, например к положению о том, что воспоминание тождественно повторению впечатления и отличается от него только в количественном отношении. «Вспомнить о красном цвете – значит видеть его в слабой степени» – с распространением этого положения Спенсера на широкий круг явлений памяти мы встречаемся как у новейших ассоциационистов, так и у представителей классической ассоциационной психологии. А. Бэн[42], дающий именно такое определение воспоминанию, в дальнейшем развитии этого определения основывает его на данных лабораторного изучения восприятия, которое для него тождественно запечатлению, составляющему начальный момент акта запоминания. Сближение образов памяти с «последовательными образами», совершенно закономерное в плане генетического анализа, приводит, как это мы видим в психологии Бэна, к результатам, явно противоречащим действительности, когда оно проводится в системе искусственных расчленений.

В связи с критикой понятия памяти в эмпирической психологии естественно возникает вопрос о сохранении его в системе понятий современной психологии и о возможности замены его другими понятиями, в частности понятием «репродукции». Именно это последнее понятие чаще всего фигурировало в качестве заменяющего понятие «память». Однако едва ли такое замещение одного понятия другим может сколько-нибудь служить решению вопроса о вкладываемом в них содержании, особенно в том случае, если мы понятие репродукции будем употреблять наряду с понятием памяти. Термин «репродукция», употребленный в смысле «или память», т. е. охватывающий то же многообразие явлений, конечно, не вносит ничего нового в систему психологических понятий и представляет собой простую замену одного слова другим – и при этом худшим – словом, худшим потому, что его прямой и точный смысл фактически не соответствует тому, что оно собой выражает. В действительности же решение вопроса здесь заключается не в отрицании самого понятия памяти, а в понимании этого понятия как процесса, т. е. в его диалектическом раскрывании.

Говоря о научной несостоятельности чистой эмпирики, мы, конечно, меньше всего имеем в виду отказ от эмпирического метода и переход к построению и внесению в психологию «сверху» априорных конструкций. Мы хотим лишь выразить ту мысль, что «познание, желающее брать вещи так, как они есть, впадает при этом в противоречие с самим собой» и что эмпирия не может не быть проникнута и обусловлена теорией, но сама эта теория в свою очередь порождается из эмпирии, из объективных фактов. Таким образом, конкретный опыт дается нам дважды: опыт как неорганизованная, «хаотическая» конкретность, из которой мы извлекаем, говоря языком К. Маркса, первые «тощие абстракции», и опыт как конкретность, стоящая в конце познавательного процесса, им организованная и воссозданная и наполняющая своим содержанием систему абстрактных понятий – теорию. Изучая факты, т. е. конкретность, мы извлекаем из них те первоначальные теоретические концепции, с точки зрения которых мы вновь и вновь обращаемся к этой конкретности, к фактам, изучение которых подтверждает или опрокидывает и, главное, развивает, расширяет и вместе с тем углубляет их. Это не суть два изолированных друг от друга процесса; они представляют собой единый процесс исследования, единый познавательный процесс.

То исходное теоретическое положение, которое полагается нами, в частности, и в основу изучения памяти и которое – с нашей точки зрения – необходимо следует из всего того громадного фактического материала, которым располагает современная психология, – это теория исторического развития высших психологических функций, выдвинутая Л.С. Выготским[43], теория, распространяющая ту, по выражению Гегеля, «великую хитрость человеческого ума», которая составляет специфическую особенность человека – его способность овладевать явлениями природы, «заставляя действовать одни естественные силы против других», – на поведение самого человека, который овладевает им в процессе своего культурно-исторического развития.

Перед нами стоят два методологических приема, два пути к изучению памяти: первый из них – это путь к изучению развития памяти человека через исследование и сопоставление различных ее форм, т. е. различных моментов развития. С другой стороны, это путь изучения самого процесса развития, т. е. изучения процесса перехода одной формы в другую, в ней потенциально содержащуюся, и изучение тех условий, которые обусловливают этот переход, это приобретение процессом нового качества.

От генетического изучения различных форм памяти и процесса превращения одной формы в другую к изучению ее структурных механизмов и к анализу памяти человека из ее развития – таково то общее направление исследования, которое непосредственно вытекает как из опыта решения проблемы памяти в эмпирической психологии, так и из общих принципиально-методологических предпосылок, лежащих в основе современной научной психологии.

Отказ от господствовавшего в эмпирической психологии метафизического образа мышления, его преодоление есть необходимое условие дальнейшего развития психологии; вместе с тем это не обозначает собой отрицания ее реальных научных завоеваний. А старый метод исследования и мышления, который Гегель назвал метафизическим и который имел дело преимущественно с предметами как с чем-то совершенно готовым и законченным и остатки которого до сих пор еще глубоко сидят в головах, имел в свое время великое историческое оправдание. Надо было исследовать предметы, прежде чем можно было приступить к исследованию процессов. Надо было сперва узнать, что такое данный предмет, а потом уже изучать те изменения, которые в нем происходят.

«Из естествознания, рассматривавшего все предметы – мертвые и живые – как готовые и раз навсегда законченные, выросла старая метафизика… Естествознание было преимущественно собирающей наукой… Оно стало наукой о происхождении и развитии предметов и о связи, соединяющей явления в одно великое целое»[44].

2.

Ни одна психологическая проблема не вызывала такого огромного количества экспериментальных и теоретических исследований, как проблема памяти; казалось бы, в посвященных ей многочисленных работах она должна была найти свое полное окончательное разрешение. Однако, несмотря на совместные усилия физиологического и психологического изучения, которые действительно пролили яркий свет на простейшие механизмы, лежащие в физиологической основе этой функции, психология высших форм памяти, психология памяти человека до сих пор еще представляет собой область, где наивные, упрощенно-физиологические концепции нередко стоят рядом со сложнейшими, далеко уводящими психологию от предмета ее непосредственного изучения, метафизическими построениями философов.

Господствовавшая когда-то в этой области старая система понятий силой своего исторического прошлого, силой научной традиции и научного консерватизма, а иногда благодаря своей обманчивой простоте и стройности еще продолжает держаться в психологии. Эти понятия, образуя своеобразный заколдованный круг, который вновь и вновь смыкается за каждым прорвавшим его исследованием, за каждой преодолевшей его мыслью, еще воскрешают собой старые представления о мозге то как о механическом фортепьяно, могущем воспроизвести бесчисленное множество арий (Спенсер), то как о типографии, непрерывно печатающей и при этом сохраняющей свои клише (Тэн), то как о складе фотографических пластинок или дисков для фонографа (Дельбеф).

С одной стороны, целый ряд физиологических или физико-химических теорий, как, например, химическая теория памяти В. Оствальда[45] или теория Э. Маха[46], сводящая память к проявлению физического принципа необратимости, несомненно обозначают собой тенденцию рассматривать память как единую и всеобщую функцию всякой органической и даже неорганической материи. С другой стороны, мы встречаем в современной психологии утверждение, «что нет таких объектов запоминания, которым не соответствовали бы также и отдельные функции памяти»[47], – утверждение, находящее свою поддержку в психологии, исходящей из практических задач, и выразившееся даже в создании соответствующих методик для изучения этих различных «памятей»[48]. Не показывает ли это с полной очевидностью, что понятие памяти еще не нашло в психологии своего последнего определения, что память как свойство всякой материи еще нередко смешивается с памятью как психологической функцией, с актами меморизации, которые, как всякое поведение человека, являются прежде всего некоторым сложным структурным процессом. Мы должны, конечно, изучать то, что называется ретенцией, как определенное, может быть, действительно всеобщее свойство, но это не будет еще изучением памяти, ибо акт памяти представляет собой прежде всего психологическую операцию, только имеющую в своей основе это свойство, которое, будучи взято само по себе, еще не составляет, разумеется, никакой операции. Такое смешение встречается, однако, гораздо чаще и идет гораздо глубже, чем это может представиться на первый взгляд. Именно ему мы обязаны теориями, идентифицирующими память в психологическом смысле этого слова, с воспитанием простейших условно-рефлекторных связей, образующих двигательные привычки.

«Подобные теории, – говорит McDougall, – так хорошо комбинируются между собой, создавая сложную теорию, по которой память и привычка суть идентичные функции, что эта сложная теория с небольшими изменениями широко принимается часто совершенно без критики и без всяких попыток продумать ее трудности (difficulties). Только независимые и оригинальные умы оспаривают эту теорию, так хорошо объединяющую множество фактов, на которых она основывается»[49]. Мы еще вернемся к этому специальному вопросу о памяти и привычке в нашем дальнейшем изложении; сейчас мы хотим только подчеркнуть, с одной стороны, распространенность этого воззрения, с другой – ту постановку вопроса, которая в нем содержится. Лучше всего эта постановка вопроса выражена Т. Рибо. «Память, – говорит это автор, – заключается в различных степенях процесса организации, заключенных между двумя крайними пределами: новым состоянием организма и органическим запечатлением (органическим прочным усвоением прежних состояний)»[50]. Именно от этой постановки вопроса мы отталкиваемся, формулируя принципиальный вопрос нашего исследования; изучение памяти должно быть направлено не на вопрос «о различных степенях процесса организации», а на вопрос о способах, о формах этой организации; тем самым взамен количественной точки зрения на процесс развития, которая заключается в положении Рибо, выдвигается диалектическое понимание развития.

«Эта форма умственной деятельности, – говорит дальше этот автор, – наиболее ясно свидетельствует в пользу теории постепенного развития. Только смотря с такой точки зрения, мы можем понять природу памяти…». Методологическое положение, которое отсюда вытекает, сводится к двоякому требованию: с одной стороны, физиологического, с другой стороны, морфологического изучения памяти. В то время как первое требование, предполагающее сведение высших форм памяти к ее элементарным формам, непосредственно приводит к представлению о памяти, как о единой «простой» функции, а вместе с тем толкает к созданию той «мозговой мифологии», которая нередко содержится в построениях классической физиологической психологии, второе требование ведет в своем крайнем выражении к чисто описательному изучению явлений памяти, порождающему в свою очередь представление об ее «отдельных функциях».

«То, что мы обыкновенно называем собирательным именем памяти, представляет собой ряд состояний, обладающих всеми степенями организаций, от состояния зарождающегося до состояния совершенного. Происходит постоянный переход от неустойчивого к прочному, от состояния сознательного, представляющего шаткое приобретение, к состоянию органическому, которое является приобретением укрепившимся»[51]. Непрочное, неустойчивое воспоминание, уверенное знание чего-нибудь, память ремесла у опытного работника или память танцевальных приемов у балерины, наконец безусловные рефлексы – таковы примеры тех различных «степеней организации», которые приводит Рибо. Как мы видим, вопрос стоит таким образом, что проблема своеобразия соответствующих форм памяти в сущности почти совершенно исчезает: много раз повторенное сознательное воспоминание создает автоматические привычки, которые в свою очередь способны при известных условиях превратиться в наследуемые механизмы, т. е. способны биологически запечатлеться. Однако в действительности между этими формами существует огромное принципиальное различие, и если можно считать доказанным превращение актов, совершаемых по сознательному воспоминанию, в акты автоматические, то это еще ни в какой мере не указывает на их общие механизмы. Животное может быть выдрессировано на чрезвычайно сложные действия, которые у него будут совершенно автоматическими; соответствующая интеллектуальная операция человека, обладая совершенно другим механизмом, может привести его к тому же действию, которое, будучи много раз повторено, также может сделаться автоматическим; можно ли, однако, говорить на этом основании об общих механизмах этих действий? Автоматизация движения по мере его повторения, повторение как способ запечатления есть особое явление, которое еще не представляет собой явление памяти человека в психологическом смысле этого слова, как не представляют собой интеллектуальных операций те «арифметические» действия, которые производят цирковые животные.

Память человека является чрезвычайно сложной функцией, обусловленной не только его биологическим, но и историческим развитием, которое вызывает к жизни совершенно новые, специфически человеческие формы поведения. Существует громадное различие между теми способами включения в поведение предшествующего опыта, который присущ, с одной стороны, простейшим животным и который, с другой стороны, мы встречаем у животных с достаточно развитой нервной системой: если в первом случае является необходимым действие соответствующих факторов в течение целого ряда поколений, во втором случае для этого необходимо лишь многократное повторение одной и той же связи раздражителей. Еще большее различие мы можем констатировать между памятью животных и памятью человека. Для человека иногда достаточно всего единократного и мгновенного действия того или другого раздражителя, той или другой ситуации, чтобы эта ситуация запечатлелась и определила собой будущее поведение. Это обстоятельство ставит перед исследованием новую двойную проблему: проблему изучения механизмов этой формы запечатления и проблему изучения способов того отбора в запечатлении, и в этом смысле той активности, которая при этих условиях несомненно представляет собой весьма сложную деятельность.

В поведении человека мы можем, разумеется, открыть все эти различные формы усвоения опыта, все эти различные формы памяти. Однако, исследуя у человека только образование условных рефлексов, нам никогда не удастся изучить его память, ибо специфической для человека формой памяти является не эта механическая память, а ее высшие, возникшие в историческом развитии человечества, формы. Через исследование упражнения в стрельбе из лука, в писании на машинке или в механическом заучивании бессмысленного материала мы меньше всего можем приблизиться к пониманию этих высших форм памяти, хотя именно этот путь настойчиво диктуется современными «максималистами» в объективной психологии, определяющими память как «общее понятие для выражения того факта, что после периода неупражнения в некоторых навыках функция их не утрачивается, но сохраняется как часть организации индивидуума»[52]. Это определение в сущности только повторяет старые воззрения Рибо и других представителей эмпирической психологии и отличается от них лишь большей решительностью и безоговорочностью своих формулировок. С точки зрения автора, оно «вполне соответствует таким наружным навыкам или функциям, как отесывание или рубка деревьев, игра в теннис или плавание; таким сочетаниям наружной и внутренней деятельности, как прием телеграмм, печатание на машинке, заучивание правил, повторение вслух заученных в детстве стихов; таким чисто внутренним навыкам, как («мысленный») счет про себя или повторение ряда бессмысленных слов, заученных про себя 24 часа назад; или таким действиям, как называние предметов, лиц, мест или дат после долгого перерыва»[53]. Однако то, что понимается под таким определением памяти, хотя и может, конечно, соответствовать перечисленным действиям, но лишь в совершенно искусственных условиях лаборатории; конечно, можно добиться в эксперименте от испытуемого, чтобы, например, его запоминание бессмысленного материала представляло бы собой такой же процесс, как совершенствование в рубке деревьев или в игре в теннис, чтобы оно было «schrecklich sinnlos», но это – путь скорее к созданию «психологии» лабораторного испытуемого, чем к созданию психологии современного человека, живущего в реальных жизненных условиях.

В процессе общего развития поведения память коренным образом изменяет формы своего функционирования. Подобно развитию других психологических функций развитие памяти человека не сводится только к количественным изменениям, не ограничивается только развитием ее как естественно-биологического свойства. Под влиянием исторического характера своего развития, под влиянием своего социально-культурного опыта человек приобретает ряд новых и высших форм поведения, в том числе и новые формы памяти, которые не являются простым усложнением ее первичных форм, но которые имеют свои собственные глубоко своеобразные законы и механизмы; обнаруживая себя, эти новые формы памяти не повторяют собой, а скорее отрицают те элементарные формы, которые составляют их биологическую основу.

Задача, которую мы ставим перед нашим исследованием, и заключается в том, чтобы, прослеживая развитие памяти у ребенка и взрослого человека, приблизиться к пониманию своеобразия механизмов и общих законов развития и деятельности ее высших, специфически человеческих форм. Вместе с тем эта задача является и задачей гораздо более общего значения: анализируя развитие и природу человеческой памяти и ее отношение к некоторым другим психологическим функциям, мы тем самым делаем известные шаги к научному пониманию всей системы высшего, социально и культурно обусловленного поведения человека в целом.

Предпринимая наше исследование, мы не считали себя связанными с какой-либо определенной физиологической теорией. Таким образом мы ограничили себя чисто психологическим анализом изучаемых процессов; это не значит, разумеется, что мы принципиально отказываемся от физиологического обоснования выдвигаемых нами положений, мы думаем только, что при современном уровне развития неврофизиологии всякое исследование, с первых же шагов своих замыкающее себя в классическую для современной физиологии систему объяснений, стоит перед серьезной опасностью перенести вместе с этими объяснениями также и ту упрощенную механистическую точку зрения на психологические явления, которая присуща большинству современных физиологических учений. Наша задача – установить ряд психологических фактов и найти управляющие им общие закономерности; задача физиологии – обосновать эти закономерности данными своей науки.

Глава II. Развитие высших форм запоминания

1.

Психологическое развитие человека, и в частности развитие его памяти, вовсе не является процессом чисто количественного роста и усложнения определенных, заложенных в человеке свойств. Но именно этот взгляд, несмотря на многие и очевидные противоречия его с целым рядом хорошо изученных фактов, особенно настойчиво держался до последнего времени в психологии. С этой точки зрения обычно решалась и проблема различия между отдельными генетическими формами памяти, а вместе с ней и проблема сводимости или несводимости этих различных форм друг к другу.

С одной стороны, известный антропоморфизм, заставлявший исследователей видеть в памяти животных аналогию памяти человека, с другой стороны, упрощенческие тенденции в психофизиологических построениях, внушавших представление о тождественности механизмов запоминания на различных ступенях развития этой функции, – все это нередко весьма осложняло вопрос, выдвигая на первое место сомнительные интерпретации физиологов взамен действительных, хорошо установленных психологических фактов. Вместе с тем эта известная предвзятость объяснений, исходивших из количественного понимания процесса развития, мешала правильно наметить и пути генетического исследования памяти человека.

Самый факт существования огромного различия между отдельными формами запоминания, который с особенной настойчивостью подчеркивался А. Бергсоном и который был положен им в основу его дуалистической концепции памяти, этот факт остается исходным и для нашего исследования. Его очевидность сделала бы излишними новую аргументацию и новые наблюдения, если бы в современной психологии мы не имели значительного распространения точки зрения, отрицающей то глубокое своеобразие, которое отличает высшие формы памяти человека от ее элементарных биологических форм.

В поведении животных ничто не указывает нам на наличие у них памяти в психологическом смысле этого слова. Прежде всего, нам нет никакой необходимости допускать, что у животных есть воспоминания – основной психологический феномен памяти человека[54]. Поведение животного, хранящее на себе отпечаток предшествующего опыта и соответствующим образом модифицирующееся, еще не говорит нам ничего о том, как предстоит этот прошлый опыт перед чувствующим животным. Вспоминать о чем-нибудь – это значит прежде всего различать между настоящим и прошедшим, конструировать это прошедшее, сравнивать его с настоящим, что в свою очередь значит иметь возможность переносить это сравнение на будущее, иначе говоря, конструировать будущее, подчиняя ему свое поведение. Сохранение следов прежде действовавших раздражителей, выучка, дрессура, воспитание навыков, идентичны ли эти функции с высшей памятью человека?

«Не существует никакой памяти – существует лишь выучка или убыль способности (loss in skill), зависящая от лишения практики»[55]. Это положение, теоретически распространяемое на весь круг психологических процессов памяти, заставляет нас допустить и единство их механизмов; с этой точки зрения все различие в памяти животного и человека заключается только в запоминаемом материале. Автор, которому принадлежит приведенная цитата, иллюстрирует эту мысль следующим примером: «Если, – говорит он в своем дальнейшем изложении, – мы обучим ребенка полутора лет езде на kiddie car, затем отберем у него этот kiddie car и спустя шесть недель попросим его вспомнить об этом, ребенок ничего не сможет нам ответить. Однако если мы дадим ему возможность вновь упражняться в езде, мы увидим, что его обучение пойдет гораздо быстрее, чем в первый раз». Таким образом, здесь мы имеем образование двигательной привычки, период отвыкания и восстановление привычки (relearning). Что изменяется в этом процессе памяти, – спрашивает Watson, – в том случае, когда мы имеем дело с ребенком более старшего возраста, который умеет «сохранить воспоминание»? Все различие между ними заключается лишь в том, что ребенок 8 лет, владеющий речью, не только обучается езде, но вместе с тем и соответствующим словам, с помощью которых он об этом говорит, т. е. он учится ездить не только двигательно, не только в движении, но и в речи. К одному процессу прибавляется здесь еще и второй процесс, вполне аналогичный первому. Мы видим, что при такой интерпретации стирается, разумеется, всякое принципиальное различие между памятью-привычкой и памятью в более высоких ее формах. Однако нам достаточно обратиться к некоторым другим психологическим фактам, чтобы огромное различие не только в их содержании, но и в их механизмах, в способах их функционирования выступило со всей ясностью.

С особенной отчетливостью мы имели возможность проследить это в одном из экспериментов, которые мы вели по методике В. Кёлера на дефектологическом материале в Медико-педагогической клинике НКП и который, как нам кажется, заслуживает подробного описания.

Наш испытуемый – Игорь Б., 15 лет, перенес в младенческом возрасте мозговое заболевание (энцефалит), по своему интеллектуальному развитию стоит на ступени имбецильности. Отлично владеет речью, много и связно говорит, однако его речь представляет собой в подавляющем большинстве случаев простое воспроизведение прежде слышанных им фраз и выражений. Нередко испытуемый рассказывает довольно длинные истории, которые также обычно оказываются лишь воспроизведением случайно услышанного им рассказа. Благодаря такой способности – в условиях высоко развитой формально речи быстро запоминать и довольно точно воспроизводить раз услышанное – испытуемый производит на первый взгляд гораздо более благоприятное впечатление о своих интеллектуальных способностях, чем это оказывается на деле.

Достаточно красноречивыми примерами речевого поведения нашего испытуемого могут служить выдержки из следующих зарегистрированных нами случаев:


I. Испытуемый перед началом эксперимента оживленно рассказывает экспериментатору: «Я, знаете ли, вчера был на бегах; ну, третий заезд. Замечательно интересно. Думаю – все равно… замечательно интересно…» (и т. д., несколько раз повторяя слова «замечательно интересно» и пересказывая столько подробностей о состоявшихся бегах, что невольно начинает казаться вероятным самый факт посещения испытуемым бегов. Экспериментатор задает наконец вопрос: «А где же все это было?» – «Да вот я ехал сюда (в клинику), такой был треск – замечательно интересно!» Из дальнейшего выясняется, что испытуемый просто пересказывал услышанный им накануне в трамвае по дороге в клинику разговор.

II. Экспериментатор говорит, обращаясь к одному из присутствующих ассистентов: «Нужно проследить, сохранились ли тормозы». Испытуемый тотчас же вмешивается в разговор: «Тормозы, да. Очень хорошо!» – «Что, тормозы?» – «Ездить на тормозах. И еще хорошо ездить на такси. Даже лучше. Только дорого». – «А сколько стоит проехать оттуда – сюда?» – «Копеек шестьдесят». – «А обратно?» – «А обратно шесть рублей».

III. Возвращаясь после однодневного отпуска в клинику, испытуемый весьма важным и уверенным тоном заявляет: «Я могу остаться только до двух часов, мне еще нужно успеть принять парад N***. Я очень тороплюсь». Разумеется, эта фраза не стоит ни в какой связи с последующим поведением испытуемого. Как и в первом случае, это весьма точная репродукция услышанной им от окружающих фразы.


Описываемый эксперимент проводился с большой клеткой, у которой одна из сторон была открыта поворотом на 180°, так что в целом клетка представляла собой сложное препятствие, преграждавшее испытуемому прямой путь к цели. Задача испытуемого заключалась в том, чтобы с помощью обходного движения обойти клетку и таким образом достать цель. Цель (привлекавший ребенка большой портрет, напечатанный на бумаге) на глазах испытуемого передается сквозь решетку клетки одному из присутствующих сотрудников, который кладет ее на стоящий по ту сторону клетки стул. Испытуемый из первоначального положения (точка А, рис. 1) направляется прямо к цели, останавливается в точке В и пытается достать лежащий перед ним портрет, протягивая руку сквозь отверстие решетки, т. е. пытается воспользоваться тем способом, которым первоначально привлекательный для испытуемого портрет был помещен на стул. Рука испытуемого, однако, не достает до цели на 10–20 см, и пальцы его руки делают хватательные движения в воздухе, не касаясь портрета. Испытуемый убирает руку, затем вновь протягивает ее через решетку, переходит в точку О и отсюда снова многократно повторяет свои попытки, совершенно не изменяя приема: так же то протягивает, то убирает руку, делает ею хватательные движения у самой цели, сопровождая все это рядом восклицаний: «Попробуем!», «А я догадался…!», «Трудно достать!» и т. п. Речь испытуемого здесь лишь сопровождает, а не планирует действия и даже когда испытуемый, после 16-минутных проб, продолжавшихся с необыкновенно настойчивым постоянством, на реплику экспериментатора: «Постарайся его еще как-нибудь достать, подумай, как его можно взять», отвечает: «Ага, я уже догадался», но все же вновь протягивает руку через решетку. После нового восклицания «Ах, нельзя!» и нового, аналогичного первому, указания экспериментатора испытуемый наконец произносит: «С той стороны придется», но по-прежнему протягивает руку непосредственно к цели. Только после еще одного указания, которым решение прямо подсказывалось, испытуемый медленно выходит из клетки, продолжая фиксировать цель глазами, останавливаясь как бы в нерешительности и с тревогой смотря на удаляющуюся цель; уже обойдя правую стенку клетки, он делает последнюю попытку протянуть руку через решетку (портрет отделен, теперь от испытуемого уже двумя стенками клетки). Наконец испытуемый огибает последний угол. Между ним и лежащим на стуле портретом теперь уже нет никакого препятствия. Испытуемый вновь протягивает руку движением, аналогичным первым своим движениям рукой при попытках достать цель через клетку, приближается почти к самой цели и делает с огромным мышечным напряжением хватательные движения кистью руки, все же не касаясь портрета и повторяя как бы про себя: «Трудно достать». Наконец, крайне медленно перегибаясь вперед и вбок, приближает руку вплотную к портрету, берет его и уверенным движением отходит в сторону. Тотчас же после этого экспериментатор еще раз повторяет последний эпизод эксперимента, несколько отводит испытуемого от стула, снова кладет портрет на стул и предлагает его взять. Испытуемый приближается к портрету и достаточно уверенно его берет.

Общее впечатление, которое создавал этот эпизод эксперимента, было такое, что испытуемому в первую минуту после того, как он подошел к цели, казалось, что его по-прежнему отделяет от портрета какое-то препятствие. Поэтому первая гипотеза, которая была по этому поводу высказана, заключалась в предположении, что у испытуемого действительно возник яркий эйдетический образ прутьев решетки, которые как бы отделяли его до последнего момента от цели. Однако это предположение было отведено специально поставленным исследованием, которое не обнаружило у испытуемого никаких эйдетических явлений. Равным образом это наблюдавшееся в опыте необычное торможение не могло быть отнесено и за счет общего своеобразия моторики испытуемого. Исследование сопряженных моторных реакций[56] испытуемого, проведенное по нашей просьбе доктором М.С. Лебединским, отмечает лишь на общем фоне несколько заторможенной моторики проявление недостаточно активного торможения импульсивных реакций, склонность к повышению тонуса напряженных мышц и нарушениям в активных моторных реакциях при решении интеллектуальных задач. Данные другого исследования движений при реакции выбора, проведенного также по нашей просьбе на циклографической установке П.С. Любимовым[57], в свою очередь показывают лишь, что выбор осуществляется у этого испытуемого через двигательные поиски и что сама инструкция усваивается лучше всего в тех случаях, когда она разучивается двигательно. Таким образом, приведенные данные обоих исследований, совпадая в основном с нашими наблюдениями, вместе с тем не дают никаких оснований отнести описанный случай персеверативного торможения за счет каких-либо своеобразных патологических черт самой моторики испытуемого.

Единственная гипотеза, которая, с нашей точки зрения, может быть здесь построена, заключается в том, что первоначальные попытки нашего испытуемого достать портрет через отверстия клетки привели у него, говоря в терминах рефлексологии, к образованию условного тормоза, который затем быстро угас и позволил осуществиться соответствующему движению[58]. Иначе говоря, мы имеем здесь весьма отчетливый случай чрезвычайно быстрого образования отрицательной двигательной привычки, почти аналогичный тому случаю, который мы наблюдаем, например, в известных опытах со щукой, когда с помощью погруженной в воду стеклянной пластинки ее изолируют от маленькой рыбки, могущей служить ей пищей. После ряда попыток схватить через стекло свою добычу щука, как показывает наблюдение, отказывается от дальнейших проб даже и после того, как стекло убирают, и она может передвигаться совершенно свободно по всему аквариуму. Главное различие, которое существует между обоими этими случаями, заключается, во-первых, в том, что у нашего испытуемого мы все же наблюдаем также и другие более высокие формы памяти, хотя и в чрезвычайно несовершенной форме, и что, во-вторых, наш испытуемый владеет речью, сопровождая ею все свое поведение в опыте. У нашего испытуемого не только образуются привычки – «двигательно», но также и «словесно». Именно это выражение – образование двигательной и словесной выучки, привычки – целиком подходит к нашему испытуемому. Его речь, как мы видим, выполняет весьма ограниченную функцию в поведении: она не способна планировать его действия, в большинстве случаев она, возникая ассоциативно, лишь отображает, репродуцирует слышанное, словом, действительно функционирует преимущественно только как система речево-двигательных навыков. Далее на основании предшествующих наблюдений мы можем констатировать, что образование «речевых навыков» происходит у нашего испытуемого чрезвычайно быстро, т. е. что его механическая память на слова не оставляет желать ничего лучшего. Таким образом, процесс запоминания, или «выучки», у нашего испытуемого мы можем представить в таких именно терминах, в каких представляет этот процесс Watson у нормального 8,5-летнего ребенка. Однако в действительности различие в процессах памяти у того и другого огромно. Наш испытуемый запоминает одинаково хорошо и «двигательно», и «словесно», но его память все же действует как некоторая слепая сила, в том и в другом случае она действует вполне механически. Мы сравнивали описанный процесс образования у него «условного тормоза» с аналогичным процессом у щуки; если даже в этом сравнении есть некоторая крайность и преувеличение, то все же в основном оно правильно отражает факты. Прямое последействие – персеверация – так могли бы мы обозначить механизм запоминания у нашего испытуемого.

Главное, чем отличается эта примитивная память от памяти нормального ребенка, заключается в ее функциональных возможностях. Через семь дней после этого первого эксперимента мы повторили тот же опыт в несколько иной обстановке (другая комната). Как и в первый раз, целью служил такой же портрет, так как никакие другие стимулы не привлекали достаточно испытуемого, условного же стимула («Если ты достанешь это яблоко, завтра я тебе принесу такой портрет») создать не удалось: самое понятие «завтра» является для нашего испытуемого, как мы потом выяснили, понятием неопределенного будущего.

Отчет об этом эксперименте занимает почти половину печатного листа, и мы потому ограничимся здесь приведением лишь самых кратких выдержек из него.

После того как портрет помещен на стул, стоящий за решеткой клетки, экспериментатор предлагает испытуемому принести его. Приближаясь к клетке, испытуемый говорит: «Я тот достал. Вокруг пошел». Входит в клетку и останавливается посредине, лицом все время к Ц.

2-я минута. – «Достану как-нибудь» (в течение 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10 и 11-й минуты эксперимента испытуемый делает попытки достать портрет, просовывая руку сквозь решетку; впрочем, активные попытки дотянуться рукой встречаются за все это время всего пять раз; испытуемый много говорит, делает попытки двигаться вдоль клетки).

12-я минута. – Экспериментатор: А ты расскажи, как ты его достанешь.

Испытуемый: Пробовал просунуть руку, а достать не могу…

Экспериментатор: А почему не можешь?

Испытуемый: Проволока очень тонкая.

Экспериментатор: А если бы она была толще?

Испытуемый: Тогда бы достал. (Протягивает руку через решетку, но сейчас же убирает ее.) Ах! Его можно достать быстро: он далеко страшно… Я думаю, что можно было бы вокруг обойти… Тогда можно, но как это сделать?

Экспериментатор: Что сделать?

Испытуемый: Обойти вокруг. Я думаю, его достать легко.

Экспериментатор: Попробуй!

Испытуемый: Я сейчас попробую. (Протягивает руку через решетку. Еще раз протягивает руку.) Я его сейчас легко достану. (Протягивает руку, потом отнимает ее и снова протягивает – трижды – 17-я минута.)

Попытки экспериментатора отложить эксперимент до следующего дня не удаются. Испытуемый с настойчивостью хочет достать портрет немедленно. Дальнейшие попытки занимают еще 16 минут.

33-я минута. – Экспериментатор: Расскажи мне, как ты достал прошлый раз? А прошлый раз ты достал?

Испытуемый: Да.

Экспериментатор: Почему же теперь не выходит?

Испытуемый: Трудно.

Экспериментатор: А тогда разве было легче?

Испытуемый: Труднее.

Экспериментатор: Как ты прошлый раз доставал?

Испытуемый: Я пошел – раз! – и он у меня!

Экспериментатор: Ну, а этот раз? Теперь?

Испытуемый: Никак не могу.

Экспериментатор: Попробуй!

(Испытуемый протягивает несколько раз руку через решетку. В конце опыта, который продолжался 54 минуты, испытуемый наконец обходит клетку и достает портрет.)

Приведенные наблюдения занимают нас сейчас только в одном отношении: они с совершенной отчетливостью, как нам кажется, показывают, что память нашего испытуемого функционирует совершенно особенным образом. Испытуемый, как мы видим, может сказать, что прошлый раз он «вокруг пошел»; много раз повторенный в словесной формулировке этот момент зафиксировался в памяти испытуемого. С другой стороны, мы видим, что испытуемый двигательно так же повторяет свое прошлое поведение; именно это и создает тот разрыв, который мы имеем у него между речью и действием. Подсказанное в первом опыте решение механически закрепилось в вербальной форме вместе с закрепившимися двигательными ошибками. Испытуемый выражает свое представление о прошлом опыте в самой неопределенной форме: «Я пошел – раз! – и он у меня!» Его память, будучи словесной, тем не менее не выполняет той функции «приспособления к будущему, представленному как будущее», которую М. Гюйо справедливо считает специфической функцией памяти современного человека. Наш испытуемый одинаково не умеет конструировать ни своего будущего, ни своего прошедшего.

Следуя методике De Greeff[59], мы изучили временные представления у этого нашего испытуемого. Полученные нами результаты в точности совпадают с наблюдениями этого автора над глубоко отсталыми детьми; владея навыком простого порядкового счета, наш испытуемый, тем не менее, совершенно не способен сколько-нибудь правильно соотнести событие во времени.

– «Сколько времени ты живешь в Москве?» – спрашивали мы у нашего испытуемого. – «Давно». – «А сколько времени?» – «Один год». – «А сколько это дней – один год?» – «Тридцать дней». – «А здесь (в лаборатории) ты давно был? Помнишь, когда ты был?» – «Помню. Нет, недавно». – «Сколько же времени назад?» – «12 часов». – «А сколько это дней?» – «Два дня». И т. д. Подобные же результаты мы получаем при исследовании представлений о «сперва» и «потом».

Если верно, что вспомнить о чем-нибудь – это значит для человека «вновь найти ту страницу в жизненной летописи, на которой этот образ запечатлелся», то мы могли бы сказать, что у нашего испытуемого не существует памяти: его будущее необыкновенно коротко, его прошлое записано на спутанных и неперенумерованных листах.

Таким образом, мы видим, что в тех редких патологических случаях, когда словесная память действительно проявляется лишь в автоматическом пробуждении речевых образов, обнаруживая действительно тот же механизм, что и простая двигательная привычка, память функционирует совершенно иначе, чем функционирует та же словесная память у нормального 8-летнего ребенка или у взрослого. Механизм образования навыка, условного рефлекса принципиально отличается от механизма высших форм памяти человека; память человека, может быть, вырастает из условных рефлексов, но ее механизм непосредственно не сводим к этим элементарным процессам: запоминание и воспитание условных рефлексов вовсе не суть тождественные функции.

М. Smith и W. MсDougall произвели следующий эксперимент в целях выяснения того, насколько процесс образования привычки и процессы памяти оказываются по своим механизмам близкими друг к другу. Они предложили 41 испытуемому четыре теста, причем решение двух тестов зависело от быстроты образования навыка (привычки), а решение двух других зависело собственно от памяти испытуемых. Данные этого исследования показывают, что в то время как внутри каждой указанной пары тестов в их решаемости обнаруживается положительная корреляция, решаемость тестов, принадлежащих к различным парам, дает корреляцию низкую или даже отрицательную, что дает авторам основание говорить о различии, существующем между обеими этими функциями. «Воспоминание (reproductive imagining), – говорит далее MсDоugall, – является, таким образом, совершенно отличным от проявления моторной привычки; пытаться идентифицировать их, как это делают механисты, значит приписывать психологическим процессам ложную и сбивающую с верного пути простоту»[60].

Мы имели случай в личном наблюдении еще раз убедиться в правильности этого положения на основании тех экспериментальных данных, которые мы получили при психологическом исследовании больного корсаковским психозом[61]. Мы еще будем иметь случай возвратиться к этому нашему исследованию; здесь же мы коснемся только одного эксперимента, заслуживающего внимания с точки зрения поставленного нами выше вопроса.

Самое характерное для корсаковского психоза изменение в психологических функциях больного заключается в резком и весьма своеобразном расстройстве памяти – ретроградной и антероградной амнезии, которая охватывает все недавние и текущие события, равно как и более или менее длинный период времени, непосредственно предшествующий заболеванию, благодаря чему всякое событие, всякое явление представляются больному так, как если бы он с ними сталкивался впервые. Больные не узнают окружающих, не помнят, о чем они только что говорили, не в состоянии припомнить только что произошедшие события, почти тотчас же забывают данные им разъяснения или указания и т. п. Например, читая книгу, больные вынуждены постоянно перечитывать одну и ту же страницу, так как все предшествующее изложение постоянно забывается. Разумеется, все эти явления сопровождаются также крайней дезориентацией и во временных отношениях. Вместе с тем все остальные интеллектульные процессы сохраняются у больных на вполне достаточном уровне. Так, например, больной, служивший объектом нашего исследования, человек с высшим образованием, занимался во время своего пребывания в психиатрической клинике решением математических задач и даже сделал ряд небольших открытий в области математики, заслуживших внимания специалистов. Именно поэтому больные нередко довольно хорошо компенсируют дефекты своей памяти, обнаруживая большую догадливость и таким образом несколько ориентируются в окружающем. Однако далеко не все в поведении больных можно объяснить только их догадливостью. Уже сам С.С. Корсаков обращает внимание на то, что в целом ряде случаев, когда больной не в состоянии чего-либо вспомнить и пытается догадаться об этом, то само содержание высказываемого предположения все же несомненно хранит на себе следы позабытого факта.

С другой стороны, и в речи больных даже при весьма резкой амнезии сохраняется известная внутренняя преемственность, равным образом указывающая на способность к сохранению в той или иной форме следов предшествующих произнесенных фраз. «Представления больных, – говорит Корсаков, – как будто случайны и отрывочны, но тем не менее – что замечательно – больной все-таки не противоречит себе, и с внешней стороны кажется, что он говорит, придерживаясь определенного плана, а он сам только следит за тем, чтобы говорить одно за другим, и если его спросить, о чем начался разговор, то он решительно не будет в состоянии ответить»[62].

Целый ряд случаев, приводимых как самим С.С. Корсаковым, так и другими авторами[63], с полной несомненностью показывает нам на то, что способность к сохранению следов, или, как иногда говорят, способность к фиксации, у больных корсаковским психозом сохраняется; впрочем, сами больные не могут дать себе отчета о наличии этих следов. «Прежде всего поражает то, что хотя больной нисколько не сознает, что у него остались следы тех впечатлений, которые он получает, но все-таки следы эти по всей вероятности остаются и так или иначе влияют на ход представлений, хотя и в бессознательной умственной деятельности»[64]. Таким образом, в случаях корсаковского психоза мы имеем, с одной стороны, несомненную потерю памяти – именно такое безусловно впечатление производят больные: это люди, потерявшие память. С другой стороны, тщательное клиническое наблюдение показывает, что следы предшествующего опыта все же у них сохраняются; больные способны соответственно изменять свое поведение, приобретать новые привычки и т. п., – словом, автоматическая сторона в их поведении как бы сохраняет целиком свою память. Очень интересное наблюдение приводит по этому поводу С.С. Корсаков. «…Иногда бывает так, – пишет этот автор, – что войдешь к больному в первый раз, он подает руку, здоровается. Затем уйдешь и через 2–3 минуты опять придешь; больной уже не протягивает руки, не здоровается, хотя на вопрос, прямо поставленный, видел ли он меня сейчас, отвечает, что не видел»[65]. Обычно тот вывод, который следует из приведенных данных, формулируют так: потеря памяти, как, например, говорят Корсаков и идущие за ним авторы, вовсе не обусловливается потерей способности к образованию следов, способности фиксации, но заключается в неспособности больного к воспроизведению. Такая формулировка опирается, как мы видим, на представление о существовании двух различных функций памяти, или двух различных памятей – «mйmoire de fixation» и «mйmoire d'evocation», если говорить в терминах Richet. Ее правильность не возбуждала бы никаких сомнений, если мы, например, имели только тот факт, что у страдающих амнезией во время болезни не обнаруживаются решительно никакие следы текущих событий и что только после выздоровления, когда воспоминания как бы воскресают, мы получаем основание судить о том, что соответствующие следы в памяти больных все же должны были оставаться. Однако и приведенные нами наблюдения и – в особенно отчетливой форме – данные нашего исследования показывают, что в действительности это решительно не так.

С нашим больным мы поставили очень простой эксперимент с воспитанием двигательного условного рефлекса. Первоначально мы имели в виду вести наши опыты с электрокожным (безусловным) раздражителем и набором зрительных и звуковых условных сигналов по методике, как она обычно описывается рефлексологами[66]. С этой целью мы расположили наши приборы таким образом, чтобы экспериментатор имел возможность предъявлять испытуемому один из трех резко отличавшихся друг от друга зрительных (цветные электрические лампочки) или слуховых (звонок, трещотка, звуковой молоток Вундта) раздражителей и вместе с тем наносить испытуемому удары электрическим током от спирали Дюбуа-Раймонда, соединенной со специальными контактными приспособлениями на реактивных ключах испытуемого. План исследования предполагал выработку у испытуемого первичного условного рефлекса (снимание руки с ключа), прослеживание угасания этого рефлекса, выработку простейшей дифференцировки и условного торможения. Однако уже в первом сеансе мы натолкнулись в работе с нашим больным на препятствие, показавшееся нам при данной методике непреодолимым. Первые же подкрепления, которые мы присоединили к условному раздражителю, не вызвали у больного никакой двигательной реакции; тогда мы значительно усилили электрокожное раздражение, но и после этого больной, хотя и с видимым напряжением, непрерывно продолжал держать обе руки на ключах, иногда снимая их с выражением извинения якобы за нарушение им инструкции. Мы пробовали разъяснить больному, что от него вовсе не требуется, чтобы он терпел электрические удары, и что он может отдергивать руку. После этого несколько реакций проходили нормально, а затем больной, забывая нашу инструкцию, вновь старался удерживать руку на ключе, предполагая, что это своеобразный вид электризации, действию которой его подвергают с лечебными целями. Последующий, второй, сеанс прошел примерно так же, если не считать того, что такое произвольное торможение рефлекса наступало несколько реже. Все же при этих условиях общий процесс оказывался до такой степени усложненным, что и дальнейшие эксперименты едва ли могли бы дать сколько-нибудь доступные анализу материалы. Поэтому мы резко изменили методику и сделали попытку выработать у испытуемого сразу же дифференцированные двигательные рефлексы, пользуясь следующим весьма простым приемом: усадивши нашего больного за стол, мы предложили ему положить перед собой обе руки, затем, предъявляя ему один из наших раздражителей, почти тотчас же (2–3 секунды) подкрепляли его словами: «Поднимите правую руку! Поднимите левую руку! Руки неподвижны!» Само собой разумеется, что порядок раздражителей и, следовательно, порядок соответствующих подкреплений все время изменялся. Следующий, третий, сеанс был посвящен точно такому же «упражнению», которое повторялось два раза по 10–12 минут, с интервалом около 20 минут. Всего мы предъявили в оба эти сеанса около 70 раздражителей, что составляет в среднем 23 предъявления для каждого раздражителя в отдельности, причем все раздражители были нами подкреплены.

Четвертый сеанс, который, по нашей мысли, должен был быть решающим, мы назначили через два дня. До начала опыта в разговоре с больным нам удалось установить следующее: больной на наш вопрос, был ли он когда-нибудь прежде здесь (в лаборатории), с некоторой нерешительностью ответил, что «кажется, он прежде здесь бывал». Сколько раз бывал, он не помнит; ему кажется, что он был «раз восемь, а может быть и больше» (это неверно: больной был в этой лаборатории всего четвертый раз). Припомнить, что он делал здесь прошлый раз, больной не может. Лица экспериментатора и присутствующего на эксперименте сотрудника психологической лаборатории ему кажутся знакомыми.

После этих предварительных расспросов мы попросили больного сесть за стол, затем, продолжая с целью несколько отвлечь его внимание беседовать с ним на посторонние эксперименту темы, мы предложили больному положить руки на стол и почти сейчас же, прервав разговор, дали один из положительных наших раздражителей (электрическая трещотка). Больной дал положительную реакцию. Продолжая опыт, мы получили таким образом еще около 15 условных рефлексов без единой ошибки. Чтобы произвести еще одно, контрольное, наблюдение, мы задержали больного, использовав время для другого повторного исследования памяти по методике двойной стимуляции, после чего мы вновь обратились к нему с расспросами. От конца первого эксперимента до этого времени прошло около 30 минут. На наш вопрос, что сегодня больной делал у нас в лаборатории, он отвечал, что он «занимался с картинками», т. е. припомнил последние наши опыты с запоминанием слов. Ничего другого больной вспомнить не мог. Когда мы задали ему прямой вопрос о том, помнит ли он, как на различные звуки он производил движения руками, мы получили лишь весьма неопределенный ответ, что теперь он припоминает, «что что-то такое действительно было…».

Мы видим, таким образом, что у нашего больного воспитание условных рефлексов, навыков происходит совершенно так же, как и у здорового человека. Его дефекты касаются лишь памяти в ее высших формах. Следы прежних воздействий не только сохраняются у больного, но и способны объективно определять его дальнейшее поведение. Больной не в состоянии отдать себе отчет в удержанных им впечатлениях; но они объективно остаются действенными, и в этом смысле следы их воспроизводятся. Можно было бы формулировать это следующим образом: объективная сторона процесса запоминания оказывается у больного ненарушенной, патологические нарушения же касаются только субъективной стороны, но, разумеется, такой вывод является неверным по существу. Прежде всего, выдвигая это утверждение, мы встали бы на ту точку зрения, что субъективная сторона психологических процессов является не более чем эпифеноменом, и должны были бы тем самым допустить, что собственно в поведении больного объективно не произошло никаких изменений, т. е. сделать допущение, которое противоречит нашим исходным фактам.

Сами навыки в условиях высших форм памяти обнаруживают себя совершенно иначе, чем в случаях амнезии или в случаях недостаточного развития этих форм. Условный рефлекс у нашего больного мог быть заторможен – как мы это и видели в первых наших экспериментах с ним – потому, что у него не сохранилось воспоминания о самом опыте; именно поэтому же мы вынуждены были прибегнуть и в нашем втором опыте к отвлечению внимания больного, чтобы дать обнаружить себя навыку возможно более независимо. Наконец, самый процесс образования или преодоления навыка происходит при этих условиях так же совершенно иначе, чем у нормального человека. Пианист, который неверно заучил пассаж и только потом обнаружил свою ошибку, тотчас же направляет свое внимание на соответствующее движение и изменяет его. Но именно этого не в состоянии сделать ни наш больной корсаковским психозом, ни наш испытуемый-олигофрен, описанный выше. У этого последнего было бы невозможным то настойчивое повторение неверных движений (просовывание руки в отверстие клетки) во втором опыте, если бы его примитивная двигательная память, зафиксировавшая это движение, не была у него формой памяти доминирующей. В этом смысле дефект памяти, который здесь себя обнаруживает, есть дефект волевого запоминания, это есть лишь неспособность, говоря языком С. Корсакова, «воспоминания по собственному произволу».

Подобно тому как у больных корсаковским психозом сохраняется двигательная память – привычка, у них сохраняется и память эмоциональная. Корсаков в своей монографии приводит чрезвычайно показательный случай, когда у больного при одном виде электрического аппарата появлялось неприятное чувство, хотя он уверял, что он никогда прежде не подвергался электризации[67]. Это та слепая, автоматически действующая память, которая не только не тождественна с нашей высшей сознательной памятью, но которая в известном отношении даже составляет ее противоположность. А. Герцен, описывая в «Былом и думах» болезнь и смерть своего ребенка, между прочим рассказывает о том своеобразном нервном следе, который эта смерть оставила у него наряду с воспоминанием о ней в собственном смысле слова. С тех пор как его ребенок умер, говорит Герцен, «…стон больного ребенка наводит на меня такой внутренний ужас, обдает таким холодом, что я должен делать большие усилия, чтобы победить эту чисто нервную память»[68]. След пережитого глубоко эмоционального события вполне автоматически, как бы стихийно, определяет собой последующее поведение Герцена, т. е. определяет его собой совершенно так же, как предшествующий опыт определяет собой поведение и нашего больного корсаковским психозом. Различие между ними заключается лишь в том, что у Герцена эта «чисто нервная память» существует наряду и в условиях сохранившейся высшей памяти, в то время как для страдающего амнезией это есть единственная функционирующая во время болезни форма памяти.

Таким образом, если мы можем говорить об отсутствии у нашего больного «воспроизводящей памяти», то только в смысле отсутствия у него «высшей воспроизводящей памяти», т. е. просто об отсутствии или, точнее, о нарушении высших форм запоминания.

Итак, своеобразие высших форм памяти человека, то несомненное качественное различие между ними и элементарной физиологической памятью, памятью-последействием, памятью-привычкой, выступает из только что приведенных наблюдений, как нам кажется, с полной отчетливостью. Мы не в состоянии, разумеется привести здесь подробную аргументацию этого положения, созданную классическими исследованиями памяти; в частности, мы не в состоянии подробно реферировать и замечательную работy А. Бергсона, непосредственно к которой мы и отсылаем читателя.

Мы можем отметить сейчас только то основное принципиальное расхождение в понимании самой проблемы высшей памяти, которое разделяет нас с этим автором.

Из того факта, что высшие формы памяти не являются тождественными с простейшей физиологической памятью, можно сделать – принципиально говоря – двоякого рода выводы: можно рассматривать, во-первых, высшую память человека как функцию, вполне независимую от памяти физиологической, как функцию духа, не зависящую от материальных телесных процессов; именно такой вывод делает из этого факта А. Бергсон.

Этот вывод, опирающийся на метафизическое, субстанциональное понимание явлений, характерное для методологии Бергсона, кажется нам действительно неизбежным результатом всякого недиалектического мышления вообще. Констатируя огромное качественное различие, существующее между памятью «физиологической» и высшей «духовной» памятью, Бергсон вместе с тем остается чуждым пониманию развития как процесса качественных изменений. Таким образом, к правильному положению о том, что память человека не есть простое возникновение физиологической привычки, у Бергсона присоединяется и то положение, что высшее запоминание не может происходить, не может развиться на основе нервных механизмов элементарной памяти, что в свою очередь ведет его к признанию принципиального различия самой их природы. Не допуская возможности качественных изменений в процессе развития, нельзя понять и связи явлений, представляющих собой различные формы, продукты различных ступеней развития единой функции; субстанционализируя высшие процессы памяти человека, Бергсон тем самым делает для себя возможным только одно объяснение их своеобразия – объяснение, исходящее из представления об их особой «духовной» природе.

Однако, основываясь на том же факте свооеобразия различных форм памяти, мы можем прийти и к принципиально другому выводу. Мы можем рассматривать высшую память человека как продукт сложного и длительного процесса развития его поведения. С этой точки зрения мы можем и должны допустить принципиальную общность их природы; ничто не говорит нам прямо о невозможности такого допущения; наоборот, если наши наблюдения показывают, что наличие элементарной физиологической памяти еще не определяет собой наличие запоминания в психологическом смысле этого слова, то, с другой стороны, современная психология не располагает ни одним фактом, прямо указывающим на независимость высших форм памяти от способности нервной системы к образованию и сохранению следов предшествующего опыта. Психология не может, однако, ограничиться при изучении памяти простым указанием на то, что в основе запоминания лежат те же нервные процессы, которые образуют и механизм навыков. Сослаться на общую физиологическую природу высшей памяти – значит ничего в ней не объяснить, хотя именно такого рода «объяснения», к сожалению, весьма нередко встречаются в современной психологической литературе.

Очень остроумное сравнение приводит по этому поводу один из современных исследователей памяти: «Представьте себе, – говорит он, – что на экзамене спрашивают кандидата, что такое сульфат натра; на что наш очень философствующий кандидат с важностью отвечает, что это – совокупность атомов. Несмотря на то, что его ответ заключает в себе глубокую истину, я думаю, он все же не выдержит экзамена»[69]. Подобно тому как решительно во всем мы можем видеть совокупность атомов, так и во всяком высшем психологическом процессе мы можем открыть ряд простейших нервных актов; и именно потому приписывать явлениям высшей человеческой памяти лишь общие неврофизилогические законы – значит по существу дела отказаться от самой проблемы исследования. В действительности же задача, которая стоит здесь перед психологом, заключается в том, чтобы вскрыть на основе изучения развития памяти ее своеобразные законы и специфически присущие ей механизмы; только таким образом, исходя из констатированной нами противоположности физиологических, натуральных форм памяти и ее высших специфически человеческих форм, мы можем прийти через генетическое исследование к действительному пониманию единства их принципиальной природы.

2.

Старое представление, господствовавшее в психологии XIX века, о единстве психологических законов, управляющих поведением людей, стоящих на различных ступенях своего культурно-исторического развития, заставляло исследователей искать объяснение особенностям примитивного мышления, примитивной памяти и внимания лишь в том материале, в том количестве опыта, которым располагали те или иные отсталые народности. Только в самое последнее время стала в психологии господствующей точка зрения, противоположная этой. С одной стороны, работы Леви-Брюля, посвященные изучению мышления примитивного человека, с другой стороны, ряд блестящих исследований по психологии детского мышления, опубликованные Ж. Пиаже, прочно обосновали в современной науке мысль об изменчивости самих психологических функций. Эти работы показали, что мышление примитива, как и мышление ребенка, обнаруживают при тщательном их изучении не только своеобразие своего содержания, но и свои особенные, присущие им законы и механизмы. Несомненно, что, подобно мышлению, и другие психологические функции взрослого и ребенка, современного человека и человека, принадлежащего к культурно-отсталой народности, также отличаются друг от друга прежде всего в качественном отношении. Память примитивного охотника, способного вспомнить и отличить среди однообразной и изменчивой природы место, которое он посетил всего один раз, может быть несколько лет тому назад, вовсе не является только более «сильной» памятью по сравнению с памятью современного представителя интеллектуального труда, усваивающего содержание сотен книг, статей и докладов. Память того и другого не отличается только и по тому материалу, который подлежит напоминанию; их различие идет гораздо глубже и касается самих способов функционирования их памяти. То, что с легкостью запоминается одним, может показаться чрезвычайно трудным, может быть вовсе невозможным, для другого, они обладают различными формами памяти, которые определяются всей предшествующей историей их развития.

Многочисленные этнопсихологические данные, которыми располагает современная наука, согласно свидетельствуют о необыкновенной памяти примитивного человека. Феноменальная способность «памяти на места», узнавание животных и их следов, наконец способность точно, слово в слово, пересказывать длиннейшие устные сказания – все то, что поражало путешественников, изучавших примитивные племена, находит свое объяснение именно в своеобразии функционирования памяти примитивов. Память примитивов, способная фиксировать событие даже в самых незначительных его деталях и с необыкновенной, фотографической точностью, как показывают все те наблюдения, которые собраны Леви-Брюлем и другими авторами, действует именно как автоматически фиксирующий механизм. Так, например, Roth слышал у примитивов передачу наизусть целой серии песен, которая заняла более пяти ночей, – факт, который кажется еще более удивительным, если принять во внимание, что язык этих песен был совершенно неизвестен самим сказителям; известные, часто цитируемые в этнопсихологической литературе рассказы миссионеров о способности некоторых примитивов совершенно точно, слово в слово повторить выслушанную ими проповедь, наконец, многочисленные данные о выдающейся памяти древних рапсодов, хранителей священных преданий и книг – все это совершенно достаточно характеризует примитивную память[70]. Это – та элементарная, натуральная память, которая стоит, может быть, еще очень близко к следовой памяти животных; ее механизм, если даже и не вполне совпадает, то все же, несомненно, стоит чрезвычайно близко к механизму эйдетической памяти, описанной Иеншем. Действительно, с одной стороны, только эйдетическими феноменами можно объяснить наиболее выдающиеся случаи натуральной памяти примитивов, с другой стороны, мы имеем тот факт, что с явлениями эйдетизма мы встречаемся чаще всего именно у культурно-отсталых народностей; все это, несомненно, дает нам полное основание говорить о сходстве их механизмов. Особенно же убеждает нас в этом предпринятое нами исследование весьма редкого случая выдающейся натуральной памяти, во многом напоминающей, как это будет видно из дальнейшего изложения, посвященного этому исследованию (гл. VI), память примитивную и вместе с тем со всей ясностью обнаруживающую свои эйдетоидные механизмы.

Примитивная память является весьма совершенной с точки зрения тех задач, в разрешении которых она себя проявляет, однако нам достаточно предъявить к ней те требования, которые мы предъявляем к памяти современного человека, чтобы обнаружить всю ее несостоятельность. Она действует преимущественно как функция механического запечатления, обусловливающего прежде всего лишь прямую персеверацию предшествующего опыта; следы, которые хранит примитивная память, будучи ассоциативно пробуждены, механически определяют собой соответствующий акт поведения; вместе с тем они едва ли сохраняются в качестве воспоминаний, могущих быть переданными как таковые, могущих быть социализированными. Примитивная память прежде всего есть память, плохо хранящая воспоминания. «В 1770 г., – говорит по этому поводу Леббок, – новозеландцы уже совершенно забыли о посещении Тасмана, который был у них не далее как в 1643 г., т. е. не более 130 лет перед тем, а между тем посещение его во всяком случае должно было произвести сильное впечатление на туземцев. Точно так же у североамериканских индейцев весьма скоро изгладилось всякое воспоминание об экспедиции Де-Сото, несмотря на то, что она была соединена с такими обстоятельствами, которые должны были остаться надолго в памяти дикарей»[71].

Даже относительно весьма короткого промежутка времени достаточно для того, чтобы совершенно исказить событие в памяти примитива. Так, например, Макензи сообщает, что эскимосы описывали ему англичан как великанов, снабженных крыльями, убивающих одним взглядом, а Дальтон рассказывает о том, что хотя англичане известны племени Колей всего не более 50 лет, тем не менее они занимают весьма почетное место в родословной этого племени.

Недостаточность примитивной памяти, которая обнаруживает себя в этих примерах, есть недостаточность ее в условиях социализированного поведения. Как и эйдетический образ, всякое механическое воспроизведение, совершающееся по типу «restitucio ad integrum», в совершенстве выполняя свою функцию в отношении индивидуального субъекта, вместе с тем не может содействовать образованию социального опыта. Как и ребенок раннего возраста, примитив живет преимущественно в настоящем; его прошлое столь же коротко и туманно, как и его будущее, его воспоминания представляют собой как бы сплошную малодифференцированную массу, и нужно, чтобы какое-нибудь особое обстоятельство случайно коснулось одного из элементов этой массы, и только тогда соответствующее запечатлевшееся событие выступит со всей ясностью, во всех своих подробностях и мелочах. Однако развитие социальных форм бытия человека предъявляет к его памяти новые требования: человек должен приобрести способность передавать другим свое воспоминание, или, лучше сказать, экстракт своего воспоминания, он должен уметь использовать свой опыт, включая его по кратчайшему пути в свое настоящее, наконец он должен уметь события настоящего поставить в связь с возможным будущим, т. е. уметь организовать свое будущее поведение, обеспечивая возникновение воспоминания о настоящем под влиянием совершенно других условий, совершенно других стимулов. В этом смысле нам кажется совершенно правильной мысль П. Жане о том, что в истории развития памяти выдающуюся роль играли социальные функции человека – выполнение чужого поручения, пересказ о случившемся в одной местности обитателям другой местности и т. п.[72]

Переход от примитивных, биологических форм памяти к высшим специфически человеческим ее формам является результатом длительного и сложного процесса культурного, исторического развития. Человек должен был овладеть своей натуральной, биологической памятью, подчинить ее деятельность новым условиям своего социального бытия, должен был заново воссоздать свою память, сделав ее памятью человеческой. Прекрасно отражена эта мысль о создании человеком своей памяти в старой греческой трагедии:

«Послушайте, что смертным сделал я:

Число им изобрел,

И буквы научил соединять, —

Им память дал, мать муз, – всего причину»[73].

В этих строках замечательно то, что происхождение памяти связывается в них с происхождением таких бесспорно исторических приемов поведения, как счет и письменность; мы увидим, действительно, что память современного человека является таким же продуктом его культурного, социального развития, как и его речь, письменность или счет.

С первыми шагами к овладению своей натуральной памятью мы встречаемся уже у глубоко примитивных народов. Это – первые попытки обеспечить свое воспоминание, воскрешение какого-нибудь следа в своей памяти с помощью специального стимула, который, таким образом, выполняет функцию средства запоминания. «Первые запоминания, – говорит П. Жане, – суть запоминания вещей с помощью вещей же. Человек, который хочет заставить всплыть у себя воспоминание, берет в свою руку какой-нибудь предмет; так завязывают узелок на платке или кладут к себе в карман маленький камешек, кусочек бумаги или лист с дерева. Это то, что мы до сих пор еще зовем сувенирами»[74].

Именно такой же механизм обнаруживают те примитивные приемы, относящиеся к запоминанию какого-нибудь поручения, которые мы встречаем у культурно-отсталых племен. Такова, в частности, функция и так называемых «жезлов вестников», открытых у австралийцев. Из всего культурного достояния австралийской расы этот жезл наряду с бумерангом возбуждает наибольшие споры по вопросу о его внутреннем смысле. Одним он казался неоспоримым доказательством наличия всем понятного письма, стоящего в противоречии с почти животным существованием этих жалких существ. Другие видели в нем лишенное всякого особого значения сопутствующее явление австралийских способов сношения. Только в последнее время удалось выяснить истинное значение этого предмета.

«“Жезлами вестников” называют снабженные нарезками круглые палки длиною в локоть или прямоугольные деревянные дощечки, которые получают отправляющиеся в путь передатчики сообщений между живущими далеко друг от друга лицами или племенами; эти вестники обычно отмечаются и другими знаками их профессии. Группы знаков на палке передаются отправителем и имеют отношение к передаваемому известию. Но эти нарезки не являются, как долго думали некоторые этнографы, условными знаками, понятными без дальнейших объяснений получателю или третьим лицам и состоящими из слогов или целых слов; они лишь пособия для памяти, предназначенные для вестников. Как таковые они обозначают только определенных лиц, других живых существ, предметы и их число, также местности, поскольку они имеются в данном сообщении. Полное сходство нарезок обычно не играет никакой роли, ибо мы знаем, что у дикарей одни и те же знаки могут обозначать совершенно различные предметы и даже различные события. Таким образом, в своей основе эти зарубки или нарезки представляют собой не что иное, как символы для отдельных слов послания, которое с помощью этого простого, но остроумного способа должно сохраняться в памяти лучше, чем без всяких вспомогательных средств»[75].

Мы привели эту длинную цитату, так как в описываемом приеме как нельзя лучше обнаруживает себя природа такого, опирающегося на внешние стимулы, средства запоминания. Одна лишь огромная сила запечатления, которая, вероятно, также свойственна и этим племенам, не в состоянии, конечно, гарантировать всплывание нужного воспоминания в тот самый момент, когда послание должно быть передано. Для того чтобы воскреснуть, механически удержанные памятью следы должны через какое-нибудь общее звено вступить в естественную связь с данной новой ситуацией; вот это-то общее звено и не может быть гарантировано, когда оно не создается заранее в самом процессе запоминания; наконец не может быть гарантирована и невозможность случайного выпадения какой-нибудь отдельной части запоминаемого материала. Как поступает австралийский вестник, когда ему нужно обеспечить надежное воспроизведение в нужную минуту соответствующего послания? Нанося на свой жезл зарубки, он как бы искусственно создает это необходимое общее звено, соединяющее его настоящее с некоторой будущей ситуацией; сделанные зарубки и будут служить ему тем выполняющим функцию средства воспоминания промежуточным стимулом, с помощью которого он таким образом овладевает своей памятью. Употребляя сравнение Тэна, можно было бы сказать, что австралиец поступает в этом случае так же, как поступает игрок на бильярде, который для того чтобы положить шар в лузу, направляет его в борт.


Рис. 2а. Племя Тонгаранка (Новый Южный Уэльс). Содержание послания: человек А., его два брата и двое других старых мужчин разбили свою стоянку на месте, где есть вода. Они сообщают человеку В., чтобы он прислал к ним своего сына для посвящения в юноши. Двое других мальчиков уже на месте


Рис. 2б. Племя Наренгга (залив Спенсера, Южная Австралия). Содержание послания: приглашение на корроборри


Активное приспособление к будущему и есть такой непрямой акт, структура которого является специфической именно для высшего поведения человека. Выслушивая передаваемое поручение, австралиец не выполняет непосредственно своей задачи, не действует в прямом направлении, диктуемом данной стимулирующей его ситуацией, но как бы встает на «обходный путь»; он создает предварительно средство, инструмент для ее решения, так же как вместо того чтобы прилагать непосредственные усилия к сдвигаемой тяжести, он предварительно выламывает для этого соответствующий рычаг. Различие между орудием труда и тем средством-инструментом, которое изготовляет первобытный человек для своей памяти, заключается лишь в том, что в то время как первое всегда направлено на внешнюю природу, с помощью второго он овладевает своим собственным поведением. Это – различие, однако огромного и принципиального значения.

Подобно тому как обращение человека к употреблению орудий труда, которые служат как бы прообразом позднейших «психологических орудий», является поворотным этапом в истории развития его внешних органов, подобно этому и овладение человеком с помощью внешних средств своим поведением есть момент величайшего значения в истории развития его психологических функций. Прежний – биологический – тип развития поведения сменяется другим типом развития – развитием историческим. Подобно тому как употребление орудий труда прекращает пассивное приспособление животного к среде посредством приспособления к ней своих собственных органов и позволяет человеку вступить на путь приспособления к своим потребностям самой этой среды, употребление средств, организующих его поведение, прекращает развитие его психологических функций через прямое изменение их биологической основы и открывает эпоху их исторического, социального развития. Развитие такого опосредствованного поведения не возникает, разумеется, вне связи с предшествующим органическим развитием; употребление средств, с помощью которых человек овладевает своими психологическими функциями, не может явиться результатом акта «изобретения», появляющегося как deus ex machina в истории формирования его поведения. Оно не может быть объяснено и исключительно только теми требованиями, которые предъявляет к человеку окружающая среда; будучи заключено уже в предшествующих биологических формах, оно может быть понято только в связи с общей историей их развития.

Та роль, которая в опосредствованной операции запоминания выполняется искусственно организованным «стимулом-средством», первоначально выполнялась в силу естественных законов памяти каким-нибудь случайным стимулом, входящим в прежде запечатлевшуюся ситуацию. Необходимо было лишь исключить случайность действия такого стимула, подготовивши его заранее, чтобы обеспечить воспроизведение и тем самым сделать его произвольным. Вероятно, сначала такие связывающие стимулы создавались по отношению к другим людям; понятно, что и в этом случае процесс воспроизведения хотя и может рассматриваться как объективно опосредствованный, субъективно, для «вспоминающего», остается непосредственным, натуральным. Только будучи обращено на самого себя, вспомогательное средство запоминания сообщает этой операции новое качество. Таким образом, опосредствование акта запоминания ничего не изменяет в биологических законах этой функции; изменяется лишь структура операции в целом. Организуя соответствующий «стимул-средство», обеспечивающий воспроизведение полученного впечатления, мы овладеваем своей памятью, овладевая ее стимуляцией, т. е. овладеваем ею на основе подчинения ее же собственным естественным законам.

Первоначально эти стимулы, выполняющие инструментальную функцию, вероятно направлялись только на организацию запоминания материала, который должен был быть воспроизведен через известное время и в определенной ситуации. Однако некоторые данные позволяют нам думать, что уже очень скоро они стали служить и гораздо более общим целям, помогая фиксировать в памяти все вообще выдающиеся события в жизни племени безотносительно к моменту использования этого опыта. С этой точки зрения представляется чрезвычайно любопытной теория, выдвинутая Гиггинсом, которая усматривает главный смысл примитивного искусства в том его значении, которое оно имело для сохранения воспоминаний. Что объективно такую функцию древнее искусство действительно выполняло, это едва ли можно отрицать; с другой стороны, мы имеем некоторые факты, показывающие, что отдельные произведения создавались специально с этой целью. Так, например, чрезвычайно трудно иначе объяснить себе изображение собственных военных поражений, которые, как отмечает Гирн, «часто изображаются в неприкрашенном виде»[76], очевидно, лишь для того, чтобы постоянно напоминать о грозящей опасности и взывать к отмщению. Цель этих своеобразных «памятников в честь поражений», таким образом, чисто утилитарная. Это – не памятник триумфа, создаваемый под влиянием эмоционального подъема, который впоследствии сможет послужить лишь рождению легенды, это скорее «памятка», своеобразный «aide mйmoire», долженствующий фиксировать в памяти поучительное событие. Именно в этих памятниках, в поэмах и древних трагедиях создается впервые история, рождается историческая память примитивных народов. Нужно только, чтобы события, которые уже могут быть зафиксированы, были организованы еще и в хронологический ряд.

Если, с одной стороны, человек овладевает с помощью создаваемых им искусственных приемов своим запоминанием, то, с другой стороны, он делает также и попытки овладеть процессами забвения. И действительно, если произвольное запоминание является результатом известной намеренной организации деятельности памяти посредством создания для себя специальных стимулов, то разве не можем мы рассматривать процесс забывания в условиях такой произвольной памяти, наоборот, как результат дезорганизации, которая может быть вызвана уничтожением соответствующих стимулов-средств. Весьма интересный пример такой намеренной дезорганизации приводит в своем исследовании Фрезер. Описывая верование одного мексиканского племени, заключающееся в том, что успешный сбор определенной породы кактуса, представляющегося особенно ценным благодаря его опьяняющему действию, зависит от того, насколько «чистыми» от грехов будут сборщики и их жены, этот автор следующим образом рассказывает о своеобразных «летотехнических» церемониях, проделываемых индейцами этого племени: «Через четыре дня после ухода мужей в экспедицию женщины собираются и исповедуются перед великим отцом-огнем относительно мужчин, которых они любили с детства. Если бы они пропустили хотя одного, то искатели кактуса вернулись бы ни с чем. Так как это очень важно, то каждая женщина изготовляет для себя особую веревочку, на которой она для памяти завязывает узелок на каждого любовника. Она приносит с собой в храм эту веревочку и, стоя перед огнем, поднимает ее высоко, чтобы узелки были отчетливо видны. По окончании исповеди она бросает веревочку в огонь; после того как бог уничтожил ее в своем чистом пламени, женщина получает отпущение грехов и уходит с миром. Искатели кактуса со своей стороны также облегчают свою совесть: они также завязывают узелки на каждое свое прегрешение, они тоже, после того как исповедовались – “поговорили в сторону всех пяти ветров”, – бросают свои веревочки в очищающее пламя»[77]. Прощение грехов, очищение связывается у этого индейского племени как бы с двойной операцией; для того чтобы в нужный момент вспомнить все свои прегрешения, не упустить ни одного, заранее организуется соответствующий мнемотехнический знак – искусственный стимул-узелок на веревочке, который поможет припомнить грехи в торжественной обстановке исповеди. Но вот требуемое отпущение грехов получено; они становятся как бы несуществующими, они должны быть преданы забвению. Тогда наступает вторая часть операции: разрушается, сжигается тот стимул, функция которого заключается в том, чтобы воскрешать в памяти совершенные грехи. Таким образом, посредством уничтожения причины, вызывающей к жизни воспоминания, человек делает попытки овладеть процессом забвения.

Приведенное наблюдение может показаться только этнографическим курьезом; если мы, однако, вдумаемся в сущность этой летотехнической операции, то мы убедимся в том, что в ее наивной форме уже заключен тот основной летотехнический принцип, на который опираются и наши собственные попытки предать что-нибудь забвению. Перемена обстановки, переезд в другой город, уничтожение определенных вещей, с которыми связаны тягостные впечатления, – словом, все то, что обычно предпринимают, когда хотят освободиться из-под власти старых воспоминаний, строится именно по принципу намеренного уничтожения стимулов, вызывающих к жизни какие-нибудь определенные следы нашего прежнего опыта.

Первые попытки человечества овладеть своей памятью, подчинить эту естественную силу, заключенную в самом человеке, своему господству не совершаются, конечно, на основе сознательного использования тех законов, которые управляют этой психологической функцией. Примитивный человек может ничего не знать о законах психологии и, тем не менее, вполне правильно употреблять практически найденные им приемы овладения своим поведением. Именно поэтому мы нередко сталкиваемся, как, например, в цитированном выше примере, с приписыванием этим приемам магического значения. Только в процессе дальнейшего развития опосредствованного поведения постепенно преодолевается эта «наивная психология» первобытного человека, а вместе с ней исчезает и магический или полумагический характер его первых инструментальных психологических операций.

Первоначально стимулы-средства, с помощью которых человек организует свое запоминание, весьма несовершенны. Обычно это простейшие вещественные знаки или недифференцированые зарубки, примитивные бирки или даже части собственного тела[78]. Понятно, что подобные элементарные «инструменты» нередко оказываются не в состоянии выполнить свое назначение. Их дальнейшее усовершенствование заключается в процессе их дальнейшей дифференциации и специализации. «Узловое письмо» перуанцев может служить примером такого дальнейшего усовершенствования внешнего мнемотехнического знака. Знаки этого письма («квипу» – узлы) чрезвычайно мало походят на современные письменные знаки; их главное отличие заключается в том, что они не обладают раз навсегда установленным значением и поэтому требуют для своей расшифровки дополнительных устных комментариев со стороны писавшего[79]. Таким образом, эти узлы представляют собой лишь чрезвычайно дифференцированные условные вспомогательные знаки для памяти, принципиально еще ничем не отличающиеся от простейших мнемотехнических знаков. Вместе с тем они являются как бы начальным этапом в развитии письменности в собственном смысле этого слова. Приобретая определенные значения, подобные весьма условно употребляющиеся знаки (узлы, рисунки и т. п.) образуют уже элементы пиктографического письма, которое в дальнейшем уступает свое место еще более совершенным формам письменности.


Рис. 3. «Квипу»


Этот процесс развития упрощенных мнемотехнических знаков в знаки письменные не проходит бесследно для самой памяти, изменяя условия ее функционирования; каждый новый этап в развитии этих знаков предполагает и новые ее формы. Однако история развития памяти не может быть понята только как история развития внешних фиксирующих знаков. Отличие нашей памяти от ее натуральных биологических форм заключается не только в том, что мы имеем возможность пользоваться записной книжкой или историческими документами; как то, так и другое скорее лишь замещают ее функции: стенограмма, фото или кинематограмма могут обеспечить даже у страдающего амнезией воспроизведение столь же уверенное и точное, как и воспроизведение эйдетика. Существует и еще одна, вторая, линия развития памяти, которая развертывается как бы параллельно с первой и которая находится с ней в постоянном взаимодействии.

Обращаясь к употреблению вспомогательных средств, мы тем самым изменяем принципиальную структуру нашего акта запоминания; прежде прямое, непосредственное наше запоминание становится опосредствованным, опирающимся на две системы или на два ряда стимулов: к прямым стимулам, которые мы можем назвать «стимулами-объектами» запоминания, присоединяются еще дополнительные «стимулы-средства».

Мы видели, что первоначально эти вспомогательные стимулы-средства обычно имеют форму действующих извне раздражителей. Это – завязанный узелок, сделанная на деревянном предмете зарубка и т. п., наконец это может быть какой-нибудь орган нашего собственного тела. В последнем случае мы уже наталкиваемся на некоторое затруднение: наше средство запоминания является средством весьма мало специализированным, оно не изготовляется специально для данной цели, оно постоянно присутствует с нами, постоянно находится в сфере нашего восприятия. Если при употреблении вполне дифференцированного и специализированного средства, например при употреблении письменных знаков, воспроизведение происходит как бы вне зависимости oт нашей памяти как операция чисто внешняя, то, наоборот, при употреблении неспециализированных знаков действует преимущественно память, хотя и сохранившая полностью свою новую структуру, специфически присущую опосредствованному запоминанию. Разумеется, что недостаточно специализированный знак может просто не выполнить своей функции или выполнить ее плохо, однако в том случае, когда она выполняется успешно, необходимо, чтобы недостаточность знака была как бы компенсирована внутренней стороной операции.

Еще более сложной операция запоминания становится в тех случаях, когда функцию вспомогательного средства выполняет какое-нибудь действие самого запоминающего, т. е. какой-нибудь процесс, хотя и имеющий свое внешнее проявление, но, тем не менее, протекающий в самом воспроизводящем субъекте. Можно было бы привести множество примеров такого запоминания из обыденной жизни, однако для того чтобы сохранить независимость изложения, мы предпочитаем воспользоваться простейшим литературным примером. Один из героев Гоголя, собираясь заехать за нужной ему рукописью, следующим образом повествует нам о своих стараниях не забыть это сделать: «Прошлый год, – рассказывает он, – случилось проезжать через Годяч; нарочно еще, не доезжая до города, завязал узелок, чтобы не забыть попросить об этом Степана Ивановича. Этого мало: взял обещание с самого себя, как только чихну в городе, то чтобы при этом вспомнить об этом. Все напрасно. Проехал через город, и чихнул, и высморкался в платок, а все позабыл».

Автор, правда, заставляет своего героя, рисуя его в несколько комических чертах, потерпеть неудачу, но безотносительно к этому самый способ заставить себя вспомнить о чем-нибудь посредством установления связи с собственным действием выступает в приведенном примере с чрезвычайной ясностью. Чем же отличается эта форма опосредствования своего запоминания от описанных нами раньше приемов? Прежде всего тем, что стимул-средство, т. е. соответствующее действие, внешне отсутствует в тот момент, когда между ним и объектом запоминания устанавливается связь, определяющая функцию этого стимула. Запоминающий лишь представляет себе это долженствующее наступить действие, т. е. у него имеется лишь внутренний след от его предшествующего опыта. Таким образом, исходная связь запоминаемого материала устанавливается здесь с некоторым внутренним элементом предшествующего опыта, который и выполняет в этой операции запоминания инструментальную функцию. Стимул-средство, прежде необходимо действовавший в форме внешнего раздражителя, замещается внутренним стимулом-средством; происходит как бы эмансипация средства запоминания от его внешней формы.

В приведенном примере конечное действие стимула-средства еще происходит на основе его действия в качестве внешнего стимула. Однако более чем естественно предположить возможность дальнейшего перехода от формулы «Я должен вспомнить об этом, когда я буду делать то-то» к формуле «Я должен вспомнить об этом, когда мне придет мысль о том-то». Но весь механизм высшей логической волевой памяти уже содержится в этой формуле.

Такое опирающееся на систему внутренних стимулов-средств запоминание представляет собой сравнительно поздний этап развития памяти. Для того чтобы мог осуществиться переход от употребления внешних стимулов к употреблению внутренних элементов опыта, необходимо, чтобы сами эти внутренние элементы были достаточно сформированы, расчленены, короче – необходимо, чтобы предшествующий материал памяти был достаточно организован. В этом процессе формирования внутреннего опыта человека центральная роль несомненно принадлежит речи; именно в речи замыкаются необходимые для опосредствованного запоминания связи и создаются намерения. Можно предположить, что самый переход, совершающийся от внешне опосредствованного запоминания к запоминанию внутренне опосредствованному, стоит в теснейшей связи с превращением речи из чисто внешней функции в функцию внутреннюю.

Кроме приведенных нами общих соображений, говорящих за возможность сделанного нами допущения о том, что внутренние элементы нашего опыта могут выполнять в поведении инструментальную функцию, мы имеем и некоторые специальные факты, подтверждающие эту гипотезу. Прежде всего это те материалы, которые нам дает изучение явлений так называемой синопсии, заключающейся в том, что у воспроизводящего субъекта появляется внутренний образ определенной графической схемы, по которой располагается запечатлеваемый материал и которая помогает, таким образом, его воспроизведению. Эти явления, подробно описанные Флюрнуа[80], хотя и представляют собой явления исключительные, однако они имеют то значение, что именно благодаря их исключительности в них с абсолютной ясностью обнаруживает себя значение этих внутренних образов для запоминания.

Таким образом, тот принципиальный путь, который проходит развитие памяти от своих низших физиологических форм до форм наиболее высоких, специфически человеческих, рисуется нам в следующей гипотетической схеме.

Мы видим, что уже на заре человеческой культуры развитие натуральной биологической памяти достигает своего апогея; однако даже выдающееся непосредственное запечатление, с которым мы встречаемся у примитивов, во многом уступает памяти современного человека. В то время как наши воспоминания, по остроумному замечанию одного исследователя, принадлежат нам, воспоминания примитива лишь находятся в нем. Для того чтобы эти механически зафиксировавшиеся следы вновь воскресли в памяти, нужно, чтобы какой-нибудь случайный стимул вызвал их к жизни. В этом смысле мы можем сказать, что примитив «пользуется своей памятью, но не господствует над ней» (Выготский). Только в процессе дальнейшей социализации человека, совершающейся под влиянием развития более высоких форм его хозяйственной деятельности, окончательно происходит тот перелом в развитии памяти, который связан с обращением человека к употреблению вспомогательных средств, организующих его собственное запоминание. Именно с этого момента начинается «господство человека над самим собой» – господство над своей памятью, основанное на подчинении ее естественным законам, именно с этого момента начинается и история развития высшей, специфически человеческой памяти.

«Тот факт, что одно и то же действие может быть вызвано новым стимулом независимо от его исходной точки, создает всю память. Память и состоит в том, что данное действие может быть совершено в связи с новыми стимулами, которые не заключались в первоначально создавшей его ситуации». Правильность этого положения Жане выступает со всей силой в свете излагаемой нами концепции высших форм памяти. В то время как механизм действия непосредственной памяти ставит процесс воспроизведения в зависимость от действия ситуации аналогичной или сходной в каком-нибудь из своих элементов с ситуацией запоминания, запоминание опосредствованное делает наше воспроизведение произвольным, т. е. независимым от этой ситуации. Если механизм воспроизведения первого типа лучше всего может быть выражен в формуле «Это мне напоминает», механизм воспроизведения второго типа выражается формулой «Я вспоминаю об этом». Обращаясь вновь к случаям амнезии при корсаковском психозе, мы видим, что дефект этих больных заключается именно в том, что для них невозможно активное припоминание; когда мы предъявляем больному прочитанные ему перед этим слова, он узнает их; как бы наталкивая его на эти слова, мы можем вызвать у него воспоминание о том, что он их заучивал, но он не в состоянии припомнить их самостоятельно. Это типично не только для корсаковского психоза, но также, например, и для истерических амнезий, вообще для всех тех случаев, где мы имеем дело с неидущими слишком далеко расстройствами высших форм памяти.

Итак, в той форме памяти, которая возникает на основе употребления вспомогательных стимулов-средств, делающих наше воспроизведечие произвольным, уже заключаются все признаки, отличающие высшую память человека от его низшей биологической памяти.

Ее дальнейшее развитие идет как бы по двум отдельным, взаимно связанным линиям: по линии развития и усовершенствования средств запоминания, остающихся в форме действующих извне раздражителей, и по линии превращения этих средств запоминания в средства внутренние. Эта первая линия в ее конечном продолжении есть линия развития письменности; развиваясь и дифференцируясь, внешний мнемотехнический знак превращается в знак письменный. Вместе с тем его функция все более специализируется и приобретает новые специфические черты; в своей вполне развитой форме письменный знак уже полностью отрицает ту функцию – память, с которой связано его рождение. Эта линия развития лежит вне поля зрения нашего исследования.

Вторая линия – линия перехода от употребления внешних средств запоминания к употреблению средств внутренних – есть линия развития собственно высшей логической памяти. Как и первая, она непосредственно связана с общим процессом культурного, исторического развития человечества. Та социальная культурная среда, под влиянием которой формируется высшая память человека, с другой стороны, действует в направлении разрушения ее старых биологических форм. «Мы не в состоянии измерить, – говорит один из исследователей памяти, – всего того ущерба, который был нанесен натуральной памяти употреблением печатных книг, навыками письма, употреблением карандаша или стиля для заметок, вообще говоря, всеми теми искусственными средствами, которые не только приходят в помощь к памяти, но и избавляют нас от необходимости ею пользоваться»[81]. Тем не менее современный культурный человек обладает памятью гораздо более могущественной, чем та удивительная, поражающая своей точностью, естественная память, которая свойственна примитивам. Память современного человека, будучи гораздо слабее по своей органической основе, чем память человека примитивной культуры, вместе с тем является гораздо более вооруженной. Подобно тому как мы превосходим своих отдаленных предков не прочностью нашего скелета или силой нашей мускулатуры, не остротой зрения и тонкостью обоняния, но теми средствами производства и теми техническими навыками, которыми мы владеем, подобно этому и наши психологические функции превосходят функции первобытного человека не благодаря высоте своего натурального развития, но благодаря исторически приобретенным ими более высоким формам своей организации.

В своем изложении мы не пытались построить сколько-нибудь законченной теории филогенетического развития высших форм памяти. Мы воспользовались несколькими искусственно соединенными историко-культурными и этнографическими фактами лишь для того, чтобы на этом конкретном материале подготовить ту гипотезу, которая является регулятивной дли нашего исследования. Ее основная мысль заключается в том, что та высшая память, которая в своих наиболее развитых формах представляется нам совершенно отличной и даже противоположной по своей природе памяти физиологической, в сущности является лишь продуктом нового типа психологического развития человека, а именно его культурно-психологического развития. Эта социальная, историческая форма памяти так же не похожа на свою органическую основу, как не похож дуб на тот желудь, из которого он вырастает. Специфический механизм этой высшей памяти заключается в том, что она действует как функция опосредствованная, инструментальная, т. е. опирающаяся на двойной ряд стимулов.

Эти положения, как мы уже отмечали, являются для нас пока только гипотезой, непосредственно вытекающей, впрочем, из всего нашего научного психологического мировоззрения. Обоснование этой гипотезы и представляет собой центральную задачу настоящего экспериментального исследования.

Разумеется, мы не можем искать в данных нашего исследования, проведенного на онтогенетическом материале, полного совпадения их с той схемой филогенетического развития памяти, предварительный набросок которой мы сделали. Современный ребенок развивается в совершенно иной социальной и культурной среде, чем та среда, которая окружала первобытного человека; те приемы и средства поведения, формировавшие память человечества, которые оно завоевало в процессе своего культурного развития, наследуются ребенком не биологически, а исторически, т. е. он усваивает их под влиянием социальной среды, которая, таким образом, не только выступает перед ним в качестве объекта приспособления, но которая вместе с тем сама создает условия и средства для этого приспособления.

В соответствии с той центральной идеей, которая лежит в основе нашей общей гипотезы, находится и методика нашего эксперимента. Исходя из того положения, что развитие высших форм памяти происходит на основе перехода от натурального запоминания к приемам запоминания опосредствованного, заключающегося в том, что оно совершается с помощью вспомогательных – безразлично, внутренних или внешних – стимулов-средств, мы должны были в нашем эксперименте вынести наружу этот процесс, сделать его доступным нашему наблюдению. Эту возможность и дает нам разработанная Л.С. Выготским и А.Р. Лурия «функциональная методика двойной стимуляции», которая строится по принципу введения в экспериментальную задачу, предлагаемую испытуемым, кроме основных исходных стимулов еще второго дополнительного ряда стимулов (стимулов-средств), могущих служить испытуемым тем «психологическим инструментом», с помощью которого они могут решить данную задачу.

3.

Наше первое основное экспериментальное исследование памяти было проведено на массовом дифференциальном материале и всего охватило собой около 1200 испытуемых. За исключением 222 студентов, с которыми были поставлены опыты по коллективной методике, все остальные испытуемые прошли через индивидуальный эксперимент, состоявший из четырех серий, заключавших в себе каждая (кроме первой, состоявшей из 10 бессмысленных слогов) ряды по 15 слов, подлежащих запоминанию. Таким образом, по этому массовому исследованию мы получили около 4 тысяч величин, характеризующих запоминание у наших испытуемых, выведенных на основании более 65 тысяч отдельных статочностей.

Разумеется, столь значительный по своему объему материал едва ли мог быть получен достаточно быстро одним экспериментатором; поэтому собирание большей его части было поручено психологической лабораторией Академии коммунистического воспитания группе студентов школьного факультета этого учебного заведения и производилось, таким образом, коллективно при нашем непосредственном участии и руководстве этой работой. Это было тем более возможно, что сама методика наших экспериментов при наличии вполне разработанной инструкции не представляет в своем проведении особых трудностей, так как не содержит в себе никаких моментов оценки, требующей известной опытности от экспериментатора, и в ней исключена необходимость каких бы то ни было вариаций в процессе проведения эксперимента. С другой стороны, студенты, проводившие эти эксперименты, уже имели достаточную психологическую подготовку и, кроме того, пользовались перед началом и в течение своей работы нашими специальными консультациями.

Кроме значительного расширения исследовательских возможностей (например, возможность проведения работы с детьми национальных меньшинств далеких окраин Союза) положительная сторона такого метода собирания экспериментального материала заключается еще и в том, что им гарантируется максимальная объективность полученных данных благодаря участию нескольких экспериментаторов в собирании одного и того же материала, чем представляется возможность его взаимной проверки. Именно с этой целью работа студентов была организована таким образом, что внутри каждой экспериментальной группы мы могли сравнивать между собой материалы, собранные разными экспериментаторами, и в том числе наши собственные данные.

Первое ориентировочное исследование, которое мы провели на нормальных и умственно отсталых детях, состояло всего из трех серий слов для запоминания, которые мы предъявляли слуховым способом. В первой серии мы прочитывали слова с интервалами около 3 секунд и непосредственно после этого предлагали испытуемым воспроизвести их. Во второй серии испытуемым предлагалось пользоваться для запоминания коллекцией из 20 картинок (карточек лото), которые располагались перед ними на столе в начале опыта («чтобы легче было запомнить»). В этом ориентировочном исследовании мы, как правило, не подсказывали испытуемым приема употребления карточек, за исключением лишь опытов с детьми-олигофренами Медико-педагогической клиники НКП. Карточки-картинки, которые мы употребляли в этих экспериментах, были подобраны таким образом, что их содержание не совпадало с содержанием слов, подлежащих запоминанию. Третья серия отличалась от второй только большей трудностью как словесного ряда, так и подбором картинок, рассчитанным на более сложные формы связи их с запоминаемым материалом.


Таблица 1[82]


Опыты во второй и третьей сериях протекали обычно следующим образом: ребенок, слушая читаемые ему слова, одновременно отбирал из числа лежащих перед ним карточек те из них, которые своим содержанием могли напомнить ему соответствующие слова. Затем, после того как весь ряд слов был прочитан, ребенок воспроизводил его, смотря на предварительно отложенные им картинки. В конце опыта экспериментатор опрашивал ребенка, почему для запоминания данного слова им была взята та или другая карточка и каким образом она «помогла ему запомнить» это слово. («Как ты запомнил слова?» «Почему ты выбрал для того, чтобы запомнить слово… эту картинку, а не какую-нибудь другую?») Ответы испытуемых вносились в протокол опыта; также регистрировались отбираемые ими карточки, речевые реакции испытуемых во время их выбора и, конечно, как правильное, так и ошибочное воспроизведение слов, подлежащих запоминанию.

Первые полученные по этой методике материалы были частично нами опубликованы в предварительном сообщении весной 1928 г.[83] Мы не будем сейчас касаться специальных вопросов этой работы, которые нуждаются в ряде уточнений и дополнений и к которым мы еще будем иметь случай возвратиться, а остановимся лишь на более общих ее моментах, послуживших исходными для нашего дальнейшего исследования. В таблице 1, которую мы воспроизводим из указанной работы, представлены (в средних арифметических) величины, характеризующие опосредствованное запоминание у различных групп наших испытуемых.

Первым исходным вопросом наших экспериментов был вопрос о том, в какой степени различные группы испытуемых способны превратить свое запоминание в опосредствованный акт, т. е. насколько способны они к инструментальному употреблению тех карточек, которые мы предлагали им в качестве вторых вспомогательных стимулов-средств.

Как это видно из приводимой таблицы, различие в коэффициентах у наших испытуемых сказывается преимущественно на величинах второй и третьей серий; в то время как по первой серии коэффициенты варьируют в сравнительно ничтожных пределах (не более 16 %), коэффициенты запоминания с помощью карточек падают в зависимости от возраста и степени недостаточности интеллекта более чем в два раза.

Наряду с необычайно большим эффектом запоминания с помощью карточек, который нам дают нормальные испытуемые школьного возраста, среди некоторых других групп наших испытуемых мы встречаемся с совершенно противоположной картиной: введение в процесс запоминания вспомогательного средства не только не облегчает им их задачу, но, скорее, усложняет ее и создает понижение соответствующих коэффициентов (дети вспомогательной школы второй группы и группа детей-олигофренов МПК).

Если мы присмотримся несколько ближе к полученным нами у этих групп испытуемых материалам, то мы легко убедимся в том, что низкие коэффициенты опосредствованного запоминания объясняются у них не тем, что они не способны понять содержание картинки или слова или что они не способны установить ассоциативной связи между ними, но зависят от того, что введение карточки не изменяет структуры их актов запоминания, которые остаются непосредственными. Несколько забегая вперед, мы могли бы сказать, что дети этой группы не способны использовать ситуации настоящего в целях будущего.

Наши первоначальные данные с полной очевидностью показали нам, что более или менее удачный выбор карточки для запоминания слова еще не свидетельствует о том, что данную карточку ребенок способен инструментально использовать. Процесс в целом идет как бы мимо нее, она оказывается ассоциативно связанной с ним, но не вошедшей в него. При предложении воспроизвести слова ребенок, который не способен опосредствовать свое запоминание, обычно или называет слова безотносительно к картинке (смотрит на картинку, воспроизводит слово из заданного ряда, но не то, которое соответствует картинке) или же просто называет изображенный на картинке предмет. Картинка в этом случае не помогает ребенку, а мешает, мешает именно потому, что она участвует в процессе не вместе с основным стимулом, а наряду с ним. Можно было бы думать, что у ребенка, который не может воспроизвести с помощью картинки соответствующее слово, даже в том случае, когда карточка выбрана правильно, выбор карточки носил совершенно случайный характер, что связь, существующая между картинкой и словом, не была им установлена. Однако на вопрос, почему им была выбрана эта карточка, мы нередко получали ответы, несомненно опровергающие такое предположение. Так, одна из наших испытуемых, Вера Б., глубоко дебильный ребенок, выбирает для того, чтобы запомнить слово обед, карточку с изображением луковицы. Мы видим, что выбор карточки сделан, несомненно, удачно и что ребенок оказывается способным установить связь между карточкой и словом. Действительно, на вопрос о том, почему она выбрала эту карточку, мы получили вполне удовлетворительный ответ: «Потому что лук ем». Однако во время опыта эта наша испытуемая вовсе не могла воспроизвести требуемое слово.

Мы могли бы привести еще целый ряд аналогичных примеров, что мы и сделаем несколько ниже. Сейчас мы хотели бы лишь совершенно предварительно отметить следующее вытекающее отсюда положение: способность ребенка устанавливать элементарные ассоциативные связи между словом и картинкой еще не является моментом, единственно определяющим процесс опосредствованного запоминания; ребенок, который способен установить между ними некоторую ассоциативную связь, может вместе с тем оказаться неспособным инструментально употребить связанную со словом карточку; очевидно, эта связь должна еще отвечать для этого некоторым специальным условиям, которые сообщают карточке инструментальную функцию, т. е. которые определяют ее участие в операции в качестве знака. Иначе говоря, развитие опосредствованных психологических актов, в частности развитие опосредствованного запоминания, представляет собой специальную линию развития, не совпадающую целиком с развитием элементарных ассоциаций, хотя это развитие и составляет ее необходимое условие и ее принципиальную основу. Обращаясь вновь к приведенной таблице, мы видим, что параллельно с резким повышением коэффициентов опосредствованного запоминания у соответствующей группы наших испытуемых несколько возрастают также и коэффициенты запоминания без помощи карточек; таким образом, отношение, которое существует между показателями первой и второй или третьей сериями (выраженное на таблице в процентах), не остается постоянным, но энергично возрастает вместе с общим увеличением коэффициентов. Если мы присоединим к этим нашим данным также и не вошедшие в таблицу материалы исследования детей – дошкольников и студентов, которые дали нам следующие показатели: дошкольники (18 испыт.): по первой серии – 4,7, по второй серии – 4,6; студенты (46 испыт.): по первой серии – 11,8 (из 15 слов), по второй – 13,2, то мы можем на основании этих предварительных данных сформулировать следующее – второе – исходное для нас положение, а именно, что вместе с переходом к более высокому интеллектуальному уровню наших испытуемых (от дошкольников к взрослым, от глубоких степеней дебильности к нормально одаренным детям) мы констатируем резкое повышение показателей опосредствованного запоминания (дошкольники и испытуемые школьного возраста); при этом гораздо менее резко это повышение сказывается при сравнении запоминания детей школьного возраста и студентов. С другой стороны, мы должны отметить некоторое возрастание и числа удерживаемых слов без помощи карточек, которые при сравнении данных, полученных у детей школьного возраста и у студентов, наоборот, дают особенно значительное увеличение. Таким образом, у умственно отсталых детей и у дошкольников введение в процесс карточек в качестве вспомогательного средства не увеличивает эффективности их запоминания; у детей школьного возраста введение карточек, наоборот, чрезвычайно резко повышает число удерживаемых ими слов, и наконец, у взрослых образованных испытуемых различие в коэффициентах обеих основных серий вновь сглаживается, но это сближение, это выравнивание их уже происходит на новой и высшей основе.

Это установленное предварительными опытами положение ставит перед нами два чрезвычайно важных и взаимно связанных вопроса, которые являются исходными и вместе с тем центральными для всего дальнейшего исследования. Прежде всего это вопрос о том, представляют ли собой запоминание без вспомогательных средств (первая серия) и запоминание с помощью картинок (вторая и третья серии) две совершенно различных функции, или, лишь по-разному организуя эти процессы с помощью двух различных методических приемов, мы все же изучаем в этих двух формах единую психологическую функцию. Иначе говоря, насколько оправдывается наше первоначальное предположение о том, что, вводя в процесс запоминания систему внешних вспомогательных знаков, мы сохраняем самый этот процесс как таковой и только стимулируем наших испытуемых к опосредствованию его, а вместе с тем делаем его доступным объективному изучению («вынесение наружу») в этой новой его форме внешне опосредствованного процесса? Этот вопрос, естественно возникающий из рассмотрения коэффициентов, характеризующих прямое удержание слов и удержание их опосредствованное, между которыми мы не в состоянии обнаружить на первый взгляд никакого взаимного соответствия, может найти свое решение именно в самом этом несоответствии коэффициентов. Здесь мы приходим и ко второму вопросу, поставленному нашим предварительным исследованием: в чем может найти свое объяснение то отмечаемое нами увеличение коэффициентов непосредственного запоминания, которое первоначально идет весьма медленно, образуя все большее и большее расхождение с коэффициентами запоминания с помощью картинок, а затем энергично приближается к этим вторым коэффициентам, которые также резко теряют темп своего возрастания.

Допуская, что запоминание слов в нашей первой серии является простейшим актом механического образования следов и их воспроизведения, а с другой стороны, рассматривая процесс удержания во второй и третьей сериях опытов как совершенно особую операцию, которая представляет собой только «симуляцию» запоминания, мы должны будем признать их вполне самостоятельное развитие – развитие способности удержания, «ретенции», и развитие операции воспроизведения слов по картинкам, одинаково обнаруживающие себя в наших экспериментах. Однако это допущение, по крайней мере в его общей форме, самым решительным образом опровергается данными анализа самого процесса запоминания.

Уже классические исследования эмпирической психологии, в которых испытуемые приглашались заучивать предлагаемый им бессмысленный материал чисто механически, отмечали, что некоторые испытуемые все же не могли не превращать своего запоминания в сложную деятельность, характеризующуюся употреблением тех или иных вспомогательных средств. Этот второй тип запоминания, который обычно обозначался (Огден, Эфрусси) как тип интеллектуальный, или искусственный, в противоположность первому – сенсорному, или механическому, является при отсутствии специальных искусственных ограничений в сущности единственным типом развитого человеческого запоминания. Новейшее специальное исследование, которое было предпринято Фуко в целях изучения роли вспомогательных средств памяти, показало, что все испытуемые, прошедшие через это исследование, в той или иной мере опосредствовали процесс своего запоминания. В своей работе Фуко отмечает на основании показаний самонаблюдения испытуемых целый ряд употреблявшихся ими для запоминания приемов, среди которых встречаются иногда чрезвычайно сложные и остроумные построения. Так, по поводу запоминания слов «plage», «grкle», «robe» один из испытуемых показывает: «Я подумал, что дама гуляла на пляже, пошел град и испортил ей платье». Другой испытуемый запоминает слова «golfe», «tuile», «bague», «chute», связывая их в следующую систему: «Некто при игре в гольф упал (имел падение) на черепицу, и при этом на нем было надето кольцо». Более простыми примерами приемов запоминания осмысленных слов могут служить следующие: «Thкme» – думал о теме по греческому языку, которая была у моего брата; «ville» – думал о Montpellier, о ville de Montpellier; «Croыte» – представил себе корочку хлеба. Даже при запоминании отдельных групп согласных мы встречаем случаи употребления вспомогательных средств очень высокого типа. Например, для запоминания группы «f», «с», «v» один из испытуемых создает такую схему: «Я думаю fosse (яма), которую я пишу fосе через с, говоря, что здесь есть un vice (порок) орфографии». Равным образом и запоминание чисел нередко происходит чисто интеллектуально, например с помощью мысленного построения соответствующих кривых, подмечания композиции числа (633, 255, 909, 191 и т. п.) и числовых отношений (721 = 7Ѕ3 = 21), наконец, с помощью установления связей с определенными датами и т. д. Вполне аналогичные этим показания получили и мы, подвергая студентов, прошедших через обычное психотехническое испытание памяти, опросу о том, каким способом запоминали они предлагаемые им слова.

Говоря о вспомогательных средствах запоминания, Э. Мейман указывает на то, «что обычно в экспериментах такие второстепенные вспомогательные средства запоминания, как образование осмысленных связей, постепенно отступают на задний план и большинство испытуемых начинает заучивать механически»[84]. Это положение, однако, не встречает поддержки в исследовании Фуко, который приходит к прямо противоположному выводу, что по мере повторения экспериментов заучивание изменяется в направлении увеличения его «интеллектуализированности». Равным образом и наши собственные исследования, как это вытекает из дальнейшего, самым решительным образом опровергают эту мысль Меймана.

Таким образом, мы видим, что в обычных условиях запоминание взрослого человека отнюдь не представляет собой элементарной механической деятельности, «что оно не есть простой продукт способности удерживать, продукт retentiveness, говоря термином, который в английском языке издавна употребляется психологами, но что это операция сложная и изменчивая, для осуществления которой человеческий ум развертывает все свое бесконечное богатство»[85].

Самый важный вывод, к которому приходит автор цитированного исследования, заключается в том, что эффективность запоминания становится тем больше (меньше время заучивания), чем больше развита перцепция испытуемых, т. е. чем больше употребляется вспомогательных средств и чем выше эти вспомогательные средства по своему типу. Именно в этом положении находит с нашей точки зрения свое объяснение и то возрастание показателей запоминания слов по первой серии, которые мы отмечаем у наших испытуемых. Первоначально, на самых первых ступенях интеллектуального развития, способность к опосредствованию процесса запоминания оказывается весьма низкой; введение в эксперимент карточек – этого второго ряда стимулов-средств – почти не изменяет у соответствующих групп наших испытуемых эффективность их запоминания. Однако на более высокой ступени развития обращение к карточке как к внешнему вспомогательному средству уже значительно расширяет естественные границы механической памяти; вместе с тем употребление внешнего средства, превращающее непосредственные акты запоминания в акты опосредствованные, инструментальные, тем самым создает предпосылки и к употреблению внутренних средств памяти, и эффективность запоминания в первой серии опытов начинает также возрастать, вследствие постепенного перехода его также в запоминание опосредствованное. Таким образом, у наших взрослых испытуемых мы встречаемся с опосредствованным запоминанием фактически уже во всех трех сериях опытов, с той, однако, разницей, что в первой серии их запоминание опирается на внутренние приемы, на внутренние элементы опыта, в то время как во второй и в третьей сериях эти средства продолжают оставаться в форме действующих извне раздражителей, сообщающих приемам запоминания чисто внешний характер.

В цитированном исследовании Фуко мы хотели бы подчеркнуть еще одно обстоятельство, которому, может быть, сам автор не склонен уделять достаточного внимания. При сравнении приводимых в этой работе величин, характеризующих у различных испытуемых запоминание осмысленных слов и более трудных бессмысленных (искусственных) слов, мы замечаем, что различие между ними оказывается меньше всего (18,2 % и 46,4 %) – у взрослого наиболее «изобретательного» испытуемого, дающего высшую эффективность запоминания (К = 0,70), и у испытуемого ребенка 9 лет, употребляющего для заучивания слов наибольшее по сравнению с другими испытуемыми время (1,99). Эта тенденция к сближению коэффициентов серий различных степеней трудности на низшем и высшем уровнях развития приемов запоминания совершенно совпадает также и с той тенденцией к сближению показателей, которую мы наблюдаем в наших экспериментах. Она становится совершенно понятной с точки зрения высказанной нами концепции развития запоминания: при том в значительной степени механическом способе запоминания, который мы встречаем у испытуемых с общими низкими коэффициентами, различие в содержании запоминаемого материала принципиально для них столь же безразлично, как безразлично для эйдетика содержание воспроизводимых им образов. Мы говорим принципиально безразлично, ибо мы едва ли можем здесь говорить о чисто механическом способе запоминания; чтобы быть более точным, нужно было бы сказать несколько иначе: безразлично постольку, поскольку запоминание данного испытуемого является механическим. Если в этом случае запоминание одинаково не может быть опосредствовано, безразлично при условии запечатления осмысленного или бессмысленного материала или запечатления с помощью картинок или без них, у испытуемых с высоко развитым запоминанием оно оказывается, наоборот, опосредствованным при любых условиях: с помощью карточек или с помощью внутренних средств при удержании бессмысленных слов, цифр или слов родного языка, т. е. и у них мы, естественно, должны также ожидать выравнивание показателей.

Таким образом, развитие памяти, как мы видим, не идет по непрерывному пути постепенного количественного изменения; это процесс глубоко диалектический, предполагающий переходы от одних форм ее к качественно другим, новым формам. Резюмируя все изложенное выше, мы могли бы представить процесс развития памяти в следующей предварительной схеме. Первый этап развития памяти – это развитие ее как естественной способности к запечатлению и воспроизведению, целиком опирающейся на соответствующие биологические свойства организма. Этот этап развития заканчивается в нормальных случаях, вероятно, уже в дошкольном возрасте. Следующий, типичный для первого школьного возраста, этап характеризуется изменением структуры процессов запоминания, которые становятся опосредствованными (сигнификативными), но которые протекают с преобладающей ролью внешнего средства. В свою очередь опосредствованное запоминание развивается по двум линиям: по линии развития и совершенствования приемов употребления вспомогательных средств, которые продолжают оставаться в форме извне действующих раздражителей, и по линии перехода от внешних средств к средствам внутренним. Такая память, основанная на высоко развитой способности инструментального употребления внутренних по преимуществу элементов опыта (внутренних «средств-знаков»), и составляет последний и высший этап ее развития.

Перед своим массовым исследованием мы ставили двойную задачу: с одной стороны, это – задача обоснования изложенной гипотезы, которая является регулятивной для всей нашей дальнейшей работы, с другой стороны, это – задача решения вопроса о том, в каком взаимном отношении находятся обе отмеченные нами линии развития опосредствованного запоминания. Вскрывая через изучение опосредствованного запоминания на дифференциальном возрастном материале количественную сторону процесса перехода испытуемых от употребления в качестве вспомогательных средств стимулов (знаков) необходимо внешних к употреблению стимулов внутренних, мы тем самым сможем подойти к формулировке тех динамических законов, которые лежат в основе развития высшей формы запоминания, запоминания, опирающегося на знак, т. е. запоминания сигнификативного.

4.

Методика нашего массового исследования несколько отличалась от методики первых ориентировочных экспериментов. Формуляры этого исследования (см. приводимые на стр. 79 формы протоколов) содержали серии слов, число которых было доведено до 15; кроме того, мы ввели в них еще одну (первую) серию, состоявшую из 10 бессмысленных слогов.

Самый эксперимент протекал так же, как и в первом исследовании, с той однако, разницей, что в инструкции к третьей (и четвертой) серии прием употребления карточек всегда указывался («Когда я назову слово, посмотри в карточки, выбери и отложи такую карточку, которая поможет тебе припомнить слово»). В случае, если экспериментатор под влиянием той или другой причины поменял форму этой инструкции, это всякий раз отмечалось в соответствующей графе формуляра («инструкция»). Называя слова третьей и четвертой серии, экспериментатор записывал в протокол (графа «картинка») взятую испытуемым карточку и тотчас после этого называл следующее слово. Иногда процесс выбора карточки сопровождался речевыми реакциями испытуемого («Здесь нет такой», «я возьму эту» и т. п.); в этом случае они также регистрировались в графе «речевые реакции» протокола. После выбора последней картинки экспериментатор брал у испытуемого отложенные им карточки, располагал их, если их порядок был нарушен, в их первоначальной последовательности и предъявлял их по очереди одну за другой испытуемому, предлагая ему называть соответствующее каждой карточке слово. В графе «Р» формуляра знаком + отмечалась вполне точная репродукция слова. Слова, ошибочно воспроизведенные или воспроизведенные только приблизительно верно, вносились в графу «ошибки репродукции». При подсчете материалов мы не выделяли в особые группы случаи т. н. Volltreffer и Teiltreffer, но относили такое «частично верное воспроизведение» или к числу невоспроизведенных слов, или, если различие было только в форме слова (например, вместо «рука» – руки, вместо «ученье» – учиться), к числу слов, воспроизведенных правильно. В отношении оценки воспроизведения бессмысленных слогов в первой серии, так как они равным образом предъявлялись в форме слуховых раздражителей, нами было выработано следующее правило: мы признавали за положительные те случаи неточного воспроизведения, когда различие заключалось лишь в последней согласной слога, замененной согласной созвучной, т. е. к-г, б-п, т-д и т. п. (например, вместо «руг» – рук, вместо «бод» – бот). В качестве коэффициента запоминания мы принимали число правильно воспроизведенных членов ряда.

Общая картина протекания экспериментов представлена нами на приводимых рисунках 4, 5, 6 и 7, воспроизводящих отдельные кадры из кинофильмы, на которой были засняты некоторые наши опыты[86].




С испытуемыми младшего возраста эксперименты обычно проводились в форме игры с известной премией (конфеты, картинки), которую ребенок выигрывал в процессе опыта.

Наши формуляры заключали в себе ряды, составленные из следующих слов:

Первая серия: тям, руг, жел, бод, гищ, няб, гук, мых, жин, пяр.

Вторая серия: рука, книга, хлеб, дом, лупа, пол, брать, нож, лев, мел, серп, урок, сад, мыло, перо.

Третья серия: снег, обед, лес, ученье, молоток, одежда, поле, игра, птица, лошадь, урок, ночь, мышь, молоко, стул.

Четвертая серия: дождь, собрание, пожар, день, драка, отряд, театр, ошибка, сила, встреча, ответ, горе, праздник, сосед, труд.

Коллекции картинок, которыми мы пользовались в экспериментах третьей и четвертой серии, состояли каждая из 30 цветных карточек размером 5×5 см, на которых были изображены:

В коллекции третьей серии: диван, гриб, корова, умывальник, стол, ветка земляники, ручка для перьев, аэроплан, географическая карта, щетка, лопата и грабли, автомобиль, дерево, лейка, дом, цветок, тетради, телеграфный столб, ключ, хлеб, трамваи, окно, стакан, постель, экипаж, настольная электрическая лампа, картина в раме, поле, кошка.

В четвертой серии: полотенце, стул, чернильница, велосипед, часы, глобус, карандаш, солнце, рюмка, обеденный прибор, расческа, тарелка, зеркало, перья, поднос, дом-булочная, фабричные трубы, кувшин, забор, собака, детские штанишки, комнаты, носки и ботинки, перочинный нож, гусь, уличный фонарь, лошадь, петух, черная доска, рубашка.

Весь эксперимент продолжался с каждым испытуемым около 20–30 минут за исключением экспериментов с детьми младшего возраста, которые обычно проходили с небольшими перерывами и занимали несколько большее время.

Для получения нашего «возрастного среза» мы исследовали в индивидуальном эксперименте испытуемых дошкольников, детей школьного возраста и взрослых. По отдельным группам наши испытуемые распределялись следующим образом: дошкольников – 16 чел., детей учащихся «нулевой» группы – 28 чел., учащихся первой группы – 57 чел., учащихся второй группы – 52 чел., учащихся третьей группы – 44 чел., учащихся четвертой группы – 51 чел., пятой группы – 46 чел., шестой группы – 51 чел., студентов – 35 человек. Полученные суммарные результаты по всем четырем сериям опытов мы приводим в таблице 2, где представлены в средних арифметических (М) в медианах (Me)[87] и в модах (Мо) величины, характеризующие запоминание у различных групп наших испытуемых; приведенные величины средних ошибок (m) вычислены по формуле:




равным образом мы приводим в этой таблице и относительные коэффициенты увеличения эффективности запоминания при переходе к употреблению карточек в качестве вторых стимулов-знаков. Эти коэффициенты мы вычисляли по формуле




где R2 равно числу удержанных слов во второй серии, а R3 равно числу удержанных слов в третьей серии.


Таблица 2


Таблица 3


Уже самый поверхностный анализ изменений приводимых в этой таблице показателей в зависимости от возраста и группы испытуемых с полной отчетливостью обнаруживает ту основную тенденцию в развитии запоминания, на которую мы указывали выше при изложении результатов нашего первого, ориентировочного исследования. Если мы, оставляя пока в стороне данные первой и четвертой серии, проследим возрастание величин, характеризующих вторую серию наших опытов, т. е. количество слов, удерживаемых без помощи карточек различными группами испытуемых, и величины третьей, проводившейся с картинками серии, то мы должны будем констатировать, что то отношение, в котором находятся между собой эти величины, не является постоянным, но изменяется в определенной закономерности. Как это показывают приведенные на таблице коэффициенты относительного повышения и как это особенно ясно видно из таблицы 3, на которой изображено графически изменение абсолютных показателей этих двух серий у дошкольников младшего возраста (первая труппа таблицы), третья серия характеризуется величиной, лишь сравнительно немного превышающей соответствующую величину второй серии; однако вместе с дальнейшим, достаточно быстрым развитием запоминания, опирающегося на внешние знаки, запоминание без помощи карточек развивается более медленно, и различие в их показателях довольно энергично возрастает до третьей по счету группы таблицы. Начиная от этой группы (дети 7—12 лет, учащиеся I–II школьной группы), показатели обеих серий начинают, наоборот, приближаться друг к другу, и разница между ними все более и более сглаживается. Еще более отчетливо это можно проследить, если мы несколько упростим нашу таблицу и ограничим ее всего тремя суммарными группами: группой испытуемых дошкольного возраста, группой школьного возраста и группой взрослых (табл. 4).


Таблица 4


Общую закономерность, которая здесь вырисовывается, можно было бы формулировать следующим образом: первоначально начиная с дошкольного возраста, темп развития запоминания с помощью внешних средств значительно превышает темп развития запоминания без помощи карточек; наоборот, начиная с первого школьного возраста, повышение показателей внешне непосредственного запоминания идет быстрее, чем дальнейшее возрастание запоминания опосредствованного. Таким образом, в своем условном графическом изображении обе эти линии развития представляют собой две кривые, сближающиеся в нижнем и верхнем пределах и образующие фигуру, которая по своей форме приближается к фигуре не вполне правильного параллелограмма с двумя отсеченными углами. Впрочем, такова лишь форма расположения конкретных величин наших измерений, форма, зависящая от определенного контигента испытуемых и от содержания предлагавшегося нами для запоминания материала. Как мы увидим ниже, в своем принципиальном выражении кривые этих двух линий развития могут быть представлены именно в форме вполне законченного параллелограмма, наклоненного одним из своих углов к абциссе. Однако в обосновании этого положения, как и в обосновании всякой закономерности, лежащей в основе черезвычайно сложных явлений, мы встречаемся с целым рядом трудностей, которые могут найти свое разрешение только при достаточно детальном анализе.

Конкретное содержание полученных в наших экспериментах материалов, которое позволило нам формулировать эту закономерность, существующую в отношении между развитием запоминания с помощью внешних знаков и развитием запоминания внешне неопосредствованного, само по себе еще, конечно, не представляет собой того, чему мы были бы склонны придавать значение теоретического принципа; этот принцип, эта закономерность лишь обнаруживает себя в нем с большей или меньшей степенью точности и отчетливости, зависящих от целого ряда специальных условий опыта: от содержания и числа слов, подлежащих запоминанию, от характера вспомогательных внешних средств, от различия в трудностях различных серий и т. п. Эксперимент может быть так организован, и группы испытуемых могут быть так подобраны, что эта динамика отношений показателей по сериям может быть прослежена или достаточно полно или только частично на каком-нибудь одном небольшом участке; сама графическая форма выражения этого отношения может быть более или менее гибкой, однако лежащая в его основе закономерность остается неизменной: она одинаково обнаруживает себя и в наших предварительных опытах, и в настоящем исследовании, и в излагаемом ниже исследовании запоминания взрослых, принадлежащих к различным культурным уровням, и в исследовании развития у детей опосредствованного внимания, и, наконец, при длительном изучении развития запоминания у индивидуальных испытуемых. То, что на приведенных нами кривых обнаруживает себя только как тенденция, при других условиях эксперимента или даже при ином распределении испытуемых по группам уже является экспериментальным фактом.

В таблице 4 нижний и верхний углы фигуры, образуемой кривыми развития, как бы обрезаны, т. е. эти кривые не сближаются между собой; если мы, однако, разобьем группу испытуемых дошкольников на более мелкие возрастные группы (около 13 человек в каждой), то мы уже сможем проследить их сближение. Графически в абсолютных величинах это представлено в таблице 5.


Таблица 5


Несколько труднее показать сближение кривых в их верхнем пределе. Условия эксперимента по каждой серии опытов ставят перед испытуемыми задачи определенной степени трудности, зависящей как от содержания, так и от количества слов, предлагаемых для запоминания. Однако оказывается чрезвычайно затруднительным практически найти ту степень трудности этих задач, которая была бы адекватной целям эксперимента при исследовании испытуемых совершенно различного возраста и совершенно различных психологических возможностей; вместо с тем мы не в состоянии достаточно точно измерить степень трудности предлагаемых задач, для того чтобы найти соответствующие поправочные коэффициенты, которые дали бы возможность непосредственно сравнивать между собой данные экспериментов, проведенных по различным формулярам. С другой стороны, именно эта зависимость показателей от степени трудности задачи дает нам возможность дальнейшей аргументации высказанного нами положения. Если констатированная нами динамика конкретных величин, характеризующих развитие запоминания, не представляет собой случайного их соотношения, но действительно является выражением известной внутренней закономерности развития, то всякое изменение в степени трудности задачи, которую ставит эксперимент перед испытуемыми, должно вызвать равным образом вполне закономерное изменение показателей. Так, при усложнении серии с внешними средствами запоминания мы должны были бы, рассуждая теоретически, ожидать передвижения всего ряда ее показателей вниз к средней линии развития, т. е. в направлении, перпендикулярном к длинной диагонали нашего теоретического параллелограмма, что выразилось бы в сближении образующих его кривых и вместе с тем вызвало бы перемещение точек их наибольшего расхождения вправо от центра координат (см. табл. 6).


Таблица 6


И действительно, если мы обратимся к рассмотрению показателей нашей более трудной четвертой серии, то окажется, что их величины совершенно точно соответствуют нашему предположению.

Как это видно из таблицы 7, в которой графически представлены коэффициенты относительного повышения, вычисленные по отношению к третьей и четвертой сериям, коэффициенты четвертой серии являются гораздо более низкими, и общее перемещение их идет именно в предполагавшемся направлении. У нашей младшей группы испытуемых мы имеем для этой серии отрицательный коэффициент, т. е. кривые показателей второй и четвертой серии пересекаются между собой; вместе с тем момент их наибольшего расхождения уже падает не на группу испытуемых 7—12 лет, а переходит на более старшую группу испытуемых 12–16 лет. Коэффициент повышения запоминания у взрослых испытуемых также падает, выражаясь в величине 0,34 (против 0,42 для третьей серии), что показывает на дальнейшее сближение кривых в их верхнем пределе. Это сближение выражается еще более резко при еще большем усложнении серии с внешне опосредствованным запоминанием; так, в наших коллективных опытах, которые проводились со студентами по другим формулярам, коэффициент относительного возрастания равняется у них уже 0,25. Наконец, мы можем изменить условия эксперимента и в несколько другом направлении и таким образом приблизиться к почти полной реализации указанной тенденции.


Таблица 7


Если мы будем, например, упрощать задачу одновременно по всем сериям, сохраняя их относительную трудность, то очевидно, что при этих условиях произойдет также смещение кривых показателей, но уже по прямому направлению к абциссе, т. е. произойдет еще более энергичное сближение кривых в верхнем пределе, что мы действительно и имеем в нашем предварительном исследовании, по которому коэффициенты повышения у студентов выражаются в ничтожной величине 0,12. Нетрудно, конечно, понять, что при еще дальнейшем упрощении задачи, например при сокращении числа слов ряда до 10, у наших старших испытуемых мы получим коэффициент, равный нулю, т. е. мы будем у них иметь уже фактическое равенство показателей обеих серий.

Прежде чем окончательно формулировать эти результаты нашего исследования, мы воспользуемся здесь случаем, чтобы остановиться еще на одном вопросе, хотя и имеющем скорее узкометодический характер, но который, тем не менее, может показаться заслуживающим внимания. Дело в том, что, ограничивая ряды, предлагавшиеся для запоминания, всего пятнадцатью словами, мы тем самым как бы искусственно ограничивали и самую возможность дальнейшего возрастания показателей внешне-опосредствованного запоминания у наших старших испытуемых. Если действительно наиболее часто встречающееся значение (мода) величин, характеризующих запоминание испытуемых студентов в третьей серии, падает на максимальное число 15 (см. кривые распределения в табл. 10), то не значит ли это, что констатированное нами сближение показателей зависит ни от чего другого, как именно от этой недостаточности количества слов ряда, т. е. от того, что при данных условиях эксперимента степень трудности задачи является не адекватной психологическим возможностям испытуемых. Это рассуждение хотя и содержит в себе то совершенно правильное положение, что при увеличении числа слов, предлагаемых для запоминания, мы можем ожидать также и возрастания показателей, однако в основной своей мысли оно решительно опровергается целым рядом доводов.

Прежде всего совершенно очевидно, что необходимая ограниченность числа слов серии не более, разумеется, «искусственна», чем искусственна и ограниченность любой вообще конкретной задачи. Смысл констатированного нами положения как раз и заключается в том, что при запоминании материала определенной степени трудности введение вспомогательного средства отражается на эффективности запоминания у испытуемых различных возрастных групп совершенно различным образом. С другой стороны, выбранное нами число слов ряда не является случайным и, как это видно из сравнения кривых распределения, представляет собой примерно такое количество, которое, вероятно, фактически соответствует моде по крайней мере у испытуемых старших школьных групп, безотносительно к тому, будет или не будет несколько продолжена кривая распределения в сторону больших величин. Наконец, что самое важное, при усложнении серии (четвертая серия), которое, несомненно, в известной мере эквивалентно ее удлинению, мы все же наблюдаем падение коэффициентов относительного повышения. Несмотря на то, что в четвертой серии мода уже ни в одном случае не совпадает с максимальной возможной величиной, констатированная нами закономерность по-прежнему сохраняется полностью, и мы, таким образом, можем отвести это возможное возражение, просто перенеся наш анализ с третьей серии на четвертую, хотя, повторяем, в этом нет никакой необходимости, так как даже и передвижение моды на последнюю величину ряда ничего не изменяет в сущности нашего утверждения.

Не касаясь пока вовсе данных первой серии наших опытов с бессмысленными слогами и резюмируя лишь изложенные данные исследования развития запоминания осмысленных слов, мы приходим к следующему, вытекающему из анализа соответствующих величин, положению.

На самых ранних ступенях развития запоминания (дети раннего дошкольного возраста) введение в эксперимент второго ряда стимулов-знаков, которые способны, вступая в операцию в качестве «средства запоминания», превратить эту операцию в опосредствованную, сигнификативную, почти не увеличивают ее эффективности; операция запоминания еще остается непосредственной, натуральной. На следующей ступени развития запоминания (дети первого школьного возраста), характеризующейся предварительным чрезвычайно энергичным увеличением показателей внешне опосредствованного запоминания, введение второго ряда стимулов-средств является для эффективности операции, наоборот, обстоятельством решающим; это – момент наибольшего расхождения показателей. Вместе с тем именно с этого момента темп их возрастания по обеим основным сериям резко изменяется: увеличение показателей внешне-опосредствованного запоминания происходит более медленно и как бы продолжает темп развития запоминания без помощи внешних средств-знаков, в то время как более быстрое до этого развитие запоминания, опирающегося на внешние вспомогательные стимулы, переходит на запоминание внешне-непосредственное, что на следующей, высшей, ступени развития вновь приводит к сближению коэффициентов. Таким образом, общая динамика этих двух линий развития может быть наиболее просто выражена в графической форме параллелограмма, одна пара противоположных углов которого образуется сближением показателей в их верхнем и нижнем пределах, а два другие угла, соединенные более короткой диагональю, соответствуют моменту наибольшего их расхождения. В дальнейшем мы и будем кратко обозначать эту закономерность развития запоминания условным термином «параллелограмм развития».

Гипотеза, в которой, с нашей точки зрения, находит свое единственное объяснение констатированная динамика показателей запоминания, в самых общих чертах уже была нами высказана выше. Факты, лежащие в ее основе, – с одной стороны, преимущественное развитие способности запоминания осмысленного материала, с другой стороны, громадное различие в результатах так называемого «механического» и «логического» запоминания, которое по материалам исследовавших этот вопрос авторов выражается отношением 1:25 или 1:22, достаточно свидетельствуют о том, что память современного человека вовсе не представляет собой элементарное, чисто биологическое свойство, но является чрезвычайно сложным продуктом длительного процесса культурно-исторического развития. Это развитие, о чем мы уже говорили и к чему мы еще будем неоднократно возвращаться, идет по линии овладения актами своего собственного поведения, которое из поведения натурального тем самым превращается в сложное сигнификативное поведение, т. е. в поведение, опирающееся на систему условных стимулов-знаков. Прежде чем сделаться внутренними, эти стимулы-знаки являются в форме действующих извне раздражителей. Только в результате своеобразного процесса их «вращивания» они превращаются в знаки внутренние, и таким образом из первоначально непосредственного запоминания вырастает высшая «логическая» память. У дошкольников в условиях наших экспериментов процесс запоминания остается натуральным, непосредственным; они не способны адекватно употребить тот внутренний ряд стимулов, который мы предлагаем им в форме наших карточек-картинок; и тем менее, разумеется, оказывается для них возможным привлечение в качестве средства запоминания внутренних элементов своего опыта. Только испытуемые более старшего возраста постепенно овладевают соотвествующим приемом поведения, и их запоминание с помощью внешних знаков в значительной мере, как мы видим, увеличивает свою эффективность. Вместе с тем несколько возрастает эффективность и их запоминания без внешней поддержки, которая также оказывается способной в известной мере превращаться в запоминание опосредствованное. Однако особенно интенсивно оно развивается уже после того, как ребенок полностью овладел операцией запоминания с помощью внешних знаков: для того чтобы сделаться внутренним, знак должен был быть первоначально внешним.

Если у дошкольников запоминание по обеим основным сериям наших экспериментов остается одинаково натуральным, непосредственным, то на противоположном полюсе – у наших испытуемых студентов – оно также одинаково, неодинаково опосредствованное, сигнификативное, с той только разницей, что одна из серий слов удерживается ими с помощью внешних знаков, а другая с помощью знаков внутренних. Прослеживая в экспериментах переход между этими двумя крайними точками, мы как бы расслаиваем с помощью нашей методики процесс и получаем возможность вскрыть механизм этого перехода. Принцип пареллелограмма развития и представляет собой не что иное как выражение того общего закона, что развитие высших сигнификативных форм памяти идет через развитие запоминания с помощью внешних стимулов-знаков. Это превращение внешних знаков в знаки внутренние или, как мы говорим, их «вращивание» является для нас пока только гипотезой. Ее дальнейшему экспериментальному обоснованию нами посвящено специальное исследование, изложение которого мы вынуждены отнести несколько ниже (глава V) с тем, чтобы прежде остановиться на некоторых других вопросах, непосредственно связанных с только что описанными экспериментами.

Уже в то время, когда настоящая работа готовилась к печати, психологической лабораторией Академии коммунистического воспитания было организовано дополнительное, контрольное к нашему исследование под руководством А.Р. Лурия.


Таблица 8


Методика этого исследования, проведенного на 126 испытуемых детях и на двух группах взрослых, значительно отличалась от принятой нами. Были составлены как новые ряды слов, так и новые наборы карточек-картинок, причем основное изменение заключалось в том, что испытуемым представлялся не свободный выбор картинки, как это было в наших экспериментах, а предъявлялась вполне определенная карточка для каждого слова.

Материалы, полученные в этом контрольном исследовании, как это видно из приведенной таблицы 8, в основном полностью подтверждают наши выводы. Однако примененный «связанный метод», обеспечивая удачный выбор картинки, создал тем самым значительное упрощение задачи, стоящей перед испытуемыми, что особенно сказалось на запоминании детей-дошкольников, давших чрезвычайно высокие для своего возраста показатели в сериях с опосредствованным запоминанием. С аналогичной картиной мы уже встречались раньше в материалах исследований, проведенных при нашем участии и руководстве группой аспирантов Инстититута научной педагогики 2-го Московского государственного университета, которые также велись по «связанной методике».

Таким образом, мы вправе ожидать здесь известный сдвиг всей нашей кривой развития в сторону младших возрастов, т. е. более значительного сближения кривых в их верхних пределах и, наоборот, энергичного расхождения в дошкольном возрасте. Если в наших основных опытах «параллелограмм» был как бы срезан справа, кривые, полученные в этом исследовании, можно рассматривать, наоборот, как срезанные слева в точке их наибольшего расхождения. Общая динамика полученных величин графически представлена нами в таблице 9.


Таблица 9


Как видно из этой таблицы, общая тенденция в развитии запоминания, формулированная нами выше, получает в материалах этого исследования свое полное подтверждение.

5.

Вводя в наше исследование статистический метод обработки материала, мы, естественно, оказываемся стоящими перед традиционным вопросом о точности наших измерений. Впрочем, мы с самого начала должны отметить всю относительность значения этого вопроса для большинства психологических исследований.

Пользуясь общепринятыми методами вычисления, так называемой «мерой точности» или «средней ошибки», мы тем самым делаем допущение о наличии известной простой закономерности в распределении исследуемых величин – допущение, которое в действительности далеко не всегда оправдывается во всех тех случаях, когда подобные вычисления фактически применяются. К сожалению, мы не имеем возможности специально останавливаться в этой работе на теоретических вопросах статистической обработки данных психологических измерений, и мы вынуждены поэтому ограничиться здесь лишь приведением некоторых основных дополнительных сведений, характеризующих материалы нашего исследования.

Выше, в таблице 2, вместе с основными величинами наших измерений, выраженных в средних арифметических, мы указывали также и соответствующие им средние ошибки (m). Как показывают приведенные цифры, их величины оказываются весьма незначительными и во всяком случае меньшими, чем величины разностей между отдельными сравниваемыми между собой средними данными; это отношение сохраняется также и во всех материалах, приводимых в последующих таблицах. Таким образом, какое бы значение мы ни придавали этим контрольным вычислениям, результаты их не могут влиять на наши выводы.

Принимая величину т = 0,1–0,3 за нормальную для наших экспериментов, мы можем выделить в приведенной таблице всего три случая, когда т несколько возрастает. Наибольшей величины средняя ошибка достигает во второй группе дошкольников (6–7 лет) по третьей и четвертой сериям (0,8 и 0,9) и у наших взрослых испытуемых по второй серии (0,4). Объяснить соответствующие увеличения среднего уклонения для этих групп не представляется затруднительным, если мы примем во внимание соображения, высказанные нами выше при анализе основных данных нашего исследования.

Мы характеризовали группу детей дошкольного возраста как группу, переходную по отношению к нашим сериям с внешне опосредствованным запоминанием. Именно в этом возрасте, как мы видели, совершается переход к употреблению внешних вспомогательных средств памяти; в этом смысле группа дошкольников является как бы переломной, и если, с одной стороны, мы в ней можем обнаружить детей, для которых картинка, вводимая в эксперимент, является еще фактором скорее мешающим, чем помогающим их запоминанию, то наряду с ними мы имеем в этом возрасте уже и такую группу детей, которая в значительной степени способна овладеть приемами внешне опосредствованного запоминания. Таким образом, возрастание средней ошибки по данной группе именно в сериях с внешне опосредствованным запоминанием является совершенно понятным.

Подтверждение правильности нашего объяснения мы находим и в приводимых в таблице 10 кривых распределения, где соответствующие кривые имеют ярко выраженную двухвершинность, а кривая четвертой серии даже разорвана как бы на две самостоятельные части.

Если наши общие положения в точности соответствуют распределению величин, полученных у испытуемых дошкольного возраста, то они оказываются справедливыми так же и в отношении данных по группе взрослых испытуемых. Если для дошкольников критическими являются серии с внешне опосредствованным запоминанием, то, наоборот, для наших испытуемых студентов критической может скорее явиться серия с запоминанием без помощи картинок. Употребление картинки в качестве второго вспомогательного стимула не представляет для этой группы испытуемых, разумеется, никакой трудности; однако внутри нее мы можем допустить наличие испытуемых, в совершенно различной степени владеющих внутренней техникой запоминания, в результате чего наибольшей вариативностью, естественно, должна отличаться серия с запоминанием внешне неопосредствованным. В полном соответствии с этим находится, как мы видели, и несколько увеличенная средняя ошибка, которая приходится у взрослых испытуемых уже не на третью и четвертую, а на вторую серию.

Сравнивая полученные нами данные по сериям с внешне неопосредствованным запоминанием с данными исследований запоминания у других авторов, мы не находим сколько-нибудь значительных между ними расхождений. Так, старые приводимые Мейманом данные исследования памяти на осмысленные слова у детей различных возрастов весьма близки к нашим материалам, выражаясь в величинах от 4 до 5 слов для раннего школьного возраста и от 5 до 6 слов для среднего школьного возраста, причем у взрослых испытуемых эта величина достигает 12 слов. На основании своих материалов этот автор приходит к следующему выводу: «Приблизительно до 13 лет развитие непосредственного запоминания совершается очень медленно, с 13 приблизительно до 16 лет наблюдаются очень быстрые успехи, в возрасте 22–25 лет образованный (продолжающий учиться) человек достигает наилучшего запоминания»[88]. Если сравнить это положение с теми выводами, к которым мы пришли на основании нашего собственного исследования, то не может не обратить на себя внимание полное их совпадение. Цитированная нами формулировка Меймана и есть не что иное как совершенно точное словесное выражение смысла кривой изменения величин по второй серии наших опытов, образующей нижнюю сторону приведенного выше «параллелограмма развития». Это – факт, являющийся для нашей работы чрезвычайно важным. В сущности положение Меймана уже содержит в себе вопрос, центральный для нашего исследования, вопрос о причинах и об общей закономерности этой своеобразной смены темпов развития запоминания. Разрешение этого вопроса было, однако, невозможно внутри старых исследований; нужно было изменить общую точку зрения исследования, нужно было найти возможность изучения эмпирических величин, характеризующих запоминание в их динамической связи с каким-то вторым рядом адекватных показателей, т. е. в их отношениях к этому второму ряду. Метод простых сопоставлений и корреляций, ведущий исследователя по пути голых эмпирических поисков, здесь, разумеется, оказался недостаточным; для этого необходимо, чтобы прежде всего были перестроены самые принципы исследования, а это в свою очередь могло быть сделано только на основе новой теории.


Таблица 10


Развитая нами гипотеза, проверке и объяснению которой посвящено все наше дальнейшее изложение, дает объяснение этому высказанному Мейманом положению, совпадающему с найденной нами закономерностью. Таким образом, наше исследование дает нам не только указания на некоторые новые психологические факты; соприкасаясь с фактами, ранее установленными в эксперименте, оно проливает и на них новый свет, включая их в свою внутреннюю систему.

Столь же близкие нашим показатели запоминания мы находим и в некоторых новейших исследованиях, например в работе D. Fischler и I. Ullert, которые приводят следующие средние величины для детей различных возрастов (в медианах): из 30 предъявленных слов в среднем оказались удержанными детьми 7 лет – 5 слов, в 8–9 лет – 6 слов, 10–14 лет – 8 слов, взрослыми – 13 слов[89].

Авторы этой работы также отмечают у своих испытуемых непрямой характер их запоминания осмысленного материала; весьма интересным, между прочим, является и тот метод, с помощью которого они получили основания для этого заключения: регистрируя порядок воспроизведения слов, им удавалось констатировать те случаи, когда запоминание опиралось на ту или иную систему внутренних вспомогательных связей, активно устанавливаемых испытуемыми. Так, например, один из испытуемых воспроизвел 8 слов в следующем порядке: парта (1), карандаш (13), солдат (29), ружье (12), пастух (2), гора (6), баран (21), собака (это слово не содержалось в ряду)[90]; прослеживая смысловую связь между соседними словами, мы с совершенной ясностью открываем опосредствованный характер запоминания у этого испытуемого.

Значительно более затруднительным является сопоставление с данными других исследований наших материалов, полученных в опытах с опосредствованным запоминанием. Своеобразие примененной нами методики не только делает невозможным прямое их сравнение с чужими результатами, но, вскрывая совершенно особую сторону самого процесса запоминания, оно как бы вовсе исключает на первый взгляд эту возможность.

Сопоставляя величины, полученные нами по второй и третьей сериям опытов у испытуемых разного возраста, мы не можем найти между ними никакого соответствия. Равным образом и у наших взрослых испытуемых, хотя у них запоминание во второй серии также носит опосредствованный характер, мы находим коэффициент корреляции, выражающийся лишь весьма малой величиной – 0,28[91]. Своеобразие наших опытов с употреблением внешних вспомогательных стимулов обнаруживает себя также и при рассмотрении кривых частоты удержания слов по различим сериям. Как это видно из таблицы 11, «фактор края», выступающий весьма отчетливо в кривой второй серии, в третьей серии совершенно исчезает, что, впрочем, находится в полном соответствии с тем общим правилом, что чем менее механическим является запоминание, тем меньше обнаруживает себя этот фактор. В обоих этих констатированиях есть некоторое кажущееся противоречие; действительно, если с одной стороны, общий характер кривой частоты и соответствует нашему пониманию процесса, изучаемого примененной нами методикой с картинками, то с другой стороны, мы, однако, не можем установить никакой положительной корреляции между памятью на слова без употребления внешних вспомогательных стимулов и между запоминанием внешне опосредствованным. Не указывает ли это на какую-то ошибку в наших общих представлениях об изучаемом процессе, ибо иначе трудно объяснить себе отсуствие этой корреляции, принимая во внимание наше соображение о принципиальном тождестве механизмов внешне опосредствованного запоминания и запоминания осмысленного материала по крайней мере у наших старших испытуемых?

Однако при более пристальном рассмотрении этого обстоятельства его объяснение не представляет никакой трудности именно с точки зрения развиваемой нами концепции. Как мы видели это выше, для наших испытуемых младшего возраста сравниваемыми между собой процессами являются, с одной стороны, неопосредствованное запоминание, с другой стороны, запоминание внешне опосредствованное; естественно, что при том принципиальном различии, которое существует в структуре соответствующих операций, положительная интеркорреляция их результатов едва ли возможна; скорее наоборот, существующая между ними известная противоположность заставляет нас ожидать взаимного несоответствия показателей их эффективности, что в действительности и подтверждается нашим фактическим материалом. Впрочем, к вопросу об отношении между натуральным и опосредствованным запоминанием в этом возрасте мы еще неоднократно будем возвращаться в дальнейшем изложении, и поэтому сейчас мы ограничимся лишь высказанным нами общим указанием.


Таблица 11


Более сложные отношения мы находим в опытах у наших старших испытуемых. Если для детей раннего возраста как бы исходными и более устойчивыми являются показатели внешне неопосредствованного запоминания, то для наших старших испытуемых справедливо как раз обратное. Именно запоминание при помощи внешних вспомогательных стимулов, представляя собой простейший случай опосредствованного запоминания, у них наиболее устойчиво, причем отмечаемые в соответствующих сериях вариации эффективности во многом определяются факторами посторонними, равно независимыми как от силы натуральной памяти, так и от степени овладения приемами опосредствованного запоминания, вследствие того, что задача, которую ставят перед испытуемыми наши третья и четвертая серии, является для студентов или учащихся старших школьных групп относительно слишком легкой, почему она и не способна уже служить в этих группах адекватным средством для дифференциации испытуемых по степени овладения ими наиболее высокими формами опосредствованного запоминания.

Таким образом, в зависимости от того места, которое занимает данная группа испытуемых на принципиальной кривой развития запоминания, изменяется и то значение, которое имеют те или иные показатели. Самое общее правило могло бы быть формулировано здесь так: для детей раннего возраста преимущественным показателем степени культурного развития их памяти являются данные третьей и частично четвертой серии; вторая серия служит показателем преимущественно их натуральной памяти; данные первой серии, как мы увидим ниже (гл. III), имеют в этом возрасте совершенно специальное значение, примерно такое же отношение между значениями отдельных серий сохраняется и в среднем школьном возрасте, с той только разницей, что акцент оценки опосредствованного запоминания перемещается с третьей серии на более трудную четвертую серию, а для оценки натурального запоминания скорее может служить не вторая, а первая серия.

Иное отношение существует у старших испытуемых, характеристика запоминания которых располагается в верхней – правой – части «параллелограмма»; здесь основным индексом опосредствованного запоминания служат показатели второй и частично первой серии опытов; третья же и четвертая серии не являются в нормальных случаях для этой группы испытуемых достаточно показательными.

В качестве примера, иллюстрирующего это правило, мы воспользуемся материалами одного из идущих за нашим исследований, посвященного вопросу о соответствии между культурным развитием памяти учащихся и их общей одаренностью. Как устанавливает это исследование, для первой школьной группы коэффициент корреляции между IQ учащихся и показателями внешне неопосредствованного запоминания выражается в величине +0,29, в то время как для серии с запоминанием при помощи картинок, соответствующий коэффициент равен +0,48. На первый взгляд может показаться, что это отношение должно сохраниться и в других группах. Однако уже в третьей группе, которая в связи с большей легкостью материала для запоминания, предлагавшегося в данном исследовании, занимает верхнюю часть «параллелограмма», мы обнаруживаем обратное отношение этих коэффициентов: корреляция одаренности с данными по серии с картинками оказывается значительно ниже (+0,25), чем корреляция с данными внешне-неопосредствованного запоминания, равная +0,42[92].

Возвращаясь к поставленному нами выше вопросу, мы видим, таким образом, что констатированное нами отсутствие корреляции между показателями второй и третьей серии, подчеркивая своеобразие этой последней, вместе с тем нисколько не противоречит нашему общему представлению о механизме высших форм памяти; приобретая различный смысл в зависимости от возраста и общего культурного развития испытуемых, показатели обеих наших основных серий в сущности ни на одной ступени развития не совпадают в своем значении. С другой стороны, те выводы, которые следуют из анализа их общей динамики, рассматриваемой с точки зрения поставленного нами вопроса, приводят нас к возможности анализа и некоторых других сходных фактов, констатируемых при исследовании запоминания по обычной методике, и тем самым позволяют установить известную связь между полученными нами данными и материалами других исследований еще в одном новом направлении.

В современной психологии нередко отмечается тот эмпирически установленный факт, что показатели запоминания для различного материала у одних и тех же испытуемых обычно не находятся ни в каком взаимном соответствии, т. е. что, например, испытуемые, обладающие достаточно высокой памятью на цифры, могут давать низкие показатели в опытах на запоминание слов или, наоборот, что испытуемые, удерживающие большое количество отдельных слов, иногда плохо запоминают бессмысленные слоги и т. д. Иначе говоря, как это мы видим, например, из материалов уже цитированной нами работы Fischler и Ullert, коэффициенты корреляции между показателями запоминания различного материала оказываются весьма невысокими.

Из этих экспериментальных данных нередко делается тот вывод, что памяти, как общей функции, не существует и что в действительности мы имеем дело со множеством отдельных «памятей», обнаруживающих себя в запоминании того или иного материала. Нам кажется, однако, что такое заключение, хотя оно и выведено из чисто эмпирических оснований, едва ли все же может быть принято безоговорочно. В совершенно ином свете эти данные рисуются нам в том случае, если мы сопоставим их с теми отношениями, которые выше мы констатировали между показателями основных серий нашего исследования. Самую общую причину отсутствия между ними достаточно ярко выраженной положительной корреляции мы усматривали в различной степени сложности тех задач, которые ставятся ими перед испытуемыми, и, главное, в качественном различии соответствующих предполагаемых ими формах запоминания. Вполне аналогичная с нашей точки зрения причина определяет собой взаимное несоответствие показателей и в более общем случае запоминания разнохарактерного материала.

Обращаясь вновь к корреляционным данным упомянутых авторов, мы видим, что в опытах с детьми 12 лет отрицательную корреляцию дает, в частности, запоминание цифр и запоминание слов. Однако сами механизмы фиксации того и другого материала, по крайней мере у детей школьного возраста, несомненно не сходны между собой. В то время как запоминание осмысленных слов уже может происходить у них на основе установления известных внутренних вспомогательных связей, опосредствующих этот процесс (см. приведенный выше пример воспроизведения), запоминание более трудного материала цифр для большинства испытуемых этого возраста возможно только как запоминание преимущественно прямое, непосредственное, зависящее от силы натуральной механической памяти, которая, как мы это уже отмечали и как мы это увидим ниже, стоит скорее в обратном, чем в прямом соответствии с общей высотой развития опосредствованного запоминания. Естественно, что еще большее взаимное несоответствие мы находим при сравнении числа удерживаемых цифр и показателей запоминания простейших конкретных образов, которое, кстати говоря, дает с запоминанием слов наибольший положительный коэффициент во всей таблице корреляций – +47. Сходное с этим рассуждение может быть приведено также и в отношении других сравниваемых между собой данных или в отношении данных, полученных у испытуемых иной возрастной группы.

Мы, конечно, далеки от мысли, что наше объяснение является исчерпывающим; указывая лишь основную причину интересующего нас факта, мы вместе с тем вовсе не отрицаем и известной роли здесь, например, чисто типологических различий памяти в традиционном их понимании. Однако то значение, которое нередко придается этим различиям, кажется нам чрезмерно преувеличенным.

Обращаясь к рассмотрению весьма значительного по своему объему материала, который был собран в связи с проблемой так называемых «типов привычного заучивания» А.П. Нечаевым, исследовавшим 683 учащихся, мы видим, что уже одно только количественное соотношение, существующее между отдельными упоминаемыми им типами памяти, показывает, что их различия едва ли могут иметь решающее значение. По классификации этого автора учащиеся, обладающие чистыми типами памяти (зрительным, слуховым или моторным), составляют всего 6 % (2 %+1 %+3 %), вce же остальное количество падает на типы «смешанный» и «неопределенный», причем неопределенный тип составляет 36 %, а по данным другого, проведенного им же исследования – 43 %, т. е. около половины всего количества исследованных испытуемых[93].

Даже оставляя совершенно в стороне те весьма серьезные возражения, которые могут быть сделаны по существу самого этого исследования (Пфейфер и др.), мы видим, что удельный вес устанавливаемых в нем типов привычного заучивания является ничтожным не только в смысле возможности объяснить ими различия, существующие в эффективности запоминания того или другого материала, но также и для чисто педагогических выводов. Если мы представим себе, как конкретно могут распределиться учащиеся в классе по типам заучивания, то мы получим приблизительно такую картину: только трое из 50 наших учеников будут принадлежать к одному из чистых типов, для памяти которых форма предъявляемого материала имеет основное значение; примерно для половины учащихся, обладающих смешанными типами заучивания, это будет иметь уже гораздо меньшее значение, и, наконец, для второй половины всей группы форма запоминаемого материала совершенно безразлична.

Несравненно большее практическое значение имеет вопрос установления той или иной формы памяти, преобладающей в данном возрасте или в данной социальной группе учащихся. Наш педагогический процесс должен быть построен, конечно, совершенно иначе, в зависимости от того, можем ли мы рассчитывать на запоминание у наших учащихся только на основе воспитания у них чисто механических ассоциаций, или мы должны пытаться организовывать их память посредством установления определенных смысловых связей между предлагаемым материалом и известными внешними опорными элементами, или, наконец, мы должны стремиться к вызыванию у них процесса внутреннего логического связывания.

Мы не имеем сейчас никакой возможности специально рассматривать все те конкретные педагогические выводы, которые могут быть отсюда сделаны; мы хотели бы лишь подчеркнуть здесь, что они не должны сводиться к выводам, носящим чисто «пассивный», если можно так выразиться, характер. Иначе говоря, мы должны ставить перед собой не только задачу приспособить обучение к особенностям памяти наших учащихся, но мы должны также стремиться и к тому, чтобы подбором соответствующего материала методов его преподнесения и теми требованиями, которые мы ставим перед учащимися, воспитывать у них, исходя из учета общей закономерности развития памяти, все более высокие, более совершенные ее формы. Старая школа, строившаяся преимущественно на принципе механического «заучивания» и тем самым искусственно удерживавшая учащихся на наиболее примитивных способах запоминания, конечно, не могла способствовать развитию их памяти; одной из стоящих перед современной школой задач, в частности, является также задача возможно более быстрого продвижения учащихся в смысле формирования их высших психологических функций; при этом мы не должны преуменьшать всего значения этой задачи, какие бы еще другие педагогические требования мы не ставили перед собой.

Резюмируя высказанные нами соображения в связи с проблемой типов памяти, мы могли бы определить то отношение, которое существует между классификацией испытуемых по характеру преобладающих у них представлений (зрительный, слуховой, двигательный типы) и классификацией по уровню развития самых приемов запоминания как отношение, существующее вообще между классификациями в психологии, из которых одни строятся на основе выделения признаков биологических, а другие на основе признаков, формируемых факторами социального, культурного развития. Их значения никогда не равнозначны, ибо в то время как особенности, отмечаемые первыми, принадлежат к числу снимаемых всем последующим высшим культурно-психологическим развитием, моменты, лежащие в основе последних – чисто психологических классификаций, – занимают в поведении современного человека главенствующее место.

В связи с затронутым нами вопросом о своеобразии данных наших опытов с внешне опосредствованным запоминанием мы хотели бы в заключение этого параграфа коснуться еще одной специальной проблемы, представляющей, с нашей точки зрения, весьма значительный интерес для психологии памяти.

Наши опыты с картинками могут показаться с поверхностной точки зрения предоставляющими лишь некоторую модификацию экспериментов по классическому методу «попаданий» (Treffer) и принципиально мало от них отличающимися. Как и в опытах по методу «попаданий», у наших испытуемых образуются связи между двумя отдельными элементами, причем при предъявлении одного из них испытуемый воспроизводит второй, и, таким образом, разница между ними заключается лишь в том, что мы исследуем связывание двух разнородных элементов – слова и подбираемой испытуемым картинки, в то время как в классических опытах оба эти элемента по своей форме являются одинаковыми. Ошибка такого рассуждения заключается в том, что оно не учитывает основного различия в методике этих экспериментов, а именно той активности наших испытуемых, которая предполагается выбором картинки и которая отсутствует в обычных опытах с одновременным предъявлением пары раздражителей. Но именно эта активность в установлении связей является типичной для второй и третьей серии наших опытов, причем ее значение сказывается не только на эффективности воспроизведения следующего тотчас же за предъявлением ряда, но особенно значительно сказывается при длительном удержании.

Еще в самом начале нашего исследования некоторые теоретические соображения, повторять которые здесь было бы бесполезно, привели нас к той мысли, что простое механическое напоминание и запоминание опосредствованное должны отличаться друг от друга также и в отношении прочности удержания, причем чем бо́льшую трудность для связывания представляет собой запоминаемый материал, чем большей активности он требует от испытуемого, тем соответственно прочнее будет и запечатление. Таким образом, то различие в установках испытуемых при заучивании на короткий срок и на срок более длительный, которое создавалось в опытах Ааля, должно было заключаться, по нашему предположению, в различии самых способов связывания испытуемыми запоминаемого ими материала[94].

Проверке этого предположения было специально посвящено небольшое контрольное исследование, проведенное под нашим руководством Г. Муриным над группой студентов второго курса Академии в количестве 20 человек. Весь эксперимент состоял из двух серий опытов, в которых давалось по 25 слов, причем одна серия содержала уже готовые связи, а другая серия предполагала активное связывание. Результаты этого исследованиям представлены в таблице 12.


Таблица 12


Как это видно из приведенной таблицы, более легкая серия с готовыми связями дает при первом воспроизведении больший процент удерживаемых слов по сравнению со второй, «активной», серией. Наоборот, через две недели после опыта при втором воспроизведении, о котором испытуемые, разумеется, заранее не предупреждались, процент удерживаемых слов по второй серии оказался и относительно и абсолютно выше, чем по первой серии. Аналогичные этим данные мы получили и в исследовании, проведенном А. Фемяк, к которым мы еще будем иметь случай возвратиться в связи с совершенно другим вопросом[95].

Некоторое подтверждение нашим предположениям мы впоследствии нашли также в весьма интересной работе N. Maso, посвященной роли интеллектуальной активности при запоминании. Исследование, проведенное этим автором, состояло из трех различных вариантов опытов, содержавших каждый по две серии экспериментов, подобранных таким образом, что в первой серии испытуемые, запоминая материал, оставались пассивными, а во второй серии, наоборот, должны были производить вместе с запоминанием известные операции – классифицировать запоминаемые картинки, подбирать к ним отпечатанные на других карточках названия или подбирать к этим картинкам соответствующие прилагательные; материалы этого исследования показывают, что при равном времени, затрачиваемом на запоминание одного и того же числа одинаковых элементов, воспроизведение через 8 дней после опыта дает лучшие результаты по сериям «активным»[96].

Все эти данные кроме того теоретического интереса, который они представляют, имеют также и выдающееся педагогическое значение; однако для более полного решения проблемы длительного удержания необходимо вести еще и дальнейшие, более углубленные исследования с тем, чтобы получить возможность установить, какого именно типа связи, опосредствующие запоминание, дают наибольшую эффективность при воспроизведении через различные сроки.

Развитие опосредствованного запоминания выражается не только в возрастании эффективности этой операции; если мы присмотримся к тому, как протекает этот процесс у испытуемых различных возрастов или у испытуемых, стоящих на различных ступенях своего культурно-психологического развития, мы убедимся в том, что их запоминание отличается также и особенностями в выборе и употреблении предлагаемых им стимулов-средств, наконец особенностями в характере и быстроте образования ими соответствующих связей.

Подробный качественный анализ собранного нами материала несомненно имел бы выдающееся значение для нашей работы. Вместе с тем такой анализ представляет собой огромную задачу, разрешение которой должно составить содержание специального углубленного исследования, может быть, потребующего постановки целого ряда дополнительных экспериментов и во всяком случае предполагающего особенно тщательную фиксацию материалов, которую мы не могли обеспечить в наших массовых опытах. Именно поэтому в настоящей работе мы ограничимся лишь кратким изложением самых общих наблюдений и некоторых совершенно предварительных выводов. Впрочем, несколько ниже мы будем вынуждены еще раз возвратиться к затрагиваемым здесь вопросам, в связи с другим нашим исследованием, которое мы вели путем постановки систематических экспериментов на небольшом числе отдельных испытуемых.

Главная трудность, которая стоит перед анализом характера связей, устанавливаемых испытуемыми между запоминаемым словом и картинкой, вступающей в операцию в качестве вспомогательного стимула-средства, заключается прежде всего в том, что далеко не во всех случаях мы можем опираться непосредственно и целиком в наших суждениях на показания самих испытуемых, которые они дают в эксперименте, «объясняя», как помогла им картинка запомнить соответствующее слово. Так, например, если мы обратимся к протоколам опытов с дошкольниками (см. приложение в конце книги), то мы убедился в том, что дети этого возраста или вовсе не дают объяснений, или отвечают на наши вопросы стереотипной фразой «ты так сказал», или наконец просто комментируют картинку, хотя именно в этом возрасте мы должны искать первоначальные этапы развития связей, опосредствующих процесс запоминания. С другой стороны, у испытуемых старших возрастов вся операция оказывается, как мы это впоследствии увидим, настолько усложненной, что всякое «объяснение» приобретает весьма условное значение. Причину этого легко понять, если мы примем во внимание, что в нашем генетическом эксперименте со взрослыми мы как бы только возвращаем процесс на более раннюю фазу его развития, вновь вынося наружу те вторые стимулы-средства, которые в результате их последующей органической трансформации уже потеряли свою первоначальную форму внешних знаков; при этом глубоко ошибочной была бы та мысль, что более ранние и примитивные формы могут при каких бы то ни было условиях сосуществовать со своими высшими формами как вполне неподвижные образования.

Надстраиваясь над старой формой, всякая новая форма неизбежно изменяет форму, ей предшествующую, и хотя эта последняя продолжает существовать с ней или, по крайней мере, может быть искусственно воскрешена, но это сосуществование отнюдь не является механическим, так как, функционируя уже в новых условиях, она тем самым функционирует существенно иначе, приобретая сама новые и своеобразные черты.

Мы, однако, вовсе не имеем в виду утверждать, что в условиях высшего развития мы лишены всякой возможности изучать с помощью экспериментально-генетического исследования исторически более ранние формы; мы хотим только выразить ту мысль, что наш анализ соответствующих экспериментальных данных необходимо должен идти в этом случае по весьма сложному обходному пути отыскания коррегирующих первоначальные данные исследования сопоставлений.

Раньше мы уже имели случай высказать то положение, что одного только наличия простой ассоциативной связи между словом и содержанием картинки оказывается недостаточно, чтобы превратить запоминание испытуемых в запоминание опосредствованное. Хотя в опытах с детьми раннего дошкольного возраста, которые не овладели еще приемами опосредствованного запоминания, мы нередко встречаемся с выбором картинок, совершенно независимым от предлагаемых им для запоминания слов, однако в большинстве случаев читаемые слова уже явно детерминируют у них содержание выбираемой картинки, и наличие между ними простейшей ассоциативной связи является совершенно очевидным.

Так, испытуемый № 24, 4 лет, выбирает к слову «ученье» картинку, изображающую школьные тетради; воспроизведение – «в школу ходят».

Испытуемый № 25, 5 лет, выбирает к слову «обед» картинку школа; воспроизвести слово не может; на вопрос, почему он взял эту картинку, отвечает: «В школе и учатся и обедают».

Тот же испытуемый к слову «ночь» подбирает картинку, изображающую дерево; слово не воспроизводится, однако испытуемый дает уверенное объяснение: «Озорники ночью по дереву лазают».

Выбираемая к данному слову в силу известной, даже весьма близкой и «удачной» ассоциации картинка вовсе необязательно воскрешает детерминировавшее ее выбор слово. Прямая ассоциативная связь слово – картинка далеко не тождественна с обратной связью – картинка – слово, т. е., говоря принципиально, никакая простая ассоциативная связь не обладает признаком непосредственной обратимости. Если элемент А всегда вызывает элемент В, то это еще не значит, что появление В в свою очередь непременно вызовет А.

Правильность этого положения можно показать в следующем весьма простом эксперименте, который мы однажды провели в качестве ориентировочного. После того, как испытуемый закончил выбор картинок, они были у него отобраны, и мы предложили ему указывать нам, когда мы будем читать слова второй раз, какая картинка была им выбрана к каждому данному слову ряда; испытуемый при этом из общего числа 15 отобранных им картинок смог указать совершенно правильно 13, хотя в следующей, третьей серии, проведенной как обычно, дал всего 3 правильных репродукции.

Таким образом, второй этап, который мы отмечаем в развитии опосредствованного запоминания, характеризируется появлением ассоциаций, детерминирующих выбор картинки. До этого, как мы уже говорили, карточка подбирается вполне независимо от читаемых испытуемому слов.

Случай такого «независимого» выбора картинок мы имеем, например, у нашего испытуемого № 26, которым взяты следующие картинки: к слову «мышь» – умывальник, «обед» – картина, «лес» – школа, «ученье» – грибы, молоток» – карта, «одежда» – ручка, «поле» – ключ, «игра» – корова, «птица» – грабли, «лошадь» – щетка, «дорога» – стакан, «ночь» – аэроплан, «свет» – лейка, «молоко» – ягоды, «стул» – тетради… Испытуемый не дал ни одного правильного воспроизведения; никаких объяснений выбора картинок получить от него не удалось.

Второй этап, который мы условно можем называть «ассоциативным», обычно, хотя и далеко не всегда, связан с некоторым увеличением эффективности запоминания; испытуемые, стоящие на этом этапе, весьма часто не дают никаких объяснений по поводу забранных ими карточек. Это последнее обстоятельство весьма замечательно: с одной стороны, выбор картинок является, несомненно, ассоциативно детерминированным, с другой стороны, эти ассоциативные связи не способны вербализоваться. В качестве примера таких связей мы можем указать протокол опыта с испытуемым № 30. Если мы сопоставим выбранные этим испытуемым картинки с соответствующими словами, то мы увидим, что 9 картинок из 15 подобраны безусловно удачно, причем еще 3 картинки (6, 8, 9) могут быть признаны также выбранными не случайно. При воспроизведении испытуемый называет правильно только одно слово, причем два слова из числа неверно воспроизведенных (4-е и 7-е) несомненно стоят в связи с выбранными картинками, и, наконец, еще два слова совпадают с содержанием посторонних к ним картинок. Никаких объяснений испытуемый не дает за исключением одного случая, совпадающего с верной репродукцией слова (3 «лес» – дерево), причем само это объяснение весьма характерно: «Медведи там», – отвечает испытуемый на наш вопрос, почему он выбрал эту карточку, когда ему нужно было запомнить слово «лес».

Более высокую стадию на этом же этапе составляют те случаи, когда испытуемые способны объяснить свой выбор картинки, но вместе с тем, на что мы уже указывали, число правильных воспроизведений совершенно не соответствует у них числу полноценных объяснений и тем более количеству случаев удачного выбора картинки. Очень ярким примером, заслуживающим самого внимательного анализа, может здесь служить протокол опыта с испытуемым № 25. Давая тринадцать вполне удачных связей, этот испытуемый удерживает всего четыре слова. Если мы обратимся, с другой стороны, к его объяснениям, то и здесь мы находим двенадцать полноценных объяснений, всего два отказа и только одно объяснение, «комментирующее» картинку 3 «лес» – диван: «на диване сидят».

Таким образом, один только отчет испытуемого меньше всего может здесь что-нибудь непосредственно объяснить, и мы должны подвергнуть объективному анализу всю совокупность данных, характеризующих этот процесс.

Первое, что нам кажется здесь несомненным, это наличие некоторой общей структуры, связывающей слово и выбранную карточку; на это совершенно ясно указывает их так называемая ассоциативная близость. Оставаясь в плане чисто гипотетических построений, мы можем далее представить себе и самый способ образования этой общей ассоциативной структуры: воспринятое и осмышляемое слово-раздражитель очевидно вызывает у испытуемых весьма сложный образ, антиципирующий выбор картинки, который и происходит в случае совпадения ее в каком-нибудь отношении с одним из образующих этот образ элементов. При этом слово остается в дальнейшем в центре данной ассоциативной структуры и оказывается способным по-прежнему определить собой выбор картинок, что и объясняет отмеченную нами выше возможность почти полного воспроизведения выбранных карточек при вторичном предъявлении слов.

Это положение, однако, совершенно изменяется, когда по карточке должно быть воспроизведено слово. Предъявленная картинка в свою очередь вызывает у испытуемого появление определенного образа или ассоциативного комплекса, структурный центр которого она сама образует. Картинка в этой ассоциативной структуре может иметь своим ближайшим звеном заданное слово или соответствующий ему зрительный образ; тогда, будучи как бы усилено первым предъявлением, оно оказывается доминирующим, и репродукция слова происходит. Очень отчетливые случаи такого совпадения ассоциированных образов мы имеем в некоторых простейших примерах положительной репродукции.

Так, испытуемый № 39 на слово «обед» выбирает карточку с изображением хлеба и при вторичном предъявлении картинки объясняет: «хлеб и огурцы кушать в обед». В этом примере слово «обед», вызывая соответствующий образ, определяет собой выбор картинки «хлеб», но вместе с тем само изображение хлеба, будучи предъявлено, провоцирует комплекс огурцы – еда – «обед», и соответственно этому слово воспроизводится. Аналогичный пример мы имеем в случае связи мышь – «кошка» «кошка» – мышка (испытуемый № 25), где эта «двухсторонняя» связь, вероятно, является преимущественно словесной.

Однако случаи, когда провоцируемые как словом, так и картинкой образы хотя бы частично совпадают между собой, сравнительно редки; значительно чаще мы встречаемся с обратным положением. Тот же испытуемый № 39 выбирает к слову «лошадь» картинку корова; слово не воспроизводится испытуемым, и в ответ на предложение дать объяснение своего выбора ребенок реагирует следующими словами: «мычит корова… у нас есть корова». Это также черезвычайно ясный, но противоположный первому случай: предъявленное слово «лошадь» определяет выбор карточки с изображением коровы, но эта карточка вызывает у испытуемого специфический и вероятно, очень живой, концентрированный комплекс – наша конкретная корова, корова, которая мычит, которая есть у нас самих. Другие аналогичные примеры мы имеем у испытуемого № 35: 3. «картина висит на стене», 8. «воду пил» – объяснения, также со всей ясностью показывающие на всплывание образов, посторонних тому слову, которое определяло выбор самой картинки.

Таким образом, судьба запоминаемого слова на этом этапе развития еще во многом зависит от моментов случайных, не могущих быть наперед учтенными испытуемыми. Приведенные нами соображения, конечно, являются совершенно гипотетичными и, вероятно, весьма упрощенными, однако те основные моменты, которые мы здесь отмечали, встречают себе многочисленные подтверждения. Главное из них – это, несомненно, случаи «комментирующих» объяснений, которые при иной технике опроса должны были бы появляться гораздо чаще, чем в наших опытах, где мы предъявляли испытуемым одновременно и слово, и выбранную им картинку и тем самым искусственно толкали их на связывание. Наличие таких подсказанных в «объяснениях» связей нетрудно установить по самому их характеру; например, тот же испытуемый № 39 дает к картинке «ремень» пояснение: «ремень» – играть и тотчас же за этим совершенно персеверативно: «на автомобиле – играть». Или еще отчетливее, у испытуемого № 35: 9. «птичка села на телегу» и 10. «птичка села на автомобиль» – также несомненный случай персеверации. С развитой нами точки зрения становятся понятными и типы тех ошибочных репродукций, с которыми мы встречаемся у дошкольников. Чаще всего – это либо название самой картинки (исп. № 39: «кошка» – киска), либо слова, весьма близко связанного с ней (например, испытуемый № 25: «электрическая лампа» – электричество).

У дошкольников мы встречаемся также с весьма любопытными, хотя и довольно редкими, связями совершенно особого типа. Это связи на основе проецирования зрительного образа, вызванного словом непосредственно в картинку, в результате чего слово и картинка отождествляются между собой. Довольно подробно механизм такого связывания прослежен М.Ю. Юсевич[97], которая пользовалась «связанной методикой», гораздо более благоприятствующей его появлению в опытах. Примеры, которые мы приводим ниже, заимствованы нами из ее работы.

Оля М., 4 года: 1. Слово – «птица», картинка – бабочка. Экспериментатор: «Почему ты вспомнила?» Испытуемый: «На картинке – петушок, вот – кукареку». 2. Слово – «мальчик», картинка – кадка. Экспериментатор: «Почему вспомнила?» Испытуемый: «Это мальчик». Экспериментатор: «Это – кадка». Испытуемый: «Нет, это – мальчик, вот нарисован».

Вася С., 4 года: Слово – «лошадь», картинка – подкова. Испытуемый (после обычного вопроса): «Это – лошадь. Во». (Тычет пальцем в картинку.) Экспериментатор: «А где же тут у лошади ушки, хвостик?» Испытуемый показывает изгибы подковы: два нижних – уши, верхний – хвост.

Роль картинки в операции запоминания у дошкольников остается, таким образом, чрезвычайно упрощенной на обоих отмеченных нами этапах развития запоминания; соответственно и эффективность этой операции является весьма низкой. За исключением отдельных случаев дошкольники запоминают в наших сериях с картинками немногим больше слов, чем при простом их выслушивании.

При анализе количественных данных нашего исследования мы говорили на этом основании, что у испытуемых дошкольного возраста запоминание и в сериях с картинками продолжает, по-видимому, оставаться механическим. Это совершенно очевидно для первого этапа, когда испытуемый выбирает карточки совершенно независимо от содержания читаемых ему слов; гораздо менее ясным это является на втором этапе, т. е. в тех случаях, когда выбор картинки так или иначе связан с запоминанием слова.

Выбирая картинку в связи с запоминаемым словом, дети раннего возраста, однако, производят этот выбор независимо от самой задачи запомнить слово. Таким образом, механизм организации второго стимула не подчинен цели операции в ее целом, и общая структура акта, изменяясь и приобретая новое звено, остается все же структурой акта натурального. Такое запоминание можно было бы обозначить как прямое ассоциативное запоминание, так как воспроизведение здесь не организуется заранее и остается, как мы это пытались показать выше, в конечном счете прямо зависящим от степени глубины того следа, который оставлен первым предъявлением слова, или, точнее, от того, насколько первое предъявление слова могло изменить, усиливая один из его звеньев, ассоциативный комплекс, вызываемый предъявлением картинки.

Активность испытуемого, связанная с выбором картинки, не направлена здесь специально на организацию будущего воспроизведения; в совершенно условном смысле можно было бы сказать, что испытуемый в своем поведении не учитывает, вернее, не может учесть того, что ему придется по карточке воспроизводить слово. Его выбор строится как бы с точки зрения предъявленного ему слова, в то время как для того, чтобы обеспечить, организовать заранее воспроизведение, он должен был бы быть построен с точки зрения возможного содержания ассоциативного комплекса, вызываемого самой картинкой. Картинка в этом случае может, разумеется, определить собой нужную ассоциацию, подкрепляющую механическую связь слово – картинка, и таким образом содействовать воспроизведению слова, но это не зависит от испытуемого, ибо его активность направлена совершенно иначе, и только в отдельных случаях ее направление может объективно совпадать с этой задачей. Мы можем – и, пожалуй, должны – пойти дальше и допустить, что некоторые испытуемые отдают себе отчет в мнемотехнической роли картинки; испытуемый № 28, 4-х лет, «объясняет»: «Я на корову посмотрел и лошадку вспомнил», однако использовать этот механизм они не в состоянии. Таким образом, запоминание у испытуемых, стоящих на этой ступени развития, остается все же натуральным, хотя объективно картинка и выполняет у них иногда мнемотехническую функцию. Если не бояться рискованных аналогий, то можно было бы сказать, что употребление картинки ребенком, стоящим на этой ступени развития запоминания, происходит так же, как употребление рычага человеком, который способен на него нажать, но не умеет подложить его под сдвигаемую тяжесть, не умеет организовать этой операции в ее целом и, таким образом, находится в зависимости от того случая, который дал ему этот рычаг в руки. В связи с этим небезынтересно отметить здесь тот совершенно понятный факт, что именно эффективность запоминания дошкольников в опытах находится в гораздо большей зависимости от примененной конкретной методики, чем это мы видим, например, у детей школьного возраста; так, применяя «связанную» методику, т. е. методику, которая исключает момент выбора и дает в руки ребенка как бы готовое «средство», показатели возрастают особенно сильно именно в группе дошкольников[98], и, разумеется, не потому, что при этих условиях наши испытуемые вдруг оказываются способными к активному опосредствованию своего процесса запоминания, а потому, что через эту методику мы как бы сами извне опосредствуем их запоминание.

Вместе с авторами, за которыми мы следуем в нашей работе, мы могли бы назвать эту стадию, образующую предысторию развития опосредственного запоминания, стадией «наивной психологии». Мы, однако, совершенно не настаиваем здесь на этом понятии, которое, с нашей точки зрения, нуждается еще в дальнейшем его уточнении, а может быть, даже и в некотором пересмотре.

Мы остановились так подробно на анализе запоминания в опытах с картинками детей дошкольного возраста потому, что понимание тех механизмов, которые мы у них констатируем, служит ключом и к пониманию механизмов внешне опосредствованного запоминания в собственном смысле слова.

Обращаясь к протоколам опытов с детьми школьного возраста, мы не в состоянии на первый взгляд найти в них объяснение тому резкому увеличению эффективности, которым характеризуется внешне опосредствованное запоминание учащихся. Объяснения, которые они дают, наконец, самый выбор картинок – все это весьма мало отличает поведение детей школьного возраста от поведения дошкольников. Очевидно, главное различие лежит здесь во внутренней структуре самой операции.

Действительно, присматриваясь более внимательно к их поведению, мы можем открыть некоторые особенности его, которые, как правило, не встречаются у испытуемых более раннего возраста. Прежде всего это тщательность выбора картинки; картинка выбирается, как бы примеривается, затем иногда обменивается на другую. Такая «примерка» картинки и составляет, пожалуй, самую типичную черту выбора у школьников. После того, что нами было сказано в связи с анализом поведения в опытах с детьми дошкольного возраста, нетрудно догадаться и о внутренней стороне этой «примерки». Очевидно, выбор карточки определяется здесь не только тем ассоциативным комплексом, который вызывается у испытуемого словом-раздражителем, но определяется также и теми ассоциациями, которые возбуждает сама картинка. В этом легко можно убедиться, если обратить внимание хотя бы на содержание той внешней, «эгоцентрической» речи, которая нередко сопровождает в раннем школьном возрасте самый процесс выбора. Испытуемый № 79 выбирает к слову «птица» картинку, изображающую бабочку, и вместе с тем произносит: «бабочка – птичка», т. е. ассоциирует от картинки к слову, а не наоборот, и таким образом как бы предвосхищает воспроизведение. Столь же отчетливый пример у этого «разговаривающего» испытуемого мы имеем и в случае связи «стул – дом»; речевая реакция, сопровождающая этот выбор, построена совершенно так же: «дом – там можно сидеть». Еще более ярко этот механизм связи обнаруживает себя у испытуемого № 705. «Ключ будет за молоток, – говорит этот испытуемый, выбирая соответствующую картинку, – а цветок – пусть будет поле» и т. п. При воспроизведении этот испытуемый дает 13 (!) верных репродукций.

Имея в виду этот новый механизм выбора, мы можем заметить наконец и то различие в подборе картинок, которое существует у детей дошкольников и детей школьного возраста. Остановимся на самом простом случае связи: «молоко» – стакан – такова особенно часто встречающаяся в наших опытах связь; она может быть признана вполне удачной, однако она несомненно сильнее в прямом направлении, чем в направлении обратном. Здесь образ «стакан» может с равным, а пожалуй, и с бо́льшим успехом вызывать: чай, вода и т. д. Значительно лучше с этой точки зрения связь, более типичная для школьников: «молоко – корова», эта связь весьма легко обратима. Самый механизм такой связи гораздо отчетливее виден в более сложных случаях. Испытуемый № 569 выбирает к слову «дождь» картинку, изображающую забор, причем объясняет свой выбор следующим образом: «Забор такого же серого цвета, как небо во время дождя». Подобную связь испытуемые дошкольного возраста, конечно, образовать не в состоянии, однако в чем же особенность этой более высокой связи в ее отношении к процессу запоминания? Одной только степенью ее сложности или моментом сближения весьма отдаленных образов, на которых она построена, едва ли можно объяснить ее эффективность, – ее своеобразие заключается, очевидно, в том, что она образована от картинки к слову, а не наоборот. Слово «дождь» меньше всего может по ассоциации вызвать образ частокола, однако вид серого забора действительно вызывает образ серого дня, серого дождливого неба.

В приведенном примере мы хотели бы отметить кстати также и наличие в этой связи случая «промежуточных звеньев» (небо), которые появляются именно в этом возрасте и которые, как мы увидим, подготавливают переход к еще более высоким формам опосредствованного запоминания.

Нам нет надобности останавливаться более детально на анализе запоминания у детей школьного возраста. Тот перелом, который совершается в этом возрасте, в отношении эффективности процесса находит свое совершенно ясное объяснение в изменении самой структуры операции. Как мы видели, процесс выбора картинки у школьников чрезвычайно сложен; в самой грубой схеме мы можем представить его себе следующим образом: воспринятое слово создает у испытуемого известную общую установку, с точки зрения которой и производится выбор картинки; однако он определяется не только этим словом, но вместе с тем и самой карточкой, как «ассоциогенным» стимулом. Таким образом, общая форма связи оказывается резко измененной; ее структурный центр образует уже не слово, как это мы видели у дошкольников, а картинка, т. е. само образование этой связи является уже реакцией не на данную, а на будущую ситуацию. Это и есть одна из форм «приспособления к будущему, представленному как будущее» (М. Гюйо), – результат активного овладения с помощью внешнего средства своей ассоциативной деятельностью.

Связь, которая устанавливается испытуемыми в обоих случаях, конечно не является механической; слово и картинка объединяются в сложную целостную структуру, и, говоря в терминах ассоциационной психологии, мы сознательно упрощаем этот процесс лишь для того, чтобы облегчить себе изложение. Их различие лежит в самой этой структуре, центр которой образует в первом случае слово, а во втором случае – картинка.

Таким образом, прослеживая процесс развития внешне опосредствованного запоминания, как он рисуется нам на основании качественного анализа данных наших экспериментов, мы можем установить следующие основные его этапы: на самом раннем этапе развития выбор испытуемым картинки происходит вполне независимо от запоминаемых слов; этот этап мы условно могли бы назвать «до-ассоциативным». Следующий этап – этап ассоциативно детерминированного словом выбора; в этом случае выбор картинки уже зависит от предъявляемых слов, но он остается независимым от задачи в целом. Наконец, последний и высший прослеженный нами этап выбора карточки подчинен уже самой операции; такой выбор может быть понят только с точки зрения конечной цели операции, будучи включенным в общую структуру которой, он представляет собой высшую форму обходного действия в смысле Кёлера. Такой выбор являет все признаки интеллектуальной операции: натуральное запоминание, превращаясь в запоминание опосредствованное, вместе с тем превращается в запоминание интеллектуальное, оно интеллектуализируется.

Мы, конечно, далеко не в состоянии охватить в какой бы то ни было степени этот сложнейший процесс развития опосредствованного запоминания со всех различных его сторон; наш совершенно предварительный набросок его остается потому неизбежно неполным и односторонним. Несколько иначе, с несколько другой стороны мы еще раз подойдем к нему в нашем исследовании, посвященном проблеме воспитания приемов запоминания, здесь же мы хотели бы отметить только один главный и несомненный вывод, который диктуется нам всей совокупностью прослеженных нами соображений и фактов. Этот вывод заключается в том, что переход от натурального, непосредствованного запоминания к запоминанию инструментальному отнюдь не совершается как внезапное открытие или изобретение, обязанное своим появлением силе заложенного в человеке гения или особого движущего духа.

Мы видели, что эта высшая форма памяти как бы содержится во всей предыстории ее развития, и та метаморфоза, то приобретение процессом запоминания нового качества, которое связано с изменением его принципиальной структуры, с необходимостью вытекает из самой природы предшествующих форм деятельности человеческой памяти.

До сих пор нам удалось проследить здесь только один – основной – переход, от стадии натурального запоминания к стадии запоминания внешне опосредствованного. Перед нами, казалось бы, стоит задача распространить наш анализ еще и на переход к следующей – третьей и высшей – стадии развития памяти – к стадии развития внутренне опосредствованного запоминания. Однако этот второй переход ставит перед нами совершенно самостоятельную и новую проблему – проблему «вращивания» вспомогательных стимулов-средств. Его механизм, как мы увидим это в дальнейшем, существенно иной, чем механизм предыдущего перехода; вместе с тем сама эта высшая форма памяти представляется нам столь же глубоко своеобразной, как и обе формы, ей предшествующие. Процесс эмансипации запоминания от внешних стимулов-средств не состоит только в замещении этих материальных знаков внутренними элементами опыта, принимающими на себя инструментальную функцию, но он связан также и с дальнейшим изменением самой операции запоминания, которая, сохраняя принципиальную структуру опосредствованного акта, приобретает также и некоторые новые, специфически присущие ей черты.

Оставаясь на прежних точках зрения, тех же, что и в предшествующем анализе, мы можем здесь отметить лишь весьма немногие моменты в дальнейшем развитии, которые связаны с этим вторым, весьма сложным переходом.

Первое, что мы должны отметить в запоминании испытуемых более старшего возраста и на что мы уже имели случай указать, это появление в образуемых ими связях промежуточных звеньев, которые, представляя собой уже внутренние элементы операции, указывают нам на возможность в дальнейшем процессе развития полной эмансипации от внешних средств. Если мы обратимся далее к анализу самого выбора картинок взрослыми испытуемыми, то мы увидим, что он не представляет собой так же, как и выбор у детей школьного возраста, никаких обращающих на себя внимание специфических особенностей; он идет лишь гораздо быстрее, чем выбор школьников, мы бы даже сказали – он гораздо менее тщателен и часто мало оригинален. Главное, что мы можем отметить в выборе взрослых, – это гораздо большая роль речевых форм; например, испытуемый № 250 выбирает к слову «труд» картинку, изображающую терку, и при этом дает следующее объяснение: «труд – трут». Очень часто встречаются в качестве связей и привычные словесные сентенции: «Москва сгорела от копеечной свечи», – поясняет, например, свою связь «пожар» – свеча испытуемый № 235.

У взрослых испытуемых мы снова встречаемся как бы с независимостью их выбора картинок от стоящей перед ними задачи; однако эта независимость имеет совершенно иную природу, чем «независимость» выбора у дошкольников. Представляя с внешней стороны некоторое сходство, эти случаи являются вместе с тем полярными по своему внутреннему значению.

Если у дошкольников выбор картинки не зависит от операции в целом, то в отношении наших взрослых испытуемых мы могли бы сказать, что у них, наоборот, сама операция не зависит или почти не зависит от выбранной карточки. В условиях действия высшего внутренне опосредствованного запоминания запоминание, опирающееся на картинку, приобретает совершенно другие черты; внешний знак служит здесь только дополнительной опорой тем внутренним связям, которые опосредствуют процесс запоминания; картинка является здесь скорее в своеобразной форме «полувнешнего» инструмента, значение которого нам удалось с особенной отчетливостью проследить в исследовании другой функции – внимания.

Конец ознакомительного фрагмента.