Глава 2
Наковальня была его письменным столом
В напыщенной истории капитализма XIX века найдется немного более драматических эпизодов, нежели прибытие в тот день на завод Альфреда Круппа. Там были все компоненты высокой театральности: горюющая вдова, беспомощные младшие дети, свежее лицо юноши, поднявшегося на защиту чести семьи. Пройдет еще столетие с четвертью, прежде чем другой, худощавый и жаждущий, Крупп предстанет миру в безвыходном положении. Даже чужеземцев впечатляет притягательность той сцены в 1826 году, для немцев же она неотразима, как для ребенка искушение валяться в грязи. А после того, как герой стал национальной фигурой, и рассказы о нем стали позолоченными и помпезными. Невозможно преувеличить воздействие этой легенды на немецкий народ; на протяжении большей части столетия школьников рейха учили с восхищением относиться к подвигу молодого Альфреда, преклоняясь перед отважным юношей, который непонятно как ухитрился вырвать пламя из холодных челюстей засиженного мухами металлургического завода. (Такое воспитание продолжается и поныне с использованием книги Бернарда Войшника «Альфрид Крупп, большая сталь», 1957 г.)
Никто не решится портить памятники. Тем не менее, события выглядели не совсем так. Внешне в первый день не случилось ничего особенного. На фабрике к Альфреду подошли семеро сердитых рабочих – пять операторов плавильных печей и двое кузнецов, – но не в его силах было помочь им накормить семьи. Как наследница своего мужа, Тереза могла претендовать на жалкое наследство: этот завод; дом стоимостью в 750 талеров; кое-какое заложенное имущество в городе; одну корову и несколько свиней. Для быстрой перемены в положении семьи требовалось чудо, а Альфред еще не в состоянии творить чудеса. Ему всего четырнадцать лет.
Но это необычный мальчик. Долговязый, худой как щепка, с высоким костистым черепом и тонкими ногами, он обладал той особой силой воли, которая часто бывает присуща людям с редкими внешними данными. Легко ранимый, гордый, подверженный неистовым скрытым порывам, он наблюдал за трагическим угасанием отца с растущим чувством крушения надежд. Память об этом разбитом человеке, пластом лежавшем в доме, пока все рушилось, сохранится в нем навсегда и будет ясно возвращаться к нему во времена опасности. Физически Альфред был похож на мать, но поведением скорее напоминал отца. Как и Фридрих, он проявлял свою пламенную натуру, но, к счастью для него, в сменившейся эпохе это было приемлемо. Фридрих полагал, что правительство Пруссии было обязано поддержать его завод; то же самое и Альфред. В свои ученические годы в бизнесе отец служил управляющим у своей бабушки; сын делал то же самое у своей матери. И оба они отвечали на кризисы тем, что прятались. Примечательно, что, когда на фабрике дела шли плохо – и самых хитрых предпринимателей на «русских горках» Адама Смита начинало мутить, – Альфред убегал домой, запирал дверь, ложился и порой лежал неделями. Из инертности своего отца он вынес урок, что за дверью спальни – прекрасное убежище.
Да, Альфред был сыном своих родителей, но не их точной копией. Он был по-настоящему не похож на других – неугомонный, сообразительный, полный воображения, раздражительный, дальновидный и, несмотря на чудаковатость, в высшей степени практичный. Он подходит очень близко к заезженному персонажу викторианских времен, к безумному гению. Раз уж он не сошел с ума, то был, безусловно, хитер. Даже в молодом возрасте у него проявлялись странные особенности и фобии, которые потом приводили в восторг европейские столицы. Работая среди потоков пламени, он до ужаса боялся огня. Его интриговали запахи; он считал, что некоторые из них сулят удачу, а некоторые – зло. Лошадиный навоз, с точки зрения Альфреда, обладал особенно обогащающим запахом. Он полагал, что этот аромат вдохновляет, делает его созидательным. На свою беду, он был убежден в том, что его собственные запахи токсичны, и поэтому старался больше двигаться, убегая от них. Днем все было прекрасно. Но засыпать ночью было не так просто, и в результате – хроническая бессонница, которая подорвала бы здоровье у кого угодно. Альфреду же она помогла выжимать из суток максимальный эффект. Этот человек был таким сгустком невротических причуд, что они, казалось, подкрепляют одна другую. Например, по ночам он вел деловые записи. Испытывая навязчивое влечение к письму – до наших дней дошло более тридцати тысяч его писем и записок, – он приучил себя корябать в темноте, скрючившись и потея под пуховым одеялом. После того как рассвет выгонял его рабочих из постели, они находили у себя на скамьях каракули Круппа, содержавшие похвалу или насмешки. Его энергия вызывала у них удивление. Для нас же более удивительным представляется то, что он продолжал это делать на протяжении более пятидесяти лет и ни разу не попал в больницу.
Большие таланты Альфреда проявлялись медленнее; прогресс тормозился вялыми темпами индустриальной революции в Германии. Тем не менее, он был молодым человеком, явно подающим надежды. 26 ноября 1825 года его учитель в Эссене послал Фридриху отчет с приписанным красными чернилами комментарием: «Я должен во всех отношениях выразить восхищение, особенно его успехами в математике. Ему следует продолжать в том же духе, и я уверен, что мы будем им довольны». Альфред не смог продолжать. До того как пришла пора снова выставлять оценки, его исключили из школы. Домашние неприятности положили конец его официальному образованию; впоследствии, как он писал, «не было времени для чтения, занятия политикой и подобного рода вещей… Моим письменным столом стала наковальня». Он пошел на это сознательно. Проявляя исключительную скрупулезность, которой так явно не хватало отцу, он выучился мастерству кузнеца. Еще до того, как ему исполнится двадцать лет, он будет производить высококачественную сталь. Он учится «чувству» виртуоза, пониманию того, что «при выработке стали и ее закаливании необходим лишь тускло мерцающий огонь, что при таком огне она становится столь же твердой, как английская при намного более высокой температуре». Но этот опыт – только начало. Первичным секретом была высокая требовательность к себе и другим. Разработанный Альфредом вариант шеффилдского процесса состоял в том, чтобы варить металл в 6-фунтовых графитных горшках, а затем сливать их содержимое вместе. Один неверный шаг – и все: сталь превращалась в чугун. Будучи первым Круппом, который родился в Пруссии, он потребовал от своих литейщиков военной дисциплины, а поскольку его привычка по пустякам впадать в истерики была всем известна и неприятна, на этом воспитывался и он сам.
Итак, крупповская сталь явилась продуктом характера Альфреда. Его трудное испытание началось в вечер похорон, когда он покинул безмолвную фабрику и присоединился к своей скорбящей семье в коттедже, в котором, как он позднее вспоминал, «отец безуспешно приносил в жертву производству литой стали значительное состояние и, кроме того, весь свой запас жизненных сил и здоровья». Альфред запомнит свое детство как время «страданий и горя». Теперь же, с началом зрелости, ему приходится «днем, как отцу, заботиться о семье вдобавок к тяжелой работе на фабрике, а по вечерам учиться преодолевать возникающие на пути трудности». Он существует «на хлебе и картошке, хлебе и кофе и скудных порциях мяса». Главное его воспоминание о том периоде жизни – растущая опасность полного краха и собственные страдания, выносливость и тяжелый труд, чтобы предотвратить катастрофу; вспоминает он и сотни бессонных ночей, когда серым от усталости лежал «на чердаке в страхе и трепетном беспокойстве и с очень малыми надеждами на будущее». Почти все ему приходилось делать самому: «Сорок лет назад появление трещин в тигле означало банкротство… В те дни мы жили по принципу из руки в рот. Все просто обязано было получаться… Я сам работал в качестве клерка, составителя писем, кассира, кузнеца, оператора плавильных печей, дробильщика кокса, ночного надзирателя на продувочной печи и брался за многие другие работы».
За этими строками видна тень первобытного ужаса. «Надо было добиваться успеха во всем. Все просто обязано было получаться». Почему? При тех обстоятельствах не было бы никакого позора в случае неудачи. Его отец основательно все попортил. Если спасать нечего, то в этом нет вины мальчишки. Но не таким образом все было представлено Альфреду. Ни одна женщина не признается с радостью в том, что вышла замуж за болвана. В своей слепой преданности его мать отказывалась смотреть в глаза неловкой правде о своем муже. Тереза Крупп внесла эмоциональный вклад в репутацию Фридриха; она хотела ее защитить. Упрямая и по-прежнему невежественная, она, тем не менее, научилась писать письма, и не успел на могиле появиться надгробный памятник, как она объявила, что «бизнес не пострадает ни в коей мере, потому что мой муж принял меры предосторожности и научил моего старшего сына секретной формуле изготовления литой стали».
Таким образом, ответственность передавалась непосредственно Альфреду. Конечно, это было абсурдно. Однако этого не мог понять молодой парнишка. Он смотрел на своего отца сквозь призму материнской веры. Однажды, сказала она сыну, он был на заводе вместе с Фридрихом. Очевидно, там ему и была раскрыта тайна экзотического процесса. Он отчаянно рылся в памяти, отделяя одно от другого беспорядочные впечатления, запах рабочих скамеек, пытаясь вспомнить, что сказал ему знакомый хрипловатый голос. Бесполезно. Каким же он был дураком, что не обратил на это внимания. А теперь он попал в страшный переплет: он должен либо вновь открыть секрет и выполнить обещание матери, либо навлечь на себя проклятия.
Будучи невиновным в этом жестоком обмане, он добавил ко лжи матери и другую ложь. На той же неделе он написал в Берлинский монетный двор, что на протяжении некоторого времени руководит фабрикой и что «спрос купцов, монетных дворов и т. д. на тигельную сталь, которую я производил в последний год, возрастает до такой степени, что мы часто не можем выпустить ее столько, сколько получаем заказов». Он заманивал клиентов. На эту приманку клюнули немногие – к счастью для него, потому что он был не в состоянии удовлетворить их. Дюссельдорфский монетный двор поддался на уловку. Он заказал три сотни фунтов, а затем был вынужден отвергать одну поставку за другой. «То, что тигельная сталь, которая в последний раз была вам отправлена, вновь плохо себя проявила, для меня неприятно так же, как и удивительно, – в муках написал он владельцу двора, добавив: – Поэтому прошу вас провести с ней еще одну пробу». В то же время он упорно нащупывал пути к выпуску безупречной стали, пользуясь небольшими средствами матери. Проявив беззаботную щедрость, Фридрих передал эссенский дом местному чиновнику. Альфред скоренько выгнал незаконно поселившегося в доме человека, а приведенный в ярость бывший жилец написал Терезе: «Вряд ли останки отца могут покоиться в мире, когда его четырнадцатилетний сын осмеливается повелевать одному из его старейших друзей!» Мать поддержала Альфреда – с учетом всего это было самое меньшее, что она могла сделать, – и он вернулся на завод в надежде, что сможет ухитриться выжать из литейного предприятия достаточно стали товарного качества, чтобы содержать семью из пяти человек да еще и продолжать платить зарплату.
На протяжении трех лет измученный, полуголодный юноша до захода солнца гонял своих операторов плавильных печей, после этого сосредоточенно изучал лист бумаги, на котором были записаны призрачные мечты Фридриха, тайны металлургии. Численность рабочей силы у него сократилась до шести человек, потом до пяти. Возможно, это было мерой вынужденной экономии, возможно, просто ушли два пессимиста, мы сказать не беремся. Собирая остатки инструментальной стали из плавильной печи, выковывая из них мездряки и сапожные ножи, заманивая в Эссен владельцев монетных дворов и инструментальщиков-кузнецов для бесполезных переговоров о продажах, он напрасно продолжал ждать большого прорыва. Два препятствия казались непреодолимыми. Английские коммивояжеры наводняли континент, демонстрируя свое превосходство. И каждый раз, когда Альфред получал заказ и мобилизовывал полдюжины крупповцев на его выполнение, подводил недостаток мощности.
Берне по-прежнему оставалась несносной речушкой. В лучшем случае она была непредсказуемым ручьем, вяло омывающим лопасти колеса завода; в худшем – полностью останавливала завод, что бросало хозяина в дрожь. Сначала Альфред думал, что в верхнем течении, должно быть, находится какая-то преграда. Он написал бургомистру Борбека, который был тогда небольшой деревушкой сразу же к северу от Эссена, и попросил его проконсультироваться с лесником «относительно метода расчистки моего приводного потока». Это было не так просто. После периода сырой погоды взбалмошный ручей мог полностью изменить свое настроение, превращаясь в шумный стремительный поток и грозя снести завод. Однажды Альфреду пришлось извиняться перед покупателем, так как «после очень сильного дождя вода здесь поднялась до такого уровня, что расположенные у реки заводские помещения совсем не работают, и в результате этого я, к сожалению, не могу в обещанное время произвести отправки по вашим запросам». Потом русло потока опять пересыхает, и гравера Сардинского королевского монетного двора со скорбью извещают о том, что кузница остановлена из-за «отсутствия воды». Следующей осенью Вулкан был беспомощен так долго, что молодой Крупп обратился на Прусскую королевскую фабрику вооружений с отчаянной просьбой разрешить использовать ее кузницу для выполнения неотложных заказов. То была старая песня: «Этим летом мой молот почти не действует из-за отсутствия воды… Я не в состоянии производить даже приблизительные объемы того, что мне заказывают».
У немецких оружейников не было времени на то, чтобы возиться с дерзким щенком по имени Крупп, и его подвергли необычайному унижению: заставили взять в аренду наковальню в «Гютехоффнунгсхютте», которой когда-то владела его прабабушка. Альфред был в ярости на свое правительство. В шестнадцать лет он жаловался на «все еще господствующую предвзятость, в результате которой английской продукции приписывается такое превосходство», и предлагал властям: «Поскольку прусское государство заботится о дальнейшем росте внутреннего производства, я смею просить о том, чтобы государство сотрудничало в обеспечении успеха этой одинокой прусской фабрики по производству тигельной стали, которая государству так необходима». Но Прусское государство думало совсем не так. Когда Тереза по настоянию своего сына попросила у короля Фридриха-Вильгельма беспроцентный заем на двенадцать лет в размере 15 тысяч талеров, финансовое ведомство тактично сообщило ей об отсутствии средств. Берлин, как и раньше, не хотел раздавать милостыни.
Однако в отношении торговли правительство не было настолько слепым, как полагал Крупп. С 1819 года Пруссия потихоньку расширяла Цолльверейн, Германский таможенный союз. По сути дела, это был общий рынок, первый шаг в направлении воссоединения рейха, и 1 января 1834 года его первые творцы достигли соглашения с тридцатью шестью тевтонскими государствами. Все пошлины внутри союза были упразднены. С экономической точки зрения путем пакта создавалась единая нация, состоящая из 30 миллионов немцев, и положение Альфреда давало прекрасную возможность этим воспользоваться. Конечно, его заявление о том, что он готов обеспечить все потребности Цолльверейна в литой стали (миллион фунтов в год), представляло собой нелепый пример крупповского апломба; тем не менее, карьера начинала идти в гору. 27 января 1830 года он взволнованно сообщил одному из друзей: «Я только что добился важного успеха в создании полностью поддающейся сварке тигельной стали, которую, как и любую сталь, можно сваривать с железом обычным способом при сварочной температуре. Эксперименты на предмет ее использования для изготовления самых тяжелых кувалд, а также мелких режущих инструментов закончились полным успехом, столярные стамески из нее исключительно хорошо режут, а молоты обладают очень высокой степенью прочности».
Такой стали, конечно, был всего один тигель, но это была настоящая вещь. В тот год он впервые достиг безубыточности, и, несмотря на безразличие Берлина, фирма имела новый капитал; Фриц фон Мюллер, сын его тетушки Хелен, дал ему ссуду на 10 000 талеров. Брат Герман, которому было уже двадцать лет, присоединился к Альфреду на сталелитейном заводе, освободив ему время, чтобы он смог подготовить еще пять рурских фермеров в качестве крупповцев. Самое же важное состоит в том, что у Круппа, наконец, появилось нечто достойное продажи. Разрабатывая все более грандиозные планы, он сконцентрировал внимание на производстве небольших слитков определенных спецификаций. Работа его была безупречна (в 1960-х годах автор этих строк проверял старый валок для золота, который Альфред сделал для американских господ Альвес де Суса и Сильва из Португалии в 1830 году, и нашел его в прекрасном состоянии после столетия с четвертью пользования), и в марте 1834 года Альфред запаковал ящик образцов валков и отправился в поездку по новым центрам рынка – во Франкфурт, Штуттгарт, Мюнхен, Лейпциг, Берлин. Три месяца спустя он поскакал назад с полными карманами заказов. «Фрид. Крупп из Эссена», которой исполнилось почти четверть столетия, наконец-то стала кредитоспособной. Он сразу же нанял двух комиссионеров и удвоил усилия в рамках своей программы обучения. Число крупповцев подскочило с одиннадцати до тридцати, а потом, неожиданным рывком, до шестидесяти семи. Альфред в пять раз увеличил свой уровень продажи стали доцолльверейнских времен. В конфиденциальном письме в декабре того года он утверждал: «Прошедший год был настолько благоприятным, что вселил решимость продолжать работать, несмотря на все жертвы».
Письмо было конфиденциальным потому, что он опять просил у правительства деньги. Фирма еще не вышла на широкую дорогу процветания и не выйдет до тех пор, пока Альфред не станет упрямым, несдержанным, разрушительным, пока он не станет человеконенавистником. Чтение его переписки и прослеживание пути от молодого возраста к среднему – 1830-е, 1840-е и 1850-е годы – сравнимо с наблюдением за тем, как блуждает зверь в лабиринте. Он что-то находит. Но появляется так много тупиков, столько ложных надежд возникает и рушится, что обострение особенностей его характера едва ли может удивить. Например, летом он не раз оказывался перед лицом семейного кризиса. Погода бывала исключительно засушливой. Каждое утро он с беспокойством вставал, сползал вниз с верхнего этажа, чтобы взглянуть на ослепительное солнце, а потом обследовать высохший желоб под остановившимся колесом. Ясно, что было бесполезно заниматься бизнесом, если он не мог производить товары. Так же ясно было и то, что нельзя быть зависимым от Берне. Ручей слишком ненадежен. Решение было только одно. Необходим паровой двигатель.
А кто в Руре производил новые паровые молоты? «Гютехоффнунгсхютте». Ему опять было надо испить эту горькую чашу. Ему также надо было платить за привилегию, и именно поэтому он возобновлял свои попытки выбить деньги из прижимистого казначейства. Он потерпел неудачу – и терпел ее и в 1835-м, и в 1836 годах, – и, поскольку его отец разрушил и репутацию фирмы, и ее финансовое положение, он тоже затих. В тот год на Рождество кузен фон Мюллер согласился гарантировать его подпись. Наступившей весной на фабрике был установлен молот мощностью в 20 лошадиных сил. Это была неважная машина. Согласно его записям, клапаны протекали, амортизаторы не подходили, поршень требовал постоянной переборки, вдобавок Альфред не мог позволить себе купить трубы, так что они с Германом были вынуждены создать бригады людей с ведрами, чтобы заполнять цистерны. Но так или иначе, а молот работал. Над Эссеном появилась первая слабая струйка пара. Торговые представители Круппа время от времени находили клиентов в Афинах, Санкт-Петербурге, во Фландрии и в Швейцарии; и сам Альфред, рысью промчавшийся по Дюссельдорфскому монетному двору, получил заверения в том, что старые раны залечены. Дела улучшались. С некоторой долей справедливости он мог рекламировать себя как одного из самых обещающих людей в Эссене или даже в Руре. Однако Альфред никогда не преуменьшал свои перспективы. В письме прусскому консулу в Христиании (который никогда и не слышал о нем) он хвастался: «Хорошо известно, что мой завод, созданный двадцать лет назад и сейчас процветающий, является единственным на континенте предприятием такого рода».
Это было больше чем зазнайство. Но тактика исключительно прозорливая. Повторяемое бесконечно стало восприниматься как факт задолго до того, как превратилось в действительность. Это было большой ложью, рассказываемой за столетие до того, как ее техникой овладел Берлин. В сущности, те крупповцы, которые утверждают, что Альфред был первым современным германским лидером, имеют для этого веские основания, хотя в их рассуждениях, возможно, есть перекос. Они видят в нем сильного человека. Сила его была очевидна, но зрелость вызывала сомнения. Выросший в условиях неуверенности и нестабильности, он стал высокомерным, отчужденным, двуликим, наподобие Януса, жалеющим себя во времена неприятностей, мстительным, когда одерживал триумф, загадкой для других и для самого себя. Его подозрительность граничила с паранойей – в те годы он начал требовать от своих рабочих клятвы на верность, а двери в закалочном и шлифовальном цехах были для надежности заперты. Эффективность была для него фетишем. Методы его удивительны, но когда он делал какую-нибудь работу, она выполнялась правильно.
В прошлом немец являлся образцом Gemütlichkeit – непоколебимого добродушия, грубый и веселый ценитель тяжелой пищи, который после продолжительной трапезы, расстегнувшись, лежал, рыгал и хихикал, его крупное, бесцветное, обвисшее лицо было покрыто веселыми морщинками, на кончике носа примостились поблескивающие очки. Альфред смотрел на все это с холодным презрением; он открыто восставал против прошлого Пруссии. У него была маниакальная преданность работе, которую однажды начнут превозносить как отличительную черту нации, находящуюся у нее на службе, этакое почти чувственное наслаждение, которое он испытывал от технических инструментов и шаблонов. Когда он писал о превосходной стали, он мог впасть в лирику: она «должна быть тонковолокнистой – не кристаллической – и, более того, с металлическим блеском – не такой, как сталь в своем большинстве, черноватой и тусклой на изломе, но очень приятной и твердой как в холодном, так и раскаленном состоянии». Именно его приверженностью качеству отчасти объяснялось его письмо консулу в Скандинавии. Он узнал кое-что о химии, в том числе то, что шведское железо, в отличие от прусского, было фактически без примесей фосфора. На тот момент эта информация была бесполезна, потому что шведов нельзя было беспокоить мизерными заказами. Тем не менее, подгоняемый новым стимулом, он продолжал упорствовать. В прошлом только ювелиры, мастера золотых и серебряных дел да часовщики проявляли интерес к его твердым, жестким слиткам. Теперь слитки должны стать еще более твердыми и жесткими, чем когда-либо, потому что фабрика нашла для них новое применение.
Его открывал Герман, но при таком лидере, как Альфред, это было несущественно. Несмотря на свою приверженность индустриализации, выходящий на сцену немец во многих отношениях обладал чертами первоначальных тевтонских племен. Являясь человеком непререкаемого авторитета, он требовал солдатского повиновения от членов своей собственной семьи – даже если при этом игнорировались нормы общего права Пруссии. В соответствии со своими правами брат Альфреда должен был получить определенное признание за первое настоящее изобретение фирмы. На протяжении многих поколений ложки и вилки изготовлялись путем штамповки заготовок из металла и их окончательной обработки вручную. Однажды днем Герман рассматривал бракованный слиток. Соединяя его со скрапом – отходами металлургического производства, – он заметил очевидное: то, что слиток создавал идентичные вмятины в каждом куске скрапа, и после этого пришел к блестящему выводу: чем были вилки и ложки, кроме как полосками металла с рассчитанными несовершенствами? Экспериментируя в углу цеха, он выгравировал образцы на слитках. В результате ручной прокатный стан он использовал для того, чтобы сделать превосходные столовые приборы. Пришел Альфред, все увидел и конфисковал; он присвоил эту инновацию себе и начал пользоваться ею со всей своей неистощимой энергией, тогда как Герман покорно это принял.
Летом 1838 года Альфред упаковал свой небольшой чемоданчик. Целый год он планировал поездку за границу и теперь был к ней готов. Причины были разными. Одна из них – торговля слитками. Другая – любопытство. Разъездной агент Круппа в Нидерландах, Бельгии, Люксембурге и Франции приезжал со странными сообщениями не только о больших рынках, но и о расползающихся фабриках, почти невидимых в дыму от своих кипящих котлов. Для человека, который находился в изоляции из-за бедности и необходимости экономно жить в Пруссии начала XIX века, такие чудеса были поразительны; Альфреду требовалось увидеть это своими глазами. Время было подходящим для поездки. Работы хватало, чтобы семьдесят крупповцев занимались делом. Возникали пристройки, в карликовом виде повторявшие первоначальное здание. Поршень парового молота был собран и усердно колотил. Герман стал опытным мастером; Фрицу, парню болезненному, носящему очки, было уже почти двадцать лет – возраст достаточный, чтобы вести бухгалтерский учет и время от времени проверять образцы; Ида могла помогать матери в домашнем хозяйстве. Однако из всего этого самым важным было страстное желание Альфреда увидеть Англию. Начинало пробуждаться любопытное раздвоение чувств, которым в XX веке отметят отношение Германии к Англии. Пройдет еще восемьдесят лет, прежде чем отправленный в ссылку кайзер Вильгельм II по прибытии в Голландию попросит «чашку настоящего горячего, крепкого английского чая», и девяносто лет до того, как сыновья Круппа начнут посещать Оксфорд, но англофилия, которая позднее охватила аристократию его страны, была уже очевидна в Альфреде. Есть одно отличие. Его наследники восхищались английским высшим классом. Альфреда же привлекала техническая компетентность центральных английских графств – Мидлендса. Шеффилд, это магическое название со времен его детства, стал для него Меккой. Британцы не только начали индустриальную революцию; они по-прежнему были в ней лидерами – лидерами даже в Руре, где их инженеры, хорошо осведомленные о новых способах применения кокса, обучали немецких шахтеров тому, как копать шахты на глубину более 300 ярдов. Именно англичане монополизировали шведскую руду, англичане наводняли континент превосходной инструментальной сталью и закаленным прокатом. Очевидно, у Шеффилда еще были в запасе кое-какие секреты, и если единственным способом раскопать их было поехать туда, то едем в Шеффилд.
Но сначала – в Париж. При всей отчужденности британцы были немцам расовыми братьями и потому, вероятно, коварными. Прежде чем пересекать пролив, надо немножко поучиться. Французы были в меньшей мере спартанцами. Они потакали своим желаниям, уделяли слишком много внимания сексу – все еще можно было слышать рассказываемые шепотом истории об оккупации великой армии, и дурной славой пользовалось их пристрастие – украшать своих вульгарных женщин дорогими безделушками. Короче, Париж жаждал дополнительных слитков. Когда Альфред уезжал из Эссена, это было для него нормальной позицией. Беда в том, что он и покинул Париж с точно такими же представлениями. Бульвары, арки, соборы, все очарование самого изумительного европейского города его абсолютно не тронули. Нельзя сказать, что ему не понравилось; просто это было не для него. Путешествия не могли расширить его кругозор, потому что он к этому был не способен. Деловые сообщения его торговых агентов подтвердились, а это было все, что его интересовало.
Поэтому в его письмах почти ничего не говорится о Франции. Однако, как обычно, они раскрывают многое о нем самом. То каллиграфическим почерком, то поспешными каракулями он информирует семью, с чем он там суетится. «Бог даст, – пишет он 8 июля, – я возьмусь за работу и увижу, что здесь можно сделать. Надо будет побывать у огромного числа промышленников, если можно доверять справочнику». (Справочник содержит точную информацию. Он повсюду находит заказчиков.) «Сейчас я добавлю адреса заказчиков вместе с ценами и на этом закончу, потому что уже половина третьего, а я не поднимался с кресла с семи утра». Позднее в том же месяце он настрочил: «При сем посылаю тебе новые заказы», «Со дня на день ожидаю подтверждения на 3 тысячи франков, еще о нескольких тысячах франков ведутся переговоры» и «Если бы мне не было абсолютно необходимо ехать в Англию для получения гораздо больших преимуществ… я бы легко мог получить в четыре раза больше заказов, чем уже есть сейчас». Далее идет рассказ Круппа о путешествии («Париж – это такое место, где умелый торговец из года в год будет находить, чем заниматься, если говорить обо всем том, что мы производим»); и потом опять к бизнесу: «В остающиеся три дня июля я сделаю эскиз машины, которая, возможно, будет стоить от 2 до 3 тысяч франков; я также думаю о каленых листах проката в 12, 10 и 8 дюймов; это не определенно, но что-нибудь из этого получится».
Вслед за очаровательным парижским летом наступает приятное тепло. Альфреду не терпится выйти из своей комнаты, но не ради того, чтобы хорошо провести время: «Подумать только – надо заканчивать, потому что я пишу с четырех часов, а сейчас уже скоро полдень; из-за этого я потерял сегодня несколько заказов – я хотел сказать, посмотри, нет ли у слитков из старой стали, которая, как мне известно, тверда, тех же самых недостатков в твердости, и можно ли с ними будет справляться. Чтобы сталь была крепкой и твердой, тебе надо выдерживать правильное время плавки и не слишком высокую температуру…» И так далее декрещендо, глухо, деловые разговоры наряду с бесконечным шутовством. Вновь и вновь он напоминает Штаммхаусу – родному дому, что он наносит от двадцати до тридцати визитов в день и не тратит попусту время даже тогда, когда гуляет в промежутках между деловыми встречами: «Я весь день делаю записи, останавливаюсь на улице по десять раз каждый час и записываю то, что мне приходит в голову». Даже постскриптумы у него пульсируют. «Исписал уже почти тридцать страниц. Хотелось бы надеяться, что я не повторялся, потому что за этим делом я уже потерял очень много времени». Или: «Сегодня утром я начертил эскиз прокатного стана стоимостью в 10 тысяч франков, которые должен буду выложить одному человеку; я не уверен, что этот эскиз будет принят, но уже надеваю ботинки и в своем следующем письме расскажу больше».
Этот человек одобрил эскиз. Если бы он этого не сделал, Альфреду впору застрелиться – так близок он к панике. Конечно, это преувеличение. Ничего подобного он бы не сделал. Он просто свалился и стонал, пока встревоженный служитель гостиницы не вызвал доктора. Один из эскизов был отвергнут, и кошмарные последствия этого описаны Герману и Фрицу в последующем послании. Дрожащей рукой Альфред писал: «…пять дней я не вставал с постели; у меня были ужаснейшие боли во всех конечностях, поэтому я не мог подняться, чтобы убрали постель; по всей спине у меня были наклеены пластыри, из носа шла кровь, болела голова, я не мог есть – короче, все неприятности, которые только придумал дьявол».
Если не считать таких отступлений, единственные эмоциональные струны, которые он затрагивает, – это тоска по дому («Пусть кто-нибудь – Ида уж во всяком случае, потому что больше некому, – напишет мне что-нибудь из Эссена о родных и друзьях. Я испытываю в этом потребность») и тайное подозрение о том, что в его отсутствие может быть какое-то мошенничество. «Даже если бы меня ждала невеста, я не мог бы торопиться больше», – пишет он о покрытом сажей металлургическом заводе. Но будет ли он в должном состоянии, чтобы встретить хозяина. Его преследуют мрачные мысли. Не использует ли Герман чересчур хрупкую сталь для более тонкого проката? Есть ли у него двойной запас клапанов для машины и этих чертовых помп? И как насчет строительства жилья? А крышки и затычки для вагранок? А глина для тиглей? Продолжая свои размышления, он вспоминает о ночном караульном. Можно ли доверять этому человеку? «Полагаю, нам надо бы иметь второго ночного караульного, чтобы он проверял первого, и третьего, чтобы следил за вторым». Он раздумывает и приходит к мрачному заключению: «В конце концов все трое будут спать. Никогда не знаешь, будут ли самые строгие указания хотя бы приблизительно выполняться». Альфред не высказывает беспокойства в отношении честности сторожа. Никто не сможет прокрасться на фабрику, не говоря уж о том, чтобы утащить паровой молот. Тревога лежит глубже и касается самой страшной опасности: «Ты знаешь, как легко может возникнуть пожар, а огонь уничтожит все, все!»
Получив от Германа заверения, что фабрика по-прежнему на месте, Альфред продолжает свой путь в Англию. К октябрю он приезжает в Мидлендс, и там его поведение становится в высшей степени странным, просто невероятным. В его английских приключениях есть что-то почти чаплинское, хотя, читая его переписку, едва ли ожидаешь, что он напишет: «И тогда штаны у меня лопнули» или: «Сегодня какой-то мужчина швырнул мне в лицо пирог с кремом». Его темная цель состоит в промышленном шпионаже. Уезжая из Пруссии, он приобрел паспорт, выписанный на имя «А. Крап», что, как он полагает, звучит на английский манер, а в его багаже находится пара маленьких крючковатых шпор, признак джентльмена. У него есть союзник: Фридрих Генрих Штоллинг, милый эссенский купец с физиономией как у лягушки, праправнук Георга Дитриха Круппа. Из Парижа ему отправлялись загадочные письма; заговорщики должны встретиться в Ливерпуле и оттуда тайно проследовать в Шеффилд и Гулль. Так это и происходит. Два фиктивных джентльмена проверяют свои укрытия, надевают одежду для маскировки и двигаются в путь. Но пусть об этом расскажет сам Альфред: «Только вчера в пяти милях отсюда, где я гулял с Фрицем Штоллингом, я впервые увидел новый прокатный стан для медных листов, который работает еще совсем недавно и куда никого не пускают. Я был должным образом обут, при шпорах, и владелец был польщен тем, что пара таких хороших парней соблаговолили осмотреть его предприятие».
Ура! Но был ли этот поход по-настоящему успешным? Увы, это просто фарс. Все, что Альфред узнал, это то, что хорошая сталь требует высокой квалификации и получается из хорошего железа, или как подчеркнул он: «От Брюнингхауса мы никогда не получим железа для выплавки такой стали, которая годилась бы для острых инструментов». Совершенно верно, но ему не надо было ехать в Шеффилд для выяснения того, что уже знал Герман; именно поэтому они пытались заполучить шведскую руду. И вылазка в любом случае была бессмысленной. Когда Альфред ее планировал, у него перед глазами стоял Мидлендс, каким он был целое поколение назад. К концу 1830-х годов принцип вагранок Хантсмена стал известен повсюду. Англичане знали об этом, и, если бы визитер приехал к ним с соблюдением правил приличия, они, несомненно, рассказали бы ему намного больше, чем он слышал, выдавая себя за кого-то другого. Я.А. Хенкель, который основал фабрику в Золингене, в то же самое время останавливался в Шеффилде. Он представился самим собой, и никто не молчал; он написал домой, что может обходить все прокатные станы «с десяти утра до десяти вечера».
Более того, если бы англичане захотели никуда не пускать Круппа, маскарад не спас бы его, потому что никого не мог обмануть. Представляя себя господами, и он и Штоллинг явно попадали в невыгодное положение. Ни один из них не говорил по-английски. Обнаружив, что это неловко, Альфред взял ускоренный курс языка, а тем временем украсил свою фальшивую историю рассказом о детстве на континенте и славянской внешности. В ту зиму он познакомился в Ливерпуле с прусским дипломатом Германом фон Муммом, который впоследствии охарактеризовал его как «молодого, очень высокого и стройного, казавшегося исхудавшим, но… интересного и привлекательного». Однажды Альфред отвел Мумма в сторону и поведал ему, что он путешествует под вымышленным именем. Это едва ли было новостью для его доверенного лица, друзей которого забавляла причуда долговязого чужака по всем случаям надевать шпоры; его уже весело окрестили «бароном». Мумм уже опознал в «бароне» человека из Эссена, который приехал, чтобы «попытаться собрать информацию об английских сталелитейных заводах». «Звать его, – добавлял он, – Крупп».
Крупп провел в Англии пять месяцев, не собрав никакой информации, которую он не мог бы получить дома. Поскольку он жил в стране, которая в то время была индустриальной столицей Европы, он не мог рассчитывать на получение заказов. Кроме того, это сорвало бы с него прикрытие. Одинокий – Штоллинг вернулся в Рур, – он был принят в Ливерпуле семьей по фамилии Лайтбоди. Сорок лет спустя он написал, что дом Лайтбоди остается в его памяти как «божественное место», но в то время дом казался ему ужасной дырой, а сам он был нервной развалиной. В гостеприимстве Ливерпуля было одно удобство, которое позволяло ему питаться «менее чем за треть стоимости». Мысль о том, что «эта поездка стоит денег и пожирает немало годовых прибылей», продолжала его беспокоить. Вернулись и тревоги за фабрику. В Ливерпуле прошел ураган, несколько металлических колпаков были снесены с дымовых труб, и, валясь на чужую кровать, он вспоминал широкие, уродливые силуэты своих собственных любимых дымовых труб. «Надеюсь, ничего подобного не произошло там, – писал он Герману под стук ветра в окно. – Мне надо побеспокоиться о наших крышах». Это все, что он мог делать, – беспокоиться. У него ничего не получалось, оставалось лишь придумывать для Германа способы, как сэкономить деньги на почту: «Если ты будешь писать мне в Лондон на таком же листке, как этот, и снаружи напишешь «одноразовое», отправка такого письма будет стоить одноразовой почтовой платы; конечно, не должно быть никакого конверта. Небольшие эскизы и тому подобное всегда можно вложить, если ты сможешь сделать это так, что они не будут видны никому, кто захочет подсмотреть в письмо».
Это было мелочно со стороны Альфреда, недостойно человека, который рекламировал свой завод как единственный своего рода на континенте. В конце зимы он отказался от Мидлендса, как от пустого дела. Он потерпел поражение, и знал об этом. Но был далек от обиды, поскольку уже испытывал сохранившееся до конца жизни благоговение перед британцами. По его собственному признанию, он «ненавидел англичан до тех пор, пока не поехал и не встретил там таких добрых, искренних мужчин и женщин». Но мидлендская катастрофа для Альфреда не ограничилась деловой стороной. В середине марта у него появились подозрительные ощущения в горле. Вскоре последовали жалобы на головную боль, катар, астму, прострелы, необычные выделения. Появились судороги. В животе урчало, стали мучить запоры. Время от времени это усугублялось сыпью и приступами головокружения – то есть всеми хворями, за исключением писчей судороги. В следующем месяце, когда ему исполнилось двадцать семь лет, жизнь казалась Альфреду препротивной штукой. Не в состоянии вспомнить, когда у него в последний раз работал кишечник, он заперся в своей квартире с кишечным душем. «Я отмечаю дни рождения по-своему, – угрюмо писал он в тот вечер, – в прошлом году с лекарством от кашля, в этом – с клизмами».
Как-то утром, еще в Париже, его работа над письмом была прервана резкими, хлопающими звуками на улице. В раздражении он подошел к окну, выглянул и – Святые небеса! Великий Боже! Что такое? Возводились баррикады, повозки переворачивались, взад-вперед бегали сердитые люди с мушкетами. Он поспешил вниз, чтобы узнать, в чем дело, а на следующий день отправил домой специальное послание, которое заканчивалось так: «Восстание еще не совсем подавлено, но, вероятно, закончится сегодня. Если это поспособствует улучшению бизнеса… тогда дьявол с ними, пусть разбивают друг другу башки».
Восстание, которое было ускорено отставкой министра иностранных дел Луи Моле, было одним из тех взрывов, которые в конце концов достигли кульминации в свержении июльской монархии. Но мрачная догадка не волновала Альфреда. Это просто была не его сфера. У него по-прежнему «не было времени на чтение, политику и тому подобные вещи». И его невозможно в этом винить. Фракционные маневры Моле, Тьера, Гизо были непостижимы для большинства немцев, включая политических деятелей. Грохот французских орудий повсюду воодушевлял либеральных мятежников; бельгийцы добились независимости от Нидерландов, восстали поляки, и даже маленькие и решительные папские государства пытались – хотя и тщетно – отколоться от его святейшества. В Центральной Европе, однако, народ пребывал в состоянии спячки. Меттерних по-прежнему был диктатором Австрии, Пруссия оставалась цитаделью абсолютизма. Пруссаки считали себя выше трескотни по поводу конституции, избирательного права, свободы печати. Позиция Альфреда была типичной. Лидеров, заявлял он, «надо только заставлять выполнять свои обязанности или посылать их к черту. Тогда все будет как надо».
Но было не как надо. Седые стены рушились, и, поскольку они не были чисто политическими стенами, Крупп не мог оставаться без движения и при этом не попасть под обломки. «Я иду в ногу со временем и не стою на пути прогресса», – говорил он, имея в виду технический прогресс, более тяжелые и лучшие паровые молоты, более крепкую крупповскую сталь. К сожалению, это было не так просто. Меттернихи, которые полагали, что они смоют память о Наполеоне, были так же обречены, как и луддиты, которые крушили машинное оборудование. Новые идеи и новый опыт были связаны между собой. Например, в каждой стране, покоренной великой армией, система гильдий была упразднена. Это создало свободный рынок труда – такого же рода рынок, который существовал в Англии более столетия и дал начало британским промышленным достижениям. На континенте этот опыт повторили; английские машины сначала были приняты, а затем усовершенствованы. Тем временем освобожденные из гильдий рабочие стали «чистыми руками» на фабриках, разрастался средний класс, появлялись промышленные титаны, бурное развитие продолжалось – одно было связано с другим. Как и всякий ветер перемен, этот сдул кое-какие крыши. С экономической точки зрения он принес с собой тревожные циклы бумов и банкротств. Мгновенно приобретенное состояние содействовало вложениям капиталов, а потом возникавшая из ничего паника сваливала инвесторов в депрессию. Цикл мог происходить с вызывающей тревогу быстротой. Когда Альфред уезжал из Парижа, все было прекрасно. Вернувшись в Эссен после ураганной двухнедельной кампании по расширению продаж в Брюсселе, Генте, Антверпене, Льеже и Кельне, он застал Германа, да и весь Рур в состоянии обостренного экономического беспокойства.
Англия уже прошла через этот этап. Страх перед неопределенным будущим терзал индустриальное общество. При отсутствии акционеров условия кредита были жесткими. А когда машины вытеснили ручной труд, покупательная способность упала. Цветок просперити быстро увядал. Для «Фрид. Крупп из Эссена» общая депрессия обострялась особыми раздражителями. Мало того что британцы вели войну цен против производителей стальных слитков на континенте, так теперь у Круппа появился конкурент на собственном заднем дворе; Якоб Майер в расположенном неподалеку Бохуме добился успехов в разливке стали. (Старые соперничества умирают трудно. В 1962 году в официальной истории главной британской фирмы по производству военного снаряжения Майер, а не Крупп был представлен как пионер сталелитейной промышленности Германии, и именно ему приписывались все заслуги за изобретение крупповских стальных железнодорожных колес.) Можно было бы предположить, что блестящая торговая кампания Альфреда во Франции даст ему существенное преимущество, но нет; не успел он распаковать чемоданы, как пришло письмо с сообщением, что один из его клиентов умер. Несколько лет спустя почти все они оказались на галльских кладбищах. Это выглядело странно. Он сам удивлялся, уж не охвачен ли Париж «великим мором» – странной чумой, которая выбирала жертвами кузнецов. Воля божья, кажется, опять была против него. И как можно было предсказать, его сыпь усилилась.
Все качества Альфреда основывались на непреклонной воле. Это была его опора; до тех пор, пока он за нее цеплялся, он не мог рухнуть. Тереза лечила его сыпь мазями, и, распластавшись у себя на верхнем этаже, он рассматривал небо, выискивая на нем добрый знак. Теперь он нашел обнадеживающий клочок. Хотя рынок прокатных станов сузился, спрос на размер проката резко увеличился. Да, клиентов стало найти труднее, но ведь немногие из них пустятся в долгий путь. Поэтому, все еще сердито почесываясь, он опять покинул Рур, чтобы добиваться контрактов. Путешествие предстояло длительное. В Рождественский сочельник 1839 года он написал обер-президенту своего государства письмо с просьбой представить его официальным деятелям в Австрии, Италии, России и «в остальных европейских государствах», и это было только началом. Он появился в Варшаве и в Праге, вновь посетил Париж и Брюссель, добивался встречи с Джеймсом фон Ротшильдом (он пытался присмотреться к нему в дверях Французского монетного двора) и даже размышлял о том, чтобы «вскоре начать делать бизнес в Северной Америке». На протяжении нескольких следующих лет его почти не было на фабрике. Разъезжал на поездах, в экипажах, лошадях; останавливался в дешевых, неотапливаемых комнатах; вручал мандаты и рекомендательные письма, выпрошенные у прусских бюрократов; демонстрировал образцы столовых приборов; на полном серьезе уверял, что «достаточно иметь образцы ложек и вилок, чтобы операторы прокатных станов выпускали приборы таких же форм с любыми орнаментами и гравировками по желанию» и отсылал подписанные контракты в Эссен.
Его жизнь, которая всегда была обособленной, становилась еще более одинокой. Каждый раз, когда он распаковывал чемоданы, новый кризис заставлял его паковать их заново. «Теперь, когда мои поездки закончены, я могу с легкой душой готовиться к домашней жизни», – писал он 27 февраля 1841 года, а следующее письмо посылает тому же адресату из Вены: «Ты будешь удивлен, узнав, что я провел здесь уже неделю…» Родственники редко его видели. «Ты стал как Вечный жид, – писал ему Штоллинг, – все время ездишь из одного места в другое». В заплесневелой атмосфере посещаемых привидениями сельских постоялых дворов его фобии усиливались. Он думал о крупповцах, которые курят трубки, зажигают спички, и его охватывала дрожь. Курение должно быть запрещено, и, опасаясь, что какой-нибудь шпион в цеху может перехватить его указания, изложил их на французском языке: «В списке рабочих надо пометить тех, которые курят». Время от времени он предпринимал попытки вырваться из своей рутины, подружиться с кем-нибудь. После обеда с одним берлинским клиентом последовал вежливый спор о том, кто должен оплачивать счет. Альфред весело пошутил: «Вы требуете счет за ржаной хлеб. В качестве наказания за эту несправедливость самая большая буханка ржаного хлеба, которую когда-либо выпекали в Вестфалии, будет вам отправлена при первой же возможности, и я собираюсь распорядиться… чтобы вам послали сыр, в корке которого вы могли бы вздремнуть после обеда». Но эта шутливая записка была фальшивкой, просто визгом и не соответствовала его характеру; уже в следующем абзаце он переключается на нормальный ход. «Машина будет поставлена за ваш счет, – прямо заявляет он, – а если она не подойдет, то будет возвращена также за ваш счет». Он мог послать буханку хлеба, но поставки в Берлин – это уже бизнес, и здесь не должно быть никаких юридических изъянов.
Неуклюже? Что ж, да. Альфред всегда был таким. Но он и не мог быть другим. Он помнил о семье, помнил о девяноста девяти крупповцах, которые сейчас зависели от него на заводе, помнил отца и свое обещание, что он никогда не последует печальному примеру Фридриха, и ему приходилось считать каждый пфенниг. Волк постоянно скребся в дверь Штаммхауса. Герман тоже был весь в движении, и они вдвоем набирали достаточно заказчиков, чтобы выжить. В Санкт-Петербурге фирма Тегельштейна закупила прокат для вилок и ложек; в Берлине некий герр Волльгольд тоже сделал покупку; обещающе выглядела Австрия, хотя «как ни странно, венцы твердо придерживаются старых форм своих вилок и ложек и отказываются от подражания парижским модам», с помощью которых он как раз надеялся добиться успеха. Альфред довольно язвительно добавлял: «Австрийцы любят класть в рот помногу, и поэтому некоторым ложки кажутся слишком маленькими».
Если Альфред не любил Австрию – а он сильно не любил ее, – у него на это были веские причины. В Вене он подвергся мучительному испытанию, в результате чего поседел, не достигнув и тридцатилетнего возраста. Его обманули, как слепого. Вероятно, ему следовало быть более осторожным, но теперь он уже прошел через несколько испытаний иностранным огнем. И все-таки во многих отношениях оставался наивным. Подкуп должностных лиц был тогда установившейся деловой практикой, но Альфред продолжал этим возмущаться, а российских чиновников-взяточников называл жуликами. Взятка, как ему следовало бы знать, ничего не гарантировала: в канцеляриях царило правило: «Пусть продавец действует на свой риск». Однако Вена – это вам не Санкт-Петербург или Париж. Она была германской, нордической, братской страной. Как порядочный пруссак, Альфред питал уважение к власти, и это вело его к крушениям. При Меттернихе Австрия была законченно полицейским государством. Власть полицейского государства, как это пришлось познать Круппу, была намного более беспощадной и вероломной, чем клиентура, с которой он торговался в других местах. «Австрийцы, – заметил Наполеон, – всегда опаздывают – с платежами, с армиями, в политике». Иногда они вообще не выполняют обязательств. Более того, поскольку контракты в Австрии были крупными, обратный ход с ними мог привести к чрезвычайным последствиям. В данном случае «Фрид. Крупп из Эссена» оказался ближе к крушению, чем когда-либо с момента смерти основателя. Осенью 1840 года Альфред вел переговоры с Венским Императорским монетным двором. Тамошние джентльмены хотели новый прокатный стан. Они также хотели гарантию. Он взял на себя обязательства и в своем путевом дневнике записал условия: «В случае, если цилиндры или любая из частей поставленного механизма в течение двух лет сломаются или станут не подлежащими обслуживанию, я беру на себя обязательство бесплатно произвести замену».
Все логично. Австрийцам были представлены эскизы, которые они любезно одобрили, а потом приняли и доставленный готовый продукт. Затем начались неприятности. Он не мог получить свои деньги. Все были вежливы, но всякий раз, когда он напоминал о платеже, получал уклончивые ответы. Когда он стал требовать своего, ему сказали, что его изделие было не совсем удовлетворительным. Нет-нет, беспокоиться не о чем, но – в другой раз. С растущей тревогой он возвращался домой, потом ехал в Вену – и так на протяжении полутора лет. Ничего не менялось. Монетный двор держал его прокатные станы и ничего не платил. В отчаянии он обратился к барону фон Кюбау, австрийскому министру горных работ и производства монет. Он протестовал против того, что его случай изображается «в самом неблагоприятном свете привилегированными лицами, чьи имена и неприглядные действия с целью нанесения мне ущерба я готов устно довести до сведения Вашего превосходительства и представить доказательства. Будучи вынужденным оставаться здесь до тех пор, пока вопрос не будет решен, я потерял более 20 тысяч флоринов из-за того, что запустил дела на заводе, и, кроме того, понес здесь ненужные расходы на сумму свыше 7 тысяч флоринов… В результате этих потерь и из-за того, что меня лишают значительной суммы, причитающейся мне за поставленные прокатные станы, я поставлен на грань разорения».
Ответа не последовало. Прошло три недели, и он опять предпринял попытку обратиться к министру. Положение становилось затруднительным. В Вене Меттерниха, как он понял, к «Его превосходительству он не мог обращаться с претензиями в том, что касается закона». Не прося о помощи, прижатый к стене своей длинной спиной, Альфред бросился к его превосходительству за милостью, веря в любезную тактичность барона. Он просил вернуть ему «хотя бы часть стоимости покупки». Каждое письмо он писал каллиграфическим почерком, объясняя министру, что «процветающая фабрика, которая каждый год приносила хорошую прибыль, будет безнадежно потеряна», если в просьбе будет отказано, и моля о том, чтобы «по крайней мере сумма одного контракта от 23 декабря 1840 года, который был выполнен во всех отношениях, была сразу же выплачена». Преувеличения были для него обычным делом, но на этот раз он был доведен до крайности. В то же утро он получил из Эссена свежее сообщение, в котором говорилось о том, что первые оценки потерь были основаны на неверных подсчетах; на самом деле австрийское несчастье обошлось в 75 тысяч талеров, втрое дороже по сравнению с тем, что он думал. Он дошел до точки: «В данный момент я стою на краю пропасти; только немедленная помощь может спасти меня».
Это была трогательная просьба. Она тронула барона на несколько дюймов. Он принял Альфреда и предоставил ему символическую компенсацию. Вернувшись в Рур, Крупп уныло глазел на длинные столбцы, написанные красными чернилами. Пятнадцать лет назад, до того как он начал управлять металлургическим заводом, умер отец. Казалось, что пятнадцать лет управления его сына принесли мало улучшений. Из Эссена раздавались все те же погребальные песни – у Берлина просили помощи, просьбы отвергались, рассматривалась эмиграция в Россию («Прусское правительство ничего для меня не сделало, поэтому меня не сочтут неблагодарным, если я уеду из моей страны в другую, власти которой обладают мудростью, чтобы всеми возможными путями развивать промышленность»), и вновь вокруг попавшей в осаду семьи собрались родственники. Кредит двоюродного брата Фрица фон Мюллера был исчерпан, и теперь его убедили заполнить пустое место. В тех обстоятельствах потребовались весьма солидные средства убеждения: ему были обещаны четыре с половиной процента с его капитала, двадцать пять процентов с любых прибылей и никаких обязательств в отношении убытков. Приняв это во внимание, фон Мюллер вложил 50 тысяч талеров и стал компаньоном, представляющим фирму, но активно не участвующим в ведении дел. Тем временем к братьям присоединился третий родственник. В 1843 году дородный ювелир Адальберт Ашерфельд, который происходил из семьи их бабушки Хелен Амали, прибыл из Парижа и возглавил буровые работы.
В Штаммхаусе меню было опять сведено к хлебу, картошке и кофе. Их поддерживал патент на изготовление ложек и вилок. 26 февраля 1847 года он был официально признан в Англии (тут же он был полностью продан британской фирме), живо развивалась торговля с венгерскими мастерами серебряных дел. Как это ни иронично звучит, самый крупный контракт Альфреда на изготовление ложек был размещен в Австрии. Ожидая расположения со стороны барона Кюбека, он встретил зажиточного торговца по имени Александр Шоллер. Изучив его образцы, Шоллер предложил партнерство. В тот момент Альфред предпочел бы послать всех венцев к черту, но не мог позволить себе такую роскошь. Фрицу Круппу было двадцать с лишним лет, и он процветал; похожий на шкаф болван Ашерфельд был неплохим прорабом. Исключением был Герман, который после семейного совета уехал, чтобы создавать новую фабрику в Берндорфе, недалеко от Вены. Как и со всеми сделками Альфреда к югу от границы, это казалось лучше, чем было на самом деле. От завода в Берндорфе ему не было большой пользы. Завод там быстро превратился в самостоятельное предприятие и вернулся в кольцо Эссена только в 1938 году, через полвека после его смерти.
Тем не менее, подъем завода в Берндорфе нес одно огромное и незамедлительное преимущество Альфреду. Герман покинул город. Братская любовь – это, конечно, очень хорошо; но она означала разделение полученных по рождению прав, а потом – ничегонеделание. Альфред был убежден в том, что фабрика принадлежит ему по праву рождения. Прошло уже несколько лет с момента, как он робко назвал ее «заводом по производству тигельной стали, которым я управляю от имени своей матери»; теперь это был «мой завод», «мой цех», «мой молот»; или в более чувствительные моменты – «мой ребенок», «моя невеста». Отчасти это вполне понятный результат долгой борьбы. Его тяжкий труд и слезы, связанные с этой кузницей, несоизмеримы с заботами Германа, Фрица и Иды, вместе взятых. Однако в большей степени его позиция была отражением тоталитарного духа. Как и отец, он верил в то, что промышленники – это наследники баронов феодальных времен. Права феодального собственника неоспоримы и не имеют никакого отношения к правам вассалов. В 1838 году в первых положениях о заводе было оговорено, что крупповцы, у которых есть задолженность, будут уволены. Если кто-то на пять минут опоздает, он лишается часовой заработной платы. Крупповцы были связаны абсолютными обязательствами. 12 октября 1844 года он писал Штоллингу, что ожидает от каждого рабочего, чтобы тот «оставался лояльным по отношению к фабрике, которая его содержит». Он намеревался железной рукой управлять своим феодальным поместьем – своим, потому что первым из дворянских прав было право первородства.
На самом деле, конечно, все было сложнее, и по мере того как возраст Терезы приближался к шестидесяти годам, а здоровье убывало, проблема наследства становилась выше всех других семейных вопросов. Фабрика, хоть и заложенная, была ее единственным имуществом. Тяжелые времена стали еще тяжелее – повсюду наступила депрессия 1846–1847 годов, но каждый из ее детей хотел заполучить часть завода. Она вынесла свой приговор в 1848 году. Герману, который отсутствовал и не мог отстаивать свою долю, было дано то, что у него уже имелось, – партнерство в Берндорфе. По-видимому, он был доволен; его письма из Вены ограничивались подробными (и весьма здравыми) советами Альфреду о необходимости следить за «разницей в содержании углерода в тигельной стали». Ида – женщина, и ее нечего воспринимать всерьез; она получит расчет наличными. В деле окончательного урегулирования оставался Фриц, который присутствовал на месте, был мужчиной и человеком неожиданно упрямым. Однако у Альфреда оказался сильный союзник. Фриц Штоллинг, который до этого хранил молчание, высказался в его поддержку. Это убедило Терезу. Прецедент был важен. В дальнейшем крупповское состояние сохранялось за старшим ребенком, и по мере того как в Германии росла сила Круппа, отголоски этого решения находили отражение в правительственной политике (например, в принятом нацистами законе о наследстве от 29 сентября 1933 года). Таким образом, когда Фриц проиграл свое дело, это коснулось еще не родившихся детей. Как и сестре, ему были выданы наличные, а унижение было усилено требованием никогда не разглашать торговые тайны фирмы, – и он удалился в Бонн, где стал купцом. Уезжая, он смотрел со злостью, как со злостью смотрел на него и наследник. Альфред, который сам был склонен к беспредельной ярости, не терпел дурного нрава в других. Для него брат был человеком непростительно «гнетущим».
24 февраля 1848 года Альфред довольно неучтиво заметил, что мать передала ему «развалины фабрики». Тереза позволила ему выбрать дату передачи завода, и он случайно, ничего не подозревая, выбрал то самое утро, когда парижские толпы штурмовали дворец Тюильри и сбрасывали Луи Филиппа. На континенте последовала цепная реакция, и на этот раз от нее не была избавлена и Центральная Европа. Падение Меттерниха не вызвала в Штаммхаусе никаких рыданий, но когда поднялись жители Берлина, начались тяжелые вздохи; такого рода вещи не должны происходить в Пруссии. Они и в самом деле не произошли: уступив требованиям участников мартовского восстания, Фридрих Вильгельм IV выигрывал время до тех пор, пока франкфуртский парламент не предложил ему императорскую корону. Это было невыносимым унижением для монарха, который считал себя божьим наместником и к любой конституции относился как к «исписанной пергаментной бумаге, чтобы руководить нами с помощью параграфов и вытеснить древнее, священное обязательство верности». В конечном счете он с презрением отверг эту «бумагу», тем самым положив конец наглой демократии. Но до триумфа истинной Германии было еще далеко, когда правовой титул владельца завода перешел к наследнику. Он беспокоился. «Альфред, – писала Ида подруге, – собрал вчера работников и говорил с ними о всеобщих беспорядках. Он выразил надежду, что волнения не распространятся на Эссен, но если это случится, он ожидает от своих людей, что они используют свое влияние и сделают все возможное, чтобы оказать сопротивление».
В глубине души он был менее оптимистичен. «Мы должны учитывать возможность того, что рабочий класс начнет крушить оборудование», – предупреждал он 3 марта одного из своих французских заказчиков. Едва ушло это письмо, как в Эссене раздался гул недовольства. Среди рабочих разгорелись страсти, они насупили брови. Из бедных кварталов поступали сообщения о неминуемой грозной смуте, и перепуганный бургомистр объявил о введении осадного положения. Альфред действовал быстро. Как только выяснилось, что один из его рабочих стал подстрекателем (им оказался один из первоначальных семи), он был немедленно уволен. На время осады городские ворота были заперты, поэтому Ашерфельд взял на себя ответственность за остававшихся сто двадцать трех работников, став тем самым первым охранником Круппа. По утрам на здании муниципалитета звонил колокол – «Бежать, бежать, звонит колокол!», и жены крупповцев начинали кричать на грубом диалекте, а мужчины неслись по узким извилистым улочкам. Свирепо выпячивая вперед физиономию, Ашерфельд рычал команды, сопровождая их на работу, а по вечерам чеканным шагом провожал обратно.
Это была одна сторона первой реакции Альфреда на общественные беспорядки. Несомненно, она была именно такой жесткой, но рабочие той поры привыкли к регламентации жизни. Более того – и здесь мы видим начало преданности крупповцев Круппу, – Альфред признавал, что титул промышленного барона накладывал на него огромную ответственность. Будучи почтенным предпринимателем, он должен был сохранять для людей работу, кормить семьи, находить лекарства, сколько бы это ни стоило. В 1848 году первоначальной собственностью было его фамильное серебро. Оно пережило предыдущие превратности судьбы. Теперь же, подобно Фридриху Великому, он расплавил его, чтобы выплачивать зарплату, а его английские шпоры были пропущены через крупповский прокатный стан и в результате окупились. Тем временем Штоллинг договорился о кредите с кельнским банкиром Соломоном Оппенхаймом. В тот год, когда банки терпели крах, это было немалым подвигом, и хотя Альфред, не желавший платить проценты, начал долгую вражду с «евреями – биржевыми спекулянтами и прочими паразитами», зарплата опять была выплачена. В 1849 году русские, подавив венгерское восстание под предводительством Кошута, занялись внутренними делами и предложили Круппу 21 тысячу рублей за то, что он построит в Санкт-Петербурге огромную фабрику по производству ложек. Впереди сверкнул луч надежды, пока всего лишь проблеск. 10 июня он писал: «Кто не страдает от нынешних условий? Просто мы должны держать голову над водой».
На первой фотографии Альфреда, сделанной как раз в то время, он выглядит человеком, который старается держать голову выше воды. Тогда ему было тридцать семь лет, и хотя он с юности не прибавил в весе ни фунта, ему можно было дать все пятьдесят. Его тонкие, прилизанные волосы быстро редели (он еще не мог позволить себе приобрести парик), бледный лоб пересекали три глубокие морщины. Глаза были узкими и подозрительными; в них таился лисий, измученный, затравленный взгляд. Альфред научился не верить в удачу, не доверять иностранцам и даже своим собственным людям. Больше всего он боялся будущего, что показывает, насколько обманчивой может быть судьба, потому что будущему предстояло увенчать «Фрид. Крупп из Эссена» ослепительной радугой цвета денег. Для этого не требовалось никаких невероятных изобретений. Семена будущего богатства были рассыпаны вокруг него. Подавление франкфуртских выскочек вело к созданию диктаторского режима, который Круппу был абсолютно необходим. Впереди точно вырисовывался великий век железных дорог. За рубежом Соединенные Штаты были близки к тому, чтобы опоясать континент рельсами, но у Америки все еще не было собственной сталелитейной промышленности, а на металлургическом заводе у Альфреда уже тогда производилось пробное литье рельсов.
Однако самым благоприятным нововведением оказалось то, что поначалу выглядело наименее обещающим. На протяжении многих лет его никто не замечал, оно не привлекало совершенно никакого внимания и не возникало даже как тема для обсуждения на обеде в Штаммхаусе. Но это был любимый проект Альфреда.
Каждый из его братьев проявил недюжинный технический талант. Герман внес свой вклад в ножевые прокаты. В 1844 году на промышленной выставке в Берлине Крупп представил последнюю модель этой машины, которая «с помощью прижимного вала преобразует листы необработанного серебра, немецкого серебра или любого другого ковкого металла в ложки и вилки любой формы, с какими угодно принятыми орнаментами, путем вырезания их из плоского отрезка стали и отчетливого клейма». Фриц, который был бездельником и «сапожником», попытался создать опытные образцы пылесосов и безлошадных экипажей. Эти попытки потерпели провал, но провалы у него случались не всегда; на промышленной выставке в Берлине его трубные колокола принесли Круппу золотую медаль, которую четыре года спустя пришлось принести в жертву пожару. Собственные вклады Альфреда в выставку 1844 года были проигнорированы. Сам он о них думал не слишком много. В его записях они упоминаются случайно, почти походя.
Это были полостно-кованые, холоднотянутые мушкетные стволы.