Вы здесь

Сталин и его подручные. 3. Изысканный инквизитор (Дональд Рейфилд, 2008,2017)

3. Изысканный инквизитор

В бурные студенческие годы он прославился циническим заявлением на сходке, что ему нет дела до товарищей… Вращаясь сначала среди людей, которые считали, что стыдно заниматься игрой на рояле, когда люди кругом мрут с голоду, Демидов с жаром бросился учиться музыке… Равнодушно встречая насмешки, негодование и брань, Демидов в то же время не был доволен собой. Он хотел добиться полной внутренней свободы, чтобы не быть связанным своими вчерашними поступками и сегодняшним убеждением.

Вячеслав Менжинский. Дело Демидова

Ложная заря

Представим себе, что в январе 1924 г. после смерти Ленина власть большевиков была бы свергнута. Предположим, что выжившие члены политбюро и ОГПУ обвинены в массовых убийствах, предательстве, пытках и грабежах. Адвокаты, вероятно, посоветовали бы Троцкому, Сталину и Дзержинскому признать себя виновными, но при пяти смягчающих обстоятельствах: они занимались свержением несправедливой репрессивной политической системы; они вывели войска из войны, которая уносила миллионы жизней; они защищались от врагов, которые, приди к власти, действовали бы еще хуже; они сражались не с народом, а с иностранцами и с правящей элитой; они руководствовались идеалом справедливого общества без эксплуатации, пользуясь диктатурой как временной мерой. Возможно, судьи нашли бы смягчающие обстоятельства убедительными.

По окончании Гражданской войны в 1921 году в СССР заметно сократилось число казней, ссылок в трудовые лагеря, политических процессов и подавленных бунтов. Нэп дал гражданам пусть и ограниченное, но право заниматься торговлей и даже прибыльной промышленностью. Появилась какая-то гражданская администрация. Вернулись судьи и псевдонезависимая адвокатура. Те улучшения, которые вводились до и после смерти Ленина, могли бы служить доказательством того, что убийства и вопиющая несправедливость 1917–1921 гг. представляли собой не просто средство, при помощи которого большевики решили захватить и не выпускать власть, а неизбежный результат революции и Гражданской войны.

Но если ближе присмотреться к эпохе нэпа, мы увидим, что никакого настоящего послабления режима не было. У власти остались те же люди, и они были готовы теперь растерзать друг друга. Репрессивные учреждения, особенно ОГПУ, на короткое время ужались, но на самом деле перестраивались на профессиональной и постоянной основе. ОГПУ вербовало служащих нового типа: теперь нужно было обезоружить интеллигенцию и буржуазию, и, чтобы достичь этой цели, гэпэушники искали образованных мужчин именно из этих обреченных групп.

Подход к Bpaiy был деликатный – пули и страх не были преданы забвению, но к этим средствам прибавились награды, лесть, нравственное развращение. ОГПУ развивалось из полувоенной организации, где ценились героизм и насилие, в бюрократическую структуру, которая ставила скрытность, иерархию и систему выше всех революционных идеалов. В соответствии с этой переменой гэпэушники стали присягать не Троцкому и командирам Красной армии, а Сталину и его гражданским сатрапам. Дзержинский уже успел сдвинуть ОГПУ в нужном направлении; его наследник Вячеслав Менжинский по темпераменту, способностям и происхождению гораздо лучше подходил для превращения ОГПУ в главное орудие, с помощью которого Сталин укрепит свою власть. Целое десятилетие Менжинский управлял ОГПУ, но оставался в тени, речей не говорил, в партии не играл видной роли. Именем Менжинского не нарекали городов, памятников ему не воздвигали – он до сих пор остается чекистом для чекистов, как Хлебников – поэтом для поэтов. Менжинский, которого редко хвалили и еще реже любили даже советские апологеты, заслуживает того, чтобы история предала его позору.

Запоздалое возвышение Вячеслава Менжинского

«Почему Менжинский?» – спросил Ленин, озадаченный тем, что Дзержинский предлагает назначить еще одного поляка, Вячеслава Рудольфовича Менжинского, на пост главы Особой уполномоченной секции (ведающей разведкой и контрразведкой) ЧК. «Кого еще?» – ответил Дзержинский. Ленин знал Менжинского только как дилетанта, одно время «отзовиста», критиковавшего большевиков. Кем только он не был – юристом, поэтом и прозаиком, революционером, музыкантом, художником, лингвистом, финансистом, дипломатом, – но нигде не преуспел. Выбор Дзержинского казался странным, но оказался гениальным.

Дзержинский назвал его не потому, что Менжинский был соотечественником-поляком или другом. До 1917 г. они встретились лишь однажды в Париже. Правда, в последней анкете, заполненной Менжинским в 1933 г., в графе «национальность» он написал «поляк». Однако его воспитание, образование и язык были русскими. Уже его дед был обрусевшим поляком; отец преподавал историю в Петербургском кадетском корпусе, его литографированные лекции по общей истории зубрили и студенты университета. Мать была образованной идеалисткой, которая помогала толстовцам редактировать полезное чтение для народа.

Детство Менжинского, судя по всему, что мы знаем, было безоблачным. Старший брат Александр стал начальником отделения Особенной канцелярии Министерства финансов (1); как и у Дзержинского, у Вячеслава были преданные и любимые сестры, Вера и Людмила. Сам Вячеслав (он родился в 1874 г.) начал свою карьеру на юридическом факультете. Репутацию себе он подпортил в 1897 г. вызывающей диссертацией «Общинное землевладение в марксистской и народнической литературе». Неудивительно, что два профессора (с замечательной предусмотрительностью анонимно) поставили отметки «неудовлетворительно» и «не подлежит оценке», так как Менжинский цитировал марксистов (иногда запрещенных), предсказывал распад общины и крестьянства вообще и называл общину «тормозом в развитии» (2). Через тридцать лет Менжинский поможет Сталину окончательно уничтожить крестьянство, которое они оба так глубоко презирали.

В начале 1900-х гг. Менжинский имел кое-какую юридическую практику, но затем в нем разгорелось желание литературной славы. Его привлек декадентский круг гомосексуалиста, сатаниста и человека многогранных талантов Михаила Кузмина (всю жизнь Менжинский симпатизировал гомосексуалистам – однажды он заявил, что ненавидит Англию не за капитализм, а за то, что она заточила Оскара Уайльда). В этом кругу Менжинский оставил скромный след. Одновременно он начал интересоваться большевизмом: его мать, Мария Николаевна, дружила с семьей Елены Стасовой, которая сама была близка и к Ленину, и к Сталину в тифлисские годы. По выходным, как мать и сестры, Менжинский просвещал рабочих и одновременно проповедовал революцию. Сперва власти не обращали на него внимания, так как тогда он вел спокойную жизнь в особняке в Ярославле и работал администратором на железной дороге. По будням дворянин, по воскресеньям большевик, по ночам декадент, Менжинский уже в те годы предстает перед нами многоликой фигурой.

Десять лет Менжинский прожил в браке с Юлией Ивановной, глубоко верующей женщиной, бывшей гувернанткой в семье Нобелей (российской ветви семейства). Ее всю жизнь интересовала теория и практика воспитания детей. Переписка Менжинских с их друзьями Вадимом и Александрой Верховскими в 1900-х гг. – вполне буржуазная, немыслимая для остальных большевиков. Друзья переписывались о службе, о садоводстве, о детях. Только когда Менжинский затрагивает литературу, чувствуется разлад; друзья Менжинского настаивали на сокращении романа, который он писал (и скоро издаст), и, протестуя, Менжинский апеллирует к ницшеанскому сверхчеловеку.

В 1905 г. идиллия оборвалась. Менжинский написал Вадиму Никандровичу Верховскому:

«14 февраля умерла моя девочка. В конце января она заболела острым катаром кишок, начала поправляться, я утром рассказал на службе, что опасность миновала, а когда вернулся, Юлия сказала мне, что у девочки внезапно сделался отек мозга и что она безнадежна. Несколько дней ее еще поддерживали… но она так и умерла, не приходив в себя, она уже никого не узнавала и не говорила» (3).

Юлия Ивановна заболела, и брак начал распадаться. (Дети остались с матерью, которая посвятила себя педагогике и больше никогда не упоминала мужа) (4). Менжинский уехал из Ярославля; в Петербурге он работал одно время с Лениным и Крупской и, когда в 1906 г. разгромили большевиков, объявил голодовку на две недели – единственный раз, когда он страдал во имя революции. Он выехал за границу – кочевал по Франции, Италии (где преподавал право в партийной школе в Болонье), Великобритании, даже Америке. Он служил в банке и жил на одной улице с историком-марксистом Михаилом Покровским, писал картины (известна, но потеряна его «Леда с лебедем»). Он поддерживал контакт с любимыми сестрами: Людмила помогла ему совершить подпольную поездку по России; Вера приехала в Италию, они вместе гуляли по горным тропам. Смерть Людмилы в 1932 г. явилась для Менжинского глубоким, можно сказать, смертельным ударом.

Поведение Менжинского в 1916 г. должно было бы непоправимо запятнать его репутацию большевика. В парижском эмигрантском журнале «Наше эхо» он ополчился на Ленина за «присвоение» денег, приобретенных путем грабежа. Ленин, по словам Менжинского:

«…это политический иезуит, лепящий из марксизма все, что ему нужно в данный момент… считающий себя единственным претендентом на русский престол, когда тот станет вакантным… Если когда-нибудь он получит власть, то наделает глупостей не меньше ПавлаI… Ленинисты – это секция партийных конокрадов, пытающихся щелканьем кнутов заглушить голос пролетариата».

Тем не менее у Менжинского и Ленина было много общего во взглядах: приятель Менжинского вспоминал, что тот тоже называл крестьянство «скотом», которым надо «пожертвовать ради революции». Конечно, и Ленин, и Сталин знали о выходках Менжинского. Ленин презрительно отмахивался от них, как он всегда отмахивался от критики со стороны тех, кого считал ниже себя. Сталин же покровительствовал тем, кто допускал такие роковые для репутации ошибки. Впрочем, и сам он смотрел на крестьян как на скот, а в Ленине, соответственно, видел погонщика скота.

Из Франции через Великобританию (с трудом, так как английская контрразведка нашла подозрительным беглый английский Менжинского) и Норвегию Менжинский вернулся в Россию весной 1917 г. В событиях Октябрьской революции он не принимал участия. Кажется, он сидел за роялем в Смольном институте и играл вальсы Шопена, пока вокруг него бушевала революционная суматоха. Но и для Менжинского петроградские большевики нашли работу. Они знали, что он и его старший брат имели опыт службы в банках, и теперь бывший мелкий клерк стал наркомом финансов. Ленин застал Менжинского спящим на диване в коридоре; на диван приклеили вывеску «Народный комиссариат финансов».

По словам Троцкого, Менжинскому плохо удавались изъятия банковских фондов в пользу революции. Ленин и Троцкий весной 1918 г. послали его в Берлин в советское посольство, где его образованность оказалась востребованной. Посольство просуществовало семь месяцев, но Менжинский так импонировал своим знанием языков (он говорил на многих европейских и знал несколько восточных языков) и способностью собирать и анализировать разведданные, что после закрытия посольства германскими властями большевики поручили Менжинскому гораздо более рискованную работу. Большую часть 1919 г. он провел комиссаром народной инспекции в Киеве, где в любой момент мог быть убит белогвардейцами или украинскими националистами. Таким образом Менжинский доказал свое бесстрашие. Он стал третьим (после Дзержинского и Уншлихта) поляком в ЧК.

Менжинский оказался тонким знатоком людей и информации; хороший шахматист, он манипулировал людьми, точно пешками. Это был незаурядный сочинитель заговоров и сценариев. Задолго до смерти Дзержинского Менжинский получил контроль над ГПУ и не терял его до самой смерти в мае 1934 г. Он и нарком иностранных дел Георгий Чичерин (тоже бывший член декадентского кружка Кузмина) были единственными высокопоставленными большевиками, которые походили на банкиров, – костюм с жилеткой, галстук, котелок. Как и Чичерин, Менжинский был хронически болен. Во время ссылки он страдал почечными заболеваниями и грыжей; после автомобильной аварии в Париже у него развился спондилит, и он не мог долго стоять или даже сидеть. Он допрашивал арестованных полулежа на диване под пледом, который его заместитель, Генрих Ягода, заботливо подтыкал ему под ноги. Кроме того, у Менжинского был «кремлевский синдром»: атеросклероз, миокардит, мигрени.

В двадцатые годы без тонкого ума Менжинского Сталин не смог бы победить своих врагов за границей и в СССР; в конце 1920-х – начале 1930-х гг. без беспощадности Менжинского Сталин не смог бы ни навязать народу коллективизацию, ни разыграть показные судебные процессы. Несмотря на разницу в происхождении и воспитании, у Сталина и Менжинского было настоящее душевное родство. Обоим была присуща спокойная, холодная жестокость; оба не любили говорить громко и подолгу. У Менжинского был почти культ безмолвия; на торжествах по случаю десятилетия революции была намечена сорокаминутная речь Менжинского, но он поднялся на трибуну, сказал: «Главное достоинство чекиста – молчать» – и сошел с трибуны.

Как Сталин и Дзержинский, Менжинский был в молодости поэтом. Если лирика Сталина выдает измученную душу, одержимую войной, колеблющуюся между эйфорией и депрессией, ожидающую неблагодарности и даже яда от тех, кто ей внимает, боящуюся бессильной старости, то герой Менжинского-поэта – это спесивый и развращенный циник. Надо, конечно, учесть, что Сталина впервые опубликовали, когда он был еще подростком, а Менжинский увидел первую публикацию своих стихов тридцатилетним женатым мужчиной.

Опубликованные писания Менжинского позволяют нам углубиться в его психику (5). Его роман «Дело Демидова» (6) появился в 1905 г. в «Зеленом сборнике», который подражал известному английскому декадентскому сборнику «Желтая книга». По соседству с «Делом Демидова» были напечатаны сонеты Михаила Кузмина. Не один критик выделил роман Менжинского как самое лучшее в сборнике. История Василия Петровича Демидова, «очень изящного молодого человека», который дорожит только свободой индивидуальной личности, так же как проза Оскара Уайльда, смешивает разврат и социализм. Главной идеологией героя является нарциссизм. Он красивый молодой адвокат, который по вечерам и по воскресеньям помогает идеалистически настроенным женщинам учить рабочих грамоте, политике и культуре. Но на представлении школьной самодеятельности Демидов шокирует учительниц своими кощунствами и непристойными эротическими стихами. Строгая директриса заведения Елена Игнатьевна Жданова, несмотря на то что она на четырнадцать лет старше его и неодобрительно оценивает его стихи и деятельность, против своей воли влюбляется в Демидова. Очень скоро после свадьбы совместная жизнь оказывается невыносимой для обоих, и Демидов изменяет Елене. Декадентская аморальность сочетается с чекистским бессердечием.

В начале романа Демидов декламирует свои стихи (первую и не последнюю библейскую пародию Менжинского «Богу искушения»:

Видишь, искуситель! Приношу я в жертву

Низанную счастьем жизнь с любезной сердцу,

Горе, все сквозное, с нитями восторгов

Сплошь заткать согласен блестками позора.

Радости опасной дерзостной работы,

Крики одобренья рыцарей свободы,

Солнечную дружбу, теплую доверьем,

Сможешь ли затмить ты мерзостным похмельем?

…бог,

Можешь ли измерить блеск моей свободы,

Бездны притяженье, радость быть собою?

Трусишь? Отступи. Не всякому доступно

Чудное уменье в заповедях скучных

Видеть маяки лишь дерзким искушеньям,

Счастья цель – в разлуке, в дружбе – путь к измене.

…испытывающий

Будет! Я решился. Поле за тобою.

Вечную молельню я тебе построю.

Радость! Зазвучали вещие слова:

«В зеркале увидишь образ Божества».

Демидов, этот анти-Иов, влюбляется затем в свою секретаршу. После обид и ссор роман оканчивается неправдоподобно счастливо. Обе женщины живут в квартире Демидова – Елена разбирает тряпье, Анна роняет платья на пол. Все это осуществляет мечту Менжинского о «троих в одной постели», мечту, которая составляет сюжет других стихов, прочитанных Демидовым на школьном концерте:

Я счастлив, я счастлив, я счастлив…

Я дивное выполнил дело:

Под страстным исканьем так страстно

Твое извивается тело!

Смеюсь я, художник великий,

И смехом ты труд мой венчаешь:

Ни слез, ни стыда – только вскрики,

И вздохи, и трепет ты знаешь.

Нет сил! Нас внезапно объемлет

Железное чувство покоя…

Колдунья-мечта лишь не дремлет —

И близится счастье иное.

Пришло! Я увидел другую

Горячим напрягшимся взглядом,

Ее щекочу и целую,

Приник, обнимаю – ты рядом.

Но мы так созвучны, что, темной

Мечты угадав напряженье,

Доверчиво лаской нескромной

Шевелишь ты в друге волненье.

Созвучны! А чуешь ты смену

Любовниц в объятии верном?

О нет! Не проникнут измены —

То больно и сладко безмерно…

Не нужно мне новых объятий,

Я верен подруге случайной,

Мне счастье – не в скучном разврате —

В обмане фантазии тайном.

В подвалах ОГПУ под властью Менжинского извивались тела, но, конечно, без всякого удовольствия для жертвы и даже, может быть, для него самого. Цинизм будущего палача еще более однозначно проявляется в других высказываниях Демидова, например в размышлении о том, что, как судебный следователь, он «вытравил из себя всякую принципиальность… он был последней спицей в колеснице правосудия и не чувствовал на себе никакой вины, если она кого-нибудь давила».

Через два года читающая публика опять встретила имя Менжинского в альманахе «Проталина», где он опубликовался вместе с Александром Блоком и Михаилом Кузминым. Менжинский напечатал две поэмы белыми стихами, пародии на Евангелие, «Иисус» и «Из книги Варавва». Менжинский представляет Христа не мессией, а эпилептиком, обаятельным самоубийцей, который ведет учеников на Голгофу. Для Вифлеема появление Иисуса – катастрофа:

28. […] Вот пришел Иисус, и даже прокаженные вернулись в город, хоть двоих мы побили камнями. Собралось великое полчище народу, и бесноватые с ними, и нечего стало есть. По улицам ходят подруги Иисусовы, блудницы вифсаидские и самарийские; нельзя нам поднять глаз, чтобы не увидеть наготы их и не оскверниться.

Зато Варавва, убийца сборщиков податей – настоящий герой, любимец толпы, – освобожден Понтием и предательски убит римлянами:

29. Не нашлось никого, кто бы крикнул: «отпусти Иисуса».

30. Но вопила толпа: «отпусти Варавву, а Иисуса распни».

31. И видел Варавва, стоя в толпе, как Иисус влекся на лобное место.

32. И не умер Варавва, как раб, на кресте.

33. Убили его Римляне в пустыне и 50 верных с ним.

34. С мечом в руке пал Варавва, и рыдала об нем Иудея, и Галилея рвала себе волосы, стеная:

35. «Умер Варавва, гроза нечестивых, сокрушитель Римлян, истребитель сборщиков податей!»

Как и в пьесе Горького «На дне», в стихах Менжинского христианский герой уступает место революционному бандиту (7). Менжинский, как и Сталин, выражает свое недоверие к неблагодарной толпе. Вообще, читая его стихотворения, легко предвидеть, как Менжинский будет обращаться с теми Христами, Пилатами, Вараввами и Иудами, с которыми ему придется сталкиваться в ОГПУ и против которых – или вместе с которыми – он должен будет работать в Советской России. То, что объединяет Сталина, Дзержинского и Менжинского, – это мессианские идеи и даже, можно сказать, подавленная христианская набожность. Им было мало отвергнуть Бога: они хотели его заменить.

Забросив литературное творчество, Менжинский, как и Сталин, продолжал интересоваться поэзией и решать судьбы поэтов. Оба вмешивались в жизнь и творчество литераторов, выступая покровителями, цензорами или палачами.

В свои первые годы в ЧК и ГПУ, несомненно из-за своего «отзовистского» прошлого, Менжинский не мог заниматься вопросами идеологии – в выкорчевывании эсеров, меньшевиков, анархистов и других инакомыслящих левых он не участвовал. В ЧК, где служило столько безграмотных и нерусских, очень высоко ценили его редкое в этой среде умение сочинить письмо, резолюцию или приговор на хорошем русском языке, сочетающем юридическую точность с поэтическим изяществом. Постепенно, по мере того как ЧК трансформировалась в ОГПУ, Менжинский выходил из-за кулис и становился кому кумиром, кому страшилищем. Те, кого он допрашивал, дивились его согбенному телу, интеллигентным очкам или пенсне, обломовским пледу и дивану. Менжинский любил выставлять напоказ длинные пальцы пианиста; потирал руки от удовольствия, улыбаясь с изысканной вежливостью, даже – или особенно – тогда, когда он посылал собеседника на расстрел.

Репрессии против крестьян и интеллигентов

К весне 1921 г. Гражданская война закончилась, Кавказ был полностью завоеван, Польша и Балтийские государства подписали договоры о мире с СССР. Как и Красная армия, ЧК теперь нашла главного врага в том, за кого она боролась: крестьянство восстало против большевиков. В Поволжье все зерновые запасы были конфискованы отрядами армии и ЧК, чтобы кормить солдат и городских рабочих. Антоновское восстание на Тамбовщине было жестоко подавлено Тухачевским, под руководством Троцкого, и затем крестьян преследовали спецназы Юзефа Уншлихта, под надзором Дзержинского. Расстрелы заложников и бунтовщиков только усугубляли последствия войны и засухи; наступил голод такой страшный, что во многих районах чекистам некого уже было пытать и казнить.

Московские и петроградские фабрики и гарнизоны бастовали еще до того, как антоновцы были расстреляны или отправлены в лагеря. Хлебный паек был предельно урезан; дров и угля не было. После поражения белых рабочие уже не понимали, почему они должны еще голодать, мерзнуть, сидеть без работы и на военном положении. В марте 1921 г. Кронштадтский гарнизон предъявил требования свободных выборов, свободы слова и передачи земли крестьянам. Кроншадтскую делегацию арестовали, Троцкий и Тухачевский заставили войска подавить мятежников. Петроградская ЧК, не предупредившая мятеж, до того опозорилась своей безалаберностью, что Дзержинский подослал туда из Москвы вместе с Яковом Аграновым поляка Станислава Мессинга, чтобы судить (и очень часто расстреливать) мятежных матросов.

Менжинский при участии Михаила Кедрова составил обращение в ЦК, в котором предупреждал Ленина, Зиновьева и Сталина, что крестьянские мятежи хорошо организованы и что, если условия станут еще хуже, столичные рабочие забастуют в знак солидарности с крестьянством. Кроме того, Менжинский предостерегал, что обласканные Троцким профсоюзы подрывают авторитет партии и что Красная армия становится ненадежным орудием власти. В записке настойчиво говорилось о том, что только собственные силы ЧК, спецназы, еще были годны для восстановления порядка в гарнизонах и на фабриках.

Катастрофа за катастрофой будто бы доказывала правоту ЧК. Менжинский пытался объяснить положение дел Троцкому, которому он уже раньше донес, что Сталин интригует против него. Троцкий резко отклонил советы Менжинского, которого он считал человеком непоследовательным и незначительным. Согласился он с Менжинским только по одному пункту – о том, что Петроградская ЧК тайно сочувствовала кронштадтским повстанцам. В ликвидации Кронштадтского мятежа, однако, Менжинский не сыграл заметной роли; он лишь распорядился об отправке тысячи недовольных моряков в Одессу, в результате чего и там чуть не вспыхнул 63шт. Поэтому только через восемь лет Менжинскому снова доверили дело массовых репрессий.


Одной из главных задач Менжинского в начале 1920-х гг. был надзор над интеллигенцией. Весной 1921 г. и Александр Блок, и Федор Сологуб просили выдать им выездные визы (8). Самый мягкий из вождей, Анатолий Луначарский, сам бывший драматург-символист и теперь нарком народного просвещения, был не прочь выдать эти визы и даже выразил сострадание: «Мы в буквальном смысле слова, не отпуская поэта и не давая ему вместе с тем необходимых удовлетворительных условий, замучили его [Блока]» (9). Максим Горький тоже хлопотал за Блока и Сологуба, хотя он и недолюбливал их стихи. Но чекисты Менжинский и Уншлихт смотрели на дело очень сурово. Уншлихт жаловался на «совершенно недопустимое отношение Наркомпроса к выездам художественных сил за границу. Не представляется никакого сомнения, что огромное большинство артистов и художников, выезжающих за границу, являются потерянными для Советской России… Кроме того, многие из них недуг явную или тайную кампанию против нас за границей» (10).

Из двадцати четырех выпущенных за границу девятнадцать (включая Бальмонта) остались там. Менжинский внушал Ленину: «За Бальмонта ручался не только Луначарский, но и Бухарин. Блок натура поэтическая; произведет на него дурное впечатление какая-нибудь история, и он совершенно естественно будет писать стихи против нас. По-моему, выпускать не стоит, а устроить Блоку хорошие условия где-нибудь в санатории» (11). После протестов Луначарского политбюро передумало и 23 июля 1921 г. решило выпустить Блока, но поэт уже умирал. Агония любимого поэта России так смутила политбюро, что оно уже не возражало, когда Андрей Белый, гениальный шарлатан и alter ego Блока, попросил разрешения на выезд в Берлин.

В 1926 г. Менжинский еще раз столкнулся с Луначарским, который хотел разрешить постановку пьесы Булгакова «Дни Турбиных». Только в свои последние годы Менжинский начал защищать писателей. В 1931 г. Кузмин добился от него обещания, что ОГПУ оставит в покое его любовника Юрия Юркуна. (Пока Кузмин был в живых, Юркун действительно оставался на свободе, несмотря на преследование гомосексуалистов Ягодой.)

В Петрограде, однако, ЧК обвинила интеллигенцию в том, что она вдохновляла кронштадтских матросов. Яков Агранов, заместитель Менжинского, сфабриковал из Кронштадтского восстания целый сценарий, первый из большевистских фиктивных заговоров (12). Агранов начал с того, что заманил в Россию матросов, укрывшихся в Финляндии, – чекисты выдавали себя за белогвардейских агентов и тайком приводили матросов в «безопасные» дома в Петрограде. Агранов выдумал «Петроградскую боевую организацию», будто бы возглавлявшуюся интеллигентами. (На самом деле подпольные противники ЧК в Петрограде смогли только взорвать памятники убитым чекистам Моисею Урицкому и Моисею Володарскому-Гольдштейну.) Агранов пользовался услугами провокатора Корвин-Круковского (из известной и уважаемой интеллигентской семьи). Корвин-Круковский выдал себя за недовольного чекиста и уговорил профессора Владимира Таганцева совершить кое-какие запрещенные действия, например развешивание оппозиционных афиш. Агранов арестовал профессора вместе с семьей, включая его пожилого отца, бывшего сенатора, и три десятка других интеллигентов.

Летом 1921 г. состоялась первая удачная репетиция всех тех приемов и процедур террора, которые получат полное развитие в 1930-х гг. ЧК понадобилось 45 дней, чтобы профессор принял ультиматум: признаться во всем и назвать имена всех «заговорщиков» – или пойти на эшафот вместе со всеми арестованными по этому делу. К концу июля ЧК и профессор подписали договор, заканчивающийся пунктом: «Я, Агранов, обязуюсь, в случае исполнения договора со стороны Таганцева, что ни к кому из обвиняемых, как к самому Таганцеву, так и к его помощникам, даже равно как и к задержанным курьерам из Финляндии, не будет применена высшая мера наказания» (13). Таганцева после этого перевели в чистую камеру с душем, улучшили питание; на следующий день он назвал Агранову триста имен, затем провел целый день в машине, объезжая город с чекистами, чтобы уточнить их адреса. Посоветовавшись с Дзержинским и Лениным, Агранов нарушил договор с Таганцевым и приговорил больше ста человек к смерти. Сам Таганцев, профессор-химик Михаил Тихвинский и Николай Гумилев, которого после смерти Блока многие считали не только самым героическим, но и самым великим из живущих русских поэтов, были приговорены вместе с бывшими чиновниками к расстрелу. Обвинить в конспиративной деятельности Гумилева, человека, который никогда не скрывал своих монархических взглядов и который боролся только открыто, было абсурдом.

Объявление приговоров вызвало целый вихрь телефонных звонков, телеграмм и личных визитов к Дзержинскому, Ленину и Крупской в Москве. Крупской удалось кое-кого спасти, а Ленин отказался спасти Тихвинского, с которым он раньше был на «ты», заметив, что «химия и контрреволюция не исключают друг друга». Напрасно Горький и целый ряд поклонниц хлопотали за жизнь Гумилева; в Петрограде истеричный Зиновьев, который хотел искупить свою оплошность накануне Кронштадта, жаждал крови, и ЧК с особым зверством готовилась к расстрелам. Смертников связали парами и оставили в одной камере на полтора суток без воды, еды, туалета; потом на рассвете их загрузили на грузовики и вывезли на полигон. Все восемьдесят жертв, включая Таганцева и Гумилева, должны были выкопать собственные могилы; потом их раздели догола, расстреляли и похоронили – кого-то заживо, кого-то после умерщвления.

За несколько месяцев перед тем Менжинский с помощниками в Москве чуть мягче и тоньше, чем Агранов, допрашивали так называемый «Тактический центр». Арестованные москвичи, однако, оказались более храбрыми и красноречивыми, чем петроградцы, и отказались торговать своей жизнью или свободой. Обвинялись Александра Львовна Толстая, философ Бердяев, историк Мельгунов; смертные приговоры им были отменены. В Москве Агранов допрашивал, но не судил, и его так пристыдила дочь Толстого, что он полностью растерялся.

В Москве, пародируя законность, прокурором выступал Николай Крыленко, который когда-то был юристом и прославился тем, что большевики назначили его первым главнокомандующим русской армией (после того как солдаты убили царского генерала Николая Духонина, не захотевшего присягнуть советской власти). Летом 1918 г. Крыленко вернулся в юриспруденцию, которую он приспосабливал к советской действительности. У него была тяга к макаберному абсурду. Так, он предложил расстрелять адмирала ГЦастного за то, что тот не затопил Балтийского флота, а когда ему напомнили, что большевики только что отменили смертную казнь, ответил: «Ведь мы его не казним, мы его расстреляем». Выступая прокурором в деле «Тактического центра», Крыленко хохотал, когда защитники обличали нелепость обвинений ЧК.

Слишком поздно Агранов, Менжинский и Дзержинский (объяснявший всем, что нельзя освободить крупного поэта и в то же время не освободить всех приговоренных к смерти) поняли, что петроградские казни августа 1921 г. отвратили остальную интеллигенцию не только от сопротивления режиму, но и от сотрудничества с советской властью. Чекисты страшно просчитались, и это – одна из причин, почему через год ЧК преобразовали в ГПУ. Ленин состряпал новый Уголовный кодекс с новой мерой наказания для несогласных – выдворение из СССР. Уже в мае эту меру начали принимать против тех интеллигентов, которых комитет (в состав которого входили Ленин, Дзержинский, Менжинский и Уншлихт) сочтет нежелательными. Тогда Сталин был занят кровавыми репрессиями в Средней Азии и «подтягиванием» грузинских товарищей – против такого послабления он не возражал. Даже кровожадный Зиновьев чуть-чуть успокоился: «Мы прибегаем сейчас к гуманной мере, мы сумеем обнажить меч» (14).

До 1922 г. выдворение было добровольным: первые разрешения на выезд получили еврейские писатели, например Хаим Бялик, которые предпочитали писать на иврите. Евреев поощряли писать по-русски, разрешали писать на идише, но иврит, как язык сионистского движения, был запрещен Лениным в 1920 г. В Москве задержали сотню (и посадили девятнадцать) делегатов на съезд сионистов. Шурин Троцкого по первому браку и член группы писателей, писавших на иврите, Илья Соколовский попросил у Троцкого билет «из того рая, который ты строишь». Хаим Бялик как-то добрался через Украину, опустошенную войной, до Москвы к Горькому и добился от Ленина виз, благодаря которым литература на иврите переместилась из России в Палестину.

Не только угрозы и пули ЧК, но и голод проредил ряды независимо мыслящих интеллигентов: от голода умерли семь академиков, среди них знаменитый математик Александр Ляпунов и языковед Алексей Шахматов. Единственным академиком, который получал добавочный паек, был нобелевский лауреат Иван Павлов, так как его опыты вивисекции считались большевизмом в науке. Ленина бесили «профессора и писатели… контрреволюционеры, пособники Антанты, организация ее слуг и шпионов и растлителей учащейся молодежи» (15). Еще 15 сентября 1919 г. он написал Горькому об интеллигенции: «Пособники, интеллигентики, лакеи капитала, мнящие себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно». Письмо к Дзержинскому от 19 мая 1922 г. явилось сигналом к наступлению на интеллигенцию. Через девять дней, однако, Ленина настиг второй удар. Едва научившись заново пользоваться карандашом, Ленин 17 июля 1922 г. несвязно, но непреклонно писал Сталину:

«…Решено ли “искоренить” всех энесов [народных социалистов. – Д. Р.]?.. По-моему, всех выслать. Вреднее всякого эсера, ибо ловчее… Меньшевики Розанов (врач, хитрый)… С.Л. Франк (автор «Методологии»). Комиссия под надзором Манцева, Мессинга [двух высокопоставленных деятелей ГПУ. – Д. Р] должна представить списки, и надо бы несколько сот подобных господ выслать за границу безжалостно. Очистим Россию надолго.

…Делать это надо сразу. К концу процесса эсеров, не позже. Арестовать несколько сот и без объявления мотивов – выезжайте, господа!

Всех авторов “Дома литераторов”, питерской “Мысли”; Харьков обшарить, мы его не знаем, это для нас “за границей”» (16).

Ленин послал списки тех «активных» антисоветских интеллигентов, имена которых он еще мог припомнить, Менжинскому и Уншлихту. Ленин просил Каменева и Уншлихта дать еще больше фамилий. Редакторы академических журналов, которые предоставляли своим сотрудникам слишком широкую свободу; врачи, которые на съездах соблюдали дореволюционные традиции свободы речи; экономисты и агрономы, которые выражали собственные мысли насчет фабрик и земли, – всем им пришлось уехать. Умиравший вождь ссылал самых известных врачей точно так же, как Сталин их через тридцать лет приговорит к пыткам и казням.

4 сентября 1922 г. Дзержинский обсудил с Лениным список жертв и поручил Уншлихту просмотреть все научные и литературные журналы в поисках сомнительных писателей. Ни он, ни Уншлихт не были достаточно сведущи в русской философии и литературе, чтобы выявить, кого выдворить, а кого оставить. К тому же любитель поэзии Агранов уехал далеко. Дзержинский сдался и приказал Уншлихту:

«Мне кажется, что дело не двинется, если не возьмет этого на себя сам т. Менжинский. Переговорите с ним, дав ему эту записку.

Необходимо выработать план, постоянно корректируя его и дополняя. Надо всю интеллигенцию разбить по группам.

Примерно:

1) Беллетристы, 2) Публицисты и политики, 3) Экономисты (здесь необходимы подгруппы): а) финансисты; б) топливники; в) транспортники; г) торговля; д) кооперация и т. д.; 4) техники (здесь тоже подгруппы): а) инженеры; б) агрономы; в) врачи; г) генштабисты и т. д.; 5) профессора и преподаватели и т. д. и т. д.

Сведения должны собираться всеми нашими отделами и стекаться в отдел по интеллигенции. На каждого интеллигента должно быть дело; каждая группа и подгруппа должна быть освещена всесторонне компетентными товарищами, между которыми эти группы должны распределяться нашим отделом… Надо помнить, что задачей нашего отдела должна быть не только высылка, а содействие выпрямлению линии по отношению к спецам, то есть внесение в их ряды разложения и выдвигание тех, кто готов без оговорок поддержать Советскую власть» (17).

Осенью 1922 г. сливки московской интеллигенции были собраны на Лубянке (такие же облавы имели место в Петрограде, Казани, Минске, Киеве). Операция проводилась безалаберно. Уншлихт жаловался Сталину на то, что «строгая конспирация была нарушена» и часть напуганной профессуры разъехалась на летние каникулы (18). К тому же киевское ГПУ плохо разбиралось в политических взглядах местной интеллигенции. Большей части задержанных вынесли обвинения в контрреволюционной деятельности; кое-кого вычеркнули из списков, кое-кого внесли в другой список, как необходимых советским учреждениям спецов. ОГПУ не удалось проследить всех, кого оно разыскивало, другие же уже сидели в ожидании «суда» по политическим обвинениям. Не все задержанные понимали, как им повезло: те, кому разрешили остаться на родине, погибли через пятнадцать лет. К концу сентября Генрих Ягода сделал все необходимое, чтобы выслать 130 человек в Германию. Напрасно германский канцлер протестовал, заявляя, что «Германия – не Сибирь»; германский консул в Москве выдал визы всем ссыльным, которые, разумеется, без исключения заявили, что выезжают по собственной воле. Ученые люди, лишенные своих книг и рукописей, собрались в петроградском порту.

Те два парохода, которые отплыли в Штеттин, везли на Запад самый щедрый подарок от России. Без Трубецкого и Якобсона на Западе не было бы структурной лингвистики; без Николая Бердяева не было бы христианского экзистенциализма. Историки Мельгунов и Кизеветтер внесли огромный вклад в европейскую историографию. Русская академия в Праге и Сорбонна в Париже обогатились этим выдворением. Со своей стороны, Советский Союз лишился некоторых своих самых блестящих талантов, а те, кто остался, сделали нужные выводы и ушли в себя. Для советского гражданского общества высылка 1922 г. оказалась не менее катастрофичной, чем казни 1921 г.

Обсуждая смысл жизни с красноречивыми и самоуверенными арестантами, ГПУ быстро повысило свой культурный уровень. Когда Дзержинский, Менжинский и Лев Каменев допрашивали Николая Бердяева, вместо уклончивых ответов они получили целую лекцию. Дзержинский был ошеломлен и пробормотал в ответ: «Можно быть материалистом в теории и идеалистом в жизни, или наоборот, идеалистом в теории и материалистом в жизни». Затем он приказал Менжинскому достать мотоцикл, на котором Бердяева отвезли домой. Все лето и всю осень московские и петроградские чекисты подвергались испытаниям на прочность своей веры в большевистский строй и идеалы. Когда Менжинский сказал Мельгунову, что тот больше не увидит России, историк ответил: «Я вернусь через два года, дольше не выдержите». Менжинский задумался и сказал: «Нет, я думаю, что мы продержимся еще шесть лет».

Конец ознакомительного фрагмента.