Глава II
В Москве и в Калуге. – Первые воспоминания Ковалевской. – Первоначальное воспитание. – Русская няня и ее влияние. – Софья и Анна Корвин-Круковские. – Проявление сильной воли и любознательности в маленькой Софье.
Жизнь Ковалевской была недолгой; она скончалась на сорок втором году от рождения. Почти полжизни провела она в общей сложности за границей и погребена в Стокгольме. Многие, не знавшие ее близко, могут из этого заключить, что она мало жила русской жизнью. Такое предположение покажется еще более вероятным, если мы вспомним, что по матери Ковалевская была немецкого происхождения. Несмотря на это, она получила чисто русское воспитание и, находясь в Берлине, Париже, Ницце, Стокгольме, жила русскими интересами, думала, чувствовала и поступала по-русски. И, как мы знаем, всё это не помешало ей сделаться европейской знаменитостью.
Первые годы жизни Софьи Корвин-Круковской прошли в Москве под исключительным влиянием русской няни, которая без памяти ее любила и очень баловала. Самые ранние воспоминания замечательного ребенка, очевидно, связаны с Москвою; Ковалевская сама писала, что прежде всего помнит: «Гул колоколов. Запах кадила. Толпа народа выходит из церкви. Няня сводит меня за руку с паперти, бережно охраняя от толчков. „Не ушибите ребеночка!“ – умоляет она поминутно теснящихся вокруг людей…»
Эти первые отрывочные воспоминания состоят из отдельных и очень ярких картин. Последовательные воспоминания относятся уже к жизни в Калуге, куда перевели Корвин-Круковского по службе. Из этих воспоминаний вполне рисуется сама жизнь Корвин-Круковских в Калуге – тому, кто вообще знаком с образом жизни богатых людей в провинции в то время. Дети тогда не пользовались такими правами, какими они пользуются теперь; о гигиене и ее требованиях родители думали мало. Дети до известного возраста жили исключительно в детской, которая всегда помещалась наверху двухэтажного дома; в бельэтаже находились жилые комнаты для господ, а в нижнем были кухня и людские. Так жили и Корвин-Круковские. Ковалевская пишет: «Детская наша так и рисуется перед моими глазами. Большая, но низкая комната. Стоит няне стать на стул, и она свободно достанет рукой до потолка. Мы все трое спим в детской».
Нетрудно себе представить, какой воздух был в этой комнате, в которую гувернантка-француженка не могла войти без того, чтобы не поднести брезгливо платка к носу. Она умоляла няню отворять форточку, но няня не слушалась «басурманки», ни за что не соглашаясь «студить господских детей». Само собой разумеется, что няня не особенно тщательно и прибирала комнату; она даже не мыла как следует детей, а просто вытирала им лицо и руки мокрым полотенцем; не чесала их, а проводила гребнем по голове, надевала на них платьица, в которых часто не хватало нескольких пуговиц.
Впоследствии Корвин-Круковская удивлялась неаккуратности своих обеих дочерей и не знала, откуда она взялась; тогда же ей было не до пуговиц, были бы дети при гостях нарядно одеты. И в Москве, и в Калуге маленькая Софья Круковская жила в детской даже больше, чем другие дети ее лет. Это видно из того, что в ее воспоминаниях нет ни слова о войне, которая составляла почти исключительный предмет разговоров в гостиных в половине пятидесятых годов. Тогда все дети, вертевшиеся около взрослых, говорили нараспев:
«Вот в воинственном азарте
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом».
Ковалевская же, смеясь, признавалась, что это патриотическое стихотворение, как и другие, было ей незнакомо. Она в то время заслушивалась сказок своей няни… Последние оставили такой глубокий след в ее воображении, что много лет спустя ей снились то «черная смерть», то волк-оборотень, то двенадцатиголовый змей, и она испытывала тот же ужас, который охватывал ее в годы детства, когда она слушала эти сказки.
Вскоре сказались результаты такого во всех отношениях ненормального воспитания маленькой Софьи, и розовенькая, здоровая от природы девочка сделалась в высшей степени нервной. На нее по временам стало находить чувство безотчетной тоски; она начала бояться темноты. Ковалевская говорит, что испытываемое ею чувство было очень сложно и гораздо более походило на тоску, чем на страх; оно вызывается не собственно темнотою или какими-либо связанными с нею представлениями, а именно ощущениями надвигающейся темноты; то же ощущение охватывало ее при виде большого недостроенного дома с голыми кирпичными стенами и пустыми пролетами вместо окон.
В то же время у С. Корвин-Круковской стали появляться и другие признаки большой нервности, например доходящее до ужаса отвращение к уродствам. Она видела всегда во сне всех уродов, о которых слышала наяву. Даже вид разбитой куклы внушал ей страх. Она говорит:
«Когда мне случалось уронить куклу, няня должна была подымать ее и докладывать мне, цела ли у нее голова; в противном случае она должна была ее уносить, не показывая мне. Я помню и теперь, как однажды Анюта, поймав меня одну без няни и желая подразнить, стала насильно совать мне в глаза восковую куклу, у которой из головы болтался вышибленный черный глаз, и довела меня до конвульсий».
В следующей главе мы будем говорить о переменах в воспитании, которые, к счастью, скоро последовали в доме Круковских. Но если бы Ковалевская продолжала находиться под властью няни, мы не увидели бы блестящего проявления ее природных сил; она сама говорит, что ей предстояло превратиться в болезненного ребенка. Вдобавок ко всему няня «натолковала» своей любимице, что она нелюбима родителями, особенно матерью.
Сама Ковалевская замечает: "…во мне рано развилось убеждение, что я нелюбимая, и это отразилось на всем моем характере. У меня всё более и более стала развиваться дикость и сосредоточенность». Ребенок дичился решительно всех – своих и чужих, и детей и взрослых, поэтому и с ним все были не так ласковы; няня же это толковала своей любимице по-своему. Последствия обнаружили, насколько няня была несправедлива; младшая дочь всегда была любимицей отца, и во всяком случае никак нельзя было сказать, чтобы г-жа Круковская не любила свою Соню: мать и дочь только не были близки между собою, но это обусловливалось разностью их характера. По словам своего брата, Софья и маленькая характером была вылитый отец. В самом раннем возрасте у нее проявлялись признаки сильной воли, как это видно из некоторых сохранившихся рассказов из ее детской жизни. Маленькую Софу, как и всех детей в то время, насильно заставляли есть суп, и если она упрямилась, ставили в угол. Это было самое страшное наказание, потому что бить детей у Круковских не полагалось. Раз как-то в начале обеда никак не могли доискаться Софы и наконец нашли ее где-то стоявшей в углу: она объяснила, что не хочет есть супа и зная, что за это ее поставят в угол, отправилась туда сама. И во взгляде, и в голосе ее была при этом такая твердая решимость, что все старшие опешили.
На преждевременное развитие Софы имела большое влияние не по летам развитая и бойкая Анюта, которая была старше ее на семь лет. Когда Анюте надоедало быть с большими, она являлась в детскую к своей младшей сестренке и играла с нею. Анюта, успевшая многого начитаться и многого наслушаться, подчас сердилась на наивность пятилетней сестры, не имевшей понятия об идеале и смешивавшей это слово с одеялом; ей хотелось, чтобы Софа поскорей выросла и начала ее понимать, и она принялась набивать ей голову разными непонятными ей вещами. Мать, по ее словам, часто заставала дочерей в таком положении: Анюта стоит и что-то горячо толкует Софе, трясет ее за плечи или сильно размахивает руками, а Софа, ростом вдвое меньше Анюты, смотрит на нее как-то снизу вверх и напряженно старается понять сестру. Обе девочки не любили играть в куклы; любимой их игрой было копирование отношений между господами и прислугой. В материале и образцах не было недостатка: в их детскую часто забегали горничные пить кофе и беседовать с нянюшкой. Анюта, обладавшая большим сценическим талантом, брала на себя роль прислуги, а Софе предоставляла играть скучных и важных барынь, что, впрочем, та делала охотно; няня наговорила ей, что она будет золото носить, по серебру ходить и так далее. Софа всегда восхищалась высокой, красивой и речистой Анютой и, часто видя в руках ее книги, сама захотела выучиться читать, думая найти в них все то интересное, о чем рассказывала ей Анюта. Никому не объявляя о своем намерении, она стала хватать книги и газеты, обращаясь с просьбой назвать ей ту или другую букву, и так понемногу, незаметно для всех, она к общему удивлению выучилась читать; ее, разумеется, похвалили, и отец при этом припомнил, что Анюту нужно было заставлять учиться, а Софа вот сама выучилась. Софа вся покраснела от удовольствия, что в чем-нибудь она оказалась лучше предмета своей зависти и восхищения. Тут она поняла слабые стороны Анюты и, узнав, в чем может ее превзойти, неусыпно старалась делать это. Все говорили, что Анюта была ленива, – Софа выказывала большое прилежание к учению; Анюта была своевольна – Софа старалась быть послушной. Считая себя нелюбимой, она со свойственной ей страстностью стремилась приобрести любовь своих родителей. Вскоре она сделалась гордостью семьи и сознавала, что учится прекрасно и что все считают ее очень знающей для ее лет. Это настолько бросалось в глаза, что приехавший к ним погостить дядя – брат матери – нашел, что с такой умной барышней нельзя говорить о пустяках и начал рассказывать ей про инфузорий, про водоросли, про образование коралловых рифов. Эти рассказы приводили ее в восторг.
Лицом и манерами в то время Софья напоминала благовоспитанного ребенка из немецкой семьи. Личико у нее было очень беленькое, но тело смуглое, и в нем билось пылкое, если хотите, цыганское сердце, способное сильно страдать и сильно желать; иногда это проявлялось в поисках исключительной привязанности, в припадках сильной ревности, за которые Ковалевской бывало так стыдно, что она боялась показаться на глаза людям.
Такова была Ковалевская, превращаясь из ребенка в девочку-подростка. Она скоро вышла из детства, но своеобразность его оставила неизгладимые следы в ее характере; рано развившаяся нервность, как мы увидим, давала себя знать и в позднейшие годы ее жизни, выражаясь между прочим в склонности к суеверию. Впрочем, наряду с этим дурным влиянием было и хорошее. Благодаря няне и ее рассказам в ней развилось воображение, которое, как она сама говорила, в математике необходимо столько же, сколько и в поэзии. Не будь няни, ревниво отстранявшей француженку и привлекавшей ребенка не только баловством, но действительной любовью и лаской, первым языком Ковалевской был бы французский и она потом не нуждалась бы в русском языке и не была бы вполне русской. Очень может быть также, что строгая дисциплина в раннем возрасте не дала бы развиться многим ее индивидуальным особенностям, которые пустили такие глубокие ростки под няниным крылышком. Эта же няня прозвала свою любимицу «ясынка», и все знавшие Ковалевскую соглашались, что это было самое подходящее к ней прозвище.