Вы здесь

Сорочья усадьба. Розмари (Рейчел Кинг, 2013)

Розмари

Я проснулась от страха. Сны мои сопровождались каким-то назойливым звуком, мучительной нотой, доносящейся со стороны ближайшего огороженного пастбища, он снова и снова дергал меня, этот звук, он часто звучал у меня в ушах, с тех пор как я много лет назад поняла, что он значит. Лежа сейчас в кровати, я пыталась еще раз расслышать его, но он пропал, словно растворился в тумане. Нет, это не призрак прошлого явился мне, в этом, как всегда, виновато мое богатое воображение.

Занавески на окнах все еще оставались не задернуты, ночь была ясная. Снаружи слышалось, как кто-то ерзал, шаркал, стонал. Да таких звуков много в деревне по ночам, сказала я себе. Дом ведь, словно живое существо, шевелится, дышит. В нем всегда что-то скрипит, жалуется. Вот и тогда тоже… но ведь тогда я была не одна. Всегда кто-нибудь был рядом, можно было всегда узнать, что это за звуки, если они принимали враждебный оттенок. Я встала с кровати и подошла к окну. Лунная ночь была тиха. Лучи ночного светила освещали заброшенные грядки, детский домик на дереве. Вдалеке сквозь деревья мерцала река. Было такое чувство, будто за домом кто-то наблюдает, как бы поджидая, что кто-нибудь в нем, хотя бы я, например, пошевелится. Я услышала звук: словно какой-то человек ступил на посыпанную гравием дорожку, ступил и остановился. Я прижалась лицом к стеклу, всматриваясь влево, но чтобы что-то увидеть, мне пришлось бы высунуться из окна.

Тогда это и случилось. Я положила руку на стекло и вдруг ощутила ею какой-то глухой шум. Он прошел сквозь пальцы вверх по руке и по телу до пальцев ног. Комната мягко качнулась, еще раз и еще, словно дом был великаном, а я разбудила его, и он раскачивался из стороны в сторону, и сердце мое забилось так сильно, что я чувствовала, как кровь пульсирует на щеках. Звук, встревоживший меня больше всего, приплыл с равнин, он на секунду накрыл меня и отправился дальше, словно некая тихая волна.

«Это ручей», – подумала я и снова легла на кровать.

Я понимала, что это землетрясение, но не могла избавиться от чувства, что причина его – наш дом.


В последний раз я видела дедушку, когда мир для него сжался до пределов спальни и смежной с ней ванной комнаты. Он больше не читал любимых книг, болели глаза, но часто засыпал при включенном телевизоре или радио. По ночам, сидя в своей комнате в другом конце дома, я слышала эти звуки. Просыпаясь и желая узнать, который час, он включал телевизор и снова засыпал, а в это время продолжали мерцать новости вперемешку с рекламой, навязывающей свои тренажеры с кухонными принадлежностями, которые ему уже никогда не понадобятся.

Иногда я читала ему отрывки из его любимых романов Диккенса и Толстого, но, подозреваю, слышал он едва ли половину читаемого; кроме того, постоянно напрягая голос, я быстро утомлялась, как, впрочем, и он уставал слушать.

Меня поразило, как быстро старость изменила его. Окруженный в своей кровати взбитыми подушками, он был теперь совсем крошечный, запястья и руки его истончились и покрылись старческими пятнами. А уши, наоборот, вдруг словно выросли, все лицо пожелтело, как оставленные на солнце хлопчатобумажные простыни. Больно было на него смотреть, и он понимал это. Я сидела, держа его руку в своей, и лицо его казалось озабоченным, но он думал не о собственном здоровье, он беспокоился обо мне.

– Ты только не волнуйся за меня, детка, – сказал он. – Я прожил долгую и счастливую жизнь, и все такое. Ты же это прекрасно знаешь, верно?

Я кивнула в ответ.

– По лицу твоему вижу, что выгляжу я хреново.

Я попыталась возразить.

– Ладно, ладно, не спорь, – улыбка разрезала лицо его надвое. – Тебе повезло, ради тебя я вставил свою челюсть. Сьюзан лишена такой привилегии, скажи, Сьюзан?

Сидящая на стуле у окна сиделка и головы не подняла от кроссворда.

– Что и говорить, Перси, – невозмутимо сказала она. – Вы – настоящее чудовище.

Он усмехнулся. Одним из последних удовольствий в жизни его была возможность дразнить эту женщину, оба они то и дело задирали друг друга, прямо как муж и жена. Сьюзан была невысокого ростика, полненькая, дети ее давно оперились и покинули родное гнездо, так что она могла позволить себе посвящать ему даже больше времени, чем требовалось. У деда была специальная кнопка, и он мог нажать ее всякий раз, когда она нужна была ему ночью, а жила она всего в двадцати минутах на машине. А порой, когда он, казалось, уже отходит, она оставалась в доме и на ночь, спала в соседней комнате на простой кровати. Ухаживая за дедом, она не знала усталости, но когда я попыталась выразить ей свою благодарность, нашу благодарность, она пожала плечами и ответила, что всего лишь исполняет свою работу, что ей хорошо платят и она всем довольна.

Мое увлечение таксидермией доставляло ему величайшую радость. Я продолжала заниматься ею, когда закончила школу, а потом – когда оказалась в Лондоне одна без единого пенни в кармане и принялась изготовлять всяких диковинных тварей и модные аксессуары, сдавая их в антикварный магазин в Гринвиче. Дедушка то и дело просил рассказать, что я делала тогда: шляпки, украшенные воробьишками, чирикающими в своих гнездышках, брошки, которые я мастерила из крошечных мышат (вместо хвостов у них были серебряные цепочки, а вместо глаз сверкали драгоценные камни). Я создавала странные гибриды животных: кошек с голубиными крыльями, кроликов с рогами молодого оленя. Дедушка поистине наслаждался, когда я рассказывала, как меня вдруг увидели соседи по квартире, когда я в одной пижаме отпиливала на кухонном полу голову мертвой лисице, а потом, забыв распри, объединились с одной целью добиться моего выселения. Крови от той операции было немного, но все были уверены, что я убила ее собственными руками. На самом деле я нашла ее мертвой, хотя целой и невредимой, позади дома. Ее морда была испачкана какой-то дрянью из соседских мусорных баков. Скорей всего, чем-то отравилась.

– Я рада, что ты относишься к этому с юмором, – сказала я, когда он в очередной раз расхохотался. – А мне жить было негде, и в карманах ветер гулял.

Но я всегда находила выход из самого сложного положения. В конце концов пристроилась к одной молодой паре, державшей собственный магазин. Они ничего не имели против, когда я приносила домой дохлых животных и хранила их в морозилке.

– Расскажи еще раз, Рози, – сказал дед, закрывая глаза. – Что мы с тобой сделали с той сорокой, помнишь, в первый раз?

– Разрезали, выпустили воздух через задний проход, все, как ты мне говорил.

– А потом?

Он был похож на ребенка, который слушает давно знакомую сказку на ночь. Я рассказывала ему о том, как сразу после школы я работала в профессиональной мастерской, изготовляя чучела из охотничьих трофеев, главным образом, для американских туристов – оленей, за убийство которых они заплатили уйму денег. А когда я решила изготовить чучело дикого кабана не свирепого вида, как было приказано, а с веселенькой, дружелюбной мордашкой, меня уволили, и подобного рода таксидермией, когда животное убивают лишь для того, чтобы сделать из него чучело, я больше никогда не занималась. После того случая я набивала чучела только животных, сбитых машиной, или почивших домашних любимцев, даже занималась реставрацией старых чучел, давая им новую жизнь, а когда дедушка умер, я уехала из Лондона, вернулась домой и поступила в университет, решив посвятить свою жизнь науке; времени на таксидермию у меня больше не оставалось.


Наутро я проснулась рано. При свете дня трудно представить себе всю жуть подземных толчков в тихую, залитую лунным сиянием ночь. В комнате было столько пыли, что голова шла кругом. Спала я одетой, только сбросила обувь, и все. Впервые за долгое время не нужно было сразу вставать и куда-то бежать. Я привыкла просыпаться одна; Хью лишь один раз остался у меня до утра, это было, когда он вернулся с какой-то конференции раньше времени, а жене, естественно, не сообщил. Рита, с которой я снимала квартиру, столкнулась с ним за кухонным столом, он был в моем розовом халате, который он едва натянул на свое толстое пузо, и она с извинениями ретировалась, словно мы оба сидели перед ней совершенно голые. Ей про него я ничего не рассказывала, но, думаю, она инстинктивно понимала, что мы встречаемся тайно, потому что в тот вечер меня избегала, а потом никогда о нем не спрашивала.

Мне уже тридцать три года, а я до сих пор сплю одна, хотя и были у меня и любовники, и романы я крутила, и не один и не два. Мужчин, с которыми я целовалась или даже спала, было не счесть, но всякий раз, когда я влюблялась по-настоящему, у меня появлялась новая наколка. Не понимаю, в чем тут дело. Сколько раз я ни влюблялась, все романы продолжались недолго и заканчивались ничем. Мне почему-то и одной было неплохо, хотя я никогда не оставалась одна надолго. Я, конечно, мечтала бы пожить вместе с Хью в нашем коттедже в Уэльсе, но когда эта мечта померкла, взамен у меня ничего не осталось. Почти всех хороших, интересных мужчин разобрали, все они обзавелись семьями, в том числе многие мои друзья. И я понимала, что, если буду с Хью, пока это хочется ему, у меня вообще не останется никаких шансов. Я бы не сказала, что без мужчины была бы несчастна, дело не в этом. Просто прежде я считала, что мне все равно, есть у меня дети или нет, а сейчас призадумалась. Не то чтобы я терзалась этими мыслями, нет. Так, некое смутное чувство. Должен же быть у меня хоть какой-то выбор.

Я спустилась по лестнице вниз, по пути разглядывая галерею семейных портретов: фотографии детей, собак, общих сборищ, увеличенные и, как картины, забранные в рамы; студийные портреты, заказанные к сорокалетию свадьбы дедушки с бабушкой, со странными прическами, в странных, в обтяжку одеждах, которых больше никогда не надевали. Это были последние фотографии, словно, когда мне было тринадцать лет, жизнь семьи кончилась. Думаю, в каком-то смысле так оно и было. В Сорочьей усадьбе после этого больше не было шумных и веселых семейных сборищ; время от времени, правда, кто-нибудь наезжал в гости, но мать всегда норовила найти предлог, чтобы не ехать. Во всяком случае, когда потом я сама приехала сюда, то не стала предаваться ностальгическим воспоминаниям о прошлом, а целиком посвятила себя уходу за дедушкой.

Ниже, по мере того как я спускалась по ступенькам, шли черно-белые фотографии моих бабушек и дедушек со своими детьми на пикниках и во время свадебных церемоний. Мой отец с братьями, еще мальчишки, в шапках, как у Дэви Крокетта[13], улыбаются, на плечах винтовки, а на палке между ними – целая гроздь убитых диких уток. Моя тетя, Хелен, безмятежная и красивая, в белом подвенечном платье, и ее муж, на добрых два дюйма ниже ее ростом.

Дальше фотографии шли уже зернистые и пожелтевшие. Портреты застывшего перед объективом мальчика, которым когда-то был дедушка, в комбинезончике и с большим луком, его обнимает мать, женщина с суровым лицом и стрижкой под Луизу Брукс[14], очень, кстати, похожей на мою теперешнюю; с другой стороны отец, Эдвард Саммерс. И в окружении множества дочерей, с которыми мы давно утратили всякие связи, все они повыходили замуж и разъехались по стране, растворились среди родственников своих мужей.

Большинство фотографий снято на фоне дома, незыблемого и неизменного. Это мне и нравилось в них, дом был как бы некоей константой жизни всех нас, всего семейства. Мне приятно было думать, что даже мебель во многом оставалась все той же и расположение комнат сохранялось с тех пор, как дедушка был еще маленьким, а может быть, и с более раннего времени, с детства его отца; что дедушка ухаживал за бабушкой точно так же, как и мой отец за моей матерью – приводил ее в этот большой дом, показывал сад, грядки, реку и свой диковинный таксидермический кабинет. И женщины сами влюблялись во все это, дом становился частью их самих, как и всех прямых потомков Генри Саммерса, хотя, чем больше он ветшал, тем холодней относилась к нему моя мать.

В самом низу лестницы висели две очень старые и поблекшие фотографии в тяжелых дубовых рамках. На одной – большая группа женщин с велосипедами, в жакетах и длинных юбках Викторианской эпохи и в соломенных шляпках. Я узнала эти ведущие из парка, в котором я часто играла, обсаженные деревьями широкие аллеи, хотя деревья были намного меньше, чем сейчас.

На другую фотографию я много раз мельком смотрела, когда пробегала мимо, но никогда не останавливалась, чтобы как следует разглядеть ее. Это был постановочный студийный портрет коллекционера Генри Саммерса за работой. Одет он довольно просто: в твидовые брюки, кожаные ботинки и краги. Без шляпы, хмуро смотрит прямо в объектив камеры. Прямой, крепкий нос, тонкие брови, напряженный взгляд темных глаз. В руках у него винтовка, собака сидит у ног и смиренно держит в пасти убитую птицу. Не вполне уверена, но, похоже, это пукеко[15] или такахе[16]. Высокого роста, с длинными руками и ногами, смотрит с врожденной самоуверенностью, как и полагается человеку его положения и жизненной карьеры. Сложно определить, когда сняли эту фотографию. До или после гибели его жены? Но по его лицу здесь трудно сказать, что он убит горем. У этого человека, скорее, горизонты чисты, он полон надежд на будущее и готов принять любые вызовы судьбы.

Я попробовала представить себе, какой он был человек, мой прапрадедушка Генри, со всеми его татуировками, спрятанными под костюмом Викторианской эпохи, что за человек была его жена, и как она погибла, и что за сокровища успел он собрать, позже бесследно исчезнувшие. С таким трудом собранная коллекция животных и банок, которую я получила в наследство, странным образом устанавливала между нами крепкую связь, я это чувствовала, тем более что я узнала про нашу общую с ним любовь к татуировкам, и это только обостряло чувство близости. Мне вдруг захотелось побольше узнать про Генри и Дору, прежде чем этот дом отскребут от всего, что может напомнить о них и о дедушке Перси. Впрочем, теперь мне нужно было поскорей выйти на свет и свежий воздух.

На мне все еще было старомодное креповое черное платье и колготки, в этом я и спала. У двери на кухню я надела резиновые сапоги и серый твидовый пиджак для верховой езды. Сунула руки в карманы, в которых, слава богу, было пусто. Не знаю, каково мне было бы, если б я наткнулась в них на какие-нибудь личные вещи человека, который уже умер, – грязный носовой платок или конфетный фантик.

Было тихо, слышались только звуки моего дыхания да шлепки болтающихся на ногах резиновых сапог по дорожке; в прохладном воздухе изо рта шел пар. С тополей, растущих по периметру ближнего пастбища, листья почти облетели, оголив ветки, и когда я проходила мимо, с ближайшего тополя поднялась туча возбужденно чирикающих воробьев. Рядом стояла ветрозащитная полоса, плотная стена макрокарп. Здесь вили свои гнезда сороки: чтобы построить себе дом, они собирали сухие травинки, солому, а еще куски колючей проволоки и битого стекла. Дедушка показывал мне одно такое гнездо, и выглядело оно, мягко говоря, очень неуютно.

Я остановилась, глядя через поле на реку. Старая дедушкина лошадь по кличке Джимми подняла голову, протяжно фыркнула, выпустив облако пара, и продолжила щипать травку. Вокруг нее с гордым видом, как часовые, расхаживали две сороки. Подальше двигалась темная фигура кобылы, которую звали Милашкой. Было время, когда лошади на этом лугу, только завидев меня, сразу бежали навстречу, вытягивали морды, ища угощения и отталкивая друг друга, но эти две не проявили никакого интереса. Надеюсь, подумала я, что кто-то здесь за ними приглядывает.

Я дернула за проволоку ограды, но звук был совсем другой, ничего общего с до сих пор звучащим в ушах, назойливым мелодичным звуком, который мне послышался ночью и который я услышала в то утро много лет назад. На секунду мне показалось, что я вижу вдалеке фигуру еще одной лошади, поменьше, но моя лошадка-пони, на которой я училась ездить верхом в детстве, давно погибла. Еще один призрак, из тех, что я изо всех сил хотела забыть.

Я повернула к саду, окруженному стеной, где изо дня в день почти все свое время проводила бабушка, ковыряясь в нем с вечной тонкой сигаркой в уголке рта; длинные седые волосы ее всегда были безукоризненно зачесаны наверх. Своей прическе она уделяла внимания больше, чем всему остальному, а дом зарастал пылью все то время, пока она присутствовала в нем собственной персоной. Для работы в саду и на огороде бабушка всегда надевала широкие штаны, резиновые сапоги и рубаху цвета пейсли[17], застегнутую на все пуговицы, с жемчужной брошкой под воротником. Когда я была маленькая, она иногда разрешала мне посидеть с ней, пока она работала, но после того, как я повыдергивала половину ее лекарственных трав, никогда больше не просила меня помочь; а я тогда была уверена, что орегано и тимьян – сорняки.

Чем бы бабушка ни занималась, она всегда держала себя с элегантным достоинством. Мне всегда казалось, что на всех нас она смотрит как бы слегка свысока, особенно это было заметно, когда она выпивала немного лишку бренди и давала всем почувствовать остроту своего язычка. Проявление нежности с ее стороны я видела только тогда, когда ей казалось, что они с дедушкой остались наедине. Я замечала то взгляд между ними, то ласковое касание рук, но в остальном, казалось, она всегда была полна решимости не допустить, чтобы остальные члены семейства увидели проявление нежности, словно она считала ее признаком слабости характера.

Сад совсем зарос, а местами, где цветы, не срезанные ласковой рукой, завяли и поникли, побурел; все остальное пространство заполонили буйные заросли сорняков. Там, где некогда цвели яркие и высокие, выше меня ростом, подсолнухи, остались только засохшие обрубки. Когда откроется их гостиница, все это можно было бы посадить заново, но я отчетливо понимала, что дядя с тетей захотят сломать стену и превратить сад в теннисный корт или бассейн, в общем, чтобы меньше было расходов и больше приманок для туристов. Я уже видела эти потные тела, попирающие землю, где у бабушки росли георгины. Я заглянула себе в душу в поисках хоть какого-то чувства. Бабуля умерла пять с лишним лет назад от рака легких, что, впрочем, неудивительно, и горько мне было не столько от ее утраты, сколько смотреть на то, как дедушка привыкает жить один.

По дорожке я пробралась к бельведеру, вскарабкалась по лестнице наверх и уселась на деревянную табуретку. Отсюда, заслоняемый настоящими джунглями сада, дом выглядел так, будто сама природа возвращает его в свое лоно. Казалось, еще мгновение, и земля со вздохом восстанет и потащит его вниз, погребая под себя. Башня одиноко торчала на фоне серого неба. В детстве я часто забиралась в нее на самый верх, представляя себя Рапунцелью[18] или другой принцессой, которую в ней заточили. Оттуда все было видно как на ладони, и я наблюдала за тем, что делают другие дети, чем занимается бабушка в саду, видела лошадей, укрывшихся от солнца или от ветра в тени деревьев, и дедушку, где бы он ни находился. Перестала я туда ходить, когда мне было тринадцать лет.

Вдруг длинные побеги травы закачались, и из зарослей показалась чья-то фигура. На мгновение мир передо мной качнулся, и я снова очутилась здесь, в саду, и вспомнила, что я не единственный человек на земле.

– Господи, как ты меня напугал!

Сэма, местного рабочего фермы, я не видела уже два года, да и тогда мы лишь приветствовали друг друга взмахом руки, когда он ехал мимо на своем квадроцикле вверх по склону холма к сараю для стрижки овец. Я встала и сделала несколько шагов навстречу. Он протянул мне контейнер с яйцами, шесть штук, коричневых и белых, одно в крапинку.

– О, спасибо, – сказала я и взяла у него коробку.

– Да, я еще хотел принести кролика, но Джош сказал, что вы вегетарианка.

– Да, это правда. Откуда у тебя кролик?

– Попался в ловушку для опоссума. Совсем еще свежий. Утром дело было.

Он сощурил глаза: странно, с чего бы это вегетарианка интересуется мертвым кроликом.

– А что?

– Ты-то сам что с ним сделаешь, съешь?

– Не-а. Повар из меня никакой. Шкуру еще снять могу, но все эти кости… Бр-р-р… Отдам собакам.

– Ну, так принеси, ладно. Я из него чучело сделаю.

– А-а, ну, хорошо. Да, Джош и об этом рассказывал. Значит, пошли по стопам старика? Странное занятие для девушки. Особенно вегетарианки.

– Может, присядешь?

Я указала на скамейку и села сама. Сэм остался стоять, переминаясь в резиновых сапогах с ноги на ногу. Волосы его стояли на голове почти дыбом, а закрепителем ему наверняка служил собственный пот и овечий жир. Клетчатая куртка была ему велика, сидела мешком и доставала до колен.

– Не-а, я уж лучше пойду, – сказал он. – Вы тут на этой скамейке похожи на даму из какого-нибудь старинного романа.

– Интересно, какого именно?

– Не знаю. Из «Таинственного сада»[19], например. Вы такая старомодная с этой стрижкой. И платье тоже! Очень идет к резиновым сапожкам, просто здорово. Если б я не знал, что так не бывает, я бы подумал, что вы привидение, которое явилось из другого мира.

– Может, я и вправду привидение.

Сэм вынул кисет с табаком и молча принялся сворачивать сигарету.

– Ты вроде собирался идти.

– Ага, – лениво ответил он и отвернулся от ветра, прикуривая. – До встречи.

– Пока. Спасибо за яйца.

Он пошел прочь, а я смотрела на его удаляющуюся сгорбленную спину. Она скользила по заросшему саду, словно составляла с ним одно органическое целое. Я взвесила на руке коробку с яйцами и потрогала одно из них. Оно было еще теплое.


Сумки с припасами валялись на кухонных скамьях, там, где я оставила их накануне. Яйца напомнили мне о том, что с самого прибытия у меня маковой росинки во рту не было. В помещении было холодно и пусто. У миссис Грейнджер, экономки, давно бы уже пылала печь, и она носилась бы взад-вперед, словно на колесиках, что-то пекла бы, что-то готовила, чайник уже кипел бы. Она хорошо присматривала за дедушкой, благодаря ей дом сохранял тепло и казался гостеприимным, как раз в этом дедушка так остро нуждался. Иногда мне казалось, что миссис Грейнджер смахивает на дедушкину жену даже больше, чем сама бабушка. Конечно, после смерти бабушки экономка в доме для дедушки была огромным благом. Я подозревала, что к концу жизни она стала ему куда ближе, чем просто экономка, но когда завела об этом разговор с родными, все пришли в ужас. Когда он заболел, то позволял ей ухаживать за собой больше, чем всем нам, членам семьи, говорил, что ей за это не платят. В завещании дед оставил ей кругленькую сумму, и она призналась, что за тридцать лет жизни в деревне, где не на что тратить деньги, у нее скопились неплохие сбережения. Во всяком случае, у нее были свои дети, и они могли о ней позаботиться, в общем, она была в хороших руках, и мне не было нужды о ней беспокоиться. Впрочем, я все равно скучала по миссис Грейнджер, по маслянистому запаху овсяной каши, приготовленной в печи и подаваемой не с бастром[20], а с кленовым сиропом.

Я положила яйца на широкую скамейку и неожиданно почувствовала, что умираю с голода. Сварив парочку, я тут же их съела, нигде не найдя тостера, прямо со свежим хлебом, убрала остальную еду и вернулась в свою комнату.

Диссертация лежала на письменном столе, словно насмехаясь надо мной. Я совершенно не укладывалась в график, мне и так было не по себе от мыслей о дедушкиной болезни и смерти, оттого что отношения с Хью предстали передо мной в истинном свете, в общем, на душе было тошно. Я собрала материалы, привела в порядок мысли; теперь излагать их на бумаге надо всерьез и без дураков, это должна быть совсем не та пачкотня, которую я продуцировала до сих пор.

Я села за письменный стол и принялась перечитывать свои заметки, как вдруг услышала внизу какой-то шум. Я вскочила и двинулась к лестнице гораздо смелее, чем это было ночью.

– Есть кто-нибудь? – послышался голос с кухни.

– Входите!

Я совсем не испугалась, но на этот раз решила: как только избавлюсь от посетителя, сразу запру дверь на замок.

Посередине кухни стоял Сэм с мешком в руке. Похоже, он не собирался двигаться дальше, и я оценила это. Резиновые сапоги он снял возле двери; сквозь один из толстых серых носков торчал большой палец.

– Извините, – сказал он, и хотя извиняться ему особых причин не было, мне это тоже понравилось. – Вот, принес вам кролика.

Он протянул мешок, и я его приняла.

– Спасибо.

Мы постояли, глядя друг на друга, потом он повернулся и двинулся к двери.

– Ладно, – сказал он. – Ну, так я пошел.

Теперь извиняться настала моя очередь.

– Я сейчас работаю.

Я качнула в руке мешок.

– А за кролика спасибо.

– Ага.

Он подошел к двери и повернул ко мне голову.

– Мне было очень жалко вашего дедушку. Всем нам. Хороший был человек.

– Спасибо. Да, хороший был человек.

– А что будет с фермой? Когда его не стало?

– А разве не знаешь?

Странно, что ему никто ничего не сказал.

– А что я должен знать?

– Ее продают. Каждый продает свою долю наследства. Я думала, Джошуа тебе сообщил.

Впрочем, и сам Джошуа, возможно, ничего не знал. Кажется, я вляпалась.

Сэм смотрел на меня и молчал, видно было, что он переваривает информацию. Дыхание со свистом вырывалось сквозь его зубы.

– Черт возьми, вот это да… – сказал он, взял сапоги и, не надевая, вышел, с силой хлопнув за собой дверью.


Большую, глубокую морозилку, чтобы положить туда мешок, я открыла с таким чувством, будто поднимала крышку гроба. С тех пор, как дедушка умер, никто в нее не заглядывал, и она была полна. Там были вперемешку навалены пакеты с мясом, с овощами, какие-то жидкости в контейнерах без этикеток, что-то похожее на компот. Я уже собиралась ее закрывать, как на глаза попалось две вещицы: это были прозрачные пластиковые коробки с нетронутыми замороженными животными. Трудно было сказать, какими именно, надо было размораживать: маленькие и пушистые, возможно, горностаи. Впрочем, тот, что побольше и потемней, возможно, опоссум, хотя мне было известно, что попавшиеся в капканы опоссумы, как правило, отсылаются моему дядюшке, хозяину компании по выделке шкурок этих животных.

Проходя по коридору, я мельком заглянула в гостиную. На боковом столике чего-то не хватало… да-да, не было гуйи. Я смотрела туда, куда сама недавно ее поставила, и пыталась вспомнить: может, это я ее куда-то перенесла, но так ничего и не вспомнила. Стул оставался на месте, где я его оставила, сняв чучело птицы с высокой полки; я подняла глаза: гуйя снова сидела на своей жердочке.

Интересно, кто это шутит тут со мной свои шуточки? Сэм? Не похоже, кажется, дальше кухни он проходить не осмеливается. Но если не Сэм, то кто же? Мне стало не по себе, словно, кроме меня, в доме есть кто-то еще и он наблюдает за мной.

– Кто здесь?

Голос мой прозвучал глухо, поглощенный толстым ковром на полу и тяжелыми шторами; никто не ответил. Тогда я вспомнила о ранее принятом решении, вернулась на кухню и закрыла дверь на ключ. Сэма нигде не было видно. Если кто и есть в доме, то он (или они) заперт вместе со мной. Все это довольно рискованно. Мобильной связи здесь нет, но, насколько мне известно, обычный телефон все еще работает. То есть, если понадобится помощь, всегда можно позвонить.

Вернувшись в свою комнату, я постаралась выбросить из головы мысли о непрошеном госте. Возможно, это и вправду был Сэм; подумал, что я хотела поставить птичку на место, но не достала. Решил помочь. Я снова взялась за свои заметки и попыталась с головой окунуться в мир Хитклиффа с Кэтрин[21], чтобы избавиться от заполнившего голову тумана. Но потом подумала про кролика, которого принес Сэм. Интересно, большой или маленький? Самец или самка? В каком состоянии шкурка? Я уже так давно не набивала чучел, в последний раз это было, когда мне перевалило за двадцать. Представила себе дедушкин «зверинец», инструменты, лежащие там втуне. Вспомню ли я, как это делается? Прошло столько лет, помнят ли руки весь этот непростой процесс? Чтобы ответить на все эти вопросы, существовал только один способ.