Вы здесь

Соотношение сил. Глава седьмая (П. В. Дашкова, 2014)

Глава седьмая

На утреннем совещании объявили, что Управление сухопутных вооружений ждет создания опытного образца урановой бомбы не позднее февраля сорок первого года.

«С таким же успехом они могли бы сказать: завтра», – подумала Эмма и услышала громкий, на выдохе, шепот:

– Безумие…

Справа от нее, в следующем ряду, сидел Отто Ган. Она обернулась, встретилась с ним взглядом и кивнула, показывая, что полностью с ним солидарна. Герман тревожно засопел, заерзал на стуле, однако в сторону Гана не взглянул.

Сегодня на совещание пожаловал главный куратор проекта, начальник исследовательского отдела УСВ Эрих Шуман. Он был профессором физики и отдаленным потомком композитора Шумана, заведовал кафедрой экспериментальной физики в Берлинском университете и сочинял военные марши. Институтские остряки прозвали его Physik-Musik. Говорили, что кафедру Шуман получил в награду за свои марши, поднимающие патриотический дух, а профессорское звание – дань уважения к его знаменитому предку.

Возможно, марши Эриха Шумана были хороши, но в физике он смыслил мало, как положено невежде, ненавидел и презирал профессионалов.

– Государство оказывает вам огромное, беспрецедентное доверие, – вещал Шуман, взобравшись на кафедру, – в тяжелые дни войны, когда наши доблестные войска сражаются за мир и процветание Европы, когда все силы нации, физические и духовные, посвящены борьбе, когда денно и нощно лучшие сыны германского народа отдают свою энергию великому делу…

Physik-Musik выступал без бумажки, речь лилась легко, бравурно, Эмма подумала, что его марши должны воодушевлять. Он еще раз повторил срок: февраль сорок первого, и внимательно оглядел зал.

– У кого-нибудь есть вопросы?

– Это нереальный срок, – громко произнес Ган.

Аудитория согласно загудела.

– Это срок, в который вы обязаны уложиться, – ответил Шуман и, пристально глядя на Гана, добавил: – Подобные замечания кажутся странными, особенно из ваших уст, профессор Ган. Если не ошибаюсь, именно вы оповестили мир об открытии стратегического значения, которое должно было остаться государственной тайной. По вашей вине информация о расщеплении ядра урана стала достоянием наших врагов.

Повисла тишина. Эмма решилась искоса взглянуть на Гана. Он побледнел, веки мелко дрожали за стеклами очков.

«Был бы тут Гейзенберг, он бы ответил, – думала она, – Physik-Musik свято чтит табель о рангах. Его хамство строго дозировано. Доцентов вроде меня он просто не замечает. На профессоров орет. На академиков голоса не повышает, но позволяет себе мерзкий, угрожающе-язвительный тон. И только с мировыми величинами, нобелевскими лауреатами, говорит любезно, как с равными. Да, Гейзенберг мог бы ответить. Однако мировые величины пользуются привилегией прогуливать эти гнусные совещания».

– Вы ошибаетесь, господин Шуман, – прозвучал в тишине спокойный голос Карла Вайцзеккера, – профессор Ган не виноват, первым об открытии поведал миру вовсе не он.

Из всех присутствующих лишь один Карл Вайцзеккер мог позволить себе вступиться за Гана, не опасаясь нарваться на неприятности. В табели о рангах Physik-Musik статус Вайцзеккера-старшего, статс-секретаря МИДа, конечно, превосходил статус нобелевского лауреата, а статус сына статс-секретаря был примерно на одном уровне с самим Physik-Musik.

– Не он? А кто же, позвольте вас спросить, дорогой мой Карл? – Голос Шумана мгновенно смягчился.

– Нильс Бор, – холодно ответил Вайцзеккер.

– Вот как? В таком случае, может, и само открытие принадлежит Бору?

Тон Вайцзеккера кольнул Physik-Musik, он решил выместить обиду, покуражиться, но не над сыном статс-секретаря, а над профессором Ганом.

– Нет, господин Шуман, открытие принадлежит профессору Гану и его ассистенту доктору Штрассману, – вяло парировал Вайцзеккер. – Профессор Бор всего лишь доложил о нем на пятой конференции физиков в Нью-Йорке в середине января тридцать девятого года.

– Доложил? Но позвольте, чтобы доложить, надо знать. От кого мог узнать профессор Бор, когда ничего еще не было опубликовано? – Шуман хмуро оглядел аудиторию. – Считаю своим долгом напомнить вам, господа, что разглашение информации, составляющей государственную тайну, карается по законам военного времени…

– В январе тридцать девятого война еще не началась, – громко, раздраженно перебил его Вайцзеккер.

– Мирное время не отменяет понятие государственной тайны, – рявкнул Physik-Musik и добавил чуть мягче: – Нет, я не обвиняю профессора Гана, я просто пытаюсь понять, каким образом открытие, сделанное в стенах вашего института, мгновенно просочилось за пределы страны и стало известно всему миру прежде, чем появилась публикация в германской прессе? Может быть, профессор Ган поспешил по-дружески поделиться своей великой радостью с великим Бором? Или это сделал доктор Штрассман?

Эмма услышала, как позади заскрипел стул. Ган встал и громко произнес:

– Нет, господин Шуман, ни я, ни доктор Штрассман этого не делали.

– Допустим, – кивнул Physik-Musik, – в таком случае кто?

Стул опять заскрипел. Ган уселся на место. Оглянувшись, Эмма увидела, что лицо его побагровело, на лбу блестели бисерины пота. За всю свою жизнь Отто Ган вряд ли когда-нибудь подвергался такой унизительной публичной порке.

Аудитория напряженно молчала. Никто, даже Вайцзеккер, не мог проронить ни слова. Эмма вспомнила недавний рассказ Гейзенберга о том, как его вызывали на допрос в гестапо. В подвале страшного дома на Принцальбертштрассе на стене была намалевана надпись: «Дышите глубоко и спокойно».

Тишина в аудитории сгущалась. Герман незаметно сжал руку Эммы. Она почувствовала дрожь его ледяных влажных пальцев, склонилась к его уху и прошептала:

– Ну-ну, успокойся, мы ни при чем, – и подумала: «Еще как при чем! Этот мерзавец имеет над нами полную власть. Участие в проекте не гарантирует безопасность, наоборот, делает каждого из нас еще более уязвимым. Дышите глубоко и спокойно».

Physik-Musik взглянул на часы и произнес бодро-деловитым голосом:

– Приступайте к работе, господа. Время дорого. Прошу запомнить: февраль сорок первого. Хайль Гитлер!

Все повставали с мест, кто-то вскинул руку, кто-то лишь слегка приподнял, но каждый, громче или тише, произнес свое ответное «Хайль».

День прошел бестолково, работа не ладилась, барахлили приборы, Герман нервничал, без конца повторял:

– Февраль сорок первого… Почему такая бешеная спешка? Они с ума сошли! Ну а если не получится, не успеем, тогда что?

– Расстреляют, – буркнула Эмма, не выдержав его нытья.

– Прекрати! Это не повод для идиотских острот! Мы топчемся на месте, я измотан до предела!

– Бедненький! А я сегодня вернулась с курорта.

И пошло-поехало. Они поссорились так, что потом не разговаривали до вечера, спать легли в разных комнатах, утром завтракали молча, не глядя друг на друга.

Это было воскресенье. Эмма, не попрощавшись с мужем, отправилась в Шарлоттенбург пораньше, хотела немного погулять в одиночестве, выветрить все гадкое, тревожное, что накопилось в душе.

«Что же меня так мучает? – размышляла она, шагая по аллее пустынного парка, поеживаясь от порывов ветра. – Хамский разнос на совещании? Но ведь не меня разносили и не Германа. Да, неприятно, однако можно забыть. Что еще? Ссора с Германом? Ерунда. Помиримся сегодня вечером. Он спать один не может, вот под одеялом и помиримся, как всегда».

Ледок хрустел под каблуками, глаза слезились. Эмма села на скамейку, откинулась на жесткую спинку, увидела пасмурное небо. Мелкие бурые клочья неслись наперегонки. Над ними тяжело плыли крупные сизые облака, и совсем высоко стоял неподвижный желтовато-белесый слой туч, такой плотный, что ветер не мог его разогнать, он висел над Берлином вторую неделю, как грязный саван.

«Так что же? – Она, поеживаясь, плотнее замотала шарф. – Абсурдная дата – февраль сорок первого? Конечно, мы не успеем. Расстрелять не расстреляют, но финансирование срежут, а главное, могут сократить штат, снять бронь».

Эмма сморщилась, прикусила губу. Не стоило обманывать себя. Это был все тот же страх. Он поселился в ее душе с первого дня войны. Герман боялся панически, называл имена общих знакомых, которые получали повестки, несмотря на самую надежную бронь. Эмма легко клала на обе лопатки его панику, но оказалась бессильна против собственного страха.

Сегодня война вроде бы притихла, шли вялые сражения с англичанами где-то в Атлантике. Призыв приостановился, но было ясно, что ненадолго. Всего лишь зимняя спячка, передышка. Весной начнется настоящая, большая война, по сравнению с которой Польская кампания только разминка. Куда двинутся войска, на запад или на восток, во Францию или в Россию, не важно. Призывать станут всех подряд.

Во сне и наяву Эмму преследовали жуткие видения. Повестка. Бледное застывшее лицо Германа. Чемоданчик, который она собирает трясущимися руками. Теплое белье, шерстяные носки, мыло, бритвенный станок, упаковка лезвий, зубная щетка, книги. Зачем ему там – книги?

Иногда ей казалось, что она страдает галлюцинациями и теряет рассудок. Мерещился призывной пункт, Герман, обряженный в грубую униформу в строю новобранцев. Он не может шагать в ногу, семенит, горбится, роняет очки, он абсолютно беззащитен и обречен.

Когда они начали работать в команде Гейзенберга, страх почти исчез. А вчера на совещании внезапно и мощно ударил под дых.

Как и все в институте, Эмма понимала, что любые сроки бессмысленны. Работа будет продвигаться черепашьим шагом или стоять на месте, пока не случится прорыв. Нужна свежая идея, на грани гениальности.

Эксперименты показали, что ни один из известных методов разделения изотопов не годится для урана. Крупнейшему германскому заводу пришлось бы работать тысячу лет, чтобы получить один грамм чистого урана 235. А для бомбы потребуется несколько килограммов. Тупик, непреодолимая стена.

Эмма добросовестно выполняла свои обязанности, занималась вычислениями скорости резонансного поглощения нейтронов и все острей чувствовала бесполезность этого кропотливого рутинного труда. Ну, примерно как собирать пылинки со стены, которую надо просто пробить неожиданным, точным и красивым ударом.

«Должен быть какой-то особенный метод, пусть он покажется абсолютно невозможным на первый взгляд. Пусть он будет противоречить всем законам физики и химии», – размышляла Эмма, изумляясь собственной наглости.

Табель о рангах существовала не только в чиновничьем сознании Physik-Musik. В мужском мире интеллектуалов, настоящих ученых, доценту женского пола полагалось знать свое место. В другое время, в другой ситуации Эмма ни за что не решилась бы, даже мысленно, замахнуться на идею, достойную если не Нобелевской премии, то медали Планка. Но сейчас у нее не было выхода. Только поиск идеи отвлекал ее от страха за свой маленький мир, который рухнет, как только Герман получит повестку.

Эмма зубами стянула перчатку, принялась щелкать замком сумочки, открывать, закрывать, бормоча себе под нос:

– Я больше не могу. Этот страх меня убивает. Я просто сойду с ума и не доживу до февраля сорок первого.

Роскошные сентенции, что бомба – тростинка Прометея, диалог со Вселенной, геополитическая необходимость, лучшее лекарство от чумы большевизма, которое действует быстро и бескровно, Эмму не утешали. Она бы рада так возвышенно врать, но не получалось. Она отчетливо представляла масштаб бедствия. Сотни тысяч убитых. Развалины городов. Выжженная земля. Атмосфера, пронизанная смертельными излучениями.

Промокнув платочком слезящиеся от холода глаза, Эмма захлопнула сумочку, надела перчатки и честно призналась себе: «Да, катастрофа, но она случится далеко отсюда, мой маленький мир уцелеет. Достаточно того, что я потеряла ребенка и саму возможность иметь детей».

Она встала со скамейки, быстро пошла к площади у кирхи. С каждым воскресеньем ярмарочных палаток становилось все меньше, цены росли. Яблок и сливок не было. Удалось купить только сыр и хлеб, в полтора раза дороже, чем в прошлое воскресенье.


* * *


Вечером в гостинице Тибо вручил Осе пухлую папку и сказал:

– Кое-что, для начала. Утром вернете, не позже семи. Я уезжаю в половине девятого. Только, пожалуйста, разложите бумаги в том же порядке.

Ося взвесил папку на ладони, хмыкнул.

– Думаете, одолею за ночь?

– Придется. – Тибо сладко, со стоном, зевнул. – Можете делать выписки.

Пожелание «спокойной ночи» из его уст прозвучало как издевательство. Ося отправился к себе, по дороге попросил коридорного принести кофе.

Письменного стола в номере не было, только низенький журнальный и туалетный, такой узкий, что папка на нем не помещалась. Усевшись в кресло, он раскрыл папку на коленях.

Сверху лежала толстая стопка листов, заполненных машинописным текстом на английском, под заголовком: «Строение атома. Механизм деления ядра урана. Краткая справка».

Ося начал читать. Со дна памяти потихоньку всплывали фрагменты гимназического курса, какие-то киножурналы, научно-популярные брошюры, пролистанные от нечего делать в поезде, газетные заголовки и прочая дребедень. Он вспомнил, что Резерфорд любил футбол, собирал свои приборы из жестянок, велосипедных насосов, вязальных спиц, алюминиевой фольги, создал планетарную модель атома и открыл атомное ядро. Эйнштейн играл на скрипке, придумал теорию относительности, вывел формулу Е = mc2 и сбежал из Германии в тридцать втором. Оставалось только понять связь фольги с планетарной моделью, смысл теории относительности и значение формулы Эйнштейна.

Вернулось давно забытое подростковое недоумение: почему физику, в которой все условно и фантастично, именуют точной наукой? Атом, протон, электрон – только слова, символы, их невозможно увидеть и пощупать. Строение микромира, само его существование известно по косвенным признакам, смутным намекам. Вспышки, потрескивания, щелчки, свечение.

Перевернув очередную страницу, Ося узнал, что ядро соотносится с размером атома как буква в книге с размером здания библиотеки. Между ядром и оболочкой атома пустота, в масштабах микромира настолько гигантская, что, если из человека выкачать все пустоты его атомов, он легко проскользнет в игольное ушко.

«А сквозь колючку нацистских и советских лагерей тем более, – подумал Ося, – вот достойное изобретение, универсальный способ побега для всех желающих. Лучше бы этим занялись вместо бомбы».

В тексте густо замелькали нуклоны, протоны, нейтроны, электроны, изотопы. Ося решил, что пора последовать совету Тибо, выписать основные определения. Он переложил раскрытую папку на кровать, хотел достать из саквояжа блокнот, но в дверь постучали.

– Минуту! – он захлопнул папку и открыл дверь.

Официант вкатил сервировочный столик с дымящимся кофейником, чашкой, сахарницей. Осе не понравился его быстрый, шарящий взгляд, вдруг пришло в голову, что, прежде чем постучать, парень заглянул в замочную скважину.

«Ерунда, – одернул себя Ося, – ключ торчит внутри, ничего он не мог увидеть. Тибо вообще оставлял папку в номере на весь день. Ну что там секретного? Строение атома? Газетные вырезки?»

Официант расстелил салфетку на журнальном столе и переставил все туда. Ося расплатился, дал хорошие чаевые. Официант поблагодарил, спрятал деньги. Вместо того чтобы уйти, схватился за ручку кофейника.

– Спасибо, не нужно, я сам налью, – сказал Ося.

Но струйка кофе уже лилась, причем мимо чашки.

«Второй раз то же лицо… Он обслуживал нас в ресторане за обедом, но не был таким рассеянным…» – подумал Ося и услышал:

– Пан – итальянец?

– Да.

– У пана кинокамера? – официант кивнул на «Аймо», лежавшую на кровати, рядом с папкой.

– Да.

– Пан снимал сегодня их парад?

– Снимал.

– Пожалуйста, берегите пленки, пригодятся потом, когда их будут судить.

Официант говорил на смеси польского с ломаным немецким и промокал салфеткой кофейную лужицу.

– Кого? – спросил Ося.

– И тех и других, за то, что они сделали с Польшей. – Он бросил салфетку на сервировочный столик. – Простите, я пролил кофе, если пан желает, могу принести другой кофейник.

– Спасибо, не нужно, вы пролили совсем немного.

Ося запер за ним дверь, вместе с блокнотом достал новую пачку сигарет. Прежде чем отдернуть плотные шторы и открыть окно, погасил свет. Еще не отменили затемнение. В доме напротив смутно чернели прямоугольники окон. Мелкий дождь стучал по карнизу. Бои закончились, на город опрокинулась первая тихая ночь. Но казалось, никто не спит за темными окнами.

«Будут судить, – повторил про себя Ося. – Когда? Кто и кого? Господи, все только началось, а что же дальше? Выживет эта уютная частная гостиница при Советах? Кофе в номер, кружевные салфетки, желтый шелковый абажур с бахромой, деревянная Мадонна на прикроватной тумбочке… Что станет с парнем, верящим в праведный суд? Надолго Советы тут укрепятся, или Гитлер скоро двинется дальше на восток, вышибет их отсюда?»

Он докурил, задернул шторы, включил свет, налил себе кофе, раскрыл папку.

В Париже супруги Кюри бомбили альфа-частицами алюминий. В Берлине химик Ган со своим ассистентом Штрассманом обстреливали нейтронами уран. Чья-то заботливая рука подчеркнула синим карандашом слова Резерфорда: «Некий болван в лаборатории может взорвать вселенную». На полях стояла цифра «1924». То есть Резерфорд сказал это пятнадцать лет назад. Ну что ж, предвиденье сбывается. Сегодня некий болван уже взрывает Европу, пока не всю, частями, бомбы не урановые. А завтра?

На следующей странице синий восклицательный знак сопровождал высказывание Эйнштейна:

«Мне представляется маловероятным такое устройство мироздания, при котором человеку могут стать доступны разрушительные силы, способные уничтожить само здание мира. Но если появилась хотя бы тень подозрения, что такие силы могут стать доступны Гитлеру, следует действовать».

Ося делал выписки, сидя по-турецки на ковре. Столом служил кофр для пленки. Строчки плыли перед глазами, казалось, никогда он не сумеет разобраться в ужимках и прыжках вездесущих нейтронов, в капризах радия, который после облучения урана ведет себя не как радий, а как барий.

Ныла спина, затекали ноги, в блокноте осталась последняя чистая страница, в самописке закончились чернила, кофе остыл. Он встал, прошелся по номеру, умылся холодной водой, отыскал в саквояже склянку чернил. Заправляя самописку, поставил небольшую кляксу на полях, осторожно промокнул ее бумажной салфеткой.

Из двадцати страниц «Краткой справки» он одолел уже пятнадцать. На шестнадцатой наконец появился герой, которого Тибо назвал главным. Ося с изумлением обнаружил, что профессора Мейтнер зовут Лиза.

Он довольно легко понял суть открытия, возможно потому, что уже немного освоился в микромире. Он заполнил выписками последний листок блокнота и картонку обложки, отложил дочитанную до конца «Краткую справку». Но осталась еще солидная порция бумаг.

Конец ознакомительного фрагмента.