Глава пятая
Весь сентябрь 1939 года Ося мотался по Европе и в своих репортажах убедительно доказывал, что никакой войны нет. Его шеф Чиано, министр иностранных дел Италии и зять Муссолини, четко сформулировал задачу и выдал стержневой тезис: германская армия улаживает локальный конфликт.
Слово «война» не употреблялось. Немецкая сторона заменила его выражением «борьба за мир в Европе». Советская – «защитой братских народов», без уточнения от кого. Итальянская пресса факт нападения Гитлера на Польшу называла «выполнением миротворческой миссии».
Муссолини был обязан выступить на стороне Гитлера. Дуче смертельно боялся, что Англия и Франция ударят по нему, как по союзнику Германии, призывал к перемирию, предлагал собрать конференцию и всячески подчеркивал свой нейтралитет. Настроение его менялось каждую минуту. То он кричал, что надо порвать с Гитлером, то надувал щеки и заявлял, что ему судьбой предназначено идти с фюрером до конца.
В последние дни августа Чиано подсказал ему хитрый ход – передать немцам список того, что нужно итальянской армии для участия в боевых действиях. Тысячи тонн угля, нефти, стали, сотни самолетов и танков. Требования были очевидно невыполнимы и означали отказ от союзнических обязательств. Фюрер великодушно простил своего робкого друга и заверил в официальной ноте, что Германия справится собственными силами. Телеграмму фюрера дуче лично зачитал по радио, чтобы успокоить итальянцев, которые совершенно не хотели воевать и уже начали тихо ненавидеть немцев.
Конечно, Германия справилась. Фюрер легко обошелся без римских легионов, вооруженных ружьями образца 1891 года, способных сражаться лишь с босоногими эфиопами и албанцами. От Муссолини требовалась только моральная поддержка. Но и это оказалось для дуче слишком тяжким испытанием. Повторять нацистскую пропаганду, будто поляки напали первыми, он не мог, не хотел раздражать англичан и французов. Они и так были раздражены, настолько сильно, что 3 сентября объявили Германии войну.
В Лондоне копали траншеи. Из США в Британию поступали партии детских противогазов в виде Микки-Мауса. Во Франции шла мобилизация, новобранцы бегали по лужайкам и кололи штыками соломенные чучела. Британские парламентарии обращались к военным: «Почему мы не бомбим Германию?» Министр авиации отвечал: «Потому что германские стратегические объекты – частная собственность, мы обязаны уважать частную собственность».
Джованни Касолли в своих репортажах не врал. Войны действительно не было. Она существовала лишь на бумаге, в официальных нотах правительств Англии и Франции. То, что происходило в реальности, то, что он видел своими глазами в Польше, называлось как-то иначе. Он не мог подобрать точного определения. В голове крутились слова: подлость, трусость, тупость, ужас, безумие. Подлость англичан. Трусость французов. Тупость и тех и других. Ужас поляков и всеобщее безумие.
1 сентября, в четыре утра, без предупреждения, без объявления войны, первая бомба люфтваффе упала на городскую больницу польского городка Велюнь в двадцати километрах от немецкой границы. Велюнь, старинный, тихий, с костелами, монастырями и мирно спящими жителями, не имел никакого стратегического значения. Его разбомбили, чтобы посеять ужас.
Поляки не успели мобилизовать свою армию. В небе ревели истребители и бомбардировщики люфтваффе. По земле со скоростью тридцать миль в день катилось чудовище, гигантский сплав смертоносного железа и людей, убежденных в своем биологическом праве убивать. Польские кавалерийские бригады с пиками наперевес неслись под гусеницы немецких танковых дивизий. Дымились развалины городов, торчали печные трубы сгоревших деревень, повсюду лежали трупы солдат, женщин, детей, лошадей. Погорельцы копошились у пепелищ, искали уцелевшие пожитки, беженцы шли на восток. Но еще оставалась надежда. Польская армия продолжала сражаться. Впервые после бескровных триумфов в Рейнской зоне, в Австрии и Чехословакии, вермахт встретил сопротивление и нес потери. Ни один польский город не сдавался без боя.
Окруженная, зажатая в клещи Варшава держалась. Информационные агентства рейха твердили, что Варшава пала, а варшавское радио продолжало играть государственный гимн Польши. Надеяться было не на что, но надежда еще жила. Она угасла в шесть утра 17 сентября, когда с востока в Польшу вошла Красная армия. Через двенадцать часов несколько уцелевших членов польского правительства покинули страну через румынскую границу.
22 сентября Ося стоял в небольшой группе журналистов на центральной улице польского города Брест-Литовска и снимал на свою «Аймо» совместный парад девятнадцатого мотострелкового корпуса вермахта и двадцать девятой отдельной танковой бригады Красной армии.
Сводный военный оркестр играл нацистские и советские марши. В объектив попало рукопожатие генерала Гудериана и комбрига Кривошеина. Они принимали парад, стоя на импровизированном постаменте, сколоченном из досок, вроде низкого стола с толстыми ножками. Они улыбались друг другу и говорили по-французски.
– У этого русского гитлеровские усики, – ехидно заметила корреспондентка «Нью-Йорк таймс» Кейт Баррон.
– Этот русский – еврей, – интимным шепотом сообщил пожилой толстяк в зеленой шляпе.
– Откуда вы знаете? – удивился Ося.
– Я хороший физиономист, – ответил толстяк и кивнул на Кейт: – Молодая леди полукровка, среди американцев таких все больше. Рене Тибо, радио Брюсселя.
Ося представился и пожал протянутую пухлую кисть.
Оркестр играл громко, но Кейт расслышала слова бельгийца, смерила его надменным взглядом.
– При такой озабоченности еврейским вопросом почему вы стоите здесь, а не шагаете там? – она кивнула на немецкую колонну.
– Я бы не прочь, но, к сожалению, возраст и комплекция не позволяют.
– Скажите, вы только прикидываетесь мерзавцем или в самом деле сочувствуете нацистам? – язвительно спросила Кейт.
– Сочувствуют побежденным. – Тибо ухмыльнулся. – А победителям завидуют. Вот они, победители. Смотрите, какая выправка, какие гордые сильные лица.
– А по-моему, тупые самодовольные рожи, – возразила Кейт.
– Чем вас не устраивают немцы? Они всего лишь захватывают колонии, так же, как это делали испанцы, британцы, французы. Почему другим можно, а им нельзя? К полякам они относятся ничуть не хуже, чем ваши соотечественники к неграм. – Тибо весело подмигнул. – Расовая теория.
– Да, но поляки белые! – выпалила Кейт.
Тибо хлопнул в ладоши и тихо рассмеялся:
– Вот она, истинная демократия! Браво, детка!
– Я вам не детка, – огрызнулась Кейт.
Ося стоял между американкой и бельгийцем. В «Аймо» закончилась пленка, запасные катушки остались в гостинице, но все самое интересное было уже отснято. Он просто смотрел на марширующие колонны и слушал чужую болтовню.
Американка и бельгиец были знакомы. Кейт Баррон вообще знала всех на свете. Ося часто встречал ее в разных европейских городах на брифингах и пресс-конференциях. Бельгийца он впервые увидел утром в холле гостиницы. Пожилой толстяк резко выделялся в международной группе репортеров, молодых, поджарых, бодрых. По-английски он говорил с мягким французским акцентом.
– Победители, – Тибо покачал головой. – Завтра таким же красивым маршем они пройдут по Амстердаму, Копенгагену, Осло, по моему маленькому тихому Брюсселю, по Парижу…
– Париж немцы не возьмут. – Кейт фыркнула. – У Франции сильная армия, Британия, наконец, проснется.
– И мирным американцам не придется проливать кровь на чужом континенте, – пробормотал бельгиец.
Еще одна хорошая шпилька. Кейт Баррон бравировала своей левизной только в разговорах с коллегами. Ее статьи и репортажи строго соответствовали умеренно-изоляционистской линии правительства США.
– Завтрашние парады будут тоже совместными, как этот? – спросил Ося.
– Что за глупости? Никаких завтрашних парадов не будет, тем более совместных! Этот противоестественный союз – хитрый политический маневр, Сталину нужно время, чтобы укрепить свою армию.
– Которую он сам же и разгромил, – ласково промурлыкал Тибо и подмигнул Осе. – Джованни, эта очаровательная леди удивляется, почему я не марширую в нацистской колонне, а я недоумеваю, почему она до сих пор не эмигрировала из капиталистической Америки в сталинский рай.
Кейт его уже не слушала. Парад заканчивался. Увидев, как Гудериан и Кривошеин слезают со своего постамента, она кинулась к ним, громко крича по-французски:
– Господа, прошу вас, несколько слов для читателей «Нью-Йорк таймс»!
Через мгновение ее стриженая рыжая голова исчезла в толпе журналистов, обступившей генерала вермахта и комбрига Красной армии.
– Джованни, что же вы не бежите брать интервью? – спросил Тибо.
– Нет смысла. Все важные вопросы задаст мисс Баррон.
– И сама же на них ответит. – Тибо хмыкнул. – Предлагаю вернуться в гостиницу, пора перекусить.
Старинному Брест-Литовску повезло, его не разбомбили, он почти уцелел, улицы выглядели мирно и даже нарядно. Открылись магазины. Лица людей казались спокойными, многие улыбались – радовались передышке. Вряд ли им хотелось думать, долго ли она продлится, что будет завтра. Они устали бояться и ждать худшего.
Напротив мясной лавки застыли два красноармейца, смотрели, как загипнотизированные, сквозь стекло витрины на окорока и колбасы. Проходя мимо них, Ося услышал:
– От живут, буржуи, мать их, жрачки завались, и никаких очередей.
– Вы поняли, что он сказал? – спросил Тибо, блеснув сощуренным глазом на Осю.
– Хотел бы, но, к сожалению, не знаю русского.
Возле открытой витрины с фруктами стояли еще трое.
– Это у вас все только для буржуев, – объяснял продавщице тот, что постарше, – вот у нас в СССР апельсины-мандарины любому рабочему человеку доступны. У нас все фрукты на заводах делают, сколько хочешь.
Продавщица улыбалась и протягивала красноармейцам тарелку с аккуратно разложенными дольками апельсина.
На углу торговой улицы стоял советский танк. Танкисты по очереди вылезали из люка, прыгали на мостовую, ошалело озирались. Рядом остановились две девушки, одна вручила танкисту белую хризантему.
– Они не понимают, им кажется, что Красная армия пришла освободить их от немцев, – заметил Тибо.
– После предательства англичан и французов что же им остается, кроме этой последней иллюзии?
– Все-таки предательство не совсем подходящее слово, – мягко возразил Тибо, – никто не ожидал, что все закончится так быстро и что Сталин окончательно добьет их ударом в спину. Они бежали от немцев на восток, теперь им бежать некуда.
На газетном лотке лежали свежие номера «Правды» и «Фолькишер беобехтер». Тибо остановился, прочитал вслух по-немецки жирный текст на первой полосе «Фолькишер» под портретом Гитлера:
– «Правительства Германии и России совместными усилиями урегулируют проблемы, возникшие в результате распада Польского государства, и закладывают прочную основу для длительного мира в Восточной Европе».
Короткая прогулка по городу явно утомила толстяка, он говорил сквозь одышку, из-под мягких полей зеленой шляпы текли струйки пота. Тибо на ходу вытирал платком пухлое красное лицо и старался не отставать от своего молодого спутника. Ося привык ходить очень быстро, но спохватился, замедлил шаг и сказал:
– Сегодня утром варшавское радио опять играло гимн.
– Да, это похоже на чудо, но уже ничего не значит. Сегодня Польша перестала существовать.
– Капитуляция еще не подписана.
– Просто уже некому подписывать… Ужасная, ужасная судьба. Почти полтора века Польша принадлежала России, Австрии, Пруссии, и всего-то двадцать лет удалось ей пожить как независимому государству. Господи, благодарю Тебя, что я не поляк.
Ося искоса взглянул на Тибо. Точно такая же фраза вспыхнула у него в голове сегодня утром, когда он поймал в приемнике в гостиничном номере варшавское радио и услышал государственный гимн Польши. Звуки лились словно с того света. Больно было слушать, и он подумал: «Господи, благодарю Тебя, что я не поляк!»
– Ну, кто следующий? – спросил Тибо, когда сели за столик в гостиничном ресторане. – Россия или Англия?
– Россия – союзник Германии.
– Вы не считаете этот союз временным?
– Все союзы временные, но они разрываются после войны, а не в начале. С таким же успехом можно гадать, нападет ли Гитлер на Италию.
– Ну, это совсем другое дело, союз с Муссолини крепко спаян идеологией.
– Идеология нужна, чтобы начать войну, а для ее продолжения нужны металл, топливо, хлеб и надежный тыл. Все это дает Гитлеру Сталин. Зачем нападать на такого выгодного союзника, когда есть реальные противники?
– Но они не воюют, – заметил Тибо и помахал рукой, разгоняя дым Осиной сигареты.
– Потому что он напал не на них. Когда нападет на них, им придется сопротивляться.
– Поляки тоже сопротивлялись…
К столу подошел официант, Тибо уставился в меню, пробормотал, потирая переносицу:
– Что будем пить?
– Кофе, – сказал Ося, – от спиртного я сразу усну, не спал двое суток.
– Ну, как хотите. А я предпочитаю чай. Спиртного мне вообще нельзя, и кофе тоже. Гипертония, знаете ли, сердце слабое… Итак, Англия?
– Вероятно, – Ося пожал плечами, – впрочем, к Па-де-Кале можно подойти только через Францию.
– А как же Мажино?
– Она не достроена, и там есть кусочек…
– Кусочек называется Бельгия, – Тибо кисло усмехнулся, – французы не хотели нас обидеть, отгородились своей Мажино от Германии, а границу с нами оставили открытой. Вот вам и ответ на вопрос: «Кто следующий?» Благодарить Бога, что я не бельгиец, не приходится, ибо я бельгиец.
В зал влетела запыхавшаяся, разгоряченная Кейт, огляделась и направилась к их столику.
– Конечно, это временный союз! – выпалила она, не успев сесть. – Русские так смущаются, этот танковый командир… черт, не могу произнести фамилию… Кривчеин или Кривачин. Он отлично владеет французским, но в ответ на вопросы мямлил, словно подросток. Ему явно неловко в этой нацистской компании. А, вот и официант. Сейчас умру от голода.
– Он мямлил потому, что каждое лишнее слово, сказанное иностранцу, может стоить ему головы, – снисходительно объяснил Тибо, после того как она сделала заказ и официант удалился.
– Опять вы несете чушь! – Кейт шлепнула пальцами по скатерти. – Вам не нравится Сталин? Ну, скажите, чем его союз с Гитлером отличается от той гнусности, которую устроили в Мюнхене Чемберлен и Деладье в прошлом году?
– Детка, английские и французские солдаты не маршировали вместе с войсками Гитлера по Праге, – ласково объяснил Тибо. – Чемберлен и Деладье откупились чужой страной. Но они не делили эту страну с Гитлером. Они не стали союзниками Гитлера, наоборот, объявили ему войну. Попустительство преступнику и соучастие в преступлении – разные вещи.
– Объявили войну, обещали помочь Польше, но пальцем не шевельнули. Вместо бомб разбрасывают с самолетов дурацкие листовки, в которых объясняют немцам, что война – это плохо! И будьте любезны, не называйте меня деткой!
– Да, детка, – смиренно кивнул Тибо, – ваш любимый Сталин войны никому не объявлял, но пальцем шевельнул.
Официант принес напитки и закуски. Кейт загасила сигарету, схватила с подноса стакан воды, выпила залпом и произнесла:
– Эти территории раньше принадлежали России. Сталин восстанавливает прежние границы.
– Гитлер тоже начал с этого.
– Тут живут не только поляки, тут много украинцев, белорусов, евреев.
– В Америке много немцев. Как вам понравится парад вермахта у Капитолия? Украинцев, русских, евреев там тоже немало. Почему бы не быть совместному параду? Итальянцев полно. – Тибо повернулся к Осе. – Джованни, почему синьор Муссолини не заявляет о своих правах на кусок северо-американского континента?
– Обязательно спрошу его при встрече, – кивнул Ося.
Кейт вдруг потеряла всякий интерес к разговору, озиралась по сторонам, энергично махала кому-то.
– Пожалуйста, отнесите мой заказ во-он туда, – сказала она подоспевшему официанту и, сухо извинившись, упорхнула.
– Джованни, вы слишком печальны и молчаливы для итальянца, – тихо прошептал Тибо, когда они остались вдвоем, – прозвище Феличита вам совершенно не подходит.
С набитым ртом Ося не мог ответить сразу. Пока он жевал, Тибо смотрел на него и улыбался.
– Не спешите, а то поперхнетесь.
– Мг-м. – Ося глотнул воды, закурил и медленно произнес отзыв на пароль: – В детстве я был веселей и болтал без умолку.
– Да, «Сестра» рассказывала, – кивнул Тибо, – она передает вам привет.
Ося заулыбался так радостно, словно речь шла о реальной родной любимой сестричке, по которой он ужасно соскучился. На самом деле «Сестрой» называли SIS (Secret Intelligence Service), секретную разведку Великобритании.
Двенадцать лет назад глава SIS адмирал Хью Синклер через свои вашингтонские связи поменял нансеновский паспорт[3] молодого журналиста Иосифа Каца на американский. Новоиспеченный гражданин США итальянского происхождения Джованни Касолли стал активно сотрудничать с итальянскими газетами. Когда в США разразился экономический кризис, Касолли решил переехать в Италию. «Сестра» благословила его кодовой кличкой Феличита и организовала его знакомство с министром иностранных дел Чиано.
Молодой обаятельный журналист владел немецким и французским так же свободно, как итальянским и английским, писал хлесткие остроумные статьи, умел разговорить и рассмешить кого угодно, великолепно играл в теннис и футбол. Чиано такие нравились, он взял Касолли в свою свиту.
* * *
Эмма открыла калитку и увидела в сумерках силуэт старика. Он ходил вокруг дома, от качелей до осины, выросшей на месте сгоревшего сарая, от осины до дальнего угла забора. Это называлось прогулкой. Он шел довольно быстро, подавшись корпусом вперед, заложив руки за спину. На ногах все те же войлочные сапоги, на голове – красноармейский шлем.
Эмма подумала: «Хорошо, что уже темно и соседи не могут заметить звезду на шлеме».
Впрочем, звезда давно выцвела, наполовину отпоролась и висела бесформенным розоватым лоскутком.
Машинально отметив про себя, что задвижку и петли калитки пора смазать, Эмма направилась к крыльцу, чтобы положить тяжелые сумки и взять из прихожей шарф. Вернер, как всегда, забыл его надеть, только куртку накинул, а вечер был очень холодный.
Новая горничная, полька, открыла дверь, взяла сумки. Эмма приветливо поздоровалась с ней и четко, без ошибок произнесла непривычное славянское имя Агнешка.
В доме было чисто и тепло. Напрасно говорят, будто бесплатная польская прислуга годится только для сельской местности. Считается, что славянские девушки ленивы, неопрятны и бестолковы. Вот уж неправда. Если с ними хорошо обращаться, они тоже работают на совесть. Во всяком случае, эта Агнешка очень удачный вариант. Она тут всего неделю, а дом преобразился, в углах ни пылинки, белье и одежда Вернера в полном порядке.
Агнешка, в отличие от прошлой прислуги, не забывала класть в ящики комода мешочки с лавандой, и моль, наконец, исчезла. Столовое серебро сверкало. Она даже окна помыла, чего ни одна немецкая горничная не стала бы делать зимой. Но главное, эта полька не вызывала у Вернера ни малейшего раздражения. Она знала не больше десятка немецких слов и все время молчала.
Эмма четко и медленно объяснила Агнешке, что надо выпотрошить форель, промыть шпинат и почистить картофель. Полька поняла, принялась за работу. Эмма вышла на крыльцо, прихватив шарф для Вернера.
Почти стемнело. Вернер стоял у осины, обхватил ладонями тонкий кривой ствол и прижимался к нему щекой. Объятья с деревом означали, что прогулка закончена, стало быть, шарф уже не нужен. Да и не стоило трогать старика в эти минуты. Если окликнуть, он сильно вздрогнет и потом весь вечер будет мрачным и злым, откажется от ужина, поднимется в мансарду, и никакая сила не заставит его спуститься в столовую.
Сарай сгорел десять лет назад, через пару месяцев после того, как в нем устроили лабораторию. Там было много горючих веществ. Пожарные приехали достаточно быстро, чтобы огонь не перекинулся на соседние здания, но слишком поздно, чтобы спасти Марту.
Марта помогала мужу в его опытах, проводила в лаборатории многие часы. Когда случился пожар, Вернер был в Кембридже у Резерфорда. Обычно Марта ездила вместе с ним, а в тот раз приболела и осталась в Берлине. Но простуда не помешала ей отправиться ночью в лабораторию. Там плохо работала электропроводка, то и дело выбивало пробки, в темноте приходилось зажигать свечи и керосинку.
Пожарные так и не сумели определить точную причину возгорания. В нескольких метрах от пожарища нашли массивный фанерный ящик, внутри стружка, закопченные металлические детали, зеркальные осколки, треснутые стеклянные трубки. Рядом валялись три толстые тетради. Судя по всему, Марта дважды выходила из пылающей лаборатории, выносила самое ценное и возвращалась назад. В третий раз ей не удалось выбраться. Приборы Вернер потом восстановил, а записи пропали. Вода из пожарных шлангов размыла чернила.
Герман страшно переживал гибель матери. Несколько суток пролежал на диване, отвернувшись к стене, трясся от рыданий. Отправлять телеграмму в Кембридж и встречать Вернера пришлось Эмме.
Ее тогда поразило его спокойствие. Ни слезинки, ни слова. Вещи Марты он отдал в какой-то приют. В доме не осталось ни одной ее фотографии. А Герман развешивал их повсюду. Многочисленные изображения Марты украшали каждое их жилище. Маленькая девочка с плюшевым медведем. Большая девочка в гамаке с книгой. Девочка-подросток на лужайке с теннисной ракеткой. Юная девушка у открытого фортепиано. Девушка постарше в свадебном платье (полтора года назад Герман аккуратно отсек фигуру отца бритвенным лезвием, по линейке). Молодая женщина в парке с коляской и с младенцем Германом на руках. Женщина средних лет в кресле у камина, с кошкой на коленях.
Вернер хранил тетради со сморщенными хрупкими страницами в чернильных разводах, серебряную шкатулку с украшениями и маленький граненый флакон. На донышке осталось немного духов, но запах выдохся. На месте сгоревшего сарая за десять лет так ничего и не выросло, кроме кривой осины.
Видеть Вернера возле одинокого дерева было грустно, сердце сжималось. Эмма не стала его окликать, вздохнула и вернулась в дом.
Горничная нарезала лук. Эмма остановилась в дверном проеме кухни, минуту молча за ней наблюдала. Кольца получались тонкие и ровные, глаза польки не краснели и не слезились, она то и дело смачивала нож в холодной воде.
«Удивительно, – подумала Эмма, – оказывается, им тоже знакомы эти маленькие кухонные хитрости».
Полька почувствовала взгляд, резко обернулась, выронила нож, наклонилась, чтобы поднять. Эмма заметила в кармашке ее блузки свернутые купюры. Сразу стало тревожно и противно.
«Вот тебе и удачный вариант… Вернер такой рассеянный, совершенно беззащитный… Мерзавка… Как же быть? Обыскать ее каморку? Позвонить в полицию?»
– Что это у вас? – спросила она, указывая пальцем на кармашек.
Девушка покраснела, дрожащей рукой вытащила две пятерки и залопотала что-то невнятное.
– Откуда у вас деньги? – медленно, по слогам, произнесла Эмма. – Вы разве не знаете, что красть нельзя?
В испуганном лепете польки звучали отдельные немецкие слова, Эмма поняла только «нет, я не…». Девушка протягивала ей купюры и мотала головой.
Стукнула дверь. В прихожей послышались шаги.
– Вернер! – громко позвала Эмма.
– А, привет, дорогуша, не видел, как ты пришла. – Он чмокнул ее в щеку.
– Вернер, у нас проблема, – жестко отчеканила Эмма, – она оказалась воровкой.
– Что за ерунда? – старик нахмурился.
– К сожалению, это не ерунда. – Эмма кивнула на купюры в дрожащей руке польки.
– Ну, вижу, да, десять марок. Ее жалованье за неделю. Я решил платить ей на две марки больше, чем прошлой дуре.
– Платить ей? Зачем? Господи, ну я же вам столько раз объясняла: польская прислуга работает бесплатно.
Старик ничего не ответил, словно не услышал, и обратился к девушке:
– Все в порядке, милая, не волнуйтесь, спрячьте деньги, они ваши, – он жестом показал, что купюры нужно убрать назад, в карман.
– Благодарю, господин, – чуть слышно прошептала полька.
Вернер покосился на Эмму и тихо спросил:
– Дорогуша, ты не хочешь извиниться?
Эмма почувствовала, как кровь прилила к лицу. Прежде чем она успела что-либо сообразить, у нее вырвалось:
– Простите, Агнешка, я ошиблась.
– Умница. – Старик взял ее под руку, ободряюще сжал локоть, увел в гостиную, уселся на диван и закурил.
Эмма тоже взяла сигарету.
– Ты же не куришь, – ехидно заметил Вернер и щелкнул зажигалкой, – что, так сильно разволновалась?
– Не то слово, – Эмма закашлялась, – ужасная гадость.
– Да, неприятно получилось.
– Я о табачном дыме. – Эмма затушила сигарету. – Вернер, все-таки это неправильно – платить польке, да еще такую сумму.
– Платить польке, – со вздохом повторил старик. – А тебе не приходит в голову, что на ее месте могла бы оказаться Мари Кюри?
– Кто?! – Эмма даже привстала от удивления.
– Мари была полька, ее девичья фамилия Складовская. Случись наша национальная катастрофа лет пятьдесят назад…
Эмма знала, что «национальной катастрофой» старик называет приход к власти нацистской партии. От подобных разговоров ее знобило, она попыталась сменить тему.
– Десять марок в неделю, получается больше сорока в месяц. Зачем ей столько? Языка не знает, в приличных магазинах восточных рабочих не обслуживают, разве только в продуктовой лавке. А если, допустим, на улице ее задержит полиция и найдет у нее большую сумму? Ведь за это…
– М-м. – Старик растянул губы в лягушачьей улыбке. – Я предупредил ее, чтобы не таскала с собой деньги, только мелочь. Да она и сама понимает.
– Тем более глупость! Ну зачем ей столько?
– Не век же ей тут торчать. – Старик усмехнулся. – Вернется домой не с пустыми руками. Если, конечно, германская марка к тому времени будет что-нибудь стоить. Эй, дорогуша, о чем мы говорим? Ты разве не знаешь, что красть нельзя?
Эмма вздрогнула. Он не мог слышать фразу, которую она сказала польке, он вошел позже. Но повторил слово в слово.
– Что вы имеете в виду? – спросила она обиженно.
– Ты отлично меня поняла, не прикидывайся.
– Да, но ведь все пользуются. Восточные рабочие повсюду, на заводах, на фермах… – Эмма запнулась и почувствовала, как забегали у нее глаза.
– Вот именно, – кивнул Вернер, – все воруют чужой труд. А я не буду, и тебе не советую. Хотя куда ты денешься? Ты и твой муж, мой бывший сын. Работа небось кипит? Реактор уже строят?
– Вот этим поляки точно не занимаются, – выпалила Эмма и прикусила язык.
Она была уверена, что старик сейчас спросит, кто же, если не восточные рабочие, добывает уран, однако ошиблась.
– Вы уже удостоились личного благословения нейтрона? – с хитрой усмешкой спросил Вернер.
Вопрос, хоть и звучал странно, показался Эмме вполне безобидным. Он касался исключительно науки. Старика интересовало, как продвигаются опыты, удалось ли получить свободные нейтроны и просчитать цепную реакцию. Сейчас Эмма занималась именно этим и с удовольствием бы поделилась своими успехами с Вернером. Конечно, секретность, подписка и все такое… Впрочем, она опять ошиблась.
– Он ведь, нейтрон этот ваш, с усиками. – Старик весело подмигнул. – Все люди – заряженные частицы со знаками плюс или минус, а он никто, ничто, собственного заряда не имеет, возник в результате распада ядра, неуловим, не поддается никакому воздействию, обладает колоссальной проникающей способностью. Чедвик открыл нейтрон в тридцать втором, и сразу нейтрон выпрыгнул, воплотился. Интересная аналогия, ты не находишь? На самом деле их два. Второй тоже выпрыгнул в результате распада, тоже никто, ничто и тоже с усами. Больше одного нейтрона – вот тебе цепная реакция. Точная дата ее начала – первое сентября тысяча девятьсот тридцать девятого. Ну, дорогуша, ты возьмешься просчитать результат?
«Ладно, – спокойно подумала Эмма, – пусть болтает, ничего страшного, к тому же слишком путано…»
Зашла горничная, произнесла одно слово: «Битте» – и показала знаками, что стол уже накрыт.
– Ой, я хотела сама приготовить, – всполошилась Эмма.
– Отдыхай, дорогуша. Ты уж не обижайся, но стряпает она лучше, чем ты. Пойдем, сейчас сама убедишься.
– Спасибо на добром слове.
Стол накрыт был правильно, не придерешься. Эмма разложила салфетку на коленях, взяла бокал, щурясь, полюбовалась игрой хрусталя.
– Ваше здоровье, Вернер.
– Мг-м. – Он пригубил, кивнул. – Вкусно.
– Еще бы, – улыбнулась Эмма, – настоящее рейнское, мягкое и совсем не кислое.
– Что же ты, дорогуша, принесла такую прелесть сюда? Выпила бы дома, с мужем.
– У Германа от белого сухого изжога.
– Изжога у него от вранья. – Старик бросил в рот маслину и спросил с деланым равнодушием: – Небось по-прежнему твердит, будто это я убил Марту?
Эмма заерзала на стуле. Меньше всего ей хотелось сейчас говорить на эту тему. Болевая точка, корень конфликта. Нет, конечно, в убийстве Герман отца не обвинял, это было бы слишком нелепо. Он говорил о косвенной вине. Будто бы отец вынудил маму работать в лаборатории. Она его любила, ни в чем отказать ему не могла, а он никогда никого не любил, использовал ее любовь в корыстных целях.
Между прочим, слово «любовь» впервые возникло в лексиконе Германа именно в момент разрыва с отцом. Прежде Эмма от него этого слова не слышала ни в романтические времена, до свадьбы, ни в моменты близости. Предложение он ей сделал коротко и сухо: «Давай-ка, выходи за меня». Конечно, ей не хватало нежности, признаний, но она внушила себе, что Герман избегает говорить о любви из-за особенного, суеверно-трепетного отношения к этому чувству, и страшно удивилась, когда заветное слово вдруг сорвалось с его уст и бешено запрыгало по фразам, наполненным ненавистью.
Это была последняя встреча отца и сына. Полтора года назад они сидели втроем тут, в столовой, и Герман кричал о том, как беззаветно мама любила отца. Кричал он вроде бы негромко, но голос его заполнял пространство, энергия ненависти превращалась в материю, в плотную вязкую массу, в которой невозможно дышать и двигаться.
– Мало тебе званий, мало медали Планка? – орал Герман. – Хочешь Нобелевскую?
– Конечно, хочу, – кивнул Вернер со спокойной улыбкой, – и ты хочешь, но только ни одному немцу она теперь не светит.
– Чушь! – прошипел Герман.
Старик молча пожал плечами.
Эмма знала, что это вовсе не чушь. В тридцать пятом, после того, как Нобелевский комитет присудил премию за мир писателю Карлу Осецкому, который сидел в лагере за свои антинацистские убеждения, фюрер запретил всем немцам принимать Нобелевские премии. В институте по этому поводу шептались: а что, если следующий приказ вынудит всех нобелевских лауреатов отказаться от премий, полученных до тридцать пятого? Как поступят Планк и Гейзенберг?
Герман продолжал орать:
– Ты помешался на своих излучениях, ради них пожертвовал репутацией, кафедрой, уважением коллег, маминой жизнью, моей карьерой! Никогда ты ее не любил, и меня тоже! Считаешь себя великим ученым? Когда-то ты правда был ученым. А теперь превратился в шарлатана. Ты шарлатан! Мама погибла ради твоего шарлатанства! А тебе наплевать! Мы для тебя только средство, расходный материал!
Вернер больше не произнес ни слова, молча встал и затопал наверх, в мансарду. А Герман как будто не заметил этого, продолжал орать. Эмме пришлось несколько раз повторить:
– Замолчи, он ушел.
Сразу после трагедии подобная истерика могла быть вполне понятна, оправдана шоком, болью. Но прошло много лет. До этой минуты Герман вел себя как примерный, любящий сын.
Прежде чем уйти, Эмма поднялась к Вернеру, сказала: «Простите его, он сам не знает, что мелет, просто нервный срыв». Старик покосился на нее, пробормотал: «Мг-м, конечно, дорогуша, я понимаю», и продолжил как ни в чем не бывало писать что-то в своей тетради.
Потом еще долго вертелся у Эммы на языке вопрос: «За что ты так ненавидишь отца?» Но ужасно не хотелось возвращаться в тяжелую атмосферу конфликта, вопрос приходилось проглатывать, а чтобы не застревал в горле, Эмма растворяла его в жидкой субстанции оправданий мужниной истерики, пыталась убедить себя, что старик сам во многом виноват. Был слишком строгим и требовательным отцом, постоянно шпынял Германа в детстве, в юности и всегда поступал так, как ему хотелось, не думая о других.
Конечно, обвинения в том, что он пожертвовал ради своих опытов жизнью Марты и карьерой Германа, – это чересчур. Марта погибла из-за несчастного случая, а на карьере Германа уход отца из института никак не отразился, но его вызывающее поведение было неприятно. Эти язвительные реплики и вот, сегодняшний гадкий эпизод с полькой…
Эмма представила, как отреагировал бы Герман, и невольно поморщилась.
– Ты чего, дорогуша? Молчишь, рожицы корчишь. О чем задумалась? – спросил старик, ласково глядя ей в глаза.
– Вернер, меня очень угнетает ваш конфликт. Вы никак не можете забыть. Полтора года прошло. Герман тогда был не в себе. Но его тоже надо понять. Вы поступили более чем странно. Уйти из института, все бросить, порвать все профессиональные и человеческие связи. Ради чего?
– Ради чего? – старик поиграл вилкой, пошевелил бровями. – Ну, Герман же объяснил: я бессердечный эгоист, шарлатан, тщеславный до безумия. И ведь он прав. Живу замкнуто, веду себя странно. Давно пора сдать меня куда положено и решить проблему в соответствии с гуманным законом об эвтаназии. Разве Герман не обсуждал с тобой этот вариант?
– Ну зачем вы так? – Эмма покачала головой. – На самом деле Герман до сих пор сильно переживает, он тогда просто сорвался.
– Мг-м, я понимаю, – кивнул старик и принялся за еду.
Эмма тоже взяла вилку. Несколько минут молча жевали, уставившись в свои тарелки. Вернер закончил первым, промокнул губы, откинулся на спинку стула и пробормотал чуть слышно:
– Не сорвался он, а заврался, все вы заврались, вот и пошла цепная реакция. Скоро испугаетесь, захотите остановить, да не получится. Поздно.
* * *
Илья проснулся среди ночи, будто кто-то нарочно разбудил его, выдернул из жуткого сна. Снилось ему унылое пространство под бурым небом, выжженное поле, обугленные палки вместо леса, развалины вместо города, все мертвое, плесневело-серое, и повсюду бродили зыбкие существа, отдаленно похожие на людей, с белыми лицами, черными дырами ртов и глазниц. Они копались в развалинах, таскали с места на место камни, полоскали в лужах рваное тряпье, мыли, оттирали какие-то побитые склянки, мятые кастрюли, но все оставалось грязным и негодным. Иногда они пропадали, сливались с тусклым пейзажем, опять возникали и продолжали свою бессмысленную работу. Илья был одним из них, осознавал ужас этого полусуществования, тело не слушалось, из горла не вырывалось ни единого звука, будто удалили голосовые связки.
Открыв глаза, он не сразу понял, что больше не спит, неподвижно лежал, глядел в потолок и видел те же развалины, тех же призраков.
Рядом, свернувшись калачиком, крепко спала Маша. Он слышал ее ровное дыхание, чувствовал тепло. Фосфорные стрелки будильника показывали четверть пятого. Илья полежал еще немного, окончательно пришел в себя и понял, что уснуть уже не сумеет. Осторожно вылез из-под одеяла, надел халат, тихо прикрыл дверь, включил маленький ночник на кухне и поставил чайник на огонь.
Кошмар тяжело, как перекисшее тесто, перевалил за пределы сна и не желал убираться восвояси. А вдруг он вещий? Картина мира после победы Гитлера. Точно как в нацистской песне: «Мы все победим и растопчем огонь, и, погибель неся, Германия наша сегодня, а завтра вселенная вся».
Он налил себе чаю, отправился со стаканом в гостиную, включил приемник, надел наушники, принялся крутить ручку.
Сквозь треск и свист прорывалась музыка. Танго, фокстроты, военные марши. Илья послушал ноктюрн Шопена, потом поймал Би-би-си, выпуск новостей:
– Рано утром десятого января немецкий военный самолет, летевший из Мюнстера в Кельн, потерял ориентировку в облаках над Бельгией и совершил вынужденную посадку на территории Бельгии. Самолетом управлял ответственный штабной офицер люфтваффе. При нем был портфель с секретными документами, которые он пытался уничтожить, но не успел. Таким образом в руки бельгийской полиции попали немецкие оперативные планы наступления на западе, разработанные во всех деталях и неопровержимо доказывающие намерение Германии напасть на Бельгию.
Илья взял листок, карандаш, стал быстро записывать, то и дело поглядывая на большую подробную карту Европы, занимавшую полстены, и думал: «Фальшивка, блеф? Странно, что англичане сообщают об этом, обычно они все засекречивают. Впрочем, случай с самолетом ничего не меняет. Можно засекретить, можно по радио объявить, напечатать во всех газетах. Что Гитлер скоро продолжит наступление, и так очевидно. Если в портфеле пилота был реальный план, Гитлер его подкорректирует, двинется сначала на север, в Скандинавию. Ну, это не война. Аншлюс по австрийскому образцу. Скандинавы – сверхнордическая раса, почище самих немцев. Гитлер оккупирует их нежно».
Выпуск продолжился новостями из Финляндии:
– Вчера во время очень интенсивных воздушных налетов на гражданское население несколько сотен советских самолетов сбросили около трех тысяч бомб на разные районы, включая Тампере, Турку, Пори. Очень много обстрелов из пулеметов, но благодаря эффективной организации гражданской обороны, по нашим данным, было убито трое гражданских и тридцать пять ранено… Финский патруль наткнулся на отряд из ста пятидесяти русских, финны приготовились к бою, но оказалось, что русские, все до одного, замерзли насмерть…
Затем выступил корреспондент, только что вернувшийся из Финляндии и побывавший в районе боевых действий:
– Теперь я знаю, что такое артобстрел. Если бы не ужасающий, рвущий мозг на куски огонь артиллерии, я бы испытывал жалость к серым русским массам. Они шли в своих длиннополых шинелях, по пояс в снегу, прямо на финские пулеметы. Их танки были уничтожены финскими противотанковыми пушками и меткими гранатометчиками. Русские шли в атаку покорно и тихо, тщетно пытаясь прикрыться бронещитками. Пулеметный огонь прошивал поле, оставляя изувеченные тела, которые вскоре застывали навсегда.
Илья выключил радио, снял наушники. Не мог он это слушать. Любое упоминание о Финской войне вызывало лютую тоску и боль. Он открыл форточку, несколько минут смотрел в окно, в темноту спящего двора.
Аккуратный сугроб на месте центральной клумбы под фонарями отливал бледным золотом. Ряды окон были темны, но далеко не все за этими окнами крепко спали. Хроническая бессонница – самый безобидный из недугов, которыми страдают обитатели чиновных домов в центре Москвы. О чем они думают во время своих бессонниц? Раньше лучшим лекарством от неправильных мыслей было магическое заклинание: «Товарищ Сталин не знает, что делается, во всем виноваты враги». Недавно вошла в обиход новая формула: «Товарищ Сталин знает, что делает». Но к ней упрямо цеплялась закорючка вопросительного знака, превращая заклинание в вопрос. А вопрос требовал ответа, хотя бы самому себе.
Илья допил чай, улегся на диван, но никак не мог согреться под пледом. В голове продолжал звучать бесстрастный голос британского диктора: «…отряд из ста пятидесяти русских… оказалось, что русские, все до одного, замерзли насмерть…»
Он съежился, зарылся лицом в подушку, пробормотал:
– И мальчики замерзшие в глазах…
Сталинский блицкриг бездарно забуксовал в маленькой Финляндии. А раньше Хозяину все удавалось. Творил ужасные вещи на огромных территориях и не встречал сопротивления. Избалован легкими победами. Коллективизация, индустриализация, чистки. Вот его триумфальные блицкриги. Сотни миллионов безропотно подчинились его воле.
«Краткий курс» сумел победить реальность внутри СССР, но время не остановилось, пространство не сжалось до пределов одной, отдельно взятой страны, зато сжалось личное пространство Сталина, замкнулось между Кремлем и Ближней дачей. Внешний мир для него закрыт, как для заключенного. Сквозь пуленепробиваемые стекла автомобиля по дороге из Кремля в Кунцево и обратно он ничего не видит, сидит в центре салона, на специальном откидном стульчике, между офицерами охраны. Раньше он хотя бы иногда отдыхал на Черноморском побережье, послов принимал. Последним иностранцем, с которым он общался, был Риббентроп. Хороши плоды триумфа, ничего не скажешь.
Да, «Курс» победил, но дела его шли скверно. Главный пропагандистский козырь – «происки врагов-троцкистов-фашистов» – больше не работал. Фашисты стали друзьями, но поскольку много лет они с «троцкистами» оставались неразлучной парой, использовать в пропаганде только «троцкистов» уже не получалось. И другой козырь – борьба за мир – лопнул. В Польшу вошли вместе с Гитлером, на Финляндию напали. Попытка назвать это борьбой с польским и финским фашизмом провалилась. И сама Финская кампания – позорный провал. Понятно, Ворошилов кретин, в армии бедлам, нет зимнего обмундирования, лыж, маскхалатов, полевых кухонь, командиров, способных принимать решения. Но население Финляндии чуть больше трех миллионов, а СССР – гигантская держава, которая последние десять только и делала, что вооружалась, готовилась к войне. Хороша готовность!
Стрелки вытянулись в одну линию вдоль циферблата. Шесть утра. За окном стали слышны первые утренние звуки. Шорох лопаты дворника, грохот мусоровоза. Во дворе заурчал мотор, хлопнула дверца автомобиля. Кто-то из сановных соседей уже отправлялся на работу.
У Ильи осталась пара часов до начала рабочего дня. Он не спеша сделал гимнастику перед открытой форточкой, принял контрастный душ. Горячая вода, почти кипяток, потом ледяная, и так до тех пор, пока не смоется муть бессонной ночи.
Перед уходом он разбудил Машу, она обняла его, забормотала что-то и открыла глаза только после того, как он поцеловал их, один за другим. Нежное тепло ее сонных век, щекотное покалывание ресниц долго оставались на губах.
На улице у редких прохожих пар валил изо рта. По Воздвиженке, по Моховой, урча моторами, проезжали вылизанные начальственные «Паккарды». В свете фар и фонарей кружились мелкие редкие снежинки. Из-за облака, пушистого и толстого, как дымчатый кот, выглянул бледный утренний месяц и сразу спрятался, словно испугавшись боя курантов. На фоне темного неба матово светились новенькие рубиновые звезды кремлевских башен, отчего башни напоминали рождественские елки.
«Господи, как же хорошо жить, – думал Илья, втягивая ноздрями упругий морозный воздух. – Зачем война? Зачем эти два фантома? Кто они такие? Исчадья ада, которые хотят превратить живую землю в мертвую колонию своей подземной империи? Или два сумасшедших, поднявшихся на вершину власти из-за стечения случайных обстоятельств?»
У подъезда его нагнал Поскребышев. В белом тулупе, в ушанке со связанными под подбородком ушами, в валенках с калошами, он был похож на деревенского сторожа. Похлопав Илью по спине рукой в меховой варежке, бодро крякнул:
– Морозец-то хорош, градусов двадцать. – И добавил, когда вошли в подъезд: – Нянька форточку в детской на ночь открывает, Наташка чихает. За завтраком чихнула с полным ртом манной каши, и все на мой новый пиджак. Нет чтоб на няньку. Я ж говорил ей, дуре: закрой, простудишь ребенка. А она: свежий воздух, свежий воздух.
Дочь Наташа стала самым главным человеком в жизни Поскребышева, главнее товарища Сталина, теперь уж точно главнее. Жену Александра Николаевича, Бронку, арестовали в мае тридцать девятого, когда Наташе не было и двух месяцев. Хозяин с тех пор часто спрашивал свою обезьянку: «Как Наташа?» Поскребышев благодарил за заботу, да так горячо, что казалось, сейчас к руке приложится. Но Илья видел его лицо потом, когда Хозяин не видел. Забавная обезьянья личина сползала, лицо искажалось гримасой ненависти, придушенной, глубоко запрятанной, но очень сильной.
Когда поднялись наверх, Поскребышев вручил Илье две увесистые папки. В одной материалы с Лубянки, в другой – из Разведуправления Генштаба. Сводку приказано было подготовить к завтрашнему утру.
Илья поднялся в свой кабинет, позвонил в буфет, заказал завтрак и раскрыл первую папку.
Перед ним лежало спецсообщение НКВД, украшенное самой солидной шапкой: «Сов. секретно, ЦК ВКП(б) тов. Сталину, СНК СССР тов. Молотову». На сопроводительной записке стояла подпись Берия. В документе излагалась пространная речь Геббельса. Начиналась она так:
«Я говорю перед интеллигентными немцами, говорю искренне и прямо».
Далее – тирада о чешском духовенстве, монархических кругах и семье Габсбургов. Длинный пассаж, касавшийся чехов, завершался по-геббельсовски красиво: «Нам не остается ничего другого, как обращаться с ними по Библии: стегать их железными кнутами и истреблять их всеми возможными средствами».
Конечно, не ради Габсбургов и железных кнутов Берия знакомил Хозяина с этим шедевром. После длинной чешской преамбулы Геббельс произнес следующее: «СССР обречен на исчезновение со времени подписания с нами договора. Мы знаем, что СССР постарается однажды обратиться против нас. Но будет слишком поздно. Он ошибается, как все низшие народы, которые пытаются сблизиться с германской расой… Итак, я резюмирую нашу позицию. Наш экономический враг – Англия. Но нашим смертельным врагом всегда останется СССР».
Где говорил Геббельс, кто эти «близкие сотрудники, интеллигентные немцы», не указывалось. Берия пояснял, что «закордонный источник» получил текст от руководителя филиала чешской разведки в Париже, и страховался в конце: «Не исключена возможность, что материал составлен самими чехами с ведома французской разведки».
В дверь постучали, Илья привычным жестом закрыл и убрал в ящик папки. На этот раз вместо буфетчицы Таси завтрак принес незнакомый хмурый официант. Ни конфет, ни прибауток. Все быстро, молча и как-то слишком напряженно. «В тридцать седьмом я бы из рук этого хмыря ни пить, ни есть не решился, – подумал Илья, – впрочем, отраву могла принести и Тася, с прибаутками. Конечно, грохнуть могут в любой момент, но отравят вряд ли, кажется, у Берия другой стиль».
Илья отхлебнул кофе, откусил бутерброд, пробормотал:
– «Да» и «нет» не говорите, черный, белый не берите. Вы поедете на бал?
Он перечитал текст еще раз. Для фальшивки опус выглядел слишком по-геббельсовски, стиль рейхсминистра пропаганды спецреферент Крылов изучил досконально. Геббельс мог говорить все это на закрытом совещании в своем министерстве, на одном из ежедневных инструктажей для немецких журналистов.
Берия второй год возглавлял НКВД, но еще ни разу не украсил своей подписью ни один документ, касавшийся Германии. Он аккуратно обходил гитлеровскую тему, во всяком случае в документах. Значит, сорвался, не выдержал, решил угостить Хозяина изрядной порцией суровой реальности, слегка подсластив ее осторожной припиской.
Илья вспомнил пометки покойного Артузова, начальника ИНО НКВД, расстрелянного в тридцать седьмом. За несколько лет до начала процессов стала нарастать волна сообщений о подготовке переворота в СССР, о бесчисленных шпионах, немецких, английских, французских, польских, о сговоре Троцкого с Гитлером против Сталина.
К тридцать шестому развединформация окончательно слилась воедино с генеральной линией партии, советские агенты из Берлина, Парижа, Лондона присылали на родину дословное изложение передовиц «Правды» в зашифрованном виде. Артузов ставил восклицательные и вопросительные знаки, писал: «Чушь, бред, провокация, надежность источника сомнительна». Сменивший Артузова Слуцкий ничего подобного себе не позволял. Потом разведка исчезла.
Теперь что же? Опять появилась? Впервые за последние четыре года развединформация не совпадала с генеральной линией и передовицами «Правды». Раньше приписки и пометки на донесениях оставались последними слабенькими проблесками здравого смысла в кромешной тьме. Теперь они выглядели заплатками на капсуле сталинской сказки, которая трещала и крошилась под напором реальности.