1831 год
В то лето 1831 года, когда холера удерживала нас в Петергофе, там же поселилась семья графа Виельгорского, возвратившаяся из-за границы. Дети, три прелестные девочки и два мальчика, стали товарищами игр и впоследствии нашими хорошими друзьями. Граф Виельгорский, будучи свободным художником, объединял в своем доме всех, кто был предан искусству, русских и иностранцев, поэтов, художников и музыкантов; многие стремились в его дом потому, что там можно было слышать прекрасную музыку, или только оттого, что считалось хорошим тоном бывать у него. Все всегда находили там радушный прием. Граф был доброжелательным человеком, но несколько поверхностного образования, масон и бонвиван; он был свой как в самых изысканных салонах, так и в кругу веселящихся повес, на пиру которых он, с бокалом шампанского в руке, пел зажигательные цыганские песни у ног какой-нибудь красавицы. Прекрасно читая и декламируя, он постоянно держал Мама́ в курсе современной литературы. Он умел скользить поверх предосудительных вещей.
Портрет Михаила Виельгорского. Художник – Петр Соколов. 1840-е гг. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский (1788–1856) – русский музыкальный деятель и композитор-любитель польского происхождения.
«Граф Виельгорский прошел незамеченный в русской жизни; даже в обществе, в котором он жил, он был оценен только немногими. Он не искал известности, уклонялся от борьбы и, несмотря на то – или, может быть, именно потому, – был личностью необыкновенной…»
Насколько мы, дети, любили его, настолько же не любили его жену. Она обращалась со своим мужем как с маленьким ребенком. Она была урожденной принцессой Бирон-Курляндской, католичкой, очень добродетельной безо всякой прелести и считала себя выше своего мужа. Она была женщина необыкновенно остроумная, ее язык жалил, как укус насекомого. После каждого злобного замечания она облизывала губы, точно для того, чтобы спрятать самодовольную улыбку. При этом она была то, что называется дамой с заслугами: сама, без гувернантки, следила за воспитанием своих детей и всегда сопровождала своих дочерей, если они приходили к нам. При этом от нее никогда не укрывалось ничего, что можно было бы не одобрить; замечания шепотом делались нашей няне Барановой, которая легко поддавалась ее влиянию. Потом замечания делались нам, к нашему большому неудовольствию, ведь мы знали, с какой стороны они исходили.
Наряду с очень строгим воспитанием, с другой стороны, нам предоставляли много свободы. Папа́ требовал строгого послушания, но разрешал нам удовольствия, свойственные нашему детскому возрасту, которые сам же любил украшать какими-нибудь неожиданными сюрпризами. Без шляп и перчаток мы имели право гулять по всей территории нашего Летнего дворца в Петергофе, где мы играли на своих детских площадках, прыгали через веревку, лазили по веревочным лестницам трапеций или же прыгали через заборы. Мэри, самая предприимчивая из нашей компании, придумывала постоянно новые игры, в то время как я, самая ловкая, их проводила в жизнь. По воскресеньям мы обедали на Сашиной молочной ферме со всеми нашими друзьями, гофмейстерами и гувернантками, за длинным столом до тридцати приборов. После обеда мы бежали на сеновал, прыгали там с балки на балку и играли в прятки в сене. Какое чудесное развлечение! Но графиня Виельгорская находила такие игры предосудительными, так же как и наше свободное обращение с мальчиками, которым мы говорили «ты». Это было донесено Папа́: он сказал: «Предоставьте детям забавы их возраста, достаточно рано им придется научиться обособленности от всех остальных».
Наши комнаты в Летнем дворце, находившиеся вблизи от Папа́, были очень маленькими. Мы проводили большую часть дня на балконах, которые нам служили и классами, и столовыми. Папа́ вставал летом в семь часов утра и, в то время как одевался, пил свои стакан мариенбадской воды, потом шел гулять с верным пуделем, а часто и в обществе Чичерина и Орлова, в Монплезир, чтобы выпить там свои второй стакан минеральной воды. После этого он садился в экипаж и с Эрдером, своим любимым садовником, осматривал работы в парке. Ровно в девять часов он уже был в Петергофском дворце, на докладе министров.
Это длилось до обеда; затем следовали до двух часов осмотр караулов, парады или же представления чиновников. Но когда за ним закрывались ворота нашего Летнего дворца, все заботы государства и власти оставались позади и он предавался только радостям семейной жизни. В то время это еще было возможно, оттого что телеграф и железная дорога не перекрещивались с жизнью; почта из-за границы приходила только по средам и субботам, мы были ограждены от неожиданностей, которые в наше время, начиная с шестидесятых годов, так изнашивают нервы и характер.
Во время нашего карантина Мама́ была в последней стадии ожидания, которое ей причинило много беспокойства и волновало недобрым предчувствием. Папа́, очень обеспокоенный этим, отказался от всех путешествий, даже от всяких поездок. В один прекрасный июльский день этого лета, который был удушлив как никогда и в который солнце светило красным отблеском в сером чаду, пришло известие из Петербурга, что там поднялся бунт.
В отчаянье от холерной эпидемии, уносившей ежедневно до трехсот жертв, чернь восстала против врачей и начала их избивать, уверяя, что они отравляют больных. Папа́ сейчас же сел в свою коляску и, сопровождаемый Орловым, поехал прямо к рынку на Сенной площади. Его неожиданное появление оказало магнетическое действие. Все головы обнажились. «Дети, – воскликнул он своим низким, звучным голосом, покрывшим мгновенно гул толпы, – дети, что вы делаете? На колени – ваш государь требует этого, на колени и просите у Господа прощения». И толпа, только что бунтовавшая, встала, рыдая, на колени. С этого дня порядок больше не нарушался. Через несколько часов Папа́ вернулся в Петергоф, взял ванну, переменил одежду и появился вовремя к столу, так что Мама́ не заметила его длительного отсутствия.
27 июля 1831 года легко и безболезненно появился в Царском Селе третий сын моих родителей, и Мама́ быстро оправилась после этих родов. Ребенка назвали Николаем – он родился в день Св. Николая Новгородского. Вскоре после этого семейного события горизонт прояснился. Штурм Варшавы закончил польскую кампанию, Папа́ опять повеселел и стал принимать участие в наших летних играх на воздухе. В Царском Селе наша компания еще увеличилась, благодаря детям соседей. Но мы предпочитали свои увеселения в небольшой компании, прогулки и поездки, цель которых почти всегда была молочная ферма в Павловске, где мы любили пить молоко. Мы ездили в одной коляске, называвшейся «линейкой», таких не видно больше теперь. Она походила на канапе «dos-à-dos»[7] и имела восемь мест, которые были расположены так низко, что можно было легко, без посторонней помощи, влезать и слезать. В Павловске толстая экономка родом из Вюртемберга угощала нас черным хлебом с маслом, картофелем, отваренным с луком, и сопровождала такие закуски маленькими рассказами о нашей Бабушке.
Если я не ошибаюсь, то именно этим летом в Петербург приехала певица Генриетта Зонтаг. Прекрасная как цветок, с голубыми глазами и прелестными губами, которые во время пения обнажали два ряда мелких безупречных зубов, она вызывала восхищение, где бы ни появлялась. Она пела как-то днем у Мама́ по-немецки и сама аккомпанировала себе.
Нам пообещали посещение царскосельского театра в одно из воскресений, если мы будем иметь хорошие отметки в течение недели. Наступила суббота, мои отметки были лучшими, а у Мэри ужасные. Решили, что ни одна, ни другая в театр не пойдут, чтоб не срамить Мэри, старшую. Я смолчала, но в глубине души была возмущена, считая, что меня можно было по крайней мере спросить, согласна ли я принести эту жертву моей сестре. В следующую субботу та же история! В этот момент Папа́ неожиданно вошел в комнату и сказал: «Олли, иди!». Я была совершенно взбудоражена, когда узнала, что меня в театр все-таки возьмут. Давали «Отелло»; это была первая опера, которую я слышала.
Если Мэри плохо училась, несмотря на свои хорошие способности, то помимо ее детского легкомыслия это было виной мадам Барановой, не имевшей и тени авторитета. Очень добрая, очень боязливая, в частной жизни обремененная заботами о большой семье, на службе, кроме воспитания Мэри, еще и ответственная за наши расходы и раздачу пожертвований, она не умела следить за порядком в нашей классной. Каждую минуту открывалась дверь для гостя или лакея, приносившего какую-либо весть, и Мэри пользовалась этим нарушением, чтобы сейчас же вместо работы предаться каким-нибудь играм. Этому недостатку строгости и дисциплины можно, вероятно, приписать то обстоятельство, что Мэри и позднее не имела определенного чувства долга. Мадам Барановой не хватало чуткости, чтобы вести ее. Она только выходила из себя, держала длинные речи, которые Мэри в большинстве случаев прерывала каким-нибудь замечанием. Слишком хорошенькая, слишком остроумная, чтобы вызывать неудовольствие своих учителей, она могла бы, если б с ней правильно обращались, преодолеть все препятствия и быстро наверстать потерянное. Сесиль Фредерике часто говорила ей: «Мэри, что могло бы из вас получиться, если бы вы только хотели!».
Поскольку я рассказываю только о том, что сама помню, в этих рассказах из детских лет остается мало места для политики. Однако два обстоятельства я все же должна упомянуть. Одно из них – визит шведского наследника, сына Бернадота, в июле 1830 года. Это считалось событием, оттого что с 1796 года ни один шведский принц не посещал нашего двора после того, как разошлась свадьба между Густавом Адольфом IV и великой княжной Александрой Павловной.
Второе – визит персидского посольства. Это дало повод для высшей степени торжественной аудиенции: Их Величества перед троном, мы, ниже их на ступеньках, полукругом сановники, двор, высшие чины армии – все это наполняло Георгиевский зал с проходом посреди, который обрамлялся двумя рядами дворцовых гренадер. Двери распахнулись, вошел церемониймейстер со свитой, и, наконец, показался Хозрев-Мирза, сын принца Аббас-Мирзы, сопровождаемый старыми бородатыми мужчинами, все в длинных одеяниях из индийского кашемира, с высокими черными бараньими шапками на головах. Три низких поклона! Потом Хозрев прочел персидское приветствие, которое Нессельроде (тогдашний министр иностранных дел) передал государю в русском переводе. На него отвечал государь по-русски.
Портрет великой княжны Марии Николаевны. Художник – Кристина Робертсон. 1840-е гг.
Мария Николаевна (1819–1876) – дочь российского императора Николая I и сестра Александра II, первая хозяйка Мариинского дворца в Санкт-Петербурге. В браке – герцогиня Лейхтенбергская. Президент Императорской Академии художеств в 1852–1876 годы
Несколько раз еще при дворе видели этого персидского принца не старше пятнадцати лет: он завораживал дам своими чудными темными глазами, он развлекался в театрах, на балах и не знал больше четырех слов по-французски, которые он употреблял смотря по обстоятельствам: «совершенно верно» говорил он мужчинам и «очень красиво» – дамам. Десять лет спустя, во время дворцового переворота, ему выкололи глаза, эти бедные, в свое время так всех восхищавшие глаза.
Императрице поднесли прекрасные подарки: персидские шали, драгоценные ткани, работы из эмали, маленькие чашки для кофе, на которых была изображена бородатая голова шаха. Государь получил чепраки, усеянные бирюзой, и седла с серебряными стременами. Я еще не упомянула четырехрядный жемчуг, который отличался не столько своей безупречностью, сколько длиной. Мама́ охотно носила его на торжественных приемах, и я его от нее унаследовала.
Революция в июле 1830 года во Франции и падение Бурбонов вызвали у нас большое волнение. Законность была для нашего отца то же, что легитимность. Французские дети были одного возраста с нами; Карл Х просил руки одной из нас, сестер, для Герцога Бордоского, мы знали рассказы Буйи, посвященные этим детям, и вдруг – они оказались в изгнании в Холейруде, напоминавшем нам несчастную Марию Стюарт! О революции в Бельгии мы слышали только в связи с тем, что сестра Папа́, которая там была замужем, должна была покинуть свой чудесный дворец в Брюсселе, наполненный ценными вещами из Михайловского Дворца в Петербурге. Героическая защита крепости Антверпена упоминалась очень часто, и портрет защищавшего ее генерала был выставлен в городских витринах.