Глава двенадцатая.
«Из сырости и сирости»
В беловой тетради стихотворение «Не краской, не кистью!…» помечено по старому стилю: «26—27 сентября 1922 г. (в первый и второй день моего 30 летия, и Сережиного 29 летия.)» [35: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 2, ед. хр. 4, л. 92об-93.], что делает стихотворение еще более важным, программным. 8—9 октября, глядя на листопад, Цветаева думает о бренности земных одежд, о бренности страстей, от которых когда-нибудь освободится она в посмертии, как деревья освобождаются от листьев. «Не краской, не кистью!» написаны черты Царства Божия. Его Царство – господство света:
Не краской, не кистью!
Свет – царство его, ибо сед.
Ложь – красные листья:
Здесь свет, попирающий цвет.
Цвет, попранный светом.
Свет – цвету пятою на грудь.
Не в этом, не в этом
ли: тайна, и сила и суть
Осеннего леса?
Очевидна в черновике соотнесенность поэта и дерева, листов рабочей тетради и листьев. После первого четверостишия в черновике следовало:
Светлейший – пресветлый.
Нет слова для той светлоты.
Ты думаешь: ветки
Древесные? Скажешь: листы?
Здесь же вариант 7— 8 стихов: «Как будто бы ветки / Древесные, тронешь – листы…». [37: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 7, л. 61.] В окончательной редакции Цветаева, сосредоточивается исключительно на теме светящегося, древесного, потустороннего. Цвет – наносное, временное, ложное. Свет – вечное, истинное. Тот свет – иное освещение того, что на земле было явлено через цвет. В обнаженности древесных ветвей, в господстве света над цветом видит Цветаева раскрытие тайны:
Над тихою заводью дней
Как будто завеса
Рванулась – и грозно за ней…
Как будто бы сына
Провидишь сквозь ризу разлук —
Слова: Палестина
Встают, и Элизиум вдруг…
Как в иудейском храме Бог скрыт от людей завесой над ковчегом завета, так же скрыт лик Божий в одеждах деревьев. По преданию, завеса «раздралась надвое» в момент смерти на кресте Иисуса Христа (От Матфея: 27; 51). Цветаевой кажется, что свет, исходящий от обнаженных осенних деревьев – свет того света, позволяющий перенестись в Элизиум душ. Вместо «провидишь» сына в одном из черновых вариантов было «сновидишь» [38: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 7, л. 67.]: сновидение – любимое соответствие высшим переживаниям. Другая редакция живописала седого Христа и была отвергнута, возможно, из-за противоречия Евангелию: «Как будто бы сына / Встречаешь, и сын этот сед… / (Зачем Палестина / Встает и Элизиум вслед?)» [39: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 7, л. 67.] Этот седой блудный сын – муж Сергей Эфрон, седая Марина Ивановна. В окончательном тексте создан образ седеющего леса:
Осенняя седость.
Ты, Гётевский апофеоз!
Здесь многое спелось,
А больше еще – расплелось.
Во время составления книги «После России» в 1927 году записаны варианты второй строки этого четверостишия: «Ты, Вольфгангов апофеоз!»;«… Не занавес – апофеоз»). [40: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 16, л. 74.] «Апотеоз» обозначает «обоготворение, обожение человека» (В Даль). «Апотеозом» называли описание или изображение вознесения души умершего; прославление его имени преобразованием жизни и смерти. Вероятно, Цветаева подумала о великом Гёте из-за его творческого долголетия, торжества духовной красоты и мудрости, пантеистического отношения к природе, а может быть, из-за его «Учения о цвете», которое не понимала!
В Царстве того света споется, что не спевалось, не сбывалось в жизни, расплетется казавшееся незыблемым на земле. В черновиках рабочей тетради осенние листья сначала отождествлялись с чувством потери. Варианты 21—22 стихов: «Священная седость, / – Утрата – расплата / растрата без слез…»). [41: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 12, л. 71.] Октябрьский лес – образ Царства Небесного – рисуется Цветаевой через отрицание пурпура, красного цвета, цвета крови, власти и страсти: « (Я краске не верю! / Здесь пурпур – последний из слуг!)» Но связь между тем и этим светом, сбывающаяся через природу, непостоянна. Кажется, Цветаева почувствовала «свет, смерти блаженнее», узнала таинственную силу древесного мира, и тут же пойманное ощущение ускользает:
…Уже и не светом:
Каким-то свеченьем светясь…
Не в этом, не в этом
ли – и обрывается связь…
Тетрадь поэта содержит черновую и окончательную редакцию стихотворения «Рассеивающий листву, как свет…», не вошедшего в «После России», в котором продолжается линия древесной приобщенности Царству Небесному. Приведем из него такие выразительные строки:
Бесстрастия прекраснейшую страсть
Ввысь – как псалом возносишь.
__
Рассеивающий листву, как свет —
Жрец! Клен багрянородный!
Лишь Богу своему глядящий вслед,
От похотей свободный…
Если деревья свободны от земных страстей, то с поэтами, поющими о земных приметах души, все иначе. Сбоку Цветаева записывает о поэте: «в два света пишущий». [43: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 7, л. 80.] Двоемирие Цветаевой, неизменно ощущающей зов страсти и «вечности бессмертный загар», в стихотворении «Та, что без видения спала…» 12 октября 1922 года воплощает дерево, соотнесенное с дочерью Иаира, воскрешенной Христом. Образ библейской дщери ранее встречался в стихотворениях «Каждый день все кажется мне: суббота!..» (1916), «Дочь Иаира» (1922). В стихотворении, вошедшем впоследствии в цикл «Деревья», деревья, подобно дочери Иаира, пробуждаются от жизни, от сна без видения, чтобы встать в Вечности:
Та, что без видения спала —
Вздрогнула и встала,
В строгой постепенности псалма,
Зрительною ска́лой —
Сонмы просыпающихся тел:
Руки! – Руки! – Руки!
Словно воинство под градом стрел,
Спелое для муки.
Постепенное упадание листвы соотносится с построением псалма, с ритмами религиозного песнопения, с поэзией и с вознесением. Листва, подобная лирике, – своеобразные сквозные одежды: страстные хламиды земной жены, невинные облачения бессмертной души, мечтающей о Царстве Небесном, и «отроческих – птицы» – невесомые крылья бессмертного духа. Деревья – «целые народы», жаждущие переселенья в небо. Цветаева строит свой текст как бы в двух ракурсах. Она пишет о деревьях, а видит библейскую картину жизни первых людей. Призыв «Вспомни!» обращен к воображаемому собеседнику; Цветаева побуждает его вспомнить о небесном доме, едином для деревьев и поэтов. И в тот же день, 12 октября 1922 года, в рассветный час, пока не проснулись человеческие страсти, воюющие друг с другом, пока во взгляд поэта не вмешалась жизнь, а в рассветном тумане «полей не видно шахматных», на которые люди расставлены Богом, («Ведь шахматные же пешки! / И кто-то играет в нас») [44: Здесь – невольная или намеренная перекличка с Уайльдом: «Неужели нет спасения? Или мы в самом деле всего лишь шахматные фигуры, которые незримая рука передвигает по своей воле, – пустые сосуды, готовые для славы и для позора? Кентервильское привидение. Проза. Пьесы. Стихи. Спб. : Азбука-классика, 2006, с. 320.], в стихотворении «Рассвет на рельсах» Цветаева пытается восстановить сновиденную Россию, страну своей мечты:
Покамест день не встал
С его страстями стравленными,
Из сырости и шпал
Россию восстанавливаю.
………………………….
Из сырости – и стай…
Еще вестями шалыми
Лжет вороная сталь —
Еще Москва за шпалами!
Иллюзия близости российской границы связана с тем, что «вестями шалыми» несется вороная сталь лирических поездов Бориса Пастернака. [46: Возможно, речь шла о стихотворении Пастернака «Вокзал».] Из-за него «еще Москва за шпалами». Пейзаж сновиденной России складывается из «сырости» и «сирости», «свай» и «стай»; Цветаева живописует духовное сиротство своей души, живущей на сваях искусства. Бесплотнейшее владение Цветаевой – Россия «в три полотница» – предвосхищает комнату сна в Гостинице Свиданье Душ («Попытка комнаты»). В «Рассвете на рельсах» набрасывается эскиз лирического пространства, откуда «невидимыми рельсами» на тот свет движутся «вагоны с погорельцами», пропавшие «навек для Бога и людей» поэты, предающие огню в лирике клады чувств. Сами слова поезд и поэзия у Цветаевой – родственные, созвучные, полные движения. Москва остается за шпалами, но едет Цветаева не в Германию, не в Берлин, где все еще находится Борис Леонидович, а в даль. Шлагбаум дали – метафорический образ двери в Царство Небесное, родственный двери в стихотворениях «Нежный призрак…», «Чтоб дойти до уст и ложа…», в поэмах «Егорушка», «Лестница», в «Поэме Воздуха». Один из интертекстуальных источников двери – евангельское «Я есмь дверь: кто войдет Мною, тот спасется, и войдет, и выйдет, и пажить найдет» (От Иоанн. 10; 9). Шлагбаум раскрывается в мир того света, «без низости, без лжи», откуда «по линиям, по линиям» можно уехать через Россию в Вечность. Созвучна «Рассвету на рельсах» запись Цветаевой в тетради, сделанная в сентябре-октябре 1922 года: «Все поезда – в Бессмертье, по дороге – Россия. Все поезда – в Бессмертье, полустанок – Россия». [47: СВТ, с. 111.] Ощущение России природной границей с Царством Небесным будет позднее передано в статье «Поэт и время» (1932) : «Есть такая страна – Бог, Россия граничит с ней», так сказал Рильке <…>. С этой страной Бог – Россия по сей день граничит. Природная граница, которой не сместят политики, ибо означена не церквами. <…> Россия для всего, что не-Россия, всегда была тем светом, с белыми медведями или большевиками, все равно – тем. <…> Россия никогда не была страной земной карты. <…> На эту Россию ставка поэтов. На Россию – всю, на Россию – всегда» (V, 335).
Последнее, не вошедшее в «После России» стихотворение 1922 года «В сиром воздухе загробном…» (28 октября 1922) – осознание духовного одиночества и творческого кризиса. Попытка восстановить Россию «во всю горизонталь», предпринятая несколькими днями ранее, оканчивается поражением: Москва уже не за шпалами, Цветаева едет в своем творческом поезде без Пастернака:
В сиром воздухе загробном —
Перелетный рейс…
Сирой проволоки вздроги,
Повороты рельс…
Точно жизнь мою угнали
По стальной версте —
В сиром мо́роке – две дали…
(Поклонись Москве!)
Точно жизнь мою убили.
Из последних жил
В сиром мо́роке в две жилы
Истекает жизнь.
В черновике – уподобление поэтического голоса плачу проводов: «Если проволока плачет / Это я пою». [48: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 7, л. 84.] Лейтмотивом стихотворения становится эпитет «сирый»: сирый воздух, сирая проволока, сирый морок – образы лирического пространства. Воздух воспринимается загробным, потому что раньше душа жила «вестями шалыми», письмом и стихами Пастернака. Он не пишет, возможно, уже уехал из Берлина в Москву – вот отчего в скобках, как тайное, ставшее явным, Цветаева помещает просьбу: «Поклонись Москве!»
На рассвете 19 ноября 1922 года, прямо в утренний сон, Цветаева получила второе письмо от Пастернака, отозвавшегося на стихотворение «Неподражаемо лжет жизнь…», первоначально названное Цветаевой «Слова на сон». Оно показалось Пастернаку весьма близким стихам «Сестры моей жизни»; поэт воспринял его поддержкой «в минуты сомнения в себе». [49: ЦП, с. 19.] Писал Борис Леонидович и о статье «Световой ливень», посвященной ему, о книжке «Разлука», присланной в подарок, которой гордился, как своей. Она ответила в тот же день, признавшись, что переписка, как и сновидение, для нее – «любимый вид общения», а ее письма «всегда хотят быть написанными!». [50: Там же, с. 23—24.] Можно было услышать просьбу о письме, а Пастернак не внял ей; заметив за занавесом слов глубину чувств, умолк.
15 ноября, в день рождения своей матери, М. А. Мейн, Цветаева возобновила работу над поэмой «Мо́лодец» и сделала первые записи в новой тетради, подаренной мужем. «Мо́лодец» будет окончен в Сочельник, 31—го декабря по новому стилю. «Последняя строка Молодца:
До – мой:
В огнь синь
звучит как непроизнесенное: аминь: да будет та́к (с кем – произнести боюсь, но думаю о Борисе)», [51: СВТ, с. 161.] – пишет она в тетради. В 1924 году поэма выйдет с посвящением Борису Пастернаку. Сосредоточенность на теме соединения поверх жизни связана с невозможностью союза в земном воплощении, греховности такого союза в неволе жизни. Цветаева написала поэму о невозможной любви Маруси к упырю, ради которой та обрекает душу на вечную гибель и несется с милым в Аид. На новом материале, в сущности, разрабатывалась тема, звучавшая в «Сивилле»: Маруся выбывает из жизни «в огнь синь», Сивилла – «в звездный вихрь». Маруся – сомнамбула, не могущая выйти из сна, покуда родной ей Молодец-упырь не пробудит ее своим окликом, не умчит в пробуждение смерти. И Пастернак словно окликнул Цветаеву по имени, ведомом только ему одному: «Все называли – никто не на́звал». Так творчески насыщенно заканчивался 1922 год – год переезда в новую страну, год встречи с соприродным поэтом, год, всерьез изменивший Музу Цветаевой, давший новое русло и направление лирическому потоку.