Глава девятая.
«В смертных изверясь»
Стихи, созданные в сентябре – октябре 1922 года проникнуты чувством разочарования в жизни, ощущением сиротства, отношением к жизни как к «удушью уродств». И лечит душу природа. Тему деревьев встречаем в тетради еще в июне 1922 года: «На бересте божественного / вещественного / полунощного древа / Заря: разрез. / Рождение». [1: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 42.] Для Цветаевой этот образ ассоциировался с душевной разъятостью, с состоянием пред-творческого волнения. Здесь же – библейские имена: «Царь Давид» и «над Саулом». [2: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 35 и 42.] Раньше видела себя Цветаева «юным Давидом», теперь стала старше и мудрее, и в набросках к первому стихотворению будущего цикла «Деревья» слышится мотив соперничества двух поэтов: Давида (Пастернака) и Цветаевой (Саула) : «Юным Давидом начав /… недуг / Арфу – Саулом / Рвать из Давидовых рук»; [3: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 5, л. 45 об.] «Разрозненные голоса / Арфы Давидовой»; «Кольцо Соломона / И арфа Давида. [4: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 5, л. 48 об.]
Уход в мир деревьев связан с чувством разочарования «в смертных», с желанием раствориться в родственном, соприродном царстве. [5: Впервые о теме деревьев см. : Ревзина О. Г. Тема деревьев в поэзии М. Цветаевой. // Труды по знаковым системам. Вып. ХV: Типология культуры. Взаимное воздействие культур. Тарту, 1982, c. 141—148. Дополненный вариант статьи: БЦ, с. 45—55.] После нескольких вариантов начала Цветаева записывает окончательный вариант 5 сентября, ровно месяц спустя после Сивиллы:
В смертных изверясь,
Зачароваться не тщусь.
В старческий вереск,
В среброскользящую сушь,
– Пусть моей тени
Славу трубят трубачи! —
В вереск-потери,
В вереск-сухие ручьи.
Лейтмотивом звучит тема духовной засухи, отрыва от жизни. В первоначальном тексте звучало признание в поэтическом несовершенстве: «Тихо изверясь / В слов <е> сказаться не тщусь». [6: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 5, л. 45 об.] «В смертных изверясь, / Зачароваться не тщусь», – признается она в окончательном тексте. Чтобы сбылись стихи, надо обязательно «зачароваться», влюбиться, поверить в чудо родной души. Во множестве смертных, не оправдавших надежд, мысль и о Пастернаке: со времени его первого письма прошло два месяца. Выбывшая из живых, Цветаева по-прежнему служит пещерой пастернаковскому дивному голосу, острей, чем раньше, чувствует свое сиротство, ведь теперь она знает, что Пастернак в Берлине, ощущает жизнь двоедушьем дружб и удушьем уродств. Дружба, которую она чаяла обрести, не сбывается, лирика умерла, ведь тот, кем она заворожена, не пишет. « – Пусть моей тени / Славу трубят трубачи!» – с горечью восклицает Цветаева, ощутив себя тенью, спустившейся в Аид. «Старческий вереск! / Голого камня нарост!» – таковы ее неживые, устремленные в небытие стихи, бесстрастные мысли бесстрастной души, а она так любила когда-то розовый вереск! Работая над первым четверостишием стихотворения, записала, но не использовала стихи о розовом вереске детства: «Тихо изверясь / В важность и нужность души, / В розовый вереск». [7: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 5, л. 45 об. Подробнее о вереске: Айзенштейн Е. О. СМЦ, гл. 3.] Вечнозеленый вереск, растущий на суровой, каменистой почве, становится образом конца надежд на любовь, образом Вечности:
Сняв и отринув
Клочья последней парчи —
В вереск-руины,
В вереск-сухие ручьи.
Подобно деревьям, сбрасывающим парчовое золото листьев, Цветаева дописывает последние, как ей кажется, стихи, жаждет раствориться в природе, смотрит «Ввысь, где рябина / Краше Давида-Царя! / В вереск-седины, / В вереск-сухие моря», забывает хотя бы на время о любви к новому «царю». Цветаева постоянно акцентирует внимание своих корреспондентов на том, что не любит моря: «На Океане я зритель: в театре: полулежа: в ложе. Пляж – партер. Люблю в театре только раёк (верх), т. е. горы, которых здесь нет. Кроме того, море либо устрашает, либо разнеживает. Море слишком похоже на любовь. Не люблю любви. (Сидеть и ждать, что она со мной сделает.) Люблю дружбу: гору» (8 июня 1926 г.) (МЦТ, с. 37) Ее «люблю» в данном случае просто попытка иерархии, а не отрицание морских красот. В этом утверждении, часто повторяемом, можно услышать настойчивость любви-вражды, слишком много в нем страсти и силы. В письме к Тесковой от 26—го декабря 1938 года читаем о тоске по Чехии, по Праге: «В Вашей стране собрано всё, что мне приходится собирать – и любить – врозь. А если у Вас нет моря – я его, руку на сердце положа, никогда не любила: не любила – больше всего, значит – не любила. (Читали ли Вы моего «Мой Пушкин» – там все: о море и мне.)» (ЦТ, 362). Получается, что Чехии для полноты счастья (жизни в ней или любви к ней) не хватает только моря. Значит, море всегда было все-таки неким соблазном, с которым Цветаева внутренне боролась. Она не любила море больше всего, то есть не могла его предпочесть, например, дереву, неуверенно плавала, мерзла в воде, но всегда старалась с детьми уехать на лето к морю или на океан. Поэтому ее «не люблю моря» немного лживое, хотя ей не надо было ни перед кем отчитываться. Протест против общепринятой страсти к морю? желание скрыть свою любовь? Само метафорическое словоупотребление «В вереск-сухие моря» заставляет предположить, что, возможно, она сама до конца не знала, как относиться к морю, и, возвращаясь к этой теме, пыталась убедить себя, что не любит воду. Был у нее и страх воды, шедший из детских снов и пушкинского «Утопленника». Вообще, в ее отношении к морю совершенно литературная, поэтическая, романтическая основа. Будучи «морской» по имени, она все время ощущала притяжение неба, где живут птицы, деревья и боги. Если оказаться на высоте, в мире деревьев, можно понять свои истинные чувства, узнать настоящую меру вещей. Там, в небе, рябина прекраснее поэта, прекраснее самого Давида-царя. Давид, в переводе с еврейского, – «возлюбленный», а высь, красота куста рябины и заката – способ забыть о Пастернаке, ибо в голос его арфы зачарованно вслушивается Цветаева.
Продолжением темы звучит стихотворение, написанное 8 сентября, «Когда обидой – опилась…». Мир природы оказывается спасательным кругом для разгневанной души, уставшей сражаться «с земными низостями дней», утомившейся от рыночного рева жизни – и от стихов:
Когда обидой – опилась
Душа разгневанная,
Когда семижды зареклась
Сражаться с демонами —
Вариант первого четверостишия содержал строки о Пегасе, уставшем сражаться с демонами – так определила Цветаева в тот момент свое творческое поражение перед явлением пастернаковского поэтического гения:
Когда обидой – опилась
Душа разгневанная,
Когда не выдержал / вскинется Пегас
Сражаться с демонами
Древесный мир – более вольный мир, в котором можно не быть, вглядываясь в рои зеленых отсветов, во множество различных оттенков цвета, погружаясь в трепещущий световой поток, «В живоплещущую ртуть / Листвы – пусть рушащейся!» В душе в этот момент сплетаются две нити, два мотива: Цветаева работала над поэмой «Молодец», а строки будущего цикла «Деревья» пишутся как раз перед превращением Маруси в цветок (деревце). Древесная жизнь – без границ жизни, «без прически», искажающей лицо. Простоволосость деревьев – подлинная духовная свобода, какой нет у поэта. Древесный лейтмотив звучит и 9 сентября 1922 года. «Купальщицами», «стаей нимф-охранительниц», всадницами, танцовщицами живописует Цветаева березки, стоящие в кругу:
Купальщицами, в легкий круг
Сбитыми, стаей
Нимф-охранительниц – и вдруг
Гривы взметая
В закинутости лбов и рук,
– Свиток развитый! —
В пляске кончающейся вдруг
Взмахом защиты —
Длинную руку на бедро…
Вытянув выю…
Березовое серебро,
Ручьи живые!
Как не совпадает творческое полотно с бытовым! После этого стихотворения помета в тетради: « (Несколько дней в Праге, поиски комнаты, переезд в другую деревню.)» [9: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 2, ед. хр. 4, л. 85об.] Может быть, именно поэтому так необходимы деревья, чей хоровод – живительный, чистый источник древней мудрости (нимфы, в переводе с греческого, – «девы»), тайн жизни и смерти, исцеляющий и пророчащий, охраняющий вход в Царство Небесное. «Тело! Вот где я его люблю – в деревьях. Березы! Эвридики!» [10: ЗК, т. 2, с. 286.] читаем в записной книжке Цветаевой. Под действием дуновения вдохновения дверь в небеса иногда растворяется: деревья взметают «гривы» ввысь, закидывают лбы навстречу небу; раскручивают в стихах свиток души, а затем стесняются душевной обнаженности: свиток скручивается, пляска кончается «взмахом защиты». Как деревья в плаще листвы, поэты в стихах прячут души, а потом стоят, «вытянув выю», и ждут нового ветра вдохновения, зова небес. «Березовое серебро, / Ручьи живые!» – образ деревьев и несказанной бессмертной души поэта, недаром в стихотворении 17 сентября 1922 года Цветаева называет деревья «братственным сонмом»:
Други! Братственный сонм!
Вы, чьим взмахом сметен
След обиды земной.
Лес! – Элизиум мой!
Деревья – друзья небесного братства, Града Друзей, излечивающие душу от земных разочарований и страстей, Элизиума, блаженной страны. Людская жизнь поэта – «в громком таборе дружб», в непрестанной жажде чужой души, сменится когда-нибудь трезвостью ума, «тишайшим братством» того света: «В громком таборе дружб / Собутыльница душ / Кончу, трезвость избрав, / День – в тишайшем из братств». Цветаева мечтает «с топочущих стогн», с громогласных площадей жизни с земными страстями перенестись «в легкий жертвенный огнь / Рощ! В великий покой / Мхов!..», в совершенное бытие, которое ждет «над сбродом кривизн», в Вечности – мотив, напоминающий «Деревья» Н. С. Гумилева. Земная жизнь поэта – рабство, искалеченность, согнутость. Во весь рост душа может проявиться в мире правды, «там, где все во весь рост, / Там, где правда видней: / По ту сторону дней…». В черновой тетради – вариант последнего двустишия, от которого Цветаева отказалась, вероятно, потому что никогда не заботилась о том, чтобы быть видней:
Там, где Богу видней:
По ту сторону дней.