Масин жанр
Уверен, что у каждого в жизни – свой жанр. Он как обувь, которая тоже у каждого своя. Марк носит обувь вызывающе-ярких пород и гогочет над убогими иностранными ситкомами. Кирыча увлекает обстоятельная документалистика, а ноги его втиснуты в туфли классически офисные. Манечка, новоиспеченная подруга, проживает однозначно в мюзикле – и сама поет в самое неподходящее время, и о Бродвее грезит, да и гулять предпочитает в виде сценично эксцентричном – то на копытцах с красными бархатными бантами, то в сапогах-башнях.
Какой жанр прописан Масе, я понял не сразу, а вот ножками ее залюбовался, едва открыв дверь.
– Вы меня узнаете? – стоя в подъезде, сказала белокурая красавица, пока я разглядывал ее сапожки из бежевой замши-сеточки.
– Как же вас не узнать?! – воскликнул я, вспоминая не без удовольствия, как сидел рядом с ней в прохладном богатстве ее машины, как боязливо косился на невозможную, немыслимую прелесть этой эксклюзивной снегурочки, – Вы проходите, – сказал я, а закрывая дверь, добавил, – Только Марка дома нет, он ушел.
– Жа-алко как, – протянула она, легонько дрогнув, – А я ему звоню-звоню, а он все не отвечает и не отвечает. А мне так надо. Важно так.
– Подождите, если хотите, придет же он когда-нибудь, – ответил я на желание, довольно отчетливо прописавшееся на точеном личике.
Параллельно я подумал, что в гостиной у нас распялена сушилка, а на сушилке висит белье, включая нижнее.
– Мне сюда? – она указала в сторону кухни.
– Да, конечно, – сказал я, радуясь, что как раз на кухне-то у нас все в порядке. Блестит кухонка новеньким металлом, переливается, отмытая трудолюбивым Кирычем до блеска, и все там стоит на своих местах.
Кирыча, к слову, дома не было, и как скоро он вернется, мне было неведомо – с того времени, как у нас началась Холодная война, он перестал оповещать меня о своих перемещениях. Марк изо всех сил оповещал, а Кирыч просто уходил, не производя лишнего шума.
Не было в доме никого. Даже пса увели. Если уж и есть толк от приезда Марка, то проблема прогулок с собакой решилась сама собой. У Марка вся жизнь – прогулка.
– Вам налить чаю? Я как раз заварил. Или, может, кофе?
– Не знаю…, – усевшись в своем светлом платье на одну из табуреток, она выглядела чуждой в кухонном блеске.
– А воды? Не из-под крана, конечно, – поспешил добавить я, – Из бутылки. Мы тут целый ящик минеральной воды купили.
– Бутылки, – сказала Мася.
И слезы брызнули у нее из глаз. Большие яркие слезы. Иные красавицы даже плакать умеют так, что рот открываешь от изумления.
Итак, у нас в квартире номер два в доме на улице Разуваевской была Холодная война. И, поскольку она была Холодная, кроме адреса рассказывать о ней ровным счетом нечего – противоборствующие стороны не воевали друг с другом в обычном бряцающем смысле, а старательно друг друга обходили. Я на разговоры не нарывался. Кирыч, верный себе, бесед не провоцировал. А Марк, держа нейтралитет, делал вид, что ничего не случилось. Отсутствовать, правда, стал подольше. Впрочем, не исключаю, что это мне, тщательно подсчитывающему каждую минуту вражды, только казалось, что тянется марусино отсутствие бесконечно.
А тут еще и нежданная гостья заплакала.
Ее глаза, увлажнившись, набрали в глубине. Они мерцали драгоценными камнями, и было в этом что-то не совсем человеческое, ведь если человек выжимает из себя влагу, то он должен бы тускнеть и жухнуть, у него должен бы набухать краснотой нос, а по щекам – бежать лихорадочные красные пятна. Но Мася, без стеснения рыдавшая на чужой кухне, была невыразимо хороша даже в слезах.
Она была хороша даже в самой малой своей малости. Ее длинные белые волосы не висели унылыми прядями, как в минуты уныния бывает у простых смертных. Нет, они тянулись непроницаемой завесой, и только изредка подрагивали в ответ на глубокие вздохи.
Растерявшись, я не знал что делать. Я никогда не знаю, что делать, когда плачут – любое действие представляется глупостью. Еще меньше я знал, как утешать волшебных красоток, сошедших с глянцевого плаката, любым своим действием напоминающих свою отдельность от этого вздорного мира, и, странным образом, вызывающих чувство, что у них – «там» – все разруливается само собой, не нужно бежать за водой, или судорожно искать платок, или лезть с успокоительными объятиями.
Такие особы всегда имеют кого-то, кому они могут выплакать свое горе, да, и знают ли они, что такое настоящее горе?
Знают?
– Возьмите же себя в руки, – произнес я деревянным голосом.
– Ты не понимаешь, – проговорила красавица, – Ты ничего не понимаешь….
– Вы мне объясните хотя бы, что понимать-то надо, – сказал я, сделав еще одну бесконечно длинную, вежливую паузу.
– Он разве мусорщик? – она наконец-то подняла на меня глаза, – Нет, он же не мусорщик, да?
– Кто? – заморгал я, ослепленный не то драгоценных глаз красотой, не то нелепостью вопроса.
– Нет, – сама ответила она, – Он не мусорщик.
– А кто?
– Он – богач.
– Хорошая профессия. Наверное, – неуверенно сказал я, не имея ни малейшего представления ни о чем говорю, ни о ком.
– А сам по помойкам роется, – и снова по белоснежным щекам потянулись слезы. Говорить они Масе не мешали, да и у меня – наверное, по редакторской привычке – хватило умения, отсеяв второстепенные «охи-ахи», вычленить главное, узнать причину слез этой блистательной идиотки.
Такая была история.
Поехали Мася и ее богатый муж в город из своего загорода по каким-то делам. У него была деловая встреча, а Мася должна была стать украшением стола. «Как жареная газель», мелькнула в моей голове смешная мысль, но тут же была спешно отправлена подальше, – не до смеха ведь, когда воют волшебные женщины. На полпути мужу Маси что-то потребовалось в магазине (название я разобрать не смог, слово было иностранное). Вышли, а у входа в магазин, в мусорной корзине – сверху – лежала пустая пивная бутылка. И вот, не боясь измарать дорогой костюм за много тысяч денег, взял Масин супруг эту бутылочку, да и поглубже в мусорную корзину зарылся в надежде на другую стеклотару, подлежащую сдаче.
– А я стою там, и не знаю, что делать, не знаю. Меня поразил будто ясный гром! – с завываниями рассказывала она. И капля за каплей – каждая скульптурной лепки – сбегали по белому лицу красавицы.
– Знаете, дорогая, – дослушав и подумав, вынес я свой вердикт, – Мне ваш муж нравится. Очень рачительный человек. Хозяйственный. Не может видеть, как на улице валяются деньги.
Еще я подумал: наверное, потому-то он и стал богатым – не стеснялся кланяться за каждой копейкой; курочка по зернышку клюет….
– Помоечник, – сказала Мася, – Он получается помоечник, если он бутылки собирает. А он не помоечник.
– Санитар городских джунглей, – предложил я, на мой взгляд, вариант менее обидный, – Вроде лесного муравья.
– А если он – помоечник, то я получаюсь помоечная женщина.
И снова слезы.
У кого суп жидок, у кого жемчуг мелок, подумал я, почему-то и не думая раздражаться. Некоторым выпадает такое счастье – что бы они ни делали, все у них получается уместно и хорошо, любая глупость. И даже имя собачье впору.
Мася.
– Есть хотите? – решился я на отвлекающий маневр, в какой-то момент утомившись.
– Да, – сказала она, утихнув также внезапно, – Очень хочу, потому что бежала долго, когда я ушла и ехала еще, а у меня еще только тысяча рублей на обратное такси….
Война войной, а голодная блокада никому не грозила.
Мы с Масей поели жареной утки с рисом из ресторана по соседству.
Со времени моей размолвки с Кирычем домашний уклад стал расползаться, как дрянное, битое молью одеяло. Каждый жил на свой манер и несогласованность действий порождала ненужные траты – разве пошел бы я после работы к поддельным китайцам, если б знал, что меня дома борщ ждет?
Затем мы стали пить чай, заваренный из смеси, взятой с полки наугад. Чай был неизвестного сорта и сильно пах сеном. Или это Мася занесла к нам на кухню ветренную свежесть?
– А мы поссорились, – сказал я.
– С Мариком? – спросила она, – Разве с ним можно поссориться?
– С ним нельзя, – я помедлил, – С моим….
Кто он мне? «Зая»? «Дуся»? «Упыреныш»?
– А я никогда не ссорюсь, – сказала Мася, – Ухожу и адрес оставляю. Чтобы знал, как меня найти, когда уже не хочет кричать.
– Я бы рад уйти, а куда? Зачем? – слова полились сами собой, – Ну, уйду, ну, вернусь, к чему этот цирк? Поговорить же надо, выяснить.
– Нет, надо, конечно, уходить, – возразила она, – Это очень важно, когда уходишь. Чтобы понял, как грустно ему без тебя и одиноко. Место же пустое, он смотрит на это место, а оно пустое.
– Смотрит на человека и видит пустое место, ага, – произнес я с чувством. – Сколько же можно молчать? Как можно быть таким жестоким? Как будто он сам никогда глупостей не совершал. Как будто право на ошибку – не святое человеческое право. Как будто права такого – на ошибку, на глупость, на идиотизм – нет вовсе. Как будто жить вместе – это тюрьма, клетка, а не добровольный союз двух сердец, – говорил я выспренно. Не то чай душистый виноват, не то освежающая близость великолепной идиотки….
И вскинулись ресницы, и вернулась ясность. И вроде бы даже день за окном расцвел без всякого зазрения совести.
– Ты не говори мне, пожалуйста, про свои тайны, – сказала она, – Я могу их дальше сказать и будет нехорошо. Я Суржику тоже всегда говорю, чтобы не говорил, чтобы я не знала, – Я не могу хранить тайн. У меня от них живот болит.
– Прямо вот так, – сказал я, не без оторопи.
– Крутит, будто я что-то ужасное скушала. Ни о чем думать не могу, кроме как об этой тайне. А если я много думаю, то у меня все сразу написано на лице, – лицо ее при этом ничего не выражало, как было гладким, так и осталось, – Алиска однажды поделилась, что у нее бородавка на ноге была. Вот здесь, – она указала на носок своей щегольской бежевой обувки, – Она ее лазером свела, и теперь совсем красивая у нее нога, а я вот не могу теперь видеть красоты из-за ее тайны. Мне кажется, что бородавка так и осталась, где была. Она только цвет потеряла, а на самом деле стоит на видном месте, даже через туфлю видно. Ужасно, правда?
– Правда, – сказал я. А что мне еще оставалось?
– Я тогда не могу восхищаться, а как без этого, правда?
И тут я признал ее правоту, чувствуя себя верным пуделем при мальвине.
– У тебя твой друг очень сложный человек, – сказала Мася, – Мне нравятся такие мужчины.
– А твой чем хуже?
– Он тоже хороший, да.
– Свободный. Живет своей правдой. Вот бутылки сдал, купит тебе леденцов.
– Ага, – подтвердила она, – Купит, конечно. Он все покупает, что я хочу, а я уже не хочу ничего.
В слезах Мася была хороша, но без них выглядела просто божественно. Лучше плачущей феи – только фея счастливая.
Мелодично зазвякало. Она достала из сумки металлический брусок, оказавшийся телефоном.
– А вот и она. Алиска, – пояснила Мася, взглянув на светящийся экран, а далее певуче, – А-алло! Да, я в гостях сижу. Покушала и сижу. С человеком одним, – она поглядела на меня, – Да, мы разговариваем. Какой ужас. Пока.
– Бородавчатая подруга?
– Говорит, что нее друзья тоже говорили-говорили, и доразговаривались до сифилиса. А сифилис – это страшная болезнь, – она опять посмотрела на экран телефона, – Мы тоже говорим, вот, говорим, а он все не идет.
– Застрял где-то, – сказал я, подумав о Марке.
Мася вздохнула.
– А нельзя. Если человека любишь, тогда надо приходить и тарарам устраивать. А где тарарам? Нету, – она повздыхала еще немного и, поцеловав на меня прощание в щеку, ушла, только каблучки весело щелкнули, – Помоечная, ну, и ладно, – сказала она.
Закрыв дверь, я подумал, что Мася живет в театре абсурда. Признаюсь, я обожаю такие пьесы.
Сам, правда, проживаю в драме. А про обувь вообще молчу….