Мы не знаем наверняка, кто они такие – люди или что-то в человеческом обличье… На Земле слишком много нелюдей… У них может быть наука, демократия, религия, но это не люди. Это сверхсложные пищеварительные тракты…
I
Маклаков громко, с размаху ладонью припечатал стол.
– Да как же я успокоюсь! Да из чашек с моей росписью весь Советский Союз пил!
– Ну, и дальше пить будет, если не все чашки побились!..
Не вздрогнув от удара гостя, – Айдаров, сидевший во главе зеркально-чёрного стола, на фоне большого плазменного экрана, шутливо развёл руками. Но старый художник не был расположен шутить. Ближе сошлись его лохматые седые брови. Склонившись к хозяину громадного кабинета, Маклаков сказал с нажимом:
– Сейчас, конечно, у нас все запуганы до предела. Народ запуган. Боятся потерять работу. Ну, и… и, в общем, считают, что вы…
Художник запнулся, остатки деликатности ещё не покинули его.
– Считают, что я бандит с большой дороги, – любезно подсказал Айдаров.
– Вот именно! – Маклакова вновь понесло; белая голова его, с кудрями до плеч, затряслась от ярости. – Но я-то вас не боюсь, поняли?! Зато знаю, чего боитесь вы… вы все – вот такие! Скандала! Любите втихаря всё обделывать… уголовники!
Задохнувшись, он прижал руку к груди. Не прекращая дружески улыбаться, Айдаров ждал. Некий намёк на улыбку держался и на лицах двоих крупных, серьёзных мужчин в рубахах и галстуках, то ли сотрудников, то ли телохранителей. Сидя у стола для совещаний в кабинете шефа, они держались подчёркнуто прямо.
– Поверьте, мне теперь вообще всё по фигу! Без моего фарфора мне незачем жить на свете. Я в любые двери достучусь, дойду до президента, до чёрта, до дьявола, – пусть попробуют меня не пустить! Вот сяду перед президентской администрацией и начну себе вены резать, – что, не будет скандала? Ещё какой будет, международный! Хвосты подожмёте, гоп-компания!..
– Господи ты, Боже мой! – с видом ангельского терпения сказал Айдаров. – И за что же это мне такое наказание? Что «фарфорку» вашу собираюсь закрыть? Ах, зверь-эксплуататор, акула капитализма! А то, что я всем пособия даю, кто там работал, – это как? А рабочие места на новом объекте? Думаете, мне там художники не потребуются?!
– Ну да, – чёрт-те что малевать на стенах, или лепить там херню всякую… – Маклаков брезгливо отмахнулся. – Спасибо вам в шапочку!..
– И скажете мне спасибо, – чуть побледнев, промолвил Айдаров. – Всем городом скажете, всей вашей дырой, которую я спасаю! Из которой делаю мировой центр!..
– Мировой центр… – Хмыкнув, художник помотал своей белой гривой. – А вы про такую штуку слыхали, любезный Мунир Латифович, – любимое дело? Слыхали про творчество? Вы способны понять, что люди хотят заниматься только тем, что они… хотят?! Художники – рисовать, портные – шить, столяры – создавать мебель? И что им не всё равно, за что получать бабки, даже о-очень большие? Помещается у вас в мозгах такое понимание жизни, или у вас вместо мозгов банкомат?..
С этими словами Маклаков ткнул пальцем в направлении лба собеседника.
Усмешка окончательно сползла с веснушчатого лица Айдарова. Странно шевельнулись уши, полуприкрытые рыжей шевелюрой. Мужчины тревожно заёрзали на своих кожаных креслах, а один из них, низколобый, с расплющенным носом и синими мешками под глазами, мрачно прогудел:
– Вот так, блин, пустишь человека, говоришь с ним по-человечески, а он, блин…
Маленький бледный Айдаров поднял руку, предупреждая дальнейшее. Он слушал.
– Я ведь не один пойду – искать правды… – Внешне успокоившись, Маклаков говорил теперь с тихой, хмурой угрозой. – Среди тех двухсот, которых вы выкинули с «фарфорки», – и тех, что со швейного, и с деревообделочного, и с метиза, – ей-Богу, найдётся десяток-другой ребят, которые…
– Стоп, стоп! – вполне овладев собой, с прежней улыбкой сказал Айдаров. – Я знаю, Фёдор Андреевич, что у вас в запасе ещё много приятных сюрпризов. Но давайте поставим вопрос иначе… – Он значительно поднял палец. – Будем считать это знаком свыше! Мы тоже должны остыть, а то сейчас наколем дров… Предлагаю вариант: мы оба подумаем, что можно сделать, чтобы, как сказал бы мой юрист, были удовлетворены обе стороны. Может быть, небольшая мастерская по производству фарфоровых сувениров – для продажи в нашем будущем объекте…
– Да какая к лешему мастерская, когда сотни людей… – взвился было снова Маклаков, но Айдаров резко выставил вперёд ладонь:
– Зав-тра. Всё завтра. Обещаю. Вам позвонят. Иначе… извините, мы больше не увидимся, и я буду действовать, как сочту нужным.
Художник явно хотел ещё что-то сказать, – но, вздохнув, сдержался.
Хозяин встал.
– Всего хорошего, Фёдор Андреевич! – Были поданы и пожаты руки. – Сослан, проводи и скажи там, чтобы выпустили.
– А что, могли бы и не выпустить?..
Мунир Латифович лишь добродушно хохотнул.
Поднявшись, второй мужчина, носатый, смуглый и бритоголовый, с грацией тигра на задних лапах подошёл к двери, отворил её и стал поджидать гостя.
Не в силах изменить правилам вежливости, Борис Анатольевич поклонился всем в комнате – и молча, сутулясь и пошаркивая, вышел. Сослан, без выражения на лице, последовал за ним…
Поскольку Айдаров соблаговолил принять Маклакова лишь в конце дня, художник оказался на улице перед самым закатом.
Всю свою долгую жизнь Фёдор Андреевич прожил в Краснолиманске, в одном и том же частном доме: сначала с родителями, потом с женой и детьми и, наконец, теперь, когда дети выросли и разъехались, жил с полупарализованной женой и её любимцами, курами, кроликами и котами. От бывшего двухэтажного детского сада (кстати, построенного «фарфоркой», когда в городе ещё рождалось много малышей), ныне занятого фирмой Айдарова «FART», Маклакову следовало пройти две улицы, Фабричную и Гоголя; сократив дорогу, наискось пересечь Комсомольский парк – и, перейдя проспект 50-летия Победы, углубиться в частный сектор. Этот путь мастер проделал бы и с завязанными глазами.
Солнце снижалось. За парком вовсю гремела музыка из маленького кафе «Под грушей», там гуляли свадьбу. Вечер был тёплый для конца сентября, народ курил и общался на улице – молодые нарядные девчата с раскрасневшимися щеками, хмельные парни. Большинство из них Фёдор Андреевич помнил в животах матерей, в колясках, со школьными ранцами за спиной. А ещё раньше, когда матери были школьницами, – тут и впрямь росла большая ничейная груша, и под ней торговал зелёный дощатый ларёк-наливайка. На исходе лета стакан дешёвого портвейна «три семёрки» можно было заесть жёлтой грушей, сорванной прямо с ветки…
Многие из ребят здоровались, отец жениха демонстративно поднял шляпу, а одна девица смущённо бросила и затоптала окурок. Порадовавшись тому, что в городе ещё вершатся свадьбы, художник подумал: пожалуй, его бы здесь охотно посадили за стол. Даже остановился было, – слюна набежала в рот при мысли о запотевшей рюмке водки под осетрину, – но, одолев минутный соблазн, зашагал дальше. Он долго отсутствовал, а Полине в любую минуту могла понадобиться помощь. Время застолий вне дома – прошло и, видимо, безвозвратно.
От кафе, от асфальтовой площадки перед ним тропа вела через настоящие заросли. Много лет подряд город ничего не хотел делать с незастроенной полосой вдоль проложенного в конце прошлого века проспекта. Здесь рождались стихийные свалки. Осень ещё не сбросила листвы с пыльных кустов; торчали засохшие зонты дудника, растопыривал иглы железный чертополох. Сквозь чащу, увешанную сором, прихотливо вилась дорожка. Уверенно вступил на неё Маклаков.
Лишь единожды зацепившись брюками за репейник, он благополучно достиг обочины. Асфальтовый, расчерченный белым простор открылся перед мастером. И тут его окликнули.
Двое молодых людей приближались к Фёдору Андреевичу по краю дорожного полотна. Вид у ребят был самый мирный, одежда заурядная, – один в джинсовом костюме, другой в белых штанах и куртке-кожанке; лица обычные, но незнакомые Маклакову. Немного странный вид, как и всему окрестному, придавал этим лицам вишнёво-красный свет заката.
Земляков художник не боялся. Хотя в городе, особенно начиная с девяностых годов, случались и уличные грабежи, и вещи похуже, – Фёдор Андреевич был уверен, что уж его-то ничто подобное не коснётся. В определённом смысле, он и город составляли единое целое. Посягнуть на мастера Маклакова было всё равно, что на главную краснолиманскую достопримечательность – ветхую церковь Бориса и Глеба. Мальчики, чьих бабушек он кружил на местной танцплощадке, вырастали не только врачами или почтальонами; иные шли в рэкет, а то и делали шаг в ещё густую тьму. Но никто из них пальцем бы не тронул корифея «фарфорки».
Однако эти двое были не местные. И, хотя обратились они к мастеру вполне вежливо, как то делают люди, желая спросить дорогу, – что-то нехорошо сжалось под рёбрами у Маклакова. Он почувствовал, как покрывается потом.
– Извините, уважаемый, – сказал полноватый, с залысинами, блондин в джинсовом. – Вы не подскажете, какая у вас тут статистика дорожных происшествий? Наездов, автокатастроф? Особенно – наездов автотранспорта на пешеходов?..
Кровь глухим тараном стукнула в череп Фёдора Андреевича, во рту пересохло. Он не знал, что ответить, как вообще отреагировать на вполне вежливый, без всякой издёвки заданный вопрос. Принять за шутку? Отослать за справкой в ГАИ, или как там теперь называется эта служба? Молча идти своей дорогой?..
Но двое, не дав времени на размышление, уже подошли вплотную. Один как бы невзначай перекрыл путь отступления по тропе, другой встал между Маклаковым и зарослями – чтобы художник не рванул напролом в кусты. Открытым для мастера остался только проспект – продолжение междугородного шоссе; по нему, обдавая рёвом и рвущимся ветром, проносились ничем не сдерживаемые машины.
– Интересно, – чуть шепелявя, сказал второй, щуплый, со взъерошенным чубом и нарочито наивными глазами, – интересно, что будет с человеком, которого ударит на полном ходу пятнадцатитонная фура с мясом?
– С мороженым мясом, – шутовски серьёзно уточнил блондин.
– Мясо внутри, мясо снаружи! – объявил, назидательно подняв палец, щуплый в кожанке.
– Он будет распят на радиаторе, как самая выразительная из автомобильных эмблем, – предположил джинсовый.
– Нет, ударом он будет отброшен, – уже с переломанными костями и сорванными с места внутренностями.
– А потом по нему проедутся колёса, колёса! – почти пропел радостный блондин и даже в ладоши хлопнул.
– Что вы… что вам от меня… – только и сумел выдавить из себя Маклаков.
Залитые сумрачным багрянцем, лица двоих изменились. У блондина вдруг страшно раздулось горло, слилось с подбородком; вздутие захватило щёки, и на вырастающем вперёд кожистом пузыре понеслись к мастеру губы, будто норовя прильнуть в чудовищном поцелуе. Щуплый же преобразился по-иному: вертикальная щель глубоко раздвоила его подбородок и рот, достигла носа; нижняя часть лица разомкнулась, точно щипцы, и стала двойным набором серповидных жвал. Над ними выкатились из орбит глаза, – свирепые, лишённые век и ресниц, – и тоже устремились к Маклакову, ибо сидели теперь на концах складчатых хоботков…
Кажется, и тела двоих претерпели некие жуткие изменения, – но мастер уже ничего не соображал, не осознавал… Блондин замотал своим лицом-пузырём, размером с большую дыню, издавая при том гнусавые звуки «бу-бу-бу»; щуплый защёлкал жвалами… Они не трогали Бориса Анатольевича, не прикасались к нему, – но дело было сделано. Ослепнув и оглохнув от ужаса, художник помчался через проспект, под прямым углом к налетавшему серебристому рефрижератору…
– А между прочим, я был прав, – вернув себе человеческий облик, сказал щуплый. – Их отбрасывает на дорогу, а потом…
– Ну, так с меня пиво, – пожал круглыми плечами блондин, и оба дружно отправились в кафе.