Глава вторая. Плен Зигфрида
С Зигфридом, бывшим военнопленным des Archipels GUPVI11, мы особенно подружились. Меня удивляло, что в «Союзе вернувшихся домой», несмотря на длительное пребывание в советском плену, немногие говорили по-русски, хотя, конечно, понимали отдельные слова: «лагерь», «начальник», «госпиталь» и «давай-давай», знали много фразеологических и ненормативных оборотов. Зигфрид по-русски говорил. Он знал много русских слов и правильно выстраивал грамматические конструкции, но воспроизводил слова с определённым акцентом, так, что если мы говорили, как он иногда выражался, «на языке Пушкина», время от времени приходилось переспрашивать или уточнять. В наших беседах я обращался к нему по имени и, как он просил, «на ты» (сначала он шутил, что когда я говорю ему «Вы», приходится оглядываться по сторонам, «кто здесь ещё»). Но в мыслях я всё же иногда называл его дядей Зигфридом, потому что ему было семьдесят, а мне двадцать. И он казался не только опытным и проницательным человеком, но и настоящим героем уже хотя бы потому, что выжил в советском плену. А «не пойти» на войну против СССР уж точно никак не мог, потому что в начале сороковых был «лицом призывного возраста». Конечно, он также, как и большинство сверстников и соотечественников, ожидал закончить Молниеносную войну на Восточном фронте к зиме 1941-го. Точнее, по его словам, большинство немцев тогда мало о чём думали, так как были «напичканы» идеями превосходства Германии и прочими идеологическими лозунгами Третьего Рейха. А значит, мало кто сомневался в быстрой победе над слабым и недостойным «неарийским» коммунистическим противником.
Зигфрид попал в советский плен сразу после Сталинграда – начала конца Третьего Рейха, в феврале 1943-го. В плен тогда попали порядка ста тысяч немецких военнослужащих, 24 генерала и командующий 6-й армией Вермахта генерал-фельдмаршал Фридрих Паулюс. Сатрапа (оперативный псевдоним Паулюса) потом долгое время обрабатывала советская контрразведка, склоняя к руководству антифашистскими организациями немецких военнопленных в СССР. К выступлениям против гитлеровского фашистского режима. К обращению «К военнопленным немецким солдатам и офицерам и к немецкому народу» уже после открытия Второго фронта.
Паулюс, безусловно, был знаковой фигурой. Удивительная судьба, от незавершённой учёбы в Мюнхенском университете и ухода на армейскую службу в 1910 году до поражения 6-й армии под Сталинградом, ставшего переломным моментом Второй мировой войны. Первый за германскую историю сдавшийся в плен генерал-фельдмаршал – которого Гитлер произвёл в фельдмаршалы уже после пленения, таким образом склоняя к самоубийству. Паулюс провёл первые месяцы плена в лагере для военнопленных в подмосковном Красногорске, с апреля 1943 года некоторое время в Суздале, а затем ещё несколько лет на подмосковных дачах. Сначала он пытался отстаивать национал-социалистские взгляды и возражал против создания в СССР антифашистских организаций немецких военнопленных. Но после полутора лет «идеологической перековки» в СССР, неудачного покушения на Гитлера и казни в августе 1944 года генерал-фельдмаршала фон Витцлебена, разочаровавшийся в режиме, Паулюс выступает по радио против Гитлера и становится членом антифашистского Союза немецких офицеров и Национального комитета «Свободная Германия». В феврале 1946-го Паулюс выступил на Нюрнбергском процессе, а в 1953 году репатриировался в ГДР, в общей сложности пробыв десять лет в советском плену. По сравнению с другими пленными немецкими фельдмаршалами, объявленными военными преступниками, весь плен проведшими в тюрьмах НКВД и МВД или даже умершими в советском плену (как, например, Эвальд фон Клейст), судьба высокопоставленного военнопленного Паулюса сложилась многократно более позитивно. В 1979 году в Кёльне была издана книга бывшего переводчика Паулюса Александра Бланка «Немецкие военнопленные в СССР». А в 1990-м году в Москве на русском языке вышла знаменитая книга «Вторая жизнь фельдмаршала Паулюса».
Если в истории с Паулюсом было много политики и высших государственных интересов, то Зигфрид в первой половине 1943 года был сначала рядовым двадцатитрёхлетним немецким солдатом, а потом рядовым советским военнопленным. Семидесятилетний Зигфрид, после возвращения на Родину получивший высшее образование в области германистики и сравнительной литературы, обладал удивительным чувством юмора и тонкой самоиронией. Например, он шутил, что далеко не случайно оказался на берегах Рейна на Скале Дракона, потому что, по преданию, именно Зигфрид, вождь Нибелунгов, в пещерах Драхенфельса победил пожиравшего людей и животных Дракона. Убив Дракона, Зигфрид стал властителем несметных богатств, и прежде всего, волшебного кольца, позволявшего править миром:
Кровавая месть,
Предательство и грабёж,
Пепел к пеплу,
Прах к праху.
Выковано из рейнского золота,
Потребовано Богами,
Уничтожающее проклятье,
Кольцо Нибелунгов12.
В 1913 году, через сто лет после рождения Рихарда Вагнера, на Скале Дракона были открыты зал Нибелунгов «Нибелунгенхалле» и каменная статуя Дракона. «Золото Рейна», «Валькирия», «Зигфрид» и «Гибель богов» были гениальными мистическими реконструкциями немецкой мифологии. Несмотря на то что Вагнер умер ещё в 1883 году, мистика его произведений и антисемитские взгляды были умело использованы в первой половине ХХ века сторонниками немецкого национал-социализма. За что потом многие в Германии и за её пределами осуждали великого композитора. Или считали, что антисемитизм несовместим с музыкальными и эстетическими достоинствами, так как делает музыку «чересчур тяжеловесной». Вагнер, действительно, был антисемитом. Но точно не был основателем немецкого национал-социализма и фашизма. И всё же был великим, замечательным композитором. Отделить «зёрна от плевел» и «не выбросить вместе с водой ребёнка» «широким народным массам» бывает достаточно трудно.
То же касается посмертной судьбы другого великого немца, в течение некоторого, довольно непродолжительного времени дружившего с Вагнером – Фридриха Ницше. Несмотря на то что Ницше умер в 1900 году, задолго до национал-социализма и Третьего Рейха, его идеи были востребованы этой человеконенавистнической идеологией, а музей Ницше был объявлен музеем германского национал-социализма. Важную роль в посмертном искажённом формировании отношения немцев к философии Ницше сыграла его сестра Элизабет. Она была активной сторонницей национал-социализма и в популяризации музея брата пользовалась всесторонней поддержкой Гитлера. Ещё более вероломно и отвратительно, хотя, после воспоминаний о Вагнере и Ницше, уже не так удивительно, что для организации еврейских преследований и погромов Гитлер разносторонне использовал образ Мартина Лютера, четырьмя веками ранее призывавшего силой обращать евреев в лютеранство.
Великие идеи могут быть разными. Иногда недостаточно светлыми и потенциально опасными, с точки зрения их нравственного и социального содержания. Ответственность за то, как в своекорыстных интересах ими могут распорядиться тёмные силы, добавив масла в огонь и даже всецело извратив первоначальное содержание, в значительной степени лежит на подобных предприимчивых псевдопоследователях.
Мой друг Зигфрид удивительно тонко и ярко высказывался по поводу европейских и советских политиков: Конрада Аденауэра, Хельмута Коля, Шарля де Голля, Маргарет Тэтчер, Леонида Брежнева и Михаила Горбачёва, обращая внимание на детали, незаметные для большинства. Как я понял, он долгие годы ни с кем особенно не делился своими советскими воспоминаниями, ведь жены у него не было, а у каждого из товарищей по Союзу бывших военнопленных были свои жизненные истории. Для воспоминаний и размышлений он почему-то выбрал меня – двадцатилетнего гёттингенского студента, который был на 50 лет моложе и ничего не знал о кровопролитной войне и советских лагерях. Может, сказалось, что я имел некоторое отношение к СССР, будучи сыном советских диссидентов. И при этом всё же был абсолютно своим – немцем по паспорту, воспитанию и образу мыслей. Возможно, чтобы понять глубину и особенности его связанной с советским пленом жизненной истории, нужно было хоть немного быть русским. А может, я просто был одним из первых встреченных им «обычных» русских, ведь в 1990-м «железный занавес» ещё оставался, и в западногерманской столице Бонне можно было наблюдать только советских дипломатических работников. Всего через несколько лет для меня оказалось полной неожиданностью, что интересная и примечательная, но в целом, не такая уж редкая для того времени жизненная история дяди Зигфрида потрясающим образом изменила и мою жизнь.
В начале девяностых «железный занавес» СССР открылся. «Перестройка» внесла в жизнь советских людей дополнительные мотивы, побудила что-то делать и на что-то надеяться. В ноябре 1989-го была разрушена Берлинская стена, когда-то официально названная «Антифашистским оборонительным валом», и две Германии, политически и физически разделённые на долгие 28 лет, вновь стали едиными. «Позорная стена», как называл её Вилли Брандт и многие граждане обеих Германий, наконец-то пала, позволяя немецкому народу окончательно воссоединиться к октябрю 1990-го года. Эти великие немецкие события я также выразил в стихотворной форме, и тоже по-русски. С точки зрения литературных достоинств этого раннего «творения», пожалуй, получилось не слишком. Но я искренне стремился передать всеобщее настроение:
В ожидании чуда стою у Стены.
Кирпичи и рисунки – мне словно награда.
От стихов и стенаний холодной войны
Ухожу – больше нету преграды.
Это было всеобщее ликование. Всем казалось, что больше никогда не будет не только преград, но и вообще никаких проблем. Какие могут быть преграды, когда Стены больше нет, а две Германии снова представляют собой единое целое? Разве могут быть какие-то проблемы, экономические или политические, когда СССР побеждён, ФРГ и так крупнейшая экономика Европы, и может становиться только ещё сильнее после присоединения ГДР?
Однако эйфория долгожданного воссоединения не сразу, но довольно быстро проходит. Возникают трудности в немецком экономическом и социальном развитии, утрата темпа и потенциала, проблемы «новой европейской империи» – Европейского союза. Среди множества объяснений можно встретить экономические, демографические, цивилизационные и даже эзотерические. Пергамский музей (Pergamonmuseum) с грозными древневавилонскими артефактами в гэдээровском центре Берлина Berlin-Mitte, приносивший несчастья Восточной Германии и приведший к её краху, после немецкого воссоединения становится достоянием всей страны и приносит проблемы единой Германии и Евросоюзу. Можно с различной степенью доверия относиться к подобным запредельным объяснениям. Но события, всецело находящиеся не в потусторонней, а в нашей реальности, тоже свидетельствуют, что сразу после объединения в единой Германии прежние достоинства начали обрастать противоречиями и превращаться в недостатки, вызывая многократное увеличение числа и масштабов имеющихся проблем.
Незыблемая и великая, возродившаяся из послевоенного пепла Западная Германия, после объединения, и особенно, после создания Евросоюза, утратила главное, чем обладала – национальный дух, национальную уникальность и национальную элиту. Пресловутая «евроинтеграция» настолько оттянула и связала силы немецкого народа, что из уникального европейского авангарда страна превратилась в заурядного, хотя и имеющего условную ведущую роль, члена Евросоюза, политические органы власти которого находятся в Брюсселе и Страсбурге. От великого немецкого духа и культуры предыдущих столетий в современном Евросоюзе, пожалуй, сохранилась только инструментальная аранжировка написанной на стихи Фридриха Шиллера, бетховенской «An die Freude» – «Оды к радости» – в качестве гимна.
Главная причина продолжающегося ослабевания – превращение, особенно после подписания в 1992 году Маастрихтского «Договора о Европейском союзе», когда-то мононациональной страны в многонациональную и мультикультурную. За счёт союза с десятками стран «на периферии Европы», значительно отличающимися, с точки зрения цивилизационных ценностей и уровня социально-экономического развития. В сущности, в 1990-е годы была окончательно сформирована новая европейская империя с обширной территорией, центром и периферией, и вызревавшей ещё с середины XX столетия, уникальной управленческой конструкцией. С социокультурными и этноконфессиональными противоречиями, возможно, непримиримыми и фатальными. Возможно, уже достигшими такой степени сверхразнородности, что для более эффективного функционирования могут потребовать определённой унификации и авторитарного усиления управленческой жёсткости. Если Европейские экономические сообщества 1950-80-х годов существовали в границах Западной Римской империи, и в них входили похожие друг на друга Германия, Франция, Италия, Бельгия, Нидерланды и Люксембург, то присоединение двух десятков новых стран в рамках Евросоюза создало новые имперско-управленческие проблемы.
А в XXI столетии на сцену европейской истории вышли ещё более чуждые для Европы, ближневосточные и североафриканские ценности, дух и образ жизни. Прежде казавшийся рациональным и развитым, крепким и монолитным, Запад стал разрушаться изнутри под натиском незападных ценностей. Решая демографические задачи и привлекая с Востока дешёвую рабочую силу для подъёма экономики, в течение многих послевоенных десятилетий Германия постепенно становилась многонациональной и многоконфессиональной страной. Ощущение пропасти, к которой движется Европа, только сегодня начало в какой-то мере осознаваться, приводя к ужасающему и однозначному выводу: мононациональное государство всегда было, есть и будет многократно более эффективным, чем многонациональное. Потому что многонациональные имперские образования вынуждены затрачивать на разрешение внутренних конфликтов и противоречий огромные силы и средства. Они могут становиться эффективными только в случае жёсткого вертикального управления для подавления сверхразнородности и «кто-во-что-гораздности».
А самая многонациональная, многоконфессиональная и территориально разнородная страна в мире знаете, какая? Представляете, как им там в России сложно приходится, моим виртуальным соотечественникам? Все силы и огромные ресурсы уходят только на борьбу с разновекторностью и тысячами неупорядоченных частных интересов и неразрешимых противоречий. Прямо как Лебедь, Рак и Щука из басни действительного члена Императорской Российской академии Ивана Крылова. Чтобы хотя бы частично минимизировать разнонаправленные интересы и обрести минимальную направленность общего развития, необходимо крайне жёсткое управление, авторитаризм и тоталитаризм.
В этом главная причина гибели всех исторических империй! Разнородность и разнонаправленность становятся большими, чем управленческая жёсткость, которая прежде была достаточной, но теперь уже не поспевает за развитием и скоростью изменений! Великий Рим развалился только потому, что уровня и степени управленческой жёсткости не хватило, чтобы «держать на коротком поводке» одновременно и западные, и восточные провинции. «Восток империи» начал отдаляться, проводить самостоятельную политику, развивать конфессиональную специфику. И прежнего «окрика» из Центра, чтобы «приструнить» «распоясавшихся вольнодумцев», становилось уже недостаточно. Так возникла Византия, всё больше и больше отличающаяся от когда-то языческого, а потом и католического Рима. И великую Римскую империю, прежде наводившую ужас на всю Евразию, уже невозможно было спасти.
Это системные законы, и с ними бессмысленно спорить. Но активисты евроинтеграции, на словах признавая, что «мультикультурализм провалился», на деле продолжали руководствоваться мультикультурной идеологией, интересами и амбициями, и принимать новых иностранцев. Кажется парадоксальным, что своим мультикультуралистским ослаблением Германия обязана событиям 1968-го года, идеологически сформировавшим современную либеральную евроинтегрирующую политическую элиту. Поэтому я всецело за дообъединенческую, и уж тем более, доевросоюзную «старую» и «добрую» Западную Германию, в которой не должно было быть ни советско-коммунистических, ни ближневосточно-североафриканских влияний, от которых она умирает! За всецело-западное общество немецкого послевоенного экономического чуда, которое многие политики и писатели справедливо считали высшим человеческим идеалом, «раем на Земле», почти лишённым «земных» проблем. Моя великая, прекрасная немецкая Родина 1970—80-х! Неужели тебя невозможно вернуть?!…
Вернуть оказалось невозможно. И если объединение Германий было естественным и необходимым, хотя и проблемным процессом, которого нельзя было избежать, потому что это был один народ13, то необходимость «евроинтеграции» в рамках ЕС именно в тех формах, в которых это происходило, была далеко не очевидна. Идея Соединённых Штатов Европы, вызревавшая в западном социально-политическом пространстве с конца XVIII века, нашедшая широкое отражение в работах Владимира Ленина и выступлениях Уинстона Черчилля, получила непосредственное практическое воплощение после Второй мировой войны. Сначала она отражала необходимость экономического сотрудничества и общего рынка между западноевропейскими странами. Но к концу XX века всё более значимыми становились политические объединительные импульсы.
В переживаниях и дискуссиях со сверстниками и приятелями отца я встретил 1990-е. Если в этот период о европейской интеграции (Европейское сообщество, Europäische Gemeinschaft, EG, Echt Gut! – «По-настоящему хорошо!») ещё говорили в абстрактно-лозунговом формате, то Маастрихтский договор двадцати восьми европейских государств, вступивший в силу в 1993 году, юридически зафиксировал создание новой сверхгосударственной структуры – Европейского союза. На фоне сверхважных для любого европейца событий даже прежний интерес немцев и других европейцев к Советскому Союзу в значительной степени отошёл на второй план. Понимая, что в России и других советских республиках тоже происходит что-то серьёзное, мы были настолько сильно вовлечены в немецкие дебаты, что на внимание к «восточному соседу» не оставалось времени и сил.
Как случилось, что на рубеже 1980—90-х годов и в Германии, и в СССР, – довольно обособленных друг от друга странах, – одновременно начали происходить настолько колоссальные, судьбоносные изменения? Распад СССР, воссоединение Германии и возникновение Европейского союза произошли, по историческим меркам, практически одновременно, символизируя, что что-то в современном мироустройстве начало коренным образом меняться. В те годы мы ещё не могли всецело осознать, что начала меняться сама Ялтинская система мироустройства – относительный, хрупко-равновесный мир после Второй мировой войны, очертания которого были сформулированы в решениях Крымской конференции союзных держав в феврале 1945-го. До этого международные отношения складывалась после Венского конгресса 1815 года, отразившего результаты наполеоновских войн. А ещё раньше решающее значение имел Вестфальский мир 1648 года, констатировавший завершение Тридцатилетней войны и ознаменовавший начало эпохи суверенных государств и международных отношений. Что в XXI веке придёт на смену развалившейся на наших глазах Ялтинско-Потсдамской системе?
Отнюдь не военные действия на территории СССР на Восточном фронте до Сталинградской битвы, когда немецкая армия продолжала наступать, Зигфрид описывает как самый ужасный период своей жизни. С содроганием, как самое страшное время, наполненное ощущением полной растерянности и близкой смерти, он вспоминает начало плена. Насквозь промёрзший февральский эшелон, направляющийся в глубокий советский тыл – Западную Сибирь. «Просто счастье, что не в Восточную, не в Магадан и не на мыс Дежнёва», – горько шутил Зигфрид, много читавший про Россию после возвращения и явно разбиравшийся в советской географии.
Как и многие товарищи по плену, Зигфрид, без каких-либо доказательств личной вины, сверхбыстрым формальным псевдосудом был приговорён к пятнадцати годам лагерей. С высокой температурой, обморожениями и алиментарной дистрофией, умирая в товарных вагонах от холода и голода рядом с трупами немецких солдат, Зигфрид и его товарищи не могли знать, что 15, 20 или даже 25 лет страшного приговора даже в самом пессимистическом варианте для всех закончатся максимум через 12—14 лет. И последний выживший немецкий солдат и офицер, не запятнавший себя массовыми убийствами, в 1955—57 годах вернётся в Германию. Правда, 12—14 лет тоже было чудовищно много.
Как говорил Зигфрид: «Если бы тогда знать, что, хотя бы теоретически, возможно досрочное освобождение – можно было бы легче воспринимать самих себя. Объявленные сроки заключения были слишком страшным приговором, который выкорёживал всё человеческое, веру, любовь и надежду, и убивал сам по себе, независимо ни от чего». Многие до репатриации не дожили от неверия в будущее, от отсутствия контактов с Родиной и семьёй, от восприятия предстоящей страшной многолетней участи в советских лагерях. И конечно, от «переуплотнения» – трёхкратного превышения числа военнопленных над физическими возможностями лагерей. От туберкулёза у 10% и алиментарной дистрофии, – самого массового диагноза заключённых, – у 60%. От тяжёлого труда, рудников и лесоповалов – невыносимых, совсем не европейских, а азиатских условий жизни и быта. От неполноценного питания и цинги. От отравления тяжёлыми металлами в сибирских рудниках.
В госпиталях не было никакой диагностической лабораторной базы. Больные не размещались по заболеваниям. Смешанное размещение приводило к перекрёстным заражениям, существовала постоянная угроза эпидемического распространения инфекционных заболеваний. А пик смертности приходился на первые дни после прибытия военнопленных в спецгоспиталь.
В первые годы пребывания немецких военнопленных в советских лагерях, пока система ГУПВИ только формировалась, были значительные трудности в медицинском обслуживании и снабжении продуктами, вследствие чего заболеваемость и смертность достигали 70—75% от общего числа военнопленных. Зигфрид многократно произносил эту фразу, хорошо известную и немцам, и русским: «Was dich nicht umbringt, macht dich stark». «То, что тебя не убьёт, сделает сильнее». Выжить в таких условиях можно было только чудом. С моим другом Зигфридом это чудо произошло.
Изменения в СССР оказались ещё более непредсказуемыми и тотальными, чем в Западной Европе. В августе 1991-го, после попытки антигорбачёвского государственного переворота была запрещена деятельность Коммунистической партии, а в декабре принято Беловежское соглашение, провозгласившее прекращение существования СССР «как субъекта международного права и геополитической реальности». Огромная «империя зла» (как назвал её Рональд Рейган, когда мне было 13 лет), десятилетия державшая в страхе не только восточно-европейских сателлитов, но и весь западный мир, потерпела поражение в «холодной войне». И наконец-то, как об этом мечтали не только мои родители и даже я, но и вся европейская интеллигенция, ушла с исторической сцены, справедливо уступив место, как мы тогда считали, демократической России.
Мы с моим отцом тогда особенно не возражали, приветствуя ожидаемое «демократическое развитие». Но всё же выражали обоснованный скепсис насчёт демократичности, уже тогда вряд ли ошибаясь по этому поводу. Историческая значимость распада советской империи для всего остального мира была сопоставима разве что с крахом древнеримской империи, о котором можно было судить только по учебникам. В первую очередь, именно фатальное ослабление СССР, следствием которого явилось не только горбачёвское «новое мышление», но изменение мировой геополитической конфигурации, в конце восьмидесятых привело к объединению двух Германий и «выведению на проектную мощность» «мегапроекта» европейской интеграции.
С крушением СССР открылся и «железный занавес». Советские люди получили возможность выезжать за границу, посещать западноевропейские страны и США. И если в 1990-м году ещё требовалась выездная виза, разрешение от властей СССР своим гражданам временно покинуть территорию страны, то в 1991-м стало достаточно визы той страны, которую советский гражданин хотел посетить. Новые свободы возникали каждый день. Дискуссии на ранее неслыханные темы с заседаний съездов народных депутатов транслировались из Кремля на всю страну. В магазинах не было еды, а сахар и водка выдавались по именным карточкам. Но сердце советского гражданина было снова преисполнено надеждами на светлое будущее.
Потом наступили либерализация цен и грабительская приватизация. В считанные часы многократно дорожали товары, а прежнее общенациональное достояние, заводы и недра, благодаря «залоговым аукционам», переходили в частные руки преступных «предпринимателей», приближенных к преступной власти. Так возникло небывалое социальное расслоение и когорта «олигархов», владеющих собственностью, которая досталась им даром благодаря приближённости к власти.
Падение «железного занавеса» сказалось и на противоположных потоках. Из западных стран в новую Россию, – конечно, не такой сильный, как из России на Запад, – хлынул поток людей, в одночасье поверивших в глубину и неотвратимость российской перестройки и победы над коммунизмом, воспринявших их как единение и воссоединение России с Западом. Исчезновение административных препятствий на посещение ранее недоступного СССР многие западные немцы расценили как избавление России от «разного рода проблем» и готовность стать «почти такой же страной, как Германия или Франция». Оформив российскую визу, тысячи поверивших в «исправление» России устремились на Восток с целью насладиться торжеством демократии и исторической справедливости.
Многих из них, конечно, поразили величественный Кремль и Красная площадь, прекрасные православные соборы и богатые музейные экспозиции, посвящённые Великой России и её историческим героям – Ивану Ужасному14 из XVI века, Борису Годунову и ополчению Минина и Пожарского из начала XVII века. И всё же они, первые западные посетители новой России, смею думать, увидели только вершину айсберга. Услышали, но не вполне осмыслили содержание елейных проправительственных лозунгов о гласности, демократизации и обновлении. Посетили замечательные туристические достопримечательности в разных городах России, но так и не поняли, что же на самом деле происходило в стране. Не поняли главного о России, переживающей новый страшный излом в своей многовековой истории. Преобразование формы и оболочки, отнюдь не делающее общество более гармоничным и справедливым. Скорее, даже наоборот.
Изломы и противоречия времени смогли, однако, почувствовать и правильно распознать мои родители, Владлен и Виктория Колабуховы. Из всех празднорадующихся западных радетелей демократии, ставших гостями новой России, только мои родители выстрадали и заслужили эту поездку в такой степени, которая в принципе никогда не могла присниться рядовому немецкому гражданину. В течение двадцати трёх лет вынужденной эмиграции в каждый из тысяч дней они вспоминали свою Родину, думали о ней и мечтали снова увидеть, побывать, почувствовать запахи улиц и утреннюю прозрачность московских дворов. Сегодня это кажется почти наивным, но на протяжении всей своей западной жизни они постоянно вспоминали отрывки детских советских стихов. И мечтали хотя бы на мгновение вернуться в когда-то великую, прекрасную и абсолютно уникальную Родину, теперь пребывающую в состоянии исторической растерянности.
И вот многолетние мечты стали реальностью. Им, гражданам ФРГ, удалось приехать в обновляющийся и перестраивающийся СССР. Папа и мама, конечно, никак не могли довольствоваться кремлёвскими и московскими достопримечательностями. Их потянуло в Ярославль – на Родину мамы. Им не терпелось обсудить с оставшимися в живых коллегами из конца 1960-х, как обычно формулировали в СССР, «международное положение». Не опасаясь открыто высказывать своё мнение и охотно делясь потусторонним, во многом непонятным для новых бывших советских граждан, двухдесятилетним опытом западной жизни, мои родители встречали то оголтелую возбуждённую поддержку новых российских «западников», то сдержанный скептицизм «патриотов», то откровенную враждебность за десятилетия успевших заматереть, «коммунистов». Справедливости ради следует сказать, что родители никогда не были ни оголтелыми коммунистами, ни бескомпромиссными антикоммунистами, ни махровыми западниками, ни убеждёнными славянофилами. Они были разумными людьми – взвешивающими, думающими и понимающими ценность западных свобод, равно как и советскую и российскую специфику. Уже в начале девяностых годов они выражали сомнение в возможности переноса западного менталитета и образа жизни на «1/6 часть суши», или хотя бы только в Россию. «Разные планеты, разные цивилизации», – любил повторять отец:
Oh, East is East, and West is West, and never the twain shall meet,
Till Earth and Sky stand presently at God’s great Judgment Seat.
Это были стихи Редьярда Киплинга из «Баллады о Востоке и Западе»: «О, Восток есть Восток, Запад есть Запад, и не сойдутся они никогда, Пока Земля и Небо не предстанут пред великим Божьим судом».
Конечно, также существовали объединяющие немецкие и английские высказывания: «Ost und West, daheim das Best». «East or West, home is best». «Восток ли, Запад ли, а дома лучше». Но все они годились для Запада – Германии и Великобритании, и совсем не для России. Хотя, конечно, дом для любого человека оставался домом, и он всегда был лучше, чем любые замечательные страны. В западных пословицах не было противопоставления Запада и Востока. И ничего не говорилось про Россию, хотя, конечно, никому на Западе не приходило в голову считать Россию Западом. Уж скорее Востоком. Ну, или чем-то посередине. Именно здесь начиналось самое интересное. «Россия ведь не Индия, не страна мусульманского Востока и не Китай!» – возмущались оппоненты отца. И он всегда устало и парадоксально доказывал, что Индия и Китай, и даже исламские страны Ближнего Востока русским многократно ближе, чем Германия и, тем более, Великобритания или США.
Что Россия – в целом восточная страна, с минимальным набором западных черт, искусственно перенесённых на русскую почву. Как правило, совершенно чуждых по духу и потому исключительно плохо прижившихся. Тогда, в годы всеобщего торжества Запада и западников, в определении дальнейшего вектора российского развития дискутировали очень много и на каждом углу. С лихвой компенсируя прежний недостаток разговоров, когда это можно было делать только шёпотом, ночью и на кухне – слушали себя и не слушали окружающих. И конечно, совсем не слушали моего отца – многократно больше, чем сотни миллионов советских граждан, разбиравшегося в подобных вопросах. «На собственной шкуре» испытавшего, что такое Запад, и что такое Восток. Для многих постсоветских граждан он был абсолютной экзотикой, и его почти никто не понимал.
Они тоже были «иными», – мои родители, Владлен и Виктория, – ещё больше, чем я. Во многом чужие в Германии, в достаточно зрелом возрасте насильственно оторванные от друзей и близких, от всяких контактов с Родиной, которую так любили, и чужие на Родине после стольких лет совсем другой жизни. Они стали жить и думать иначе за эту почти четверть века, ежедневно пропуская через ум и сердце психологию западного человека, постоянно пытаясь понять, что в каждом конкретном случае движет коллегой или приятелем, почему он делает или не делает что-то, так-то реагирует, что-то отвечает. «Избыточное самоосознавание иммигранта», – ещё в 15-летнем возрасте сформулировал я, постепенно научаясь конструировать сложные русские слова и выражения, иногда сравнивая степень сложности с немецкими, вроде Rindfleischetickettierungsüber-wachungsaufgabenübertragungsgesetz15. Позже стремление к разностороннему самоосознаванию стало для меня одним из главных мотивов. Мне всегда хотелось узнать, где лучше, в каких странах есть какие особенности. Друзья часто называли меня «Сопоставителем», отражая моё горячее стремление понять суть различных вещей, обнаружить, даже если их пока не существовало, лучшие, идеальные проявления каких-то социально-политических процессов в той или иной стране, в отношениях между людьми, между родителями и детьми, между мужчинами и женщинами, между государством и обществом.
Избыточное самоосознавание иммигранта оказалось тяжёлым бременем. Никогда не будучи связаны ни с одной спецслужбой мира, ни в СССР, ни на Западе, в сущности, мои родители четверть века прожили, как разведчики, среди совершенно чужих людей, лишь с годами ставших немного ближе. Они давно стали другими, уже совсем не советскими людьми. Только боль прежней страны, осознание несправедливости вынужденной эмиграции, отрезанные контакты и воспоминания, и непонятная иррациональная вера во что-то светлое ещё оставались в крови, в костях, в скелете. Почти как ртутная отрава – через сотни лет – в останках Ивана Грозного.
Ах если бы не было никакой эмиграции! Тогда всё могло бы быть для них (и для меня) органичным, естественным, не настолько болезненным! Никакой избыточности в самоосознавании! Теперь им было грустно от невозможности достучаться до прежних коллег, хотя бы что-то им объяснить про Запад. Я получил два письма из Москвы от мамы – внешне бодрые, но каким-то внутренним зрением видел, что они полны слёз и разочарований. Я интуитивно чувствовал эту стену непонимания, чёрно-белые стереотипы, почти полное отсутствие мышления, несмотря на то, что внешне это могло выглядеть, как дискуссия. «Ты с нами, или против нас?», «Ты за белых или за красных?», «Ты за Запад или за СССР?», «Ты за капитализм или за Родину?», «За луну и советскую страну, или за солнце и пузатого японца?». На каждом углу гремела сомнительная чёрно-белая вакханалия постсоветской демократии. Непробиваемых иллюзий, разнузданных идеологических воплей и криков. Даже здесь, в сытой и благополучной Германии, было трудно вдохновить приятелей и преподавателей, наконец, увидеть нюансы и отойти от излишней уверенности в собственной правоте. Сохраняя опасения по поводу «всё ж таки ядерной державы», многие из них считали Советский Союз очнувшимся ото сна, царством победы демократии, которое со временем пойдёт по западному пути. Как и мои родители, я думал иначе, интуитивно осознавая проблемы, которые могли ожидать Россию. Но в отличие от родителей, я совсем не мог приводить в качестве доводов факты и аргументы из советской жизни, потому что у меня их не было.
До 1993 года я никогда не бывал в России. Насколько психологически и идеологически трудным ни был бы рубеж девяностых для всей нашей семьи, насколько неуютно было чувствовать себя не только иммигрантом, но и маргиналом в обеих странах, мы всё же осознавали и некоторые плюсы. Это всё же было избыточное самоосознавание, а не недостаточное! И каждый из нас, может, особенно, в связи с изменившейся геополитической ситуацией, впервые в такой значительной степени осознал свои преимущества. Только мы, единицы, избранные, знали, как никто другой, оба общества. И каждое наше слово было многократно весомей, чем стереотипные идеологемы только русских и только немцев. К прежнему осознанию инаковости добавилось выстраданное в жизненных и идеологических баталиях, более чёткое понимание, «кто мы», и чем выгодно отличаемся от остальных.
Зигфрид чудом выжил при отправке в советский тыл и одним из первых, к июню 1943 года, попал в лагерь военнопленных и интернированных в Тюменской области (которая до августа 1944-го входила в состав Омской). Это был один из первых сибирских лагерей, формируемых после Сталинградского сражения. И Зигфрид, вместе с румынскими военнопленными, когда-то поддерживавшими фланги 6-й армии Паулюса, которых ни он, ни немецкие товарищи почему-то не слишком любили, оказался в лагерном отделении при деревообрабатывающем комбинате недалеко от Тюмени. Зигфрид рассказывал, что экономические результаты использования пленной рабочей силы по всему СССР и в любом регионе были не слишком велики, а затраты на содержание военнопленных были в целом сопоставимы с прибылью от их труда. Но всегда замечал, что в деревообрабатывающей промышленности, в разделке древесины, производстве фанеры, обкатке и штабелевании брёвен из тюменской реки Туры, в которых ему пришлось принимать участие, ситуация была значительно лучше. С военнопленными на немецком языке проводилась ежедневная пропагандистская работа, политинформации по материалам советских газет и радиосводок по поводу положения на фронте, итогов войны и преимуществ социалистической системы. Было известно, что СССР не принимал во внимание международные конвенции по поводу гуманитарной поддержки военнопленных, запрещал посещение лагерей представителями Международного Красного Креста и других западных международных организаций. К концу 1948 года тюменский лагерь был полностью расформирован, а значительная часть контингента подготовлена к репатриации. Из того, что, уже вернувшись на Родину, Зигфрид слышал о лагерях в других областях Сибири и Дальнего Востока, смертельно-вредных производствах и издевательствах лагерных администраций над военнопленными, он снова сделал вывод, что ему страшно, бесконечно, потрясающе повезло.
Однако самым большим жизненным везением Зигфрида был роман с русской женщиной Анной. Вольнонаёмная медсестра тюменского специального госпиталя, куда Зигфрид попал в 1946-м году, была удивительно приветливой, сразу благосклонно восприняла нового пациента, и в дальнейшем сильная человеческая симпатия переросла во что-то большее – такое, которое могло хотя бы на время уменьшить всесилие нечеловеческого голода и жестокости послевоенных лет, преодолеть повсеместное зло, восстановить то прекрасное и человеческое, что всё-таки ещё оставалось в людях. Они чудом встречались, находя немыслимые поводы и обстоятельства. И по-настоящему любили друг друга, предаваясь самому главному, божественному и человеческому порыву в своей жизни – инстинкту и счастью настоящей любви. В их последнюю встречу она сказала, что беременна, и что никого не любила так, как его. Много плакала от осознания трагичности и непонятности будущего, от осознания возможности больше никогда не увидеть любимого человека, от страха заключения и смерти вследствие обвинения в измене Родине и связи с врагом. От страха и невозможности уберечь и защитить будущего, ещё не родившегося ребёнка. Потрясающим образом, когда Зигфриду нужно было возвращаться в барак и это нельзя было больше игнорировать, им удалось раскрепить объятия и, произнося самые великие из всех возможных на этом свете любовных признаний, разойтись по своим «служебным» делам.
Конец ознакомительного фрагмента.