Вы здесь

Совместить несовместимое. Роман. Глава первая. Славянская кровь (К. А. Феофанов)

Другу и коллеге Алексею Колабухову —

прототипу главного героя

© К. А. Феофанов, 2017


ISBN 978-5-4474-3352-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава первая. Славянская кровь

Кто я? Иногда мне кажется, что я до сих пор не знаю ответа на этот вопрос. И чем дольше живу, тем больше закручивается клубок противоречий, тем больше возникает вопросов, на которые нельзя ответить, или же находящиеся ответы настолько неоднозначны и противоречивы, что запутывают всё ещё больше.

Определённо известно, что меня зовут Алексей. В годы моего детства (да и сейчас) это имя не слишком часто встречалось в Западной Германии, где я родился, хотя и было возможным. Друзья и приятели, чаще всего, называли меня Алекс, а иногда даже Аксель. Я особенно не сопротивлялся, и только самым близким объяснял, что Алекс – это, всё же, скорее, Александр, а Аксель вообще совершенно другое имя, и по-настоящему меня зовут Алексей. Что это имя древнегреческого происхождения, означающее «защищающий», «отражающий» и «предотвращающий». Не возражал я и против латинского Алексиус, и против итальянского Алессио, и против французского Алексис. Я чувствовал историческое родство с византийским императором Алексеем I Комниным (XI – XII век) и возрождением Византийской империи, вторым русским царём династии Романовых Алексеем Михайловичем Тишайшим (XVII век), французским политическим деятелем Алексисом де Токвилем (XIX век), немецким герцогом Алексиусом Фридрихом фон Анхальт-Бернбургским (XIX век). Признателен своим родителям за этот многонационально-понятный выбор, благодаря которому я чувствовал себя в Западной Европе достаточно комфортно. Наверное, было бы сложнее, если бы меня назвали Иваном, Фёдором или Олегом.

Я родился в Гамбурге в 1970-м, в семье относительно известного советского писателя, бывшего члена Союза писателей СССР Владлена Колабухова, неожиданно для него самого объявленного диссидентом, через два года после вынужденного переезда моих родителей в Западную Германию1. В трагическом для них 1968-м на их Родине, в Москве, им предложили альтернативу: тюремное заключение или высылка из страны. Отец оказался «в разработке» у Пятого управления КГБ, предназначенного для борьбы с идеологическими диверсиями, когда выяснилось, что он «приятельствовал» с одним из искренних и порядочных, но в чём-то наивных «интеллигентов-диссидентов», который посмел выйти на Красную площадь с протестом против ввода советских войск в Чехословакию в августе 1968-го.

***

Само по себе «приятельство», конечно, не было наказуемо, но «клубок» начали разматывать, и нашли «криминал» в стихах, хотя прежде не находили. Я потом читал стихи отца и, как ни старался, ничего антисоветского не увидел. Это были просто хорошие, вдумчивые, человечные стихи настоящего, честного советского человека. Но их сначала запретили, а потом и вовсе обнаружили какие-то скрытые смыслы, намёки и призывы, что в одночасье привело к уголовному преследованию. Пафос стихов отца заключался в том, чтобы быть счастливым и радоваться каждому дню, независимо ни от чего. «Как это независимо ни от чего?» – возмутился тогда весь советский народ в лице отдельных своих представителей. «А от нас, от партии, от советского народа, в конце концов?» Именно так я до сих пор представляю себе тяжесть «вины» отца перед его Родиной. В течение нескольких дней мои родители были задержаны и, во избежание уголовного преследования с последующим заключением, им было предложено покинуть страну. Значительно позже я многократно слышал, что в 1968-м из СССР по идеологическим мотивам уже никого не высылали, что брежневский режим был довольно либеральным, попустительским и застойным, и что моим родителям просто не повезло. Возможно, это и так, особенно, если сравнивать конец 60-х со временем Сталина и Хрущёва. Но воспоминания отца и матери об осени 1968-го и о СССР в целом заставляют меня признать, что идеологический прессинг того времени всё же был достаточно сильным, и уж точно, совершенно не либеральным.

Наверно, им ещё повезло: у скольких миллионов советских людей тогда не было никакой альтернативы, сколько миллионов хотя бы немного начавших думать, осмысливать происходящее, задавать себе и другим вопросы, или просто оклеветанных «бдительными» согражданами, растворились, сгинули в бескрайних сибирских просторах Великой Советской Родины. Возможно, усиление поисков «внутреннего врага» было в значительной степени спровоцировано европейскими событиями 1968-го, французской и чехословацкой весной, когда страны «социалистического лагеря» могли выйти из-под контроля и впасть в объятия либертарианства и вольнодумства. «Il est interdit d’interdire» и «Travailleurs de tous les pays, amusez-vous!». Лозунги парижских событий 1968 года звучали, как приговор прежней Европе и всему миру: «Запрещать запрещено» и «Пролетарии всех стран, развлекайтесь!» Разве с таким подходом могла согласиться советская власть, суть которой была в запрещении любой светлой идеи, а «пролетарии» должны были трудиться на благо социалистической Родины, но никак не развлекаться?! Испугавшись либеральных и революционных настроений, медленно разлагающийся брежневский СССР спешно избавился от моих родителей, побоявшись, что они его разрушат. Время от времени я мысленно возвращаюсь к тому, чего не видел лично, но что серьёзно повлияло на мою жизнь и ближайшие десятилетия жизни миллионов европейцев. Время от времени я думаю, что даже своим рождением я обязан «красному» французскому маю и трагическому чехословацкому августу 1968-го.

***

Была и другая точка отсчёта нашей немецкой жизни. Недалеко от того места, где я родился, в старом городе, есть яркая туристическая достопримечательность, символ Гамбурга – Hauptkirche Sankt Michaelis, главная евангелическая церковь Святого Михаила, которую все называли просто «Михель». Конечно, я никогда не был евангелистом или протестантом. Но Михель навсегда стал для меня неотъемлемой частью родного Гамбурга и северной Германии. Забегая вперёд, скажу, что почти два десятилетия спустя я совершенно осознанно, понимая ответственность этого шага и по глубокой душевной устремлённости был крещён в восточной православной традиции в одной из старинных церквей Москвы. А в начале двухтысячных мне довелось неоднократно посещать православный Приход Святого Архангела Михаила в Гёттингене и даже присутствовать на богослужениях под руководством архиепископа Берлинского и Германского Феофана.

Подобное развитие событий и обретение религии и веры в годы гамбургского детства ни мне, ни моим родителям не могли даже присниться. «Прививка» (или вирус?) тотального атеизма, завезённая родителями из СССР, несмотря на далеко не полное одобрение ими господствующих советских ценностей, всё же обладала весьма пролонгированным действием. А о том, чтобы хотя бы просто побывать в России, в течение долгих двадцати лет мы не могли не только мечтать, но были абсолютно уверены, что это невозможно. С раннего детства мы приходили к «Михелю» и поднимались по 452-м ступенькам почти на две трети из 132 метров его высоты, выше огромных часов – туда, где была обзорная площадка и открывалась панорама потрясающего города. Мы часто слушали орган и колокола. «Родина!» – впервые произнёс я, когда мне было десять лет, почему-то по-русски, восхищаясь видами родного Гамбурга. И тут же автоматически повторил по-немецки: «Heimat!». Я часто потом повторял это слово – в минуты самых ярких впечатлений и эмоций – независимо от того, где и когда их испытывал. Чувство Родины, так непроизвольно возникшее в моём детском гамбургском мировосприятии, долгие годы сопровождало меня повсюду. Ощущение полёта над Гамбургом – городом надежд, детства и юности, городом-символом прекрасной и свободной страны – не покидает меня до сих пор.


***

Я всё время думал, как только со взрослением появилась такая способность: ну почему такой сложный путь? Эмиграция родителей, их относительно успешные попытки интегрироваться в западногерманское общество (отцу удалось напечатать и неплохим тиражом реализовать два сборника стихов и два романа, даже достичь определённой известности). Как случилось, что детям десятков тысяч коллег отца – таких же, как он, школьных и университетских педагогов, обществоведов и культурологов, писателей и публицистов, поэтов и драматургов – было предначертано иное гражданство и образ жизни и мыслей, чем мне, и только единицы или, может, десятки, какой-то невидимой силой были тогда перенесены на совершенно другую, абсолютно далёкую планету? Конечно, уже через двадцать лет всё изменилось, и из ставшего бывшим СССР нахлынула огромная волна иммигрантов. Но тогда, на рубеже семидесятых, русские в западной Европе (не считая полвека назад поселившихся иммигрантов двадцатых годов) были почти экзотикой, будучи вынуждены совмещать и примирять в себе фрагменты совершенно различных мировоззренческих систем.

Я часто думал, что в этом есть определённая миссия. Вероятно, она была возложена на не слишком большое число бывших граждан СССР и их детей, часть из которых, например, я, никогда прежде не видели «бывшую» Родину – которая формально таковой для родившихся уже на Западе не являлась, но всегда присутствовала как некая основа, ещё одна точка отсчёта, через родителей. Высокая миссия, сверхзадача состояла в том, чтобы, пропустив через всю свою жизнь, через душу, ум, сердце и совесть, фрагменты во многом противоположных мировоззрений, совместить их в некотором синтезе, взяв лучшее от каждого из них. Совместить несовместимое, примирить непримиримое – почти невыполнимая для отдельно взятого человека задача – должна была быть выполнена, выводя участника этого небывалого, запредельного эксперимента на совершенно другой уровень постижения жизни. Конечно, было бы многократно проще не скрещивать, как говорят русские, «ежа с носорогом», не переваривать, в рамках одной личности, противоположные устремления, не разрываться между одинаково ценными нравственными императивами, а просто жить – спокойной, целостной неиммигрантской жизнью. Но не мы выбираем главные темы и дороги, и наши судьбы обычно бывают написаны немыслимыми, запредельными, неподвластными постижению, надчеловеческими авторами.

***

Формулировать какие-то мысли я начал к началу восьмидесятых. До этого мир впитывался и накапливался, информация складировалась по полкам эмоций и интеллекта, определённым образом иерархизировалась, подчиняясь высшим неведомым законам. К счастью, в моём формировании не было идеологического насилия, какое, по рассказам родителей, всегда присутствовало в советской школе. Нас не заставляли не только любить, но и хотя бы просто уважать Хельмута Шмидта и СДПГ2, или даже первого Федерального канцлера Германии Конрада Аденауэра, или цитировать их высказывания. В представлении каждого из нас они были просто чиновниками, которых мы наняли для работы на своё благо, и они всегда были обязаны отстаивать любые мои интересы.

В Союзе с первого класса наступало промывание мозгов, верность Ленину и коммунистической партии насаждалась с семилетнего возраста, когда детей торжественно принимали в октябрята, предписывали им ходить строем и носить значки-звёздочки с изображением юного Володи Ульянова. Потом мировоззренческое насилие продолжалось, и были пионеры, которые также ходили строем, кричали речёвки, носили красные галстуки и значки с пламенем и сильно повзрослевшим Лениным. Потом неминуемо наступал комсомол с новыми Ильич-значками и рапортами о готовности ответить: «есть!» в ответ на очередной идиотический призыв маразмирующей геронтократической партии, с какого-то перепугу вдруг вздумавшей сказать: «надо»3. «Есть» звучало почти как «yes», а по сути напоминало немецкое военное «Jawohl», только мало кто в СССР знал тогда враждебные капиталистические языки, хотя и делали вид, что их учили – хотя бы для того чтобы уметь пользоваться «оружием врага». И всё это не заканчивалось в символах и лозунгах, были ещё радиопередачи и телепрограммы, уроки по любому предмету, политинформации, линейки, классные собрания и слёты активистов, на которых насаждались идеологические императивы – в продолжение десятилетий, начиная с раннего детства и на протяжении всей жизни, ежедневная промывка ценностей и инвентаризация мыслей. И никогда ни слова правды. «Углубление социалистического самоуправления народа», «работать по-новому», «за чистый и честный облик партийца», «укреплять связь идеологии с жизнью». Чудовищное, нереальное, антиутопическое общество, один взгляд на которое заставлял вздрагивать, задавать вопрос: «как вообще такое стало возможно, ведь это же люди?!» И с убеждённостью констатировать, что в этом большевистском зазеркалье, «государстве рабочих и крестьян» с досадной «прослойкой» в виде интеллигенции не просто «что-то было не так», а «всё было не так».

***

Мои представления о мире, равно как и миллионов моих западногерманских сверстников-соотечественников, не смущало никакое целенаправленное воздействие. Также, как в СССР, образование было всеобщим, обязательным и бесплатным. Предметы в школе были просто предметами, без всякой идеологической подоплёки. Если физика и математика, то просто физика и математика, а не потому, что какой-то съезд какой-то партии указал на необходимость овладевать законами природы во имя всемирной победы социализма и коммунизма. В начальной школе и гимназии нам хорошо преподавали немецкий и иностранные языки, благодаря чему уже к 15-ти годам, помимо родного стандартного немецкого, гамбургского диалектного платта и практически родного русского (за исключением интонаций, которые я не всегда мог передать идеально), я почти свободно говорил по-английски и по-французски, и даже по-голландски. Была ещё и латынь. Никаких политинформаций не проводилось. Мы не выступали с гневным осуждением внешней и внутренней политики какой-либо страны, не должны были кого-то любить или осуждать. Свобода творческой и научной деятельности, свобода взглядов, свобода совести и право исповедовать любую религию, свобода выбора формы получения образования, разновидности средней школы, форм самообразования и профессиональной подготовки уже в 1970-е годы были не только гарантированы немецкими федеральными законами, но и неукоснительно соблюдались в реальности. Мы просто учились – тому, чему должны были учиться обычные школьники в нормальной стране, цель которой заключалась в обеспечении профессии, работы, образовательного, культурного и жизненного уровня – то есть в целом счастья – для своих граждан.

***

Моя Германия славилась великим, интонационно и лексически выразительным языком – Новалиса, Шиллера, Гейне и Гёте. По свидетельству моих родителей, русские редко знали, и ещё реже любили немецкий, – в отличие от французского, – уже задолго до Второй мировой войны считая его грубым и пригодным лишь для короткого и безапелляционного разговора с врагом. Позже я имел возможность убедиться на собственном опыте, что это правда. Практически все мои более поздние русские и русскоговорящие знакомые из России и стран бывшего СССР испытывали довольно прохладное отношение к немецкому языку, за исключением тех, кто занимался языком профессионально, был филологом, лингвистом, переводчиком или специализирующимся на Германии или Австрии, дипломатом. Психологически понятно и объяснимо, что Первая мировая, и в ещё большей степени, великая Отечественная война советского народа против немецкого фашизма многократно усилили давнюю историческую нелюбовь ко всему немецкому – «чрезмерному» и «бесчеловечному» орднунгу (порядку и правилам), и связанному с немецкой национальной психологией, языку. «Ordnung ist das halbe Leben», – говорит немецкая поговорка. «Порядок – это половина жизни». На что все мои знакомые русские филологи и дипломаты, которые искренне любили не только немецкий язык, но образ жизни и мышления, всегда в русском стиле с удовольствием добавляли: «und Unordnung die andere Hälfte». «А беспорядок – другая».

Из детских и юношеских лет помню немецкие народные и авторские лирические песни – самые романтичные и грустные в мире. Видимо, так тянулась к свободе и красоте немецкая душа в условиях идеально сформулированных, всегда соблюдавшихся параграфов немецких законов. И потрясающую природу, разную и всегда ошеломляющую. От северных морей, речных устий и равнинной Люнебургской пустоши на Северо-Западе страны и Нижней Саксонии, через сотни километров бескрайних полей до почти трёхкилометровых снежных вершин на севере баварских Альп. По Германии можно было неделями путешествовать, выясняя, что же всё-таки величественнее. Равнины или горы? Север или Юг? Запад и Восток, правда, отличались, скорее, политической, чем географической спецификой. Но мою замечательную и прекрасную Германию было невозможно не любить.

***

Моя страна всегда славилась удивительным духом, ответственностью и организованностью сограждан. После позорной и преступной Второй мировой войны, развязанной немцами по всей Европе, из «искалеченной и морально уничтоженной нации», «кучи мусора, в которой копошились 40 миллионов голодных немцев» (гамбургские и гёттингенские друзья отца часто произносили подобные фразы) мы довольно быстро оправились от поражения, и уже через 15 лет явили миру немецкое экономическое чудо. Которое до сих пор многие считают исторически лучшим вариантом рая на Земле. Как сказал в середине шестидесятых второй канцлер ФРГ Людвиг Эрхард, «решительная воля и честный труд всего народа просто не могли не справиться с любой, почти кажущейся безнадёжной, ситуацией».

Цитирую свои во многом сохранившиеся по причине их яркости, юношеские воспоминания, состоявшие из высказываний прозаиков и поэтов, филологов и политиков, в середине восьмидесятых бывших гостями и участниками неформальных и по-настоящему глубоких дискуссий в нашей гамбургской квартире. Да, в течение полутора десятков лет моей жизни у моей семьи и родителей появилась пара десятков коллег и приятелей, с которыми они работали в Гамбургском Университете и были участниками различных приёмов и дискуссий довольно интересных и ярких представителей гамбургской общественности. Сам Гамбургский университет претерпел серьёзные управленческие реформы, а именно, был переведён на самоуправленческие рельсы в соответствии с принятым в 1969-м году новым законом. Наш университет был вовсе не такой древний, как Гейдельбергский – в котором в XIII веке родилась знаменитая песня. Гимн студенчества, исполняемый на латыни: «Gaudeamus igitur, Juvenes dum sumus!» («Итак, будем веселиться, Пока мы молоды!») Наш университет был даже не такой старый, как основанные в XVIII веке с разницей в двадцать лет, университеты Гёттингенский и Московский. Гамбургский Университет был основан в начале ХХ века, и всё же отличался солидностью и серьёзностью, и был настоящим «храмом науки».

Гамбургские авторы литературных произведений семидесятых были достаточно разноликими, но при этом сама немецкая литература оставалась довольно целостной. Все они отражали время. Трудное для немцев военное и послевоенное время. Отражали судьбу Германии. Больше всех в Гамбурге была известна графиня и доктор политологии Марион фон Дёнхофф. Политический аналитик и писательница, главный редактор еженедельника «Время» (оказалось, что впоследствии я получил ту же учёную степень, что была у фрау доктор фон Дёнхофф). Её книги «Имена, которые больше никто не называет» (1962), «Германская внешняя политика от Аденауэра до Брандта» (1970), «Люди, которые знают, о чем идет речь» (1976) были широко известны. Все знали, что ещё в 1955-м фон Дёнхофф сопровождала Аденауэра во время визита в Москву, и была разочарована результатами, впоследствии написав статью «Кто ещё думает о государстве?» Тем не менее, именно в ходе этого визита и переговоров с Хрущёвым была, наконец, решена проблема освобождения немецких военнопленных, и именно после 1955-го репатриация немецких офицеров и солдат, не запятнавших себя тяжкими преступлениями, вступила в завершающую стадию. Много позже, уже в эпоху сложных немецких и советских событий, вышла книга фон Дёнхофф «Долог путь на Восток» (1990), подводящая разноплановые итоги немецкого и мирового послевоенного социального и политического развития4.

Арно Шмидт, родившийся в семье гамбургского полицейского, после смерти отца жил вместе с матерью в её родном городе Любань в Нижней Силезии – Юго-Западной части современной Польши. Во время Второй мировой войны служивший в Бундесвере и побывавший в плену, к началу семидесятых он был известным 60-летним писателем, «пессимистом и солипсистом»5. В «Чёрном зеркале» он описывает апокалипсис, вызванный могущественным Ветхозаветным монстром, государством-Левиафаном, известным своей жестокостью у Томаса Гоббса, известная книга которого была впервые издана в Англии в 1651 году. У Шмидта было довольно специфическое отношение к словам и слогам. В каждом слоге он скрупулёзно выискивал частицы смысла, где это только было возможно. Находясь под влиянием Фрейда и Эдгара По, расшифровывая тексты и «потоки сознания», Арно Шмидт до сих пор считается довольно эксцентричным автором, склонным к мистике и эзотерике.

Гамбургским интеллектуалам 1970—80-х годов были также известны романы Ханса Эриха Носсака «Неизвестному победителю» (1969), «Украденная мелодия» (1972) и «Счастливый человек» (1975). Ровесник века, прозаик и поэт, многие рукописи которого сгорели при бомбардировке Гамбурга в 1943-м, героями своих произведений напоминал персонажи Франца Кафки.

Ещё был гамбургский писатель и «этнопоэт» Хуберт Фихте, известный изучением Латинской Америки и встречами с Борхесом и Сальвадором Альенде, путешествиями по Гаити, Танзании и Эфиопии. С 1974 года он начал издавать многотомный цикл «История чувствительности», в который вошли романы, эссе и рассказы о путешествиях. Одним из первых европейских авторов, в своём романе «Опыт полового созревания» он написал об «осознании гомосексуальности», а в середине восьмидесятых в возрасте пятидесяти лет скончался от СПИДа. А ещё через десять лет в Гамбурге учредили премию имени Фихте за необычные литературные работы. Это тоже была часть жизни либерализирующегося послевоенного Запада, стремящегося чувствовать и жить. Никто не думал, что через полвека после войны дело дойдёт до однополых браков. Даже в восьмидесятые это ещё были меньшинства, осторожные в своём поведении и выражении нетрадиционности.

В гамбургских литературных кругах неоднократно упоминался и незримо присутствовал Лауреат Нобелевской премии по литературе 1972 года Хайнрих Бёлль. Он был широко известен, печатался значительными тиражами и не раз бывал в СССР, даже нелегально вывозил на Запад рукописи Александра Солженицына, в результате чего в Стране Советов был надолго запрещён6. В юности особенно понравилась повесть «Поезд пришёл вовремя», опубликованная ещё в 1949-м, с которой, возможно, и начался рост его популярности. Потрясающая история «обычных» человеческих судеб в бедствиях и ужасах войны.

Вызывал интерес и самый молодой, по сравнению с перечисленными, будущий Лауреат Нобелевской премии по литературе 1999 года Гюнтер Грасс с его «Данцигской трилогией», в том числе «Жестяным барабаном» (1959), а также «Под местным наркозом» (1969) и «Из дневника улитки» (1973). Грасс родился в Вольном городе-государстве Данциге (Гданьск в современной Польше). Его отец был немец, а мать – кашубка (кашубы – западнославянский народ на Севере Польши). Некоторое время служивший в Бундесвере, участвовавший в битве за Берлин и побывавший, после ранения, в американском плену, он, как и многие другие представители поколения, говорил о вине фашизма перед народами. В те годы, как и мой отец, Грасс высказывался против объединения Германии. И только сегодня, оглядываясь на два с половиной десятилетия назад, я понимаю, что прежде единый народ более не мог и не должен был оставаться разделённым, независимо от того, насколько весомые политические причины когда-то лежали в основе подобных решений. После окончания Второй мировой войны, и особенно к концу восьмидесятых многое изменилось. Запад постепенно одерживал победу в «холодной войне», Советский Союз переставал быть «сверхдержавой», и препятствовать воссоединению двух Германий было уже не только абсолютно невозможно, но и безнравственно.

Литературные знаменитости и ещё два десятка менее известных, но талантливых прозаиков и поэтов всегда были доступны в личном общении и востребованы в культурной атмосфере Гамбурга семидесятых-восьмидесятых годов. Они с готовностью и всегда удивительно серьёзно, мудро и искренне отвечали на мои юношеские вопросы, будто я, как и они, как и мой отец, тогда уже достиг зрелого писательского возраста и известности, и мог понимать окружающую действительность ничуть не хуже. Они были действительно хорошими писателями и патриотами своей страны в непростое для Германии послевоенное время, вдохнув жизнь и импульс развития в немецкую культуру. Многих из них я считаю своими учителями и никогда не забуду.

***

Литературные друзья отца также говорили о нескольких писателях и поэтах, бывших солдатах и офицерах Вермахта, которым пришлось побывать в советском, французском, британском или американском плену. Несколько лет спустя, в начале девяностых, в Бонне мне довелось подружиться с представителями «Германского союза вернувшихся домой военнопленных и родственников пропавших без вести». Союз был создан в марте 1950 года и просуществовал до 31 декабря 2007 года, так как, по уставу, в него могли входить только сами бывшие военнопленные, но никак не их дети и внуки.

Для послевоенной Германии это были огромные цифры. В советском плену побывало почти два с половиной миллиона немцев, из которых половина не вернулись домой. Почти 650 тысяч немецких военнопленных были во Франции, почти 450 тысяч в Великобритании и порядка 30 тысяч в США. Президент «Союза вернувшихся домой» Вернер Кисслинг подарил мне памятную медаль, на которой было начертано название организации и девиз «Europa ruft!» («Европа зовёт!»). А также один из многочисленных издаваемых Союзом сборников мемуаров о жизни военнопленных в советском плену «Цветы в снегу»7. Это были рассказы, сочетающие описания труда и быта военнопленных с размышлениям о свободе и плене, о падении Третьего Рейха и крушении прежней Германии, о войне и мире, о добре и зле, о предназначении человека, о немцах и русских. Немцы подходили к собственной военной и послевоенной истории очень обстоятельно. В середине пятидесятых в ФРГ была создана правительственная комиссия по изучению истории немецких военнопленных, результатом работы которой стало издание пятнадцати томов серии «К истории немецких военнопленных во Второй мировой войне».

***

Вместе с несколькими представителями «Союза вернувшихся домой» мы поднимались на Скалу Дракона – прекрасную туристическую достопримечательность Северного Рейна – Вестфалии в горном районе «Семигорье». Внизу оставались Бонн, Кёнигсвинтер и Бад-Хоннеф, а посередине – Замок Дракона Драхенбург. Мы долгое время сидели на открытой площадке ресторана и очень непоследовательно сначала ели мороженое, а потом пили грог и другие согревающие напитки, так как стало холодно, и пошёл дождь. Помню противоречивое отношение к СССР и истории послевоенной Европы и поразившие в разговорах с бывшими советскими военнопленными, отголоски самых тяжёлых в их жизни воспоминаний. Среди распространённых мнений и эмоций точно не было оголтелого неприятия и ярого антисоветизма. И не было ненависти. Потому что тяжелейшие испытания в совершенно других социокультурных условиях, многократно осмысленные и пережитые в воспоминаниях, давали моим бывшим военнопленным визави шанс на понимание чего-то запредельного и совершенно иного. Того, чего не смог бы понять никто из близких, родственников и соотечественников, не прошедших через опыт возможности абсолютно другой жизни, постижения «этих непонятных русских», выживания и страданий. Соприкосновение с запредельными, для обычного немца, страданиями и жизненными смыслами неожиданным образом приносило духовное очищение, возвышение и обогащение. Встречалось и неподдельное, основанное на глубоких личных переживаниях, чувство вины перед советским и другими народами за все те ужасы, которые фашизм принёс миру. И восприятие плена как возмездия за развязанную немецким фашизмом войну.

Конечно, это была далеко не самая лучшая, точнее сказать, самая омерзительная и позорная страница немецкой истории. Но чтобы жить дальше и смотреть в будущее, многие мои немецкие соотечественники предпочитали эту ужасную страницу своей жизни перевернуть и забыть. Для нас, немцев, переключение с тяжёлого прошлого на лучшее настоящее и будущее было инстинктом самосохранения и выживания. Психологически не могло быть иного пути, кроме как признать: «Да, всё, что было – бесчеловечно, чудовищно и омерзительно. Но сейчас надо эту ужасную страницу отправить в далёкое прошлое, перелистнуть, и всеми возможными способами постараться забыть. И идти дальше – в мирное и светлое будущее, не допуская подобных катастрофических для нации, исторических ошибок».

***

Совсем другое отношение к самой кровопролитной в человеческой истории войне было у русских. Для них это была история великой победы СССР над фашистским агрессором и предмет особой гордости – цепь испытаний и событий, не только сплотивших нацию в борьбе с внешним врагом, но сформировавших новую историческую общность людей – советский народ. Без Великой Отечественной войны народы СССР, пожалуй, не были бы тем, кем они стали. Так как не смогли бы ощутить беспрецедентное разнонациональное и разноконфессиональное единство и солидарность в борьбе с внешним агрессором. Они продолжали бы оставаться несплочёнными и разрозненными, каждый сам по себе, реализуя прежние исторические видения своего предназначения.

Этот период российской и немецкой истории был для меня настолько важен и интересен, что я стремился не только узнать логику основных сражений на Восточном фронте, но увидеть, и даже почувствовать жизнь в окопах под Сталинградом или Курском. Глазами как немецких, так и советских солдат. Вряд ли это возможно – понять, что чувствует человек перед боем и в бою, непосредственно не пережив этого на собственном опыте. Наверно, чувствует жизнь. Что она может оставаться или уходить, что может «висеть на волоске». Что родных и близких можно снова встретить и прожить с ними много лет до глубокой старости, или же никогда больше не увидеть. Можно дойти до Берлина, снискав славу и память победителей. А можно навсегда сгинуть в ближайшей атаке, от пули «своих» «заградотрядовцев» или снайперского выстрела – при попытке минимального перемещения в пространстве, на полметра влево или вправо. Выжить или умереть. Вернуться или не вернуться. И этот вопрос решался в каждую секунду, в каждое мгновение. Интересно, сколько в секунде мгновений? А в тысяче четырёхстах восемнадцати днях войны? Можно посчитать, сколько секунд – больше ста двадцати миллионов. А сколько мгновений, каждое из которых может подарить или унести жизнь – посчитать невозможно.

***

Про немецких солдат мы, немцы, кое-что знали. Были рассказы писателей о войне. Были проникновенные песни. Были объяснения, оправдания и раскаяния. Были представления о том, что чувствовали в казармах и окопах простые немецкие солдаты, которых, с помощью идеологических манипуляций оголтелых фашистских политиков согнали на ненужную им войну (особенно, когда пришлось отступать, и поражение стало неизбежным). Про советских солдат и офицеров Великой войны, вплоть до восьмидесятых и девяностых, немецкое общество мало что знало. Думаю, немцы крайне однобоко воспринимают русских до сих пор (как, впрочем, и русские немцев). Лично для меня совершенно очевидно, что советские солдаты в той страшной мировой Отечественной войне вовсе не «преследовали идеологические цели» «насадить коммунизм по всей Европе». Мирный советский солдат, который за всю многовековую историю никогда ни на кого не нападал, – самоотверженно защищал свою землю.

Пытаясь почувствовать восприятие войны советскими воинами, в конце восьмидесятых я по-русски написал одно из своих первых стихотворений. Мне казалось, что, будучи самоотверженными солдатами и героями, они всё же скучали по дому, по родным и близким, и по мирной жизни. Кроме того, что они были солдатами и должны были исполнять воинский долг и умирать за Родину и Сталина, как когда-то за царя и Отечество, отцы и деды моих родителей были просто людьми, которым хотелось жить и любить:

Я к траве прижимался щекой,

Я глаза закрывал от печали.

Как в бреду, вспоминал этот бой

И как птицы под солнцем кричали.

Выло небо, стонали поля,

Умирали бойцы непрерывно,

В горизонт уходила земля,

И снаряды взрывались надрывно.

Жизнь кипела свинцом поутру.

Слитки счастья, обшивка из плюша

Вспоминались на мёрзлом ветру,

Завыванием врезавшись в душу.

***

Победа сталинского тоталитарного режима ещё до войны свидетельствовала, что этот режим возник вовсе не для более эффективного, жёсткого управления воюющей армией и обществом. Уже к концу двадцатых основы дикого, варварского античеловечного тоталитаризма доносов и лагерей были сформированы. Приходилось слышать точку зрения, что идеологическое единство всего советского народа, и даже отношение к власти на протяжении тридцатых годов и к началу войны ещё не были настолько абсолютными, как к середине войны. Поговаривали, что перед войной ещё можно было встретить, конечно, никак не высказанное, но имевшее место, недовольство режимом, и даже критику Сталина. Уверен, что это так. До начала, а может, до второго года или середины войны Родина и Сталин всё же были разными, отличающимися друг от друга понятиями. И только когда война набрала обороты и стала по-настоящему Отечественной, Родина и Сталин слились в единый патриотическо-идеологический конгломерат. На протяжении всей Великой Отечественной войны происходило всё большее сплочение народа, национальностей и конфессий, солдат и военачальников, населения и власти перед лицом смертельной внешней угрозы. Парадоксально и чудовищно, что сплочение граждан для достижения победы и сама великая победа в тяжелейшей войне придали варварской советской тоталитарной власти мощный заряд легитимности и поддержки. Именно победа в Великой Отечественной на два десятка лет продлила неизбежную агонию советского политического режима. Создала предпосылки для последующих экономических, военно-промышленных и космических модернизационных успехов после Сталина, в условиях «оттепели» пятидесятых и шестидесятых. Даже сегодня совсем немногие понимают, что Советский Союз без тоталитаризма той степени управленческой жёсткости, что была при Сталине, был изначально обречён. По причине беспрецедентной, запредельной территориальной и национально-конфессиональной разнородности, самой высокой среди государств современного мира. Значительно превышающей подобные показатели прежних империй – Римской, Британской и Российской. Или любой другой в человеческой истории.

Мало кому известно, что в подобных имперских образованиях управляемость возможна только путём сверхжёсткого принуждения, подобного сталинскому и основанного на всеобщем страхе, на исходящих от государства, смертельных угрозах для жизни и свободы граждан. Временная относительная эффективность управления, вызванная патриотической сплочённостью всего советского народа перед внешней угрозой в период Второй мировой войны с неизбежностью постепенно сходит на нет, как только сверхжёсткое военно-силовое принуждение, страх и железная дисциплина уступают место «оттепелям» и «застоям».

***

Несколько отцовских друзей интересовались русской культурой и языком, и вполне прилично говорили по-русски. Один из них, дядя Рольф, был профессором филологии гамбургского университета, и конечно, писателем. Он рассказывал о немецких философах и писателях из далёкого прошлого, как о своих знакомых. Будто только что беседовал с ними в ближайшем пивном погребке-келлере, увешанном старыми таинственными гобеленами. Они жили в его мире и сегодня – великие и бессмертные классики немецкой литературы. Дядя Рольф неоднократно разговаривал с ними, и думаю, не раз обращался за советом. Он представлялся мне ходящим и говорящим книжным шкафом, где на нижних полках была рыцарская лирика XII – XIII века. Довольно высоко были веймарские классики и йенские романтики. Ещё выше – Ницше и Хеббель, Майер и Келлер. А наверху стеллажи ломились обилием и многообразием направлений, философий, авторов и произведений. Всё-таки конец XIX – начало XX века, а потом и весь XX век были временем бурного литературного развития, подарив миру отнюдь не десятки, а сотни замечательных немецких прозаиков, драматургов и поэтов.

Другой друг отца, дядя Бёнке (я почему-то называл его именно так, по фамилии), был, как я шутил, «физиком низких температур». Изучал сверхтекучесть и сверхпроводимость, что не мешало ему сносно изъясняться по-русски, так как прежде он несколько раз выступал с лекциями в Ленинградском университете. Какое-то научное и культурное взаимодействие ФРГ и СССР всё-таки имело место даже в эпоху «железного занавеса». Конечно, сложнее всего приходилось социально-гуманитарным дисциплинам. Интересно, что будучи физиком, дядя Бёнке любил поэзию, и особенно, романтиков первой половины XIX века – Рюккерта, фон Платтена и Уланда. Он цитировал их целыми стихотворениями наизусть. Увлёкшись, вслед за физиком дядей Бёнке, поэзией этих авторов, я перечитал всё, что было доступно из их творчества, и сделал несколько переводов на русский язык. Согласитесь, в немецком романтизме было что-то бесконечно выразительное и красивое:

Сердце старое, но ещё глупое,

Всё надеешься день ото дня,

Что весной растерявшимся счастьем

Осень щедро одарит тебя?

Ветер розовый куст покидать не спешит,

Всё лелеет его и ласкает.

Утром бутоны он тормошит,

Вечером их развлекает.

Ветер розовый куст покидать не спешит,

Пока его полностью не опустошит.

Всё, что сердце любило, прочь унесёт

Неумолимо – в последний полёт8.

Мне нравилось говорить с друзьями отца по-русски. И читать русские переводы, прозу и стихи. Конечно, у меня было значительное преимущество, по сравнению с ними, в плане владения русским языком. Однако я терпеливо объяснял склонения, спряжения и предлоги всем желающим. И по их просьбе, вежливо поправлял, если говорили неправильно.

***

Будучи немецким ребёнком, рождённым в Западной Германии и посещавшим киндергартен (детский сад) и школу, я всё же отличался от типичного молодого немца, родители которого также были немцами. Русская среда, разговоры родителей между собой только на русском, а со мной – то по-русски, то по-немецки, элементы психологии советского человека в моих родителях, которые я уже с десятилетнего возраста стал периодически замечать, периодически диссонировали с моим в целом абсолютно немецким мироощущением. Но иногда неожиданным образом вдруг почему-то оказывались близкими, понятными, своими. Иногда они противоречили «здравому смыслу», всякой и любой логике, но неожиданно вызывали у меня непреодолимую поддержку и понимание. Тогда я был ещё подростком, который никогда не бывал в России, и мог пользоваться только отрывочными сведениями. Многое из рассказов о советском опыте моих родителей я не понимал и не принимал. Но какими-то глубинными основами, как говорят русские, «фибрами» своей души, почти подсознательно, полностью минуя разумное осмысление, иногда вдруг становился по какому-то неожиданному вопросу внимательным и сентиментальным. И был готов до потери сознания эмоционально спорить со своими немецкими друзьями и с немецкими коллегами родителей, многократно больше, чем я, не понимавшими «этих странных русских». Они говорили, что так проявляет себя «slawisches Blut»9. И я почти не спорил, уже понимая, что есть какая-то невидимая сила и любовь к чему-то неосязаемому, которые почему-то имеют значение. Я был другим. И знал об этом! Почти как в современных вампирских историях. Тем более, что речь шла о крови.

***

Потом мы переехали в Гёттинген – университетский город на юге Нижней Саксонии, где отец стал преподавать русскую литературу и вести курсы по поэтическому творчеству в университете имени Георга-Августа. В восьмидесятые город насчитывал 100 тысяч человек, из них двадцать тысяч составляли студенты самых развитых и развивающихся, европейских и азиатских, латиноамериканских и африканских стран. Рассказывали, что в гёттингенском университете когда-то работал сам Гаусс. Который ещё в гимназии запомнился мне «нормальным распределением вероятностей», и конечно, изображением на десятимарковой банкноте единой Германии, появившейся позднее, на рубеже 1980—90-х годов (в восьмидесятые годы на немецких марках достоинством 10 и 20 ещё воспроизводились прежние дюрерские портреты молодого человека и нюрнбергской патрицианки).

После огромного Гамбурга с непредсказуемыми масштабами и немыслимым портом Гёттинген казался абсолютно уютным, почти домашним. Возникало впечатление, что здесь каждый был или студентом, или профессором, ну или, как говорили мои советские почти соотечественники, «на худой конец», работал в сфере информационного, технического и бытового обслуживания учебного и научного процесса. Город вдохновлял неиспорченной урбанизмом цивилизацией, красотой и чистотой. Главный символ города фонтан «Лиза с гусями» на Ратушной площади, длинная и гостеприимная Веендер Штрассе, церковь Святого Иакова, и средневековый замок Бург Плессе в северном пригороде, с высоты которого открывались просторы бесконечной равнинной Германии. Всё это приводило в патриотический трепет! Я явно любил эту замечательную страну, и никогда не хотел бы променять её ни на какую другую.

Мне с детских лет был известен этот пассаж про известного пушкинского героя – Владимира Ленского:

По имени Владимир Ленский,

С душою прямо гёттингенской,

Красавец, в полном цвете лет,

Поклонник Канта и поэт.

Здесь выражено главное, чем славился Гёттинген. Свободомыслием и либеральностью, которых так не хватало не только в советской, но и в царской России великого Пушкина (парадоксальным образом это отнюдь не помешало более массовой, чем во многих других частях Германии, поддержке местными бюргерами национал-социалистов в начале 1930-х). И дальше:

Он из Германии туманной

Привёз учёности плоды:

Вольнолюбивые мечты,

Дух пылкий и довольно странный,

Всегда восторженную речь

И кудри чёрные до плеч10.

Я в полной мере вкусил этот дух свободы, принял его и прочувствовал! Он насквозь пропитал душу и сердце со славянскими корнями, въелся в кровь и плоть. И жизнь без великого духа свободы, унаследованного от германских средневековых рыцарей и классической философии, а может, и пафоса Великой французской революции и социализма, стала бессмысленной и невозможной. Но человека – носителя подобных вольтерьянских вольнодумий, как и «неведомого, но милого» Ленского, воспетого «с такою чудной силой» великим Пушкиным, в российском государстве, во все времена далёком от либерального духа, мог ожидать только один конец. Сражённость «безжалостной рукой», то есть смерть. Как было сказано в незабвенном стихотворении Михаила Лермонтова. К счастью, великая историческая Родина моих родителей политически, идеологически и с точки зрения возможности там побывать в то время была ещё бесконечно и недостижимо далека.

***

В Гамбургском университете почему-то не так уж много спорили. Высказывали и отстаивали иногда, конечно, противоположные мнения. Наверно, просто учили имеющиеся идеи и материалы. Или это я был моложе и участвовал не во всех обсуждениях. В Гёттингенском университете имени Георга-Августа дискуссии отличались особым размахом, демократическим и либеральным духом. В них можно было быть услышанным и понятым большинством собеседников. Или это я к тому времени уже созрел для того, чтобы чувствовать потребность высказывать мнения и быть услышанным? Многие сверстники и старшие коллеги были готовы терпеливо выслушивать и стараться понимать другие точки зрения, расходящиеся с их собственной. Готовы к компромиссу и диалогу, к частичной коррекции прежней позиции. Разные мнения могли быть у всех. Но никакое, даже самое необычное (хотя, пожалуй, было трудно услышать что-то совершенно необычное), никого не оскорбляло, не заставляло «хвататься за парабеллум», пускать в ход кулаки, выплёскивать в лицо оппонента содержимое стакана с соком или угрожать расправой. Все понимали, что это просто мнения, которые родились в земной человеческой голове. Что они несовершенны, и завтра всё может измениться. И они не настолько различались между собой – «левые» и «правые» мнения, проправительственные и оппозиционные. По сути, все они были об одном и том же. О нашей Германии, о проблемах и путях развития. О том, что и как ещё можно сделать. А не о том, «кто виноват», какой он, стало быть, аморальный тип, и где следует искать остальных аморальных типов. И как их всех давно следовало жестоко наказать, как врагов всего светлого и прекрасного и сторонников всего тёмного и ужасного.

Я видел по телевизору российские политические ток-шоу. Даже не знаю, почему так происходит. Опять, наверно, «сверхразнородность», все слишком разные. Как в одном обществе, в одном городе и в одной комнате возможны десятки абсолютно несовместимых мнений, между которыми нет ни единой точки соприкосновения? И все они одновременно претендуют на то, чтобы быть единственно правильными и обязательно исключить, переспорить, перекричать, почти физически задавить остальные. Как любил повторять один немецкий приятель, с которым мы тогда часто обсуждали политические вопросы, «хором лучше петь, а высказывать мнение следует по отдельности».

***

Дискуссия, в которой никто никого не слышит, не имеет шансов привести к конструктивному результату – к реальным действиям в направлении действительного решения проблем. Они могут только «выпускать пар» и позволять участникам «пиариться» на рейтинговых телеканалах. Но всё это «бряцающий кимвал», пустое сотрясание воздуха. И когда в поисках понимания и решений не работает диалог, срабатывает социальная иерархия. «Я начальник, ты дурак», и наоборот. У кого социальный и материальный статус выше, тот прав. «Истину» диктует сильный и богатый. Можно высказать «неправильную» точку зрения, и быть за это уволенным, подвергнуться уголовному преследованию, а то и физической расправе. В России всегда права только власть. А все остальные не имеют ни прав, ни шансов.

В России почему-то всегда ищут и успешно находят невидимую соломинку в глазу ближнего. «Ближние» и «братья», то есть все люди, не воспринимаются, как ближние, но как «дальние», чужие, до которых нет дела. Как враги, от которых может исходить угроза. И которых даже в превентивном режиме лучше, на всякий случай, заранее поставить на место, чтобы не возникало сомнений, «кто здесь главный». У русских почему-то всегда виноваты все остальные – американцы, мировая закулиса, иностранные шпионы и враги народа. Они не понимают, что развалить СССР извне было бы абсолютно невозможно, если бы была действительно сильной его экономика, и если бы идеология и управление действительно держались на всенародной поддержке. А не на инерции страха, доставшегося от эпохи «великого Сталина», постепенно деградирующего в «оттепель» и «застой» и временно притупившегося с гласностью и перестройкой.

Русскому человеку нужно обязательно верить во что-то светлое, в коммунизм или любое другое светлое завтра и послезавтра. Это просто необходимо, чтобы проявлять лучшие качества – доброту, бескорыстие и человечность. А без мечты, просто хорошо и интересно жить и работать для своей семьи и страны как-то не получается. Когда рушатся светлое будущее и идеалы, наступает летаргическое разочарование. «Общество на перепутье» теряет цели и ориентиры, и впадает в бездействие. А люди начинают обвинять во всех проблемах «обстоятельства» и «врагов».