Глава 3
Советская повседневность: историография проблемы
Знакомое есть привычное, а привычное труднее всего «познавать», т. е. видеть в нем проблему, т. е. видеть его чужим, отдаленным, «вне нас самих».
Возвращение повседневности в качестве предмета социологического и исторического осмысления проявляется в отказе от апелляций к макроструктурам и процессам и в акцентировании повседневной «укорененности» социальной реальности. Неслучайно в последние годы переведены на русский язык (и, судя по интенсивности цитирования, востребованы) труды теоретиков, уделявших первоочередное внимание именно повседневным взаимодействиям, – А. Шюца, П. Бурдье, Г. Гарфинкеля, Э. Гидденса, И. Гофмана и М. Фуко (см., например: [Бурдье, 2001; Гидденс, 2003; Гофман, 2003] и др.).
Следует признать, что в западной социальной науке анализ повседневности имеет солидную традицию, и прежде всего в рамках аналитической философии и социальной феноменологии. Если в классической и неоклассической социологии тематика обыденной жизни людей, как правило, игнорировалась, то в феноменологической традиции повседневность стала трактоваться в контексте поиска предельных оснований социальной реальности как таковой. В феноменологической социологии знания (П. Бергер и Т. Лукман) акцент был смещен в сторону конструирования социальной реальности, а в символическом интеракционизме были прописаны механизмы социального взаимодействия. В свою очередь, в этнометодологии Г. Гарфинкеля и в когнитивной социологии А. Сикуреля были вскрыты процедуры типизации повседневных значений. Неомарксистская версия анализа повседневности представлена в социологии А. Лефевра, заменившего понятие «бытие» категорией «тотальность в социальной практике», выводимой, в свою очередь, из повседневной жизни, состоящей из элементарных атрибутов. Каждый атрибут (борьба, любовь, игра и т. п.) характеризуется стабильными установками, правилами и ритуалами. Согласно Лефевру, повседневность служит местом сохранения человеческих смыслов, последним убежищем распадающейся личности в современном мире. Отсюда вытекал сформулированный как в постмодернистской перспективе (М. Маффесоли), так и в теориях позднего модерна (Э. Гидденс и Ю. Хабермас) тезис о необходимости возвращения социолога «домой» – в мир повседневной жизни. В этой перспективе З. Бауман определял суть современной социологии как развернутого комментария к повседневности. Тем самым социолог определялся как непосредственный участник социокультурной жизни наравне с другими, погруженными в мир типичных и рутинных форм повседневности [Абушенко, 2003].
Книга И. Гофмана «Анализ фреймов: эссе об организации повседневного опыта» не характерна для прагматической американской социологии 1970-х годов, так как изобилует интерпретациями феноменологических теорий А. Шюца и А. Гурвича и лингвистической философии Л. Витгенштейна, заимствованиями из работ по социолингвистике (от Дж. Остина до Р. Якобсона), а также развитием классических (У. Джемс) и современных (Г. Бейтсон) психологических концепций. В трактовке Гофмана фрейм – это одновременно и «матрица возможных событий», и «схема интерпретации» событий, присутствующая в любом восприятии. Фреймы организованы в системы, среди которых выделяются первичные системы как «подлинная реальность» и фундамент мира повседневности. Однако ученого интересовала как раз вторичная система, в качестве которой выступали мир текста, сна, спектакля и т. п. [Гофман, 2003. С. 81].
Взрыв интереса к социологии повседневности и превращение ее в самостоятельное направление в рамках наук об обществе вызвали к жизни аналогичные изменения в историческом знании. В частности, перспективность антропологического подхода в изучении прошлого задолго до появления модернистских концепций уловили французские историки М. Блок и Л. Февр, увидевшие в реконструкции повседневного элемент воссоздания истории в ее целостности. Представитель второго поколения школы «Анналов» Ф. Бродель, понимавший прошлое как чередование периодов «большой длительности», включал в них и повседневно-бытовую составляющую. К структурам повседневности он отнес то, что окружает человека и опосредует его жизнь, – географические и экологические условия жизни, трудовую деятельность, потребности (в жилище, питании, одежде и лечении) и возможности их удовлетворения. Все это потребовало анализа взаимодействия людей, их поступков, ценностей и правил, форм и институтов брака и семьи, религиозных культов и проч. При этом характерной чертой реконструкции повседневной истории было предпочтение, отдаваемое изучению массовых явлений и больших временных длительностей для обнаружения глобальных социальных трансформаций. Продолжатели традиции первых двух поколений школы «Анналов» изучали в повседневности, прежде всего, ее ментальную составляющую, включая общие представления о нормальном. Однако использование броделевского подхода получило наибольшее признание у медиевистов и специалистов по истории раннего Нового времени и в меньшей степени – у историков, изучающих недавнее прошлое. С конца ХХ в. парадигма исторических изысканий «анналистов» все более приобретает облик своеобразной исторической антропологии, включающей в свои рамки изучение и реконструкцию материальной жизни, менталитета и повседневности. Начинается активное изучение социальной природы и функций тела, жеста, устного слова, ритуала, символики и т. п. [Грицанов, 2003].
Другое понимание истории повседневности превалирует в германской и итальянской историографии. «От изучения государственной политики и анализа глобальных общественных структур и процессов обратимся к малым жизненным мирам», – так звучал призыв германских исследователей, создавших особое направление в историографии – историю повседневности, или этнологическую социальную историю. Отождествление истории повседневности и микроистории характерно для ряда итальянских историков (К. Гинзбург, Дж. Леви и др.), в 1970-е годы сплотившихся вокруг журнала Quademi Storici. Для представителей этого направления исследование случайного стало отправным пунктом воссоздания социальных идентичностей.
В 1980—1990-е годы ряды исследователей повседневности пополнили американские сторонники «новой культурной истории», нацеленной на разгадывание символов и смыслов повседневной жизни. Под знамена микроисторического видения истории повседневности встали и некоторые представители третьего поколения школы «Анналов» – Ж. Ле Гофф и Р. Шартье. Именно микроисторики, изучавшие повседневность XX столетия, проанализировали переходные и переломные эпохи. Следствием понимания истории повседневности как «истории снизу» было преодоление снобизма в отношении маргиналов общества – преступников, инакомыслящих, представителей сексуальных меньшинств и т. п.
Наглядный пример вышесказанного – исследование профессора Чикагского университета Ш. Фицпатрик, посвященное повседневности сталинской эпохи, рассматриваемой в пространстве интернационалистско-патерналистского мифа с такими непременными его компонентами, как «светлое будущее», «проклятое прошлое», «дружба народов» и «враждебное окружение» [Fitzpatrick, 1999]. При этом черты советской повседневности, по мнению автора, во многом складывались под влиянием именно местных властей, а не инициатив, поступавших сверху от партии [Ibid. P. 55]. Кроме того, тяготы и жесткость официальной экономики были смягчены всевозможными формами блата [Ibid. P. 62–66]. Заметное место в работе Фицпатрик занимает описание советской системы как патрон-клиентской, что в сталинское время было связано с монопольной ролью бюрократии в сфере распределения [Ibid. P. 114]. Сюда можно добавить еще одно соображение: в условиях слома старой социальной структуры и отсутствия четко сформированных социальных интересов новая иерархия неизбежно складывалась на основе патернализма. Систему советской клановости следует рассматривать как альтернативную систему стратификации, помогавшую выживать населению.
Сегодня можно констатировать новую историографическую ситуацию, когда практически отсутствует деление на отечественную и зарубежную науку. Активно формируется единое научное пространство, в котором западным ученым открыты российские архивохранилища, а отечественные историки плодотворно используют западные методологические наработки. В свою очередь, интенсивный научный диалог способствует выработке нового знания о советской истории.
История повседневности представляет собой сравнительно молодое направление в отечественной историографии. В России «романтическое» сопротивление повседневности[14] сохранялось почти до конца ХХ в. Однако уже в 1980-е годы у литературоведов возник интерес к повседневной культуре и ее моделированию, прежде всего в теориях литературного быта Б.М. Эйхенбаума, статьях Ю.Н. Тынянова, Л.Я. Гинзбург и позднее – лотмановской школы [Бойм, 2002. С. 36–37]. В то же время при характерных для советской науки классовых обобщениях повседневность оставалась вне поля изучения историков. Работы А.Я. Гуревича, М.М. Бахтина, Д.С. Лихачева, М.Г. Рабиновича и других исследователей повседневной культуры средневекового мира, шедшие вразрез с установками формационного подхода, представляли, скорее, исключение (см.: [Бахтин, 1990; Гуревич, 1981, 1990; Лихачев, Панченко, Понырко, 1984] и др.). Зато в советские годы выходило немало работ по истории быта, который отождествлялся с материальной стороной жизни: давались описания того, что ели и во что одевались жители Древней Руси (см., например: [Очерки… 1977. С. 182–224]), или приводились статистические данные о заработной плате, питании и жилищных условиях рабочих России на рубеже XIX–XX вв. (см.: [Кирьянов, 1979; Крузе, 1981] и др.). В целом для 1950—1960-х годов было характерно появление трудов, в центре внимания которых находились вопросы деятельности партии по улучшению социально-бытовых условий и повышению уровня жизни населения (см.: [Бордов, 1960; Бромлей, 1966; Гордон, Левин, 1967; Харитонова, 1965] и др.). Но даже такой внешний подход к проблеме повседневности вооружал историков некими первичными данными о жизни народных масс изучаемой эпохи.
Для литературы 1960—1980-х годов было характерно следование идеологеме коммунистического строительства, в 1970-е годы модифицированной в концепцию развитого социализма. Объективно существовавшие бытовые проблемы в основном связывались с «остатками старого в быту», «нарушением принципов социализма» и «капиталистическим окружением». Кроме того, в исторических трудах тех лет бытовая сторона жизни общества находила отражение лишь в качестве дополнения к «большой» истории. Особенностью советской историографии было преимущественно фрагментарное рассмотрение основных аспектов советской повседневности. Несомненно, такой подход мешал ее анализу, оставляя в тени внутренние противоречия, присущие советскому обществу. Основной акцент делался на сознательности советских тружеников, их прямой заинтересованности в результатах своего труда и стремлении в кратчайшие сроки построить светлое будущее ([Гордон, Клопов, 1974; Дьячков, 1968; Майер, 1977; Сенявский, 1973] и проч.). При этом нельзя не признать, что на рубеже 1970— 1980-х годов в исследованиях материального благосостояния советских людей наметилось существенное продвижение, чему способствовала разработка историками первичных материалов бюджетных обследований семей рабочих и колхозников ([Алексеев, Букин, 1978; Поляков, Писаренко, 1978] и др.). В частности, Л.А. Гордон, Э.В. Клопов и другие исследователи отмечали, что, благодаря перенесению в сферу общественного производства ряда бытовых занятий, значительно увеличилась продолжительность свободного времени городских рабочих. Тогда же многие виды досуга (в частности, кино, чтение и театр) перестали быть элитарной формой времяпрепровождения, хотя и не получили достаточного распространения среди населения (см.: [Гордон, Клопов, Оников, 1977]).
Заметным явлением в историографии эпохи перестройки стала многотомная история советского рабочего класса, содержащая богатый фактический материал об изменениях в быту, питании рабочих, обеспечении их семей предметами первой необходимости, жильем и услугами (см., например: [Рабочий класс… 1987]). Однако качественно новым этапом в изучении советской повседневности и уровня жизни населения СССР стал период конца 1980-х – начала 1990-х годов [Гордон, Клопов, 1989; Зубкова, 1993; Казанцев, 1993; Лейбович, 1993; Народное благосостояние… 1988]. Значительный интерес применительно к нашей теме представляет исследование Е.Ю. Зубковой о послевоенном советском обществе [2000]. Широкое использование в книге писем и воспоминаний простых граждан позволило не только реконструировать советскую жизнь с внешней стороны, но и увидеть ее глазами живших в то время людей.
Бесспорно, что в современной российской исторической науке история повседневности возникла на волне очевидного самоисчерпания позитивистских приемов работы с источниками и устаревания прежних объяснительных парадигм – марксистской и структуралистской. Проблемное поле исследований советской повседневности составили следующие основные темы:
• формирование советского ландшафта;
• изменение публичного и частного жилищного пространства горожанина;
• качество жизни советского человека;
• гендерные аспекты советской повседневности;
• советское детство: школа и детская литература, детское кино и театр;
• миграция как фактор повседневности: бегство и высылка, переселение и переезд, покорение Севера и распределение.
Особо можно выделить ряд исследований, внесших существенный методологический и историографический вклад в изучение советской повседневности. Среди них книга Н.Н. Козловой «Советские люди: Сцены из истории», основанная на материалах «Народного архива» и включенная в специфический интеллектуальный контекст [2005]. В отличие от исследователей, которые в 1990-х годах оценивали советское прошлое как нечто «безвозвратно ушедшее» и «больное», Козлова не рассматривала границу между прошлым и настоящим как непроницаемую: «Советское общество – предпосылка того, что происходит здесь и теперь» [Там же. С. 472]. Таким образом, исследуя нормы и ценности советской повседневности, она стремилась выявить и уточнить собственные нормы и ценности, что определило чередование в тексте аналитического нарратива автора и фрагментов автобиографий героев. С точки зрения Козловой, опыт советских людей во многом носил универсальный характер, принципиально не отличался от опыта их современников в других странах, в силу чего особое внимание она уделила мотивациям советского человека, подтверждающим его причастность к общей цивилизации модерна. Социальные взаимодействия она осмысливала через метафору игры и говорила, соответственно, об акторах этой игры, где правила «на ходу изобретаются игроками», которые включаются тем самым в «непреднамеренное социальное изобретение». Козлова подчеркивала, что в любом обществе, включая советское, актор играет по универсальным законам, предполагающим рефлексивное отношение к окружающему, сведение хаоса событий в единство нарратива собственной судьбы, адаптацию к существующим обстоятельствам и способность соотносить себя с разными значимыми группами посредством разделяемого ими символического языка. Главным доказательством принадлежности советской цивилизации к эпохе модерна для Козловой выступает рефлексивное отношение героев книги к своей судьбе, реализуемое ими в самоописаниях. Желание создать «насыщенное» (по терминологии К. Гирца) и непротиворечивое описание советской повседневности побудило автора избегать сюжетов, связанных с трагическими жизненными обстоятельствами, и, наоборот, говорить о терапевтическом эффекте частной жизни и способности ее героев «латать» трагические разрывы с помощью погружения в спасительную повседневность [Лидерман, 2006].
В качестве примера применения социологического подхода к истории повседневности можно привести монографию Н.Б. Лебиной о советском городе 1920—1930-х годов. Концептуальной основой для анализа различных форм повседневной жизни послужила для нее дихотомия «норм и отклонений». Изучаются как традиционные аномалии (пьянство, преступность, проституция и самоубийство), так и аномалии, ставшие нормой при новой власти, и прежде всего коммунальный быт и коммунистическая религия. В работе предложены два весьма характерных постулата: нэп ознаменовался «возрождением привычных бытовых практик», а «великий перелом» – переходом «к аномальным практикам повседневности» [1999. С. 295–297].
Подход, примененный в монографии Лебиной, вызвал возражения А.С. Сенявского, который счел некорректной попытку «свести все многообразие городской жизни к социально ущербным, маргинальным или патологическим проявлениям» [Сенявский, 2001. С. 29]. Хотя избранная автором концептуальная схема довольно жесткая, содержание книги отнюдь не сводится к выявлению социальных аномалий в жизни Ленинграда освещаемого периода. Лебиной удалось показать важный процесс смены обыденных стереотипов и норм поведения и обрисовать разнообразные структуры советской повседневности. В частности, автор отстаивает идею о существовании как прямого нормирования повседневности (путем выделения жилья и одежды), так и косвенного – в сфере досуга и частной жизни. В связи с досугом рассмотрены проблемы продолжительности рабочего дня, связь рабочих с землей и их круг чтения, пролетарская самодеятельность, карточная игра и даже танцы. В понятие частной жизни оказались включены не только «интимность и сексуальность», но и «семья, семейные отношения, рождение детей и их воспитание» [Лебина, 1999. С. 264].
Изучению революционного хаоса посвящена работа В.П. Булдакова, в которой показано, как революционизирующаяся повседневность приобретала откровенно гротескный характер. Здесь и борьба профсоюзов проституток против попыток революционных властей закрыть публичные дома, и чудовищный разрыв между социальными иллюзиями и «беспределом», порожденным элементарными бытовыми обстоятельствами [2006].
Как и их западные коллеги, некоторые российские историки в поисках новых подходов к изучению повседневности обратились к микроанализу (см., например: [Журавлев, 2000; Лебина, 2000]). Другие ученые, оставаясь в целом в рамках макроисторического подхода, фокусируют внимание на каком-то одном явлении повседневной жизни. Например, А.Ю. Давыдов проанализировал феномен мешочничества в годы военного коммунизма, совместил макроисторические сюжеты, и, в первую очередь, продовольственную политику большевистской власти, с зарисовками социального облика мешочников, напоминающими этнографические очерки [2002. С. 107–126]. Действительно, этнологи и социологи накопили большой опыт изучения повседневных практик, который в настоящее время востребован исторической наукой. Так, в работе И.В. Утехина на основе семиотического анализа пространства квартиры, находящихся в ней предметов и мебели, а также бесед с ее жильцами предложена оригинальная реконструкция мировосприятия обитателей коммуналок конца советской эпохи, с их понятиями о социальной справедливости и поведенческими установками [2001]. Аналогично С.А. Чуйкина, анализируя стратегии выживания дворян в довоенном Ленинграде, описывает их в терминах социологии П. Бурдье как «конвертацию ресурсов»: навыки, которыми обладали дворяне (знание иностранных языков, музыкальное образование и т. д.), были востребованы в советскую эпоху и, становясь их профессией, помогали им устраиваться в новой жизни [2000].
Что касается реконструкции постсоветской повседневности, здесь наметился очевидный поворот к компаративизму – сравнению советской повседневной жизни и реалий 1990-х годов. В частности, С.Г. Климова отмечает, что критерий социально-профессионального статуса, бывший при социализме главным при самоидентификации, сменился сегодня описанием себя и других как потерявших статус. При этом человек вынужден ориентироваться в социальном пространстве, опираясь не на социальные институты, а на личностные связи [2000. С. 21]. А.В. Захаров выделяет устойчивые характеристики традиции как способа трансляции культурного наследия: избирательность, повторяемость, действенность, многозначность и авторитарность. Речь, в частности, идет о трудностях сохранения традиций фольклора и снижении популярности праздников, связанных с государственно-политическими традициями [2004]. З. Соловьева в своем исследовании рассматривает бездомность, с одной стороны, как своеобразный институциональный фактор: институт жилья и прописки исключает бездомных из сферы действия других социальных институтов (социального обеспечения и защиты, трудоустройства, образования и т. д.) и гомогенизирует жизненные траектории людей, по разным причинам оказавшихся без жилья. С другой стороны, бездомность оценивается как определенные структурные условия, в которых происходит трансформация идентичности человека [2001].
Впрочем, масштабный историографический обзор не является целью данного исследования. В силу чего ограничимся сделанным выше вычленением основных тенденций развития истории повседневности на современном этапе.