Вы здесь

Совершенство. Глава 24 (Клэр Норт, 2016)

Глава 24

Через пять недель после того, как мои друзья, учителя и семья начали меня забывать, я полностью исчезла у них из памяти.

Это оказалось просто – так просто.

Вернувшись домой как-то во вторник, я обнаружила, что половина моих вещей исчезла: их отдали или на благотворительность, или моей младшей сестренке.

– Зачем ты выбросила мои вещи? – спросила я у мамы, уже без слез и крика, а спокойно, очень спокойно.

– Я не трогала твои вещи, – ответила она, смущенно глядя на меня. – Просто в гостевой комнате накопилась масса хлама.

– Это моя комната.

– Ну, вот и я о том же. В твоей комнате.


Я перестала ходить в школу.

Я потеряла терпение после того, как меня в седьмой раз пригласили на урок французского: «Bonjour, comment tu t’appelle? Bienvenue à l’école[5]», – и то и дело представляли моим старым друзьям.

Какое-то время мне даже нравилось быть новенькой, и я использовала это по полной. Я разбила стекло маленького «Форда-Фиесты» мистера Стипла в отместку за четыре года тихих и совершенно законных издевательств со стороны этого лысого, как коленка, учителя.

– Dum spiro, spero, мисс Арден?

– Что?

– Dum spiro, spero, это по-латыни, как вы знаете, что это означает?..

Тупо глядящие на меня пустые лица, поскольку я не знала ни слова по-латыни, и мистеру Стиплу это прекрасно было известно, однако он привык культурно унижать учеников, которые, по его мнению, должным образом не склонялись перед его могучим интеллектом.

– Пока надеюсь, живу, как говорил Вергилий. Мне казалось, что это соответствует вашему характеру, мисс Арден, но я явно ошибался.

Dum spiro, spero. Пока дышу, надеюсь, как говорил Цицерон. Когда его казнили преторианцы второго триумвирата, подосланные теми, кто некогда были его друзьями, он, как говорят, повернулся к ним и произнес:

– В действиях твоих нет ничего достойного, центурион, но постарайся сделать так, чтобы я умер достойной смертью.

Я как-то раз болтала о Цицероне с одной дамой на благотворительном балу, она с важным видом кивнула и спросила:

– Это тот римлянин, что писал скабрезные стишки?

Другие действия. Вдохновленная своим новым «статусом», я врезала по морде Эдди Уайту. Он был хулиганом, который обязательно присутствует в каждой школе, который достиг апогея своего могущества, когда насильно накормил Азима свиными сосисками в столовой. Идею этого он почерпнул на уроке религиозной этики на той неделе, но главный его успех состоял не в том, что он силой впихнул в рыдавшего тринадцатилетнего парнишку мясо, запрещаемое его верой, а в том, что собрал кружок из двадцати с лишним учеников, которые кричали, визжали и хохотали, пока мальчишка давился и плевался этими сосисками. Врезать в морду Эдди Уайту стало воплощением дивной фантазии. Однако всего через несколько часов все забыли, откуда у Эдди фингал под глазом, и именно поэтому я на следующий день стащила у него мобильный телефон, разбила его молотком и положила на крышку его ящичка. Физические последствия ощущаются гораздо дольше, чем любые действия, требующие присутствия памяти.


Мелкие и крупные шалости недолго доставляли мне удовольствие.

Мир забыл обо мне, и я потеряла интерес к миру.

По мере приближения экзаменов я было подумала еще немного пошататься по школе, чтобы высидеть аттестат о среднем образовании, но с какой целью? Бумага, чернила, мое имя – все это, казалось, останется, словно дневник мертвеца или кусок кинопленки со стоп-кадрами – но они для меня ничего не станут значить. Мне больше не представлялось ни будущего, ни работы, никакой жизни вообще, так что я принялась слоняться по Дерби, глядя на вещи, которые были мне не по карману, и играя сама с собой в игры, чтобы убить время.

Секунды в минуте: я закрываю глаза и считаю до шестидесяти, потом снова и снова – пока мой счет не совпадает с течением секунд.

Счет: минуты в часе.

Возможно, теперь час истек.

Или теперь.

Я таращилась на незнакомых людей, которые в ответ таращились на меня, но не успевали они отвернуться, как память начинала угасать, и вот они смотрят

теперь

снова

и снова

и всякий раз, глядя на меня, видят меня впервые.

И отворачиваются.

Я, конечно же, существую в физическом мире, но в мире людей, в мире, представляющем собой коллективную память, в мире грез, где люди находят значимость, чувства и важность – я призрак. Я реальна лишь в настоящем времени.

Теперь.

И сейчас.

И в этот момент.

Затем вы закрываете глаза.

И я исчезаю.

* * *

Одна в Дерби, забытая всеми, я пошла в кино, смотрела блокбастеры, потом комедии, пока не заснула на заднем ряду, и уборщице пришлось меня выгнать. Я отправилась в театр. Раньше я там никогда не бывала, но на дневных спектаклях оказалось достаточно свободных мест в дальней части зала. Некоторые пьесы были скучными. Иногда я смеялась так, что лицо болело. Иногда плакала.

Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах[6]

В тот раз я прямо рыдала.

Люди, влачащие одинокое существование, всегда полны мыслей о том, о чем им не терпится поговорить.

Я открыла было рот, чтобы что-то сказать, но поняла, что говорить мне не с кем. Родители отдалялись от меня, поглядывая за столом неуверенными взглядами, сомневаясь, кто эта девочка, как она здесь оказалась? Оставалась лишь Грейси, моя младшая сестренка, уделом которой были тарелки из фольги, пластиковые ложки и вилки, а все красивые вещицы, которые могли разбиться в ее неловких хватающих ручках, приходилось убирать повыше, куда ей не дотянуться. Я долгое время обижалась на нее, но теперь я сидела у нее в комнате и рассказывала ей о том, что видела во время своих прогулок по Дерби, а она лежала, положив мне голову на колени, пока не засыпала. А я не знала, понимала ли она мои слова, но это не имело значения, поскольку от нее веяло теплом, и она слушала – а именно этого мне и хотелось.


За день до того, как я полностью исчезла из памяти своих родителей, которые оказались самыми последними из забывших меня, я тысячу раз написала свое имя.

Написала губной помадой на стене в ванной.

Написала палочками и камнями на земле в парке.

Написала мелом на улице, чернилами на бумаге, кровью из пореза на большом пальце на окне гостиной и на задней двери. Написала гладкой арабской вязью, на изучении которой в свое время настояла мама, так ее и не освоившая. Я узнала, как мое имя пишется в китайской, коптской, кириллической и японской транскрипции. Я писала его на стенах и полах, на столах и книгах, Хоуп Арден, Хоуп Арден, а чуть позже я писала только Хоуп.

Хоуп.

Хоуп.

Хоуп.

Я писала его на оборотах квитанций и чеков. Я обняла Грейс и заплакала, а она позволила себя обнять, потому что иногда люди делали именно это, а с людьми надо быть терпеливыми. Мне казалось, что монахи повторяли свои молитвы по тысяче раз, и в этом числе было нечто мистическое, что привлекло бы внимание Творца, и когда я закончила, то зашла в гостиную и увидела там сидевших в молчании родителей.

– Эй, мам, эй, пап, – произнесла я, и они оба оглянулись, а потом отвернулись, продолжая обнимать друг друга, словно не уверенные в том, есть ли в этом мире кто-то еще, кроме них. По лицу у отца бежали слезы, но я не знала, отчего, – никогда не видела, чтобы он плакал.

– Я пошла спать, – сказала я в полумрак и телевизору с выключенным звуком.

– Хорошо, дорогая, – наконец-то ответила мама, медленно и растягивая слова. Затем добавила: – Ты еще долго у нас пробудешь?


В ту ночь я собрала рюкзачок, а утром Грейс ухватила меня за ногу ручками, цепкими, как якоря, и мне пришлось высвобождаться силой. Мама была на кухне, папа уже ушел на работу.

– Пока, – сказала я.

Мама посмотрела на меня и, моргнув, прошептала удивленным и испуганным голосом:

– А ты кто?

– Я подруга Хоуп, – ответила я. – Оставалась у нее ночевать.

Молчание.

Мама, застывшая в дверях кухни со стекающими между пальцев струйками белка из разбитой яичной скорлупы.

– А кто такая Хоуп?

– Прощайте, – сказала я и вышла навстречу утру.