Вы здесь

Собственные записки. 1811–1816. Часть вторая. Со времени первого выезда из Петербурга до второго в 1813 году. Первая кампания. (Писано в Тифлисе 16 ноября 1817 г.) (Н. Н. Муравьев-Карсский, 1886)

Часть вторая

Со времени первого выезда из Петербурга до второго в 1813 году

Первая кампания

(Писано в Тифлисе 16 ноября 1817 г.)

Отправляясь в Вильну, мы избрали себе старшиной на время дороги брата Александра как личность опытнее других в путешествиях. Ему предоставлено было назначать ночлеги, обеды, отдыхи, и мы обязывались исполнять его приказания. По предложению Александра всем были розданы должности: мне поручено было платить за всех прогоны, брату Михайле носить подорожные к смотрителям и хлопотать о лошадях, а Колошину заказывать и платить за обеды и чаи. Между слугами завели очередных, которые должны были смотреть, чтобы ямщики по ночам не дремали. Все это нас много забавляло; да иначе и быть не могло: первый еще раз на свободе, и где же? На большой дороге, где нет ни начальства, ни полиции. Не обошлось и без некоторого буйства: сворачивали в снег встречающие экипажи, били ямщиков, шумели с почтмейстерами и проч.

Приехали в город Лугу, откуда поворотили влево проселком, чтобы побывать в отцовской родовой вотчине Сырце. Мы двое старших очень обрадовались увидеть сие место, где провели ребяческий возраст: я до седьмого года от рождения, брат же до девятого. Все еще оставалось у меня в памяти после десятилетнего отсутствия, где какие картины висели, расположение мебели, часы с кукушкой и проч. Первое движение наше было рассыпаться по всем комнатам, все осмотреть, избегать лестницы и даже чердак, как будто чего-нибудь искали. Старые слуги отца обрадовались молодым господам; некоторых нашли мы поседевшими, иные представляли нам детей своих, которых мы прежде не видели, и скоро около нас собрались всякого возраста и роста мальчики, которые набивали нам трубки и дрались между собою за честь услужить барину. Старые мужики и бабы также сбежались, принося в дар кур, яйца и овощи. Сыскался между дворовыми какой-то повар, и поспел обед, состоявший из множества блюд, все куриных и яичных.

С мундиром приобретается у молодых людей как будто право своевольничать, и сундуки были отперты. Александр премудро разговаривал то с земским, то с ключником, то со старостой и слушал со вниманием рассказы их о посеве и жалобы, не понимая ничего. Ему, как старшему, и следовало принять на себя важный вид, дабы нас не сочли за детей. Между тем он с нами вместе осматривал сундуки, и мы смело друг друга уверяли, что батюшка за то не может сердиться, потому что мы в поход отправлялись. Михайла достал какой-то двухаршинный кусок красного кумача, который он долго с собою возил и, наконец, употребил, кажется, на подкладку. Я добыл себе отцовскую старую гусарскую лядунку, которая у меня весь поход в чемодане везлась; после же носил ее слуга мой, Артемий Морозов (которого я взял с собою в поход 1813 года и одел донским казаком). Александр приобрел какую-то шведскую саблю, которая от ржавчины не вынималась из ножен. Кроме того, мы еще пополнили свою походную посуду кое-какими чайниками и стаканами. Затем старый земский Спиридон Морозов, опасаясь ответственности, принес нам реестр вещам, оставленным батюшкой в деревне, прося нас сделать на нем отметки. Глядя друг на друга, мы вымарали из реестра взятые вещи и подписали его. Батюшка впоследствии несколько погневался за наше самоуправство, но тем и кончилось.

Мы поместились в отцовском кабинете, приказали принести большой запас дров и во все время пребывания нашего в деревне содержали неугасаемое пламя в камине, у коего поставили двух мальчиков для наблюдения за тем, чтобы огонь не погас. К вечеру перепилась почти вся старая дворня, причем не обошлось без драк и скандалезных происшествий, в коих нам доводилось судить ссорившихся и успокаивать шумливых убедительными речами. Иные хотели с нами отправляться на войну, и мы сами не рады были возбудившемуся появлением нашим буйному духу.

Обрадованный или испуганный внезапным приездом нашим, приказчик Артемий прискакал из села Мроктина, где он обыкновенно пребывает и уже 15 лет как постоянно находится под каплею,[21] от чего, может быть, и сделался заикой. Желая показать первенство свое над другими, он выступил вперед и собирался сказать нам речь, но язык его не зашевелился; он наклонился под углом 45 градусов к нам, выставил одну ногу вперед, дабы не упасть, и оказался в таком положении, что если б ему один только золотник на голову положить, то, перевесившись, он лежал бы у нас в ногах. Левой рукой держался он за кушак, правой же делал различные знаки, желая что-то сказать, но судорожное молчание его только изредка прерывалось отрывистыми восклицаниями: «Батюшка Александр Николаевич! Батюшка Николай Николаевич! Батюшка Михайло Николаевич! А вас (указывая на Колошина), виноват, не знаю, как зовут; того, того, того. Хлеб, сударь того, того, десяточек яиц! Шесть курочек того, того, урожай, того, того, того, сударь, оброк. Отцы родные! Соколики!» – и пр. Мы его уговорили уйти и заснуть; он послушался, но на другой день, встав до солнца, опять пришел и простоял в углу занимаемой нами комнаты в том же нравственном расположении, как накануне.

Хотелось мне объехать старых соседей. Я помнил, что была какая-то пожилая соседка Парасковья Федоровна, которая жила в двух верстах от нас, помнил даже дорогу к ней. Приказав оседлать лошадь, я навестил ее и нашел ту же старушку. В доме ее находилось все в том же положении, как я за 12 лет видел: на стене висел в круглой черной рамке тот же барельефом сделанный монумент Петра Великого, по окнам висели те же клетки с канарейками, те же кошки с котятами, которые меня царапали и с которыми мне играть запрещали – разумеется, потомки прежних канареек и котят. Я заметил только, что у Парасковьи Федоровны выросли седые, редкие, но довольно длинные усы, чего у нее прежде не было. Проведя у нее около часа, я возвратился к нашему пылающему камину.

Я навестил также безрукого и безногого соседа, барона Роткирха, которого видел в моем ребячестве. Он тогда жил с женатым братом своим в другом селе; дом и садик у них были хорошенькие. Ныне же, после развода брата его с женой, он остался одинокий. При разделе, в коем его, может быть, и обидели, ему досталась изба с небольшим участком земли, несколько дворов крестьян и слуга. Этот барон Роткирх родился без рук и без ног; на месте ног у него две маленькие лапки длиной вершков в шесть с пальцами. Туловище и голова его очень большие. Он получил некоторое образование и около 50 уже лет сидит неподвижно на своих лапках, занимаясь чтением. Листы лежащей пред ним на пюпитре книги переворачивает он языком и зубами. Выражение лица его приятное и умное, разговор занимательный; он хорошо пишет своими лапками, даже рисует и вырезает из бумаги разные игрушки для детей. Он езжал к нам на дрожках, сидя на кожаной подушке, с которой его вносили на ремнях в комнату; слуга кормил его, стоя за стулом, и давал ему даже табак нюхать. Когда Роткирх жил в своем семействе с матерью, которую очень любил, он не думал о своей будущности; круг соседей их был многолюден, и они находили удовольствие в беседе с человеком, довольно начитанным. Я навестил несчастного вечером, уже в сумерках. Он сидел на стуле один без свечки: слуга его часто отлучался, оставляя его одного на целые сутки, иногда с отпертыми настежь дверьми. Слова его ни к чему не служили, и ему приходилось терпеть холод, ибо никто его не посещает. В избе заметна бедность, но беспомощный страдалец с терпением и в молчании переносит свою горькую участь.

– Антон Антонович, – сказал я ему, – сочувствую вашему несчастию и желал бы посещением своим, хотя на минуту, утешить вас.

– Благодарю вас, Николай Николаевич, – отвечал он. – И батюшка ваш не оставлял меня. Вы видите, мое положение не то, что прежде было. В течение пятидесятилетней жизни моей я привык к терпению, и что же больше делать? Вот уже почти десять лет, как я заброшен, забыт и десять лет молчу. Теперь уже недолго ждать конца: Бог милостив и прекратит мою жизнь.

Я возвратился к камину грустный и застал дома другого соседа. Опишу его и виденное у него в доме как картину быта мелкого помещика и деревенской его жизни.

То был Петр Семенович Муравьев, дальний родственник наш, человек лет 50-ти, когда-то записанный сержантом в Измайловском полку, откуда он был выпущен, как при Екатерине водилось, капитанским чином по армии; вышел в отставку, никогда не служивши, и поселился на житье в своем сельце Радгуси, отстоящем в пяти верстах от нашего Сырца. Тут он построил себе порядочный дом, копит деньги и ездит каждые пять или шесть лет на лошадях своих крестьян в Москву; иногда бывает в Петербурге, где останавливается в Ямской слободе у знакомых ямщиков, откуда справляет в зеленой тележке визиты к своим родственникам, засиживаясь у них по целым дням; если же не с ними, то пьянствует с их дворовыми людьми. Хотя человек этот без всякого воспитания, но он по носимой им фамилии ласково принимаем моим отцом, к которому имеет большое уважение. Обыкновенное общество Петра Семеновича в деревне состоит из попов и приказчиков околотка, с которыми он пьет и нередко дерется, причем случалось, что его обкрадывали и пьяного привозили на телеге домой без часов или других вещей, при нем находившихся. Петр Семенович известен также в околотке своими раскрашенными дугами и коренными лошадьми, на которых он иногда тратит деньги. Он жестоко обходится со своими крестьянами и дворовыми людьми, насильственно бесчестит девок и в пьянстве своем палками наказывает баб, раздев их прежде наголо и привязав к кресту, на сей предмет сделанному. Такая, по крайней мере, неслась о нем дурная слава. Вместе с этим он большой хлебосол. С ним в доме живут баба-наложница, староста и кучер Фомка; при нем же находилась и побочная дочь его, хорошенькая девочка, лет 18-ти, которую он часто бивал по праву родительскому; говорили, что и она вела жизнь не совсем скромную. Едва ли проходил год, в который не бежал бы от него кто-либо из его дворовых людей, с уворованием денег из накопляемой им казны, которая хранится в амбаре, в окованном сундуке за несколькими замками, из коих первый у него самого всегда в руке. Некоторые из сих беглых людей были пойманы и зарезались. Затем из дворовой прислуги оставался при Петре Семеновиче только один десятилетний мальчик, который за ним безотлучно носил табакерку и платок в те дни, когда к нему приезжали гости. Мальчика этого называл он Шер и постоянно драл его за уши.

Услышав о приезде нашем, Петр Семенович крайне обрадовался, прискакал к нам и, приказав вытопить у себя баню, звал нас на другой день к себе обедать. На другой день мы отправились к Петру Семеновичу; обед был хороший. Хозяин всячески старался угождать нам, и, хотя то было во время Великого поста, он велел созвать всех деревенских баб и девок, поставил их в комнату около стен и приказал им песни петь. Между тем сам он не переставал пить и нас хотел к тому же склонить; но мы были осторожны и выливали вино под стол на пол. Хозяин начал было плясать, но не будучи более в состоянии ходить, он приказал себя по комнатам водить, только приплясывал и кланялся нам в ноги с поддержкой, разумеется, старосты и Фомки-кучера. Перед ним шел наименованный Шер с платком и табакеркой барина, не перестававшего твердить нам:

– Батюшка ваш, братец мой Николай Николаевич, которого я много люблю и почитаю, сказал мне: Петр Семенович в тебе ума палата! Ах, не будь я Муравьев, дай башмаки к царю пойду.

Пьяный надел он милиционную шляпу свою с зеленым султаном, препоясался саблею, и в таком виде волокли его по комнатам. Когда ввечеру мы в бане мылись, то Фомка и староста привели его под руки к нам пьяного и еще наголо раздетого.

Было поздно. Мы хотели возвратиться домой, но кучера наши были пьяны, а Петр Семенович не велел саней закладывать. Александр остался с ним, мы же разошлись по другим комнатам и легли на полу как были в мундирах, подложив шинели в голову. Только что мы начали засыпать, как Петр Семенович пришел к нам с бабами и приказал им петь; мы вскочили и хотели уйти, но он громко приказал певицам молчать, и все замолчали. Тогда, став впереди их, он провел рукою по воздуху и возгласил им, при самых наглых выражениях, что он их барин.

– Так ли? – заревел им барин.

– Так, батюшка Петр Семенович, – отвечали они, кланяясь со страху.

– Так пойте же громко и хорошо, а не то я вас! Греметь! – и все загремело. Комнаты наполнились певицами, от коих некуда было деваться. Колошин шепнул на ухо Михайле, что надобно собираться домой, хотя бы то было пешком. Петр Семенович, услышав это, напал на Колошина:

– Что ты по-французски-то толкуешь, калмык, башкирец и пр., вон отсюда!

Колошин, опасаясь толчка от сумасброда, готовился было предупредить его, но был задержан братом. После того сосед наш, рассердившись, отпустил нас, и мы возвратились домой очень поздно.

На следующий день мы получили от Петра Семеновича записку, в которой он просил нас опять к себе, чтобы извиниться перед нами. Не желая оскорбить соседа, мы поехали и застали его на крыльце, окруженным всем своим вечерним штатом: тот же староста с кучером Фомкой держали его под руки. Увидев нас издали, он, как блудный сын, пал ниц на ступенях крыльца и вопил: «Виноват!», не будучи в лучшем состоянии, как накануне. Опасаясь возобновления прошедшего, мы провели у него с полчаса и поспешили возвратиться домой; он же, по обычаю своему, продолжал гулять таким образом, не выпуская день и ночь баб из своих хором.

– Такое у меня сердце! – говорил Петр Семенович.

После пятидневного пребывания в Сырце, мы поехали обратно в Лугу, откуда продолжали свой путь далее.

Перегонов пять за Псковом была почтовая станция Синская, на берегу реки Великой, через которую нам доводилось переправиться для перемены наших уставших от долгого перехода обывательских лошадей. Мы тащились ночью почти всю станцию пешком и, наконец, увидели впереди огонек на почтовом дворе за рекой Великой, на которой лед уже было тронулся, но остановился и снова примерз от бывшего в последние две ночи мороза. На реке оставался только след старого пути, которого извозчики наши не знали и потому поехали прямо. Первые сани провалились сквозь лед недалеко от берега, где еще не было глубоко, и их скоро вытащили.

Ночь была темная, холодная, река широкая и глубокая, опасно было ее переехать без проводника; но, видя огонек, я решился и, приказав саням дожидаться на берегу, пустился пешком ощупью по льду, который подо мною трещал. В надежде привести с почты проводника я продолжал путь свой, но отошедши сажень двадцать, когда я был на самой середине реки, лед подо мною вдруг обрушился, и я провалился. На мне был тулуп и сабля, которые меня на дно тащили. Едва успел я руками опереться о края проруби, как ноги стало вверх под лед подымать и волочить по течению. Я упирался, сколько сил было, руками об лед, чтобы вылезть; но лед ломался под руками, и прорубь становилась обширнее. Теряя надежду вылезть, я кричал братьям:

– Прорубь, прорубь!

Но они, не зная, что я в нее провалился, отвечали:

– Прорубь, так обойди!

Тогда я в отчаянии закричал им:

– Братья, помогите, тону! – и, говорят, таким диким голосом, что они испугались.

Они все бросились искать меня по реке. Александр прежде всех нашел меня по голосу и, прибежав к проруби, не видя меня в темноте и полагая, что я уже под водой, с поспешностью бросился в прорубь, чтобы меня вытащить, и ощупал меня. Мы держались друг за друга одной рукой, другой же цеплялись за лед, чтобы вылезть, но лед все ломился. Тут подбежал Петр, слуга брата Михайлы, который был тогда еще небольшим мальчиком; лед выдержал его, и он нам помог вылезть. Между тем Колошин и брат Михайла, которые бежали ко мне на помощь в другую сторону, тоже провалились вместе; их вытащил мой слуга.

Возвратившись на берег, мы собрались, перекликаясь, и пошли в сторону отыскивать какой-нибудь ночлег, чтобы осушиться и обогреться. С версту тащились мы без дороги, по глубокому снегу; все на нас обледенело, и мы, наконец, добрались до небольшой деревушки, где забрались на печь и оттаяли. Тут и ночевали. На другой день, приехав к реке, увидели стежку, по которой можно было ехать, и переехали благополучно. Но прежде сего брат Михайла отыскал проводников, которые на время ростепели назначаются к сему месту от земской полиции, с приказанием сменяться на берегу день и ночь, и которых накануне не было. Он, объяснив им виновность их, приговорил к наказанию и приказал при себе же наказать, после чего внушал им словами, как всякий человек должен исполнять свою обязанность, и отпустил их.

В избе, где мы ночевали, был небольшой мальчик, коего черты и выражение лица разительно напоминали мне Наталью Николаевну Мордвинову. Набросав лик его карандашом на лоскуте бумаги, я не расставался с сим изображением во все время похода. В 1815 году с помощью сего очерка мне удалось с памяти нарисовать портрет ее в миниатюре…

Предыдущий случай на реке Великой не придал нам, однако, благоразумия. Несколько станций не доезжая города Видры, извозчики предложили нам ехать кратчайшей верст на 8 дорогой по льду чрез Браславское озеро, и мы пустились тоже ночью. Извозчики заблудились на озере, потому что метель совершенно занесла дорогу. Мы кружили по всему озеру, перебираясь чрез трещины; небо закрылось облаками, и не было видно звезд; караван наш вдруг остановился. Коренная лошадь в передовых санях провалилась, мы соскочили, а извозчик бежал. Лошадь его действительно сидела задними ногами и брюхом в проруби, и лед кругом трещал. Долго мы на этом месте бились, лошадей вытащили; но мы еще с час после того шли пешком по озеру, наконец, прибыли к какому-то селению на берегу и закаялись ночью по льду более не пускаться. Мы переночевали в селении, куда и беглый извозчик наш явился. Он уверял, что три раза обежал все озеро, и лежал у нас в ногах. Его простили.

К следующей ночи прибыли мы на станцию, расположенную в лесу. Смотритель был какой-то польский шляхтич по имени Адамович. Он не хотел нам дать ни лошадей, ни жалобной книги. Мужик он был рослый, сильный и грубый. Однако мы собирались с ним расправиться, и ему бы плохо пришлось, если б не догадался уйти до лясу, куда увел с собою всех лошадей и извозчиков, оставив нас на станции одних. Мы поставили свой караул у дверей, чтобы захватить первого, кто явится; показался староста, его схватили и угрозами заставили привести лошадей. Мы отправились далее. Адамович, как я после узнал, вступил во французскую службу, где был гусаром.

Мы поехали весьма медленно, потому что проезжих в армию было очень много, выставлены же были на станциях обывательские изнуренные лошади, отчего часто встречались остановки.

Из города Видры Александр поехал вперед для приготовления нам в Вильне общей квартиры. Трех станций не доезжая Вильны, есть почтовый двор в лесу, помнится мне, Березово, где смотритель был также шляхтич и большой плут. Он хотел взять с нас двойные прогоны и для достижения своей цели услал почтовых лошадей в лес, за что был нами побит, но без пользы. Дело происходило под вечер. Видя, что нас тут бы долго задержали, мы отправили брата Михайлу с Кузьмой, слугой Колошина, верхом на собственных лошадях смотрителя в сторону, искать какого-либо места или селения, чтобы добыть там каких-нибудь лошадей. К утру брат возвратился в польской бричке, а перед ним Кузьма гнал табун лошадей с крестьянами. Выбрав из них лучших, остальных мы отпустили; почтмейстера же еще побили и отправились в путь.

Вот каким образом брат Михайла разжился лошадьми. Со станции поехал он лесом по стежке, не зная сам куда. Проехав версты четыре, он прибыл на фольварк и пошел прямо к пану, выдавая себя за полковника, Кузьму же в мундире денщика за своего адъютанта. Пан потчевал их и представил им своих детей; когда же дело дошло до требования, то пан стал ломаться, и брат не иначе, как угрозами, мог вызвать к себе старосту, которому приказал привести лошадей, а сам уснул. Поутру староста привел четырех лошадей; но брат, не будучи тем доволен, пошел сам с нареченным адъютантом своим по деревне, начав с крайнего двора. Они стали выгонять хозяев из домов, и по мере того, как они оставляли свои избы, Кузьма забирал со двора лошадей, брат же расправлялся нагайкой с собравшейся на улице толпой, не допуская возвращения крестьян к своим дворам. Некоторые из них стали, однако, противиться и, схватив палки, подошли к Михайле с угрозами. Тогда он выхватил пистолет и, приложившись на них, закричал, что убьет первого из них, кто приблизится. Крестьяне испугались и по приказанию брата нарядили извозчиков к согнанным лошадям, с которыми он явился к нам на станцию.[22]

Подъезжая к станции Боярели, мы увидели в поле учение стоявших тут двух егерских баталионов и на короткое время остановились посмотреть различные построения войска. Мысли наши обращались к предстоявшим военным действиям, коих желали скорее увидеть начало. В Боярелях смотритель был какой-то старый важный пан; он имел двух хорошеньких дочерей, за которыми волочились пришедшие после ученья егерские офицеры.

Наконец прибыли мы к вечеру в местечко Неменчино, откуда оставалось только 30 верст до Вильны. Мы остановились ночевать, дабы приехать в Вильну днем. Хозяин корчмы, где мы остановились, был жид. Он имел двух прекрасных дочерей, из коих старшая называлась Белла. Брат Михайла весь вечер ухаживал за нею с Колошиным. Прелестная еврейка приобрела знаменитость после поцелуя, данного ей государем в проезд его через Неменчино. Впоследствии она переехала в Вильну, где сделалась известной в высшем кругу военной знати главной квартиры.

Мы надеялись на другой день рано приехать в Вильну; но лошади попались такие слабые, что мы дотащились только ночью. Мы нашли у заставы записку от брата Александра, а вскоре и его самого спящим в квартире свиты Его Величества капитана Сазонова. Усталые, мы сами тут же подремали, а на другой день получили квартиру у пана Стаховского в Рудницкой улице.[23] К нам присоединился, чтобы вместе жить, по производству в офицеры, прежний товарищ мой, а тогда адъютант князя П. М. Волконского, прапорщик Дурново.[24]

Мы явились к генерал-квартирмейстеру Мухину. Занятий было мало, и потому он приказал нам только дежурить при нем. Помню, что в мое дежурство приехал в Вильну государь и что я просидел во дворце до 2-го или 3-го часа утра (по полуночи). Мухин был человек пустой и, говорят, довольно упрямый, бестолковый; образование он не имел, наружностью же был похож на состарившегося кантониста. При нем находился сын его колонновожатый, умненькой мальчик; адъютантами при нем состояли свиты Его Величества поручик Озерской, человек очень простой, и прапорщик Десезар, офицер 4-го, помнится мне, егерского полка.

Колошин явился к своему начальнику капитану Теннеру, обер-квартирмейстеру легкой гвардейской кавалерийской дивизии, коей командовал генерал-адъютант Уваров.

Скоро начались увеселения в Вильне, балы, театры; но мы не могли в них участвовать по нашему малому достатку. Когда мы купили лошадей, то перестали даже одно время чай пить. Мы жили артелью и кое-как продовольствовались. У нас было несколько книг, мы занимались чтением. Из товарищей мы знались со Щербининым, Лукашем, Глазовым, Колычевым, ходили и к Михаилу Федоровичу Орлову, который тогда состоял адъютантом при князе П. М. Волконском. Тяжко было таким образом перебиваться пополам с нуждой. Новых знакомых мы не заводили и более дома сидели. Такое существование неминуемо должно иметь влияние и на успехи по службе. Однако же брат Александр с трудом переносил такой род жизни. Он пустился в свет и ухаживал за дочерью полицеймейстера Вейса. Она после вышла замуж за генерал-адъютанта князя Трубецкого. Мы познакомились с братом ее, который служит ныне в лейб-гвардии Уланском полку. Александр волочился еще за панной Удинцувой, пленившей красотой своею всех офицеров главной квартиры. Дурново был в особенности занят этой знаменитостью лучшей публики тогдашней Вильны. При всем этом нужда заставляла и брата Александра умеряться в своем образе жизни. Мы были умерены и в честолюбивых видах своих. Однажды, в разговоре между собою, каждый из нас излагал, какой бы почести желал достичь по окончании войны, и я объявил, что останусь доволен одним Владимирским крестом в петлицу.

Надобно было покупать лошадей, по одной вьючной и по одной верховой каждому. Брат Михайла был обманут на первой лошади цыганом, а на другой шталмейстером какого-то меклен-, или ольденбургского принца. Он ходил о последнем жаловаться самому принцу; но немец объявил ему, что никогда не водится возвращать по таким причинам лошадей и что у него на то были глаза. Брату был 16-й год, он никогда не покупал лошадей и не вообразил себе, чтобы принц и генерал мог обмануть бедного офицера; но делать было нечего. Итак, деньги его почти все пропали на приобретение двух разбитых ногами лошадей, помочь же сему было нечем.

Покупая для себя лошадей, я прежде добыл доброго мерина под вьюк; под верх же нашел на конюшне у какого-то польского пана двух лошадей, которых не продавали врознь. Мы их купили с Колошиным. За свою (гнедой шерсти) заплатил я 650 рублей, за другую же, серую, Колошин заплатил только 600 рублей. При сем произошла между нами небольшая размолвка, кончившаяся примирением и тем, что моя лошадь была названа Кастор, а его Поллукс, в знак неувядаемой между нами дружбы.

В Вильне, за замковыми воротами, находится отдельная крутая гора с остатками древнего замка литовских князей, от которой городские ворота получили название замковых. Среди сих романтических развалин была любимая прогулка моя. Часто ходил я туда и просиживал на камне, под сводами древнего здания иногда до поздней ночи. Тут в беспредельном воображении моем предавался я мечтам о будущей своей жизни, к чему действительно способствовала очаровательная местность. Среди ночного мрака, сквозь провалившийся свод виднелось небо, усыпанное звездами; между тем восходившая из-за гор луна освещала струи речки Вилейки, протекающей у подошвы горы. В городе по домам засвечивались огни, часовые начинали перекликаться, городовой колокол бил ночные часы. Конечно, не могли быть порядочны мысли, в то время меня занимавшие; но я считал себя как бы одним во всей природе, и ничто не препятствовало моему созерцательному расположению духа. Помышляя о своей страсти, мне приходило в голову броситься со скалы в каменистую речку; и я чертил имя ее на камне среди развалин. Теперь нашел бы еще сии очерки. Колошин хотел знать причины моей тоски, и я повел его на таинственную замковую гору, куда мы с ним приходили беседовать. Скоро замковая гора сделалась ежедневной прогулкой всего нашего товарищеского круга, и мы приходили туда любоваться видом окрестностей. Во время одиноких посещений замковой горы я написал «Две ночи на развалинах». Мутные послания сии выражают тогдашнее состояние души моей и мыслей.

С замковой горы видны были на обширном пространстве два форштадта города с частью их окрестностей. Так как у нас не было занятий по службе, то в прогулках на гору пришла нам мысль снять на план окрестность Вильны; но у нас не было инструмента, и потому надобно было его с проката нанять. Нашли какую-то старую мензулу которая, хотя и отдавалась поденно за небольшую плату, но и то, по тогдашним карманным обстоятельствам, было для нас несколько накладно, почему мы пустились на хитрости.

С нами жил Дурново, человек с достатком; о съемке планов он не имел понятия. Мы убедили его в пользе, которую подобное занятие принесло бы ему на службе, и склонили его быть участником в нашем предприятии, к чему, впрочем, его более всего завлекло то, что пройдет слух о его прилежании к науке и к занятиям офицера квартирмейстерской части. И так он принял на себя часть расходов. Вехи, колья и инструменты носили за нами жиды-факторы, которые показывали особое уважение к Дурново, за которым и мы всячески ухаживали, дабы он, соскучившись, не раздумал бы участвовать в съемке. Когда жиды приставали к нам за деньгами, то их направляли к Дурново, который их щедро награждал, почему мы даже называли его дядюшкой, в шутку. Нам надобно было иметь частое сообщение через реку Вилию, потому что я стоял с инструментом на замковой горе, а брат Михайла с вехой забирал точки на другом берегу реки. Дурново был прикомандирован к брату и платил за перевозы через реку. Таким образом, помогал он нам в съемке плана.

Со всем этим Дурново ничему не научился; он подходил иногда к инструменту, ничего не понимая, и более забавлялся киданием камушков в воду; случалось ему по неосторожности толкнуть инструмент и двинуть его с места, что очень неприятно; но как было не потерпеть от такого щедрого товарища?

Через два дня стало везде известно, что мы занимаемся съемкой окрестностей Вильны, ибо Дурново не замедлил похвалиться своим участием в этом деле. Но дорогой дядюшка скоро отстал от нас, когда ему довелось ходить по болотам и лазить по крутизнам и когда ему негде было присесть. Дурново простился с нами, но мы еще продолжали съемку без него. Жиды тоже стали отставать от нас. Скоро мы были вынуждены оставить начатую нами съемку по причинам, которые будут ниже объяснены.

В то время был прислан от Наполеона к государю генерал Нарбонн, который привез мирные предложения, но такого рода, что на них нельзя было согласиться. Мера сия со стороны французского правительства имела, как слышно было, целью только оправдать себя в начатии предстоявшей войны, и предложения Нарбонна были отвергнуты. Государь, желая показать ему состояние нашего войска, сделал в присутствии его смотр гренадерской дивизии графа Строганова, которая выстроилась в одну линии за городом, на обширном лугу по дороге к Веркам.

Утро было прекрасное, и мы с замковой горы любовались посредством зрительных труб величественным зрелищем, перед нами развивавшимся. Был и другой смотр на Погулянке сводной гренадерской дивизии, где я также был зрителем. Все с нетерпением ожидали открытия военных действий.

Однажды, будучи на съемке, я возвратился на замковую гору для поверки некоторых пунктов, оказавшихся не совсем верными. Брат Михайла находился с вехой на другом берегу реки Вилии. Государь в то время прогуливался верхом и, увидев квартирмейстерского офицера с флагом, спросил у него имя и что он делает? Брат отвечал государю, что мы занимаемся съемкой окрестностей Вильны, и указал на меня вдали. Государь посмотрел на гору и, увидев меня с инструментом, спросил у брата, по чьему приказанию мы это делаем. Михайла отвечал, что, не имея занятий по службе, мы не нашли ничего лучшего, как упражняться в деле, касающемся нашей прямой должности, и что, по окончании нашей работы, мы представим ее начальству. Государь похвалил брата и ускакал.

Я видел с горы все происходившее за рекой, и когда государь уехал, я подал брату знак, чтобы он ко мне пришел. Пока он мне передавал разговор свой с государем, я заметил какого-то штаб-офицера, приехавшего из города к подошве горы; он слез с дрожек и махал мне шляпой, чтобы я к нему вниз сошел. Мог ли я думать, что государь уже успел кого-либо прислать к нам для пояснения слышанного им от брата? Напротив того, я думал, что нам предстоит какая-нибудь неприятность, и потому с досады уперся и стал махать приехавшему, чтобы он сам на гору взошел.

Думал я про себя: «Кто бы то ни был, не я же его ищу, а он меня; пускай же сам потрудится на гору взлезть, если я ему нужен; я же делом занят, от которого не вижу надобности отрываться». Правилом моим было: ни с кем знакомства не искать; но если кто бы сделал шаг, чтоб познакомиться со мною, то отвечать ему десятью шагами. С таким правилом, конечно, немного выиграешь по службе. Я продолжал перемахиваться с штаб-офицером, и мы друг друга манили к себе. Наконец, видя, что я непреклонен и хочу воротиться к инструменту, от которого несколько отошел, приезжий начал подыматься на гору. Увидев сие, я стал к нему спускаться; и мы сошлись на половине горы. То был Кикин, флигель-адъютант и дежурный генерал. Я его видел несколько раз, когда носил ему бумаги от Мухина, но не был с ним знаком; он же меня не помнил. Кикина вообще хвалили, как человека хорошего.

– Что вы здесь делаете? – спросил он у меня.

– Снимаю план.

– Кто вам приказал?

– Никто.

– Для чего вы это делаете?

– Для своего удовольствия.

– Куда этот план поступит?

– К начальству.

– Я приехал от имени государя благодарить вас за то, что вы службой своей занимаетесь. Государю приятно было видеть ваше прилежание, передайте слова эти товарищам вашим. Государь желает, чтобы вы продолжали вашу съемку, а позвольте посмотреть работу вашу.

Я привел его на гору и, показав ему начатое на бумаге предместье города, рассказал, на каких основаниях намеревался расположить съемку по роду предстоявшей местности.

Возвращаясь домой, мы сделались смелее, и как у нас был недостаток в длинных вехах, то приступили к дому одного мещанина, у которого насильно унесли со двора несколько шестов. Нападение же было произведено нашими людьми с помощью расхрабревших факторов-жидов. Могли произойти жалобы и для нас неудовольствия, против чего мы не имели другого оправдания, как сослаться на необходимость вооружиться шестами для защиты себя от злых собак, бросавшихся на нас из двора сего мещанина; но дело так обошлось и не пошло далее ссоры людей наших с хозяином дома, шесты же остались за нами.

На другой день князь Волконский позвал нас к себе и, похвалив наше предприятие, повторил от имени Государя то, что накануне нам Кикин сказал. Для продолжения же начатой работы приказал нам дать какие-то тяжелые казенные планшеты изобретения Рейсига (инструментального мастера в Главном штабе), но мы не успели испытать их. В тот же вечер известие о происшедшем дошло до нашего генерал-квартирмейстера Мухина, который, призвав нас, намылил нам голову за то, что не предупредили его о намерении нашем произвести съемку окрестностей Вильны, присовокупив, что занятие это отвлекает нас от настоящей службы (которой, впрочем, никакой не было) и что съемка сия не может быть хороша, потому что никто из старых офицеров ею не руководствует. Затем он приказал нам бросить начатое дело. Собственные слова Мухина были следующие:

– Я вас по службе замараю, господа, и никогда ни к чему не представлю.

Лучше было молчать, чем сказать ему, что князь Волконский нас поощряет к съемке; ибо в таких случаях младшие всегда остаются виновными. Мы возвратились домой и решились не обнаруживать поступка Мухина, пока князь сам не спросит нас, зачем мы съемку прекратили, и тогда Мухину порядочно бы досталось; но дня через два нас начали раскомандировывать, и мы возвратили выданные нам по приказанию князя инструменты.

Колошин ездил посетить больного двоюродного брата своего фон Менгдена, служившего полковником в лейб-гвардии Финляндском полку, который стоял в Михалишках, в 30 верстах от Вильны. Я тогда не знал фон Менгдена, познакомился же с ним в Москве уже в 1815 году. Служба его шла довольно несчастливо, ибо горячка не оставляла его во время похода. Оставаясь больным, в Москве он был захвачен в плен и отослан с прочими во Францию. Он много пострадал дорогой от дурного обращения с ним французов. После войны фон Менгден в Петербурге часто к нам ходил, и мы с ним тогда ближе познакомились; человек он был простой и хороший.

Так как Мухин занимал нас иногда назначением дислокации войск на карте, то я имел случай узнать кое-что о наших силах. Войска были разделены на две армии. Главная из них стояла в Литве и называлась 1-ю Западной; при ней находилась главная квартира императора. Сею армией командовал генерал от инфантерии Барклай де Толли. Она состояла из корпусов: 1-го – графа Витгенштейна, 2-го – Багговута, 3-го (гренадерского) – Тучкова, 4-го – Шувалова, впоследствии графа Остермана-Толстого; 5-го (гвардейского) – великого князя Константина Павловича и 6-го – Дохтурова. Конницы было несколько дивизий армейских драгун, гусар и улан. Гвардейская легкая конница составляла одну дивизию под командой Уварова. Одна дивизия кирасир, состоявшая из пяти полков, принадлежала к гвардейскому корпусу и поэтому была под начальством великого князя; ею командовал генерал Депрерадович; гвардейской пехотой начальствовал генерал-майор Ермолов, нынешний начальник мой. Начальником Главного штаба был Бенингсен,[25] генерал-квартирмейстером Мухин, а дежурным генералом Кикин. Хотя главная квартира и содержала довольное число праздных людей, но она тогда не была еще слишком многочисленна.

Полки 1-й армии были разбросаны по кантонир-квартирам на большом пространстве, так что неприятелю было легко, пользуясь внутренней линией, перейти через Неман в больших силах, не давая нам времени собраться, отрезать несколько частей армии и разбить их поодиночке. Неприятель так и действовал, и если б он имел дело с австрийцами, а не с русскими, то война кончилась бы в несколько дней. В сей 1-й Западной армии считалось под ружьем около 95 000 регулярного войска, артиллерии много; казаков же при ней было только два полка Бугских.

2-я Западная армия формировалась в Житомире под командой князя Багратиона, которого главная квартира, при открытии военных действий, находилась в Слониме. Армия его состояла из 7-го корпуса Раевского и 8-го Бороздина; при ней находились 2-я кирасирская дивизия и несколько легкой конницы; казаков при сей армии было довольное количество. Всего регулярного войска считалось у Багратиона до 45 тысяч.

3-я армия, Тормасова, стояла близ Брест-Литовского, где она наблюдала за движениями австрийских войск; армия сия состояла из корпусов 9-го – Маркова и 10-го – графа Каменского.

Была еще 4-я армия, поступившая впоследствии под команду адмирала Чичагова, которая расположена была в Молдавии; в то время командовал ею еще Кутузов.

Отдельные корпуса были: Казачий – графа Платова, который, кажется, стоял на Немане. Казаков в нем считалось более 15 000. Эртеля, состоявшей из 12 000, который стоял в Мозыре и не принимал прямого участия в военных действиях. Эссена, в Риге, небольшой корпус, который действовал против пруссаков около Митавы и сжег без достаточной причины предместья города Риги. Сим корпусом впоследствии командовал маркиз Паулучи. Штенгеля в Финляндии; корпус сей был высажен около Риги и соединился с графом Витгенштейном под Полоцком.

Полки в сих армиях состояли только из первых и третьих баталионов; вторые же числились в резерве, были в большом некомплекте и находились внутри России. Но и баталионы, состоявшие налицо, были также неполны. По сей причине, при большом количестве корпусов и полков, боевые силы наши в действительности были очень умеренные. Были заготовлены большие хлебные запасы, но их много истребили при отступлении.

Французская армия, расположенная на границе, была гораздо сильнее нашей. Войска их были старые и привыкшие к победам. Конницы множество и хорошей, артиллерии также много.

Во все время 1812 года переправлено было через Неман французских и союзных войск 640 000 человек. Французские генералы были опытные в военном деле; начальником же их был сам Наполеон.

С нашей стороны распоряжался государь; но на войне знание и опытность берут верх над домашними добродетелями. Начальник 1-й Западной армии, Барклай де Толли, без сомнения, был человек верный и храбрый, но которого по одному имени солдаты не терпели, единогласно называя его немцем и изменником. Последнего наименования он, конечно, не заслуживал; но мысль сия неминуемо придет на ум солдату, когда его без видимой причины постоянно ведут назад форсированными маршами. Все войско наше желало сразиться и с досадой каждый день уступало неприятелю землю, по которой оно двигалось. Что же касается до названия немца, произносимого со злобой на Барклая, то оно более потому случалось, что он окружил себя земляками, которых поддерживал, по обыкновению своих соотечественников. Барклай де Толли мог быть предан лично государю за получаемые от него милости, но не мог иметь теплой привязанности к неродному для него отечеству нашему. Так разумели его тогда русские, коих доверием он не пользовался, и он скоро получил кличку: Болтай да и только.

Армия наша, как выше сказано, была разбросана и неосторожно расположена на границах, по распоряжениям Барклая де Толли. Доказательством справедливости сего суждения служит то, что французы, переправившись через Неман, отрезали несколько корпусов, которые не успели даже получить приказание от главнокомандующего к отступлению.

Главным и доверенным советником государя в военных действиях был генерал Фуль, родом пруссак, безобразное существо, вызванное к нам на службу в 1810 году или в 1811-м и слывшее за великого стратега. Его план кампании состоял в том, чтобы отступать до Двины, где остановиться в укрепленном лагере под Дриссой, имея реку в тылу. Согласно с предположением его держаться на Двине, начато было строение Динабургской крепости, для коей место было избрано, кажется, полковником Гекелем, – крепости, которую никогда не окончат, потому что она строится из сыпучего песка. К 1812 году был готов только тет-де-понт на левом берегу реки, где земля тверже, и хотя окрест лежащие высоты командуют сим укреплением, однако оно удержалось против корпуса генерала Удино. Динабургская крепость по сю пору стоит государству миллионы и до 5000 молодых солдат, которые около нее погибли на работах от болезней и трудов. Другая крепость была заложена около города Бобруйска.

В 1811 году были посланы квартирмейстерский полковник Эйхен 2-й и флигель-адъютант Вольцоген для обозрения военной линии на Двине. Из них последний построил Дриссенский лагерь на 120 000 войска. В 1812 же году, до прибытия нашего в Дриссу, полковник Нейдгарт построил в сем лагере еще много батарей, не имеющих взаимной обороны. А. П. Ермолов недавно говорил мне, что Эйхен с прискорбием показывал ему все нелепости построек в сем лагере. Фуля в армии ненавидели и называли изменником. После 1812 года о нем не стало более слышно. Когда французов выгнали из России, то разнесся слух, будто отступление наше и сдача Москвы давно уже были предположены; превозносили меру сию и изобретателя ее, одобряя сожжение столицы и разорение нескольких губерний, как бедствия неизбежные для достижения успеха. По сему надобно уже допустить и то, что фланговый марш наш около Москвы был предположен еще в 1811 году, и даже то, что все движения неприятельской армии были предвидены. На таком основании и сожжение нами огромных магазинов, заготовленных на границе с большими издержками, должно уже назвать военной хитростью; также и устроение Дриссенского лагеря. Явно, что подобное нелепое сказание могли изобрести только с целью оправдать неумение наше или оплошность.

В 1815 году адмирал Мордвинов передал мне с большой тайной тетради [записки], писанные в 1811 году каким-то французским эмигрантом, которого он мне не назвал. В сих записках заключался проект кампании 1812 года, и все предположения, помещенные в сем проекте, согласовались с действиями наших армий в прошедшую войну. Предположена была и сдача Москвы. Николай Семенович уверял меня, что записка эта, поднесенная ему французом, была тем же французом лично представлена государю, который, не рассмотрев ее, приказал передать Барклаю де Толли, что он и сделал. На тетради сей было написано, но другим почерком и в углу: 1811 год. Помнится мне даже и число, в которое она была сообщена главнокомандующему Барклаю, бывшему тогда военным министром; но Николай Семенович не военный человек, и он явно ошибался, приняв, как мне казалось, позже составленный проект французского шарлатана за действительный план кампании.[26] Вышеозначенные доводы ясно показывают, что действия наших армий не могли быть столь заблаговременно предусмотрены и предположены.

Старались склонить государя, чтобы он сам начал военные действия, перейдя за Неман, и чтобы в таком случае армия Багратиона действовала в тылу неприятеля. О том действительно была речь; но государь, по-видимому, не хотел быть зачинщиком и надеялся еще сохранить мир. Судя по расположению наших войск и по первоначальным движениям их, скорее казалось бы, что настоящего плана кампании не было никакого. Инерция и нерешимость руководствовали нами, когда Наполеон 11 июня[27] неожиданно перешел Неман в Ковне с большими силами.

В доказательство справедливости сего суждения может служить то, что, незадолго до вторжения в наши границы французов думали еще дать сражение впереди Вильны. Так как неприятель мог прийти в Вильну двумя путями, а именно через Лиду и через Ковно, то заботились об избрании позиции, которая бы защищала обе сии дороги, соединяющиеся верстах в 9 или 12 от Вильны. Для того назначен был квартирмейстерской части полковник Мишо; меня же послали к нему в помощь. Мишо был родом сардинец, человек добрый и офицер опытный, с Георгиевским крестом, полученным им в Молдавии; не менее того, так как он по-русски ни слова не знал, то думается мне, что служба его была бы полезнее в иностранных армиях, чем в нашей; впрочем, он был человек верный и теперь числится генерал-адъютантом.

Мы с ним отправились в сопровождении четверых казаков, на обывательской тележке по дороге на Ковну, чрез Новые Троки, и приехали в одно селение, лежащее направо от дороги. Не помню, пан ли сего селения назывался Яблоновский или самое селение Яблоново; недалеко от сего места соединялись обе дороги. Мы сели на казачьих лошадей и поехали осматривать позицию, которая действительно оказалась очень удобной для обороны. Прикрывая обе дороги, центр оной выдавался вперед до высокого бугра, командующего неприятельскими и нашими линиями, почему место сие следовало сильно укрепить, ибо на сей пункт обратились бы главные усилия неприятеля. Правый фланг защищен был рекой Вилией, а левый лесом, который должно было сильно занять пехотой. Если б неприятелю удалось занять возвышение на центре, то армия наша была бы разбита, потому что неприятельские орудия могли бы действовать во фланги изломанных линий наших. Верстах в двух назад от сего места находилась другая позиция, но не столь выгодная, как первая. Однако ни та, ни другая позиции не послужили нам, по случаю внезапного отступления. По осмотре позиций мы к вечеру возвратились в селение, где я сделал черновой план по местоположению, и на другое же утро мы отправились обратно в Вильну. Полковник прежде меня поехал верхом, а казак шел за ним пешком. При выезде из Вильны я на всякий случай достал себе какой-то ранец, в который уложил несколько белья, ибо не знал настоящим образом, куда и надолго ли еду. В обратный путь я надел ранец на плечи и пришел домой пешком.

Я переделал в квартире у Мишо набело план, который был представлен государю; на плане были назначены войска в том порядке, как их предположено было расположить. Мишо остался очень доволен и полюбил меня; я к нему иногда ходил. Его часто посещал одноземец его и старинный друг граф Местр, который служил тогда также полковником по квартирмейстерской части. Местр был уже немолодой человек и лысый, но влюблен в какую-то Загряжскую, сказывали, тоже пожилую женщину. Старые друзья любили вспоминать между собою о прошедших годах своих и волокитстве. Граф Местр теперь генерал-майор по армии и женился на Загряжской. Сын его от первой жены служил в Кавалергардском полку и был некоторое время адъютантом у Депрерадовича.[28] Старик Местр иногда певал с Мишо дрожащим своим голосом элегию, сочиненную им в молодости на смерть любовницы его в Швейцарии.

Adieu, ma paisible demeure,

Mon pauvre chien et mon troupeau;

Adieu, faut que je meure:

Ma pauvre Lise est au tombeau.

Je vois sans plaisir la lumière

Briller au lever du soleil.

Cet astre en ouvrant sa carrière

Ne voit plus Lise a son réveil.

Reines des fleurs, charmantes roses,

Vous qui lui serviez d’ornement,

Maintenant vous n’êtes éclosés

Que pour orner son monument.[29]

Брат Александр выучил сей романс, который слышался иногда и в нашем товарищеском кругу.

В мае месяце мы все разъехались. Меня командировали с братом Михайлой в 5-й гвардейский корпус к великому князю Константину Павловичу. Колошину поручено было объехать кантонир-квартиры легкой гвардейской кавалерийской дивизии, при которой он находился, Александр же оставался в главной квартире.

Мы отправились из Вильны в ночь с лошадьми и всем имуществом своим; товарищи провожали нас до предместья Антоколя. На другое утро приехали мы в Неменчино, где отдохнув поехали далее. Великий князь стоял в городе Видзах среди квартир конницы; Конная гвардия в самом городе; кавалергарды в селении Опсе, в 19 верстах за городом; лейб-гвардии Кирасирский Его Величества полк[30] и кирасирские полки Ее Величества и Астраханский были расположены по деревням в окружности города Видзы.

Командующий гвардейской пехотой генерал Ермолов стоял в м. Большие Даугилишки, войска же его были расположены в г. Свенцияны и в окрест лежащих селениях. Большие Даугилишки – первая почтовая станция по дороге от Видзы к Вильне, в расстоянии 29 верст от первого места. Въезжая в местечко Большие Даугилишки, мы встретили троюродного брата нашего Матвея Матвеевича Муромцева, который был тогда поручиком лейб-гвардии Измайловского полка и адъютантом при генерале Ермолове. Мы были еще с детства знакомы с Муромцевым и обрадовались таковой встрече среди людей, нам вовсе чуждых. В сражении под Валутиной горой Муромцев был ранен, а в сражении под Люценом получил сильную контузию; по окончании войны он женился на Бибиковой и, дослужившись до полковничьего чина, вышел в отставку. Алексей Петрович любил Муромцева, который представил ему нас обоих, что случилось в то время, как он садился на лошадь, чтобы прогуляться.

Я тогда в первый раз видел Ермолова. У него на голове был кивер, что мне показалось странным при генеральских эполетах. Смотрел он настоящим Геркулесом; рост его, благородная осанка, умное выражение лица, широкие плечи и приветливый и веселый прием вселяли к нему особое уважение. Он принял меня очень ласково и, поговорив несколько, уехал. Тогда уже пользовался он хорошей славой в армии и уважением старших генералов. Служа в артиллерии, он сделался известным в Прусскую кампанию 1807 года, будучи только в чине полковника. Ермолов – старый служивый; он был на штурме в Праге и 18-ти лет получил Георгиевский крест, ходил и за Кавказ с экспедицией, посланной Екатериной против Аги-Магомет-хана; в то время был он уже капитаном артиллерии. В царствование Павла I Алексей Петрович попал в немилость императора и был сослан в Кострому, где проживал также в ссылке граф М. И. Платов. Тут они друг с другом познакомились и с тех пор остались в хороших между собою отношениях. Алексей Петрович с пользой употребил время пребывания в ссылке, занимаясь усовершенствованием своим в науках, примерно учился и в царствование Александра поступил опять на службу. Ермолов нужен государю, который, хотя и не жалует его, но поверяет ему самые важные дела в государстве.

Поздно приехали мы в Видзы и остановились ночевать на почте. На другой день пошли к разводу и явились к начальнику штаба, воспитателю великого князя и любимцу его, квартирмейстерской части полковнику Дмитрию Дмитриевичу Куруте, который представил нас Константину Павловичу, причем великий князь спрашивал нас, не родственники ли мы Михайле Никитичу Муравьеву, который был кавалером при государе, когда он был еще цесаревичем.

После развода пошли мы с конногвардейскими офицерами к Его Высочеству; он разговаривал с нами с полчаса и потом ушел в свою комнату, что почти ежедневно повторялось. На сих собраниях говорил он иногда очень рассудительно, иногда же, оборотясь к офицерам задом, и шутил в неприличных выражениях, что производило одобрительный хохот между присутствующими.

Как изобразить тогдашнее положение наше? До тех пор мы постоянно жили в кругу братьев и близких товарищей, не зная почти никого из посторонних людей, а теперь очутились в совершенно чуждом для нас обществе, и еще каком! Все полковники, генералы, и сам цесаревич! В первые дни были мы отуманены и в большом замешательстве, впоследствии же несколько обошлись. Круг, в коем мы находились, состоял вообще из людей малообразованных, и хотя обращение их было простодушное, но мы, несмотря на приветливость их, избегали короткого с ними знакомства; ибо обычная праздная жизнь их не соответствовала нашим понятиям об обязанности и трудолюбии, в коем были воспитаны. Общество их было в высокой степени mauvais genre.[31] Константин Павлович умен и образован, сердце его доброе; но в нем сильно развито чувство самоуправства. Ему часто случается в минуту запальчивости забываться против офицеров; но он от природы незлобен и, успокоившись, извиняется перед обиженными.

Кавалергардские офицеры не любят Константина Павловича, и, наоборот, он их также не жалует, тогда как он в Конной гвардии души не знает. Причиной сему то, что общество офицеров Кавалергардского полка по образованию своему и приличию было выше офицеров Конной гвардии, среди коих постоянно находился шеф их Константин Павлович, тогда как кавалергардские всегда обегали его.

Великий князь держал тогда при себе в Видзах г-жу Фридерикс. Она родом француженка и жена одного фельдъегеря, который, как говорят, женился на ней по приказанию Его Высочества, не прикоснувшись ее девственности, за что он в награду получил мызу верстах в десяти от Петербурга на Стрельненской дороге. Великий князь имеет от нее сына, которому лет 10 от роду и который считается теперь в Конногвардейском полку поручиком с фамилией Александров. Говорят, что она умная, любезная и добрая женщина и недурна собой, хотя ей было уже за 30 лет. Невзирая на привязанность великого князя, она не вмешивалась в дела, до нее не касавшиеся, разве только для того, чтобы кому-либо пособить. Она часто останавливала Константина Павловича в его горячности и способствовала к укрощению его пылкого нрава.

Квартирмейстерской части полковник Д. Д. Курута, родом грек, человек со сведениями, тонкий и умный, но нисколько не военный. Он поступил сперва в кадетский корпус, после воспитывался с великим князем и, наконец, поступил к нему в учители греческого языка. Это было в то время, когда Екатерина замышляла о восстановлении Восточной империи и готовила Константина на греческий престол. Курута занимает при великом князе место начальника штаба, гофмаршала и дядьки, причем совершенно всем у него управляет. Константин Павлович его часто называет учителем своим, иногда даже целует у него при всех руку, спрашивает у него совета и слушает его; иногда же схватит старика и, в шутку, как медведь, начнет ломать его, пока тот острой шуткой не пристыдит своего воспитанника. Оба друг друга любят и боятся. Когда цесаревич сердит, тогда один Курута имеет доступ до него; когда же он, забывшись, закричит на своего дядьку, тогда последний струсит и спрячется; в веселую же минуту греческий человек уязвит его словами в шутливых намеках. Цесаревич его всегда называет Дмитрий Дмитриевич, а тот постоянно называет повелительного воспитанника своего с греческим своим наречием «васе висоцество». Они часто говорят между собою по-гречески.

Дмитрий Дмитриевич роста малого и с брюшком – структура шарика; голова у него большая, нос длинный, лицо смуглое, совершенный грек в карикатуре; волосы его короткие и кудрявые, как бывает у негров, ножки у него коротенькие и кривые, голос тихий; по утрам он жужжит, как жук, а под вечер пищит. Ездок он весьма плохой и даже боится лошадей. Курута большой хлопотун и до мелочи аккуратен; например, какой бы поспешности ни требовало отправление подписанной им бумаги, он никак не отпустит ее от себя, не обрезав сперва ножницами листа кругом, так чтобы бумага имела совершенно правильную фигуру. Он часто поверяет спросы свои, посылает наведываться об одном и том же предмете и, наконец, сам поедет, чтобы удостовериться в том, что какая-нибудь безделица, его занимавшая, в точности исполнена. Поход ли на другой день, он с вечера призовет к себе офицеров и держит их ночью у себя, разговаривая с ними впросонках о пустяках; когда же ему крепко спать захочется, то отпускает их, прося у них извинения за то, что задержал их напрасно. Лишь только выйдут от него, как он вслед за ними посылает казака и опять держит их у себя в ожидании чего-то, без всякого дела. Он когда-то служил с отцом моим во флоте и вспоминал мне в Видзах о знакомстве своем с батюшкой. С нами обходился он всегда приветливо.

Адъютантами при Константине Павловиче были: полковник Конной гвардии, Николай Дмитриевич Олсуфьев, человек шутливый, веселый, но, кажется, не деловой; его великий князь в особенности любил, они в молодых летах вместе дурачились, и ныне случалось тоже им ходить обнявшись, произнося неприличные речи. По производстве любимца сего в генерал-майоры он все находился при Его Высочестве без должности, увеселяя только начальника своего рассказами.

Лейб-гвардии Уланского полка полковник Алексей Николаевич Потапов, человек деловой и сочинитель кавалерийского устава, считался в армии в разряде первых кавалерийских офицеров. Со званием адъютанта соединял он должность дежурного штаб-офицера и потому управлял всеми делами по корпусу.

Лейб-гвардии Уланского полка полковник Александр Сергеевич Шульгин, человек простой и грубый, но исправный и проворный, хотя без дальних соображений; он постоянно был употребляем в должности полицеймейстера, к которой он имел особое призвание. Большой крикун, хлопотун, любит иногда своеручно поколотить, пожары тушить и рассказывать о своих подвигах в таком роде. Шульгин был произведен в генерал-майоры по армии; теперь обер-полицеймейстером в Москве.

Лейб-гвардии Конного полка полковник князь Кудашев. Этот был всех их пообстоятельнее, человек молодой, опытный, расторопный и умный. Я его, впрочем, мало знал, и говорю о нем по тому, что слышал. Князь Кудашев был женат на дочери Кутузова-Смоленского; ему давали разные поручения, и он командовал отдельными партиями. Умер в генерал-майорском чине от раны, полученной в одной из кавалерийских стычек, происходивших за два дня до Лейпцигского сражения.

Гвардейского экипажа капитан-лейтенант Павел Андреевич Колзаков, человек добрый и очень простой. Он всех был прилежнее в исполнении адъютантской должности, и потому его часто совали во все стороны, откуда он возвращался с жалобами на то, что адъютантская должность вся лежит на нем одном.

Лейб-гвардии Конного полка ротмистр Палицын Владимир Иванович, человек совсем простой и столько же безвредный для кого-либо, сколько бесполезный для службы; впоследствии он был произведен в полковники.

Лейб-гвардии Конного полка полковник Жандр. Его тогда не было при великом князе. Он, кажется, приезжал однажды в Свенцияны, когда великий князь туда ездил и, пробыв короткое время, скоро опять уехал, после чего его я только раза два видел. Жандра более употребляли для формирования резервных эскадронов, и говорили, что он при том порядочно набил себе карманы; впоследствии произвели его в генерал-майоры.[32]

Лейб-гвардии Конного полка полковник Шперберг, который также большей частью находился в отсутствии.

Лейб-гвардии Драгунского полка полковник Сталь постоянно находился в командировках для осмотра полков. Я познакомился с ним только в Германии; человек с воспитанием и приятный, чего не замечалось ни в ком из окружавших великого князя. Теперь Сталь служит генерал-майором и командует кирасирской бригадой.

Из гражданских чиновников находились при великом князе: правитель канцелярии Александр Иванович Кривцов. Француз из Эльзаса Зигнер (Sugner) для иностранных переписок, дерзкий и грубый человек, которого никто не мог терпеть, при том же плут, ибо попался однажды в воровстве у товарища моего; но он был ловок, почему Константин Павлович и держал его при себе. Старый немецкий доктор, которого я имя забыл. Еще была одна личность во фраке, а именно князь И. А. Голицын, который был Павлом выключен из службы за неблагопристойную его наружность. Он постоянно ездил по гостям из одного штаба в другой, не будучи в службе, узнавал вести и привозил их к цесаревичу. Человек этот принадлежал к разряду чувствительных и причудливых; он часто плакал, и с ним делались истерические припадки. Иные утверждали, что он гермафродит; но, может быть, слух о том был пущен в насмешку. Как бы то ни было, князь И. А. Голицын, не будучи в службе и без всяких заслуг, получил Владимирский крест в петлицу чрез великого князя. Его в публике знают под названием: Jean de Paris. Квартирмейстерская часть состояла из следующих лиц: полковник Курута, который выше описан. Капитан Брозин 1-й, Павел Иванович, находился некогда с посольством в Испании, чрез что воображал себе, что он весь свет видел. Бывают на свете лгуны, но подобных Брозину едва ли где сыщется; например, он утверждал, что в Пиренейских горах проскакал во весь дух, в одну ночь, 80 верст верхом, и между тем дорогой спал крепким сном; возможность сего относил он к породе тамошних лошадей, обученных покойной походке. Он часто отпускал такие рассказы. Душа его была подлая и боязливая; несколько раз он подвергался поруганиям от своих товарищей за то, что отказывался от поединка, на который его вызывали, чему причиной было его несносное обращение; но Брозин был терпелив в таких случаях и ограничивался принесением начальству жалоб. Брозин однако же сделал себе дорогу, потому что, будучи сведущ в письменных делах, всегда служил в канцеляриях. В 1813 году он был сделан флигель-адъютантом, вскоре произведен в полковники и послан опять в Испанию, где и теперь находится.

Брат его, штабс-капитан Брозин 2-й, короткое время находился при великом князе; я не имел случая знать его. Его хвалили; он был тяжело ранен в сражении под Бородиным и, кажется, вышел в отставку.

Потом были я и, наконец, брат Михайла.

Вот весь тогдашний состав штаба и двора Его Высочества.

Я имел рекомендательное письмо от Михайлы Федоровича Орлова к брату его Алексею, который служил тогда ротмистром в Конной гвардии. Я вручил ему письмо; но он принял меня довольно сухо, и с тех пор я перестал к нему ходить.

Сначала великий князь долгое время не любил Алексея Орлова, но после взял его к себе в адъютанты. Алексей Орлов, будучи уже полковником, вышел по неудовольствию в отставку. В 1816 году он опять вступил в службу и явился в Петербурге на разводе в общем кавалерийском мундире. Государь, увидев его, взял его на другой день в флигель-адъютанты; недавно же произведен он в генерал-майоры. Алексей Орлов не имеет большего образования, но человек с проницательным умом, молодец собою и силач.

Отвели нам квартиру на берегу речки, разделяющей город на две части, у трактирщика Зинкевича, в особенном доме на площади. Мы сделали договор с хозяином, чтобы он кормил нас и людей наших, что нам стоило около 30 копеек серебром за каждого в день. В издержках своих соображались мы со средствами. Получив незадолго перед тем по 118 рублей третного жалованья, каждый из нас в состоянии был проедать со слугой по 60 копеек в сутки.

Я мало занимался, брат же Михайла целый день трудился. Будучи еще в Петербурге, он задумал об устройстве в простом виде инструмента для измерения расстояний не сходя с места. Тогда еще мало известны были зрительные трубы с удвояющим кристаллом или с перетянутыми в них накрест волосками, при коих известная уже высота должна служить основанием треугольника, коего вершина в самом глазе. Старания брата к достижению цели в таких молодых летах без сомнения свидетельствовали о его дарованиях. Когда мы находились в Вильне, он придумал все устройство сего инструмента и даже составил заблаговременно таблицы для избежания вычислений при самом действии. В Видзах брат хотел на практике испытать свои изобретения; но, не имея довольно денег, чтобы заказать инструмент из меди, он заказал его из яблонева дерева обыкновенному столяру, который в несколько дней сработал его под близким надзором изобретателя. После того брат разделил круг на градусы, означая их рейсфедером и, наконец, сделал первый опыт. На расстоянии ста с лишком саженей оказалась ошибка только в двух аршинах, чему причиной могла быть неверность деревянного инструмента и делений. Брат доложил о своем изобретении Куруте и при нем сделал опыт, который также оказался довольно верным. Курута похвалил его и довел до сведения великого князя, который также словами поощрил брата к занятиям.

В 1814 году князь П. М. Волконский, которому сей инструмент был поднесен, приказал сделать его из меди механической палате Генерального штаба в Петербурге, начальнику сего заведения Рейссигу под надзором брата, который при этом усовершенствовал еще свой инструмент, применив к оному способ определения, как астролябией, горизонтальных углов. Вопреки князю, Рейссиг, по неблагонамеренности своей, долго ломался, всячески уклоняясь от выделки сего инструмента; но брат настоял и принудил его к исполнению заказанной ему работы. Образец сей сохранился в Петербурге в инструментальном депо квартирмейстерской части. В нынешнем, усовершенствованном виде своем инструмент сей может служить с пользой для военных съемок; ибо, при горизонтальном положении им измеряются углы, при вертикальном же – расстояния. Итак, установив инструмент и послав человека с вехой известной длины, можно, не сходя с места и без употребления цепи, снять план окрестного местоположения на всем пространстве, доступном для зрения, продолжая таким же образом съемку со вновь определяемых точек.

В Видзах брат иногда проводил время с приятелем своим Синявиным. Алексей Григорьевич Синявин учился в Москве в университете, где довольно коротко познакомился с братом. Постоянное желание его было, по примеру родителя своего, поступить во флот, но неожиданным образом он попал в Конную гвардию, где служил тогда юнкером. Он имеет хорошие способности и сведения и любит занятия. Синявин вдвоем с братом затеяли было какое-то общество, которого я не знал цели; изобрели также свою азбуку и часто перешептывались между собою, но с открытием войны общество сие рушилось и с тех пор не возобновлялось.

На одной площади с нами была квартира поручика князя Андрея Борисовича Голицына. У него собирались члены масонской ложи Конной гвардии под названием l’ordre militaire.[33] Великий князь был также членом сей ложи, в которую иногда собирались по вечерам, заперев наперед все двери, окошки и ставни. Когда я познакомился с князем Голицыным, то он звал меня в ложу, но я отказался; впоследствии же слышал от настоящих масонов, что ложа эта была шутовская. Vénérable[34] у них был огромный Сарачинский.

Однажды под вечер сидели мы с братом на пороге своей квартиры, размышляя об одиночном и как бы забытом положении нашем, не представлявшем ничего отрадного в будущем и в службе. В деньгах мы нуждались, писем давно уже ниоткуда не получали. У нас не было ни связей, ни близких знакомых в шумном кругу, среди коего мы находились, и нам трудно было свыкнуться с тем, что нас как бы знать не хотели, тогда как видели между окружающими Константина Павловича много пустых людей, пользующихся его расположением. В это время неожиданно подошел к нам поручик князь Андрей Борисович Голицын.[35]

– Bonsoir, messieurs! Il y a longtemps que je cherche à faire votre connaissance, je suis le prince André Galitzine.[36]

Не мы искали знакомства, а он искал нас; и потому, согласно с нашими правилами, мы приняли ласково его. Голицын с первого раза рассказал нам все свои шалости, сколько он тысяч проиграл, как за него отец долги платил, и проч. Такое обхождение было для нас совсем новое, но разговор его казался нам довольно любопытным. Однако знакомство сие скоро надоело нам, ибо он стал засиживаться у нас по целым суткам, повесничал и мешал заниматься. Князь А. Б. Голицын впоследствии служил все по особым поручениям при генералах и сделал себе хорошую дорогу в службе, вернее сказать, никак не служа. Он довольно прост и нагл; впрочем, казался добрым малым, как про многих говорят. Голицын приглашал нас от общества конногвардейских офицеров на обед, который они давали Константину Павловичу в день рождения его 27 апреля. Мы были приняты с приветствованием и познакомились со многими офицерами. На дворе и на площади были расставлены столы, за которыми обедали нижние чины Конной гвардии; ввечеру же сожжен был большой фейерверк. В числе гостей было много поляков и, между прочим, граф Манучи, тогдашний маршалок, или предводитель дворянства.

Граф Манучи был один из богатейших помещиков уезда. Помнится мне, что государь заезжал к нему в деревню Бельмонт, находящуюся в 40 верстах от Видз. За обедом познакомились мы с Сарачинским, Солданом, Труксесом, Андреевским, Арсеньевым, Леонтьевым, многими князьями Голицыными и с другими конногвардейскими штаб- и обер-офицерами. Первый из названных теперь старшим полковником в полку; второй командует Малороссийским кирасирским полком, третий продолжает службу в том же полку, четвертый в отставке генералом, пятый генерал-майор и командир Конной гвардии, шестой (Леонтьев) впоследствии командовал Глуховским кирасирским полком. Обед этот сблизил нас с начальствующими лицами, и вскоре прислали нам одного кирасира Федора Кучугурного для присмотра за нашими верховыми лошадьми; унтер-офицеру же Титаренке поручено было их объезжать. (Первый из них, находясь в строю, был убит в сражении.) Стали исправнее выдавать нам фураж на лошадей, причем лейб-гвардии Казачьего полка урядник Дербенцов стал менее умничать с нашими людьми при отпуске овса. Но льготы и порядки сии рушились с выступлением в поход.

Князь Андрей Голицын продал тогда брату гнедую донскую лошадь за дешевую цену и тем оказал ему большую услугу. Лошадь отлично ему служила и была убита под ним в Бородинском сражении.

В это время кирасир одели в кирасы. Помню первого явившегося к великому князю Кавалергардского полка поручика или штабс-ротмистра Киселева.

Дядя мой Владимир Михайлович Мордвинов, проживавший в Псковской деревне своей, был в Видзах проездом в Вильну. Казалось, что он хотел опять в службу вступить, однако же не вступил. Он заезжал к нам и рекомендовал нас генерал-майору Николаю Михайловичу Бороздину, командиру Астраханского кирасирского полка, но мы никогда не пользовались сим знакомством.

Командиры кирасирских полков в то время были: Кавалергардского – Депрерадович; в лейб-гвардии Конном шефом числился великий князь, Его Величества лейб-гвардии кирасирским командовал полковник Будберг, Ее Величества кирасирским – полковник Розен, Астраханским кирасирским – генерал-майор Бороздин.

Первый из них родом серб, малообразованная личность, теперь генерал-лейтенант и начальник 1-й кирасирской дивизии. Третий аккуратный и глухой немец, содержащий полк свой в отличном порядке и любимый офицерами. Четвертый ласковый с чужими, зол со своими, дурно обходится с офицерами, которые его не терпят; слышно было, что он наживается от полка, который в дурном состоянии; к тому же не пользуется доброй славой в деле. Будберг и Розен теперь генерал-майорами. Пятый был известен по его вспыльчивости.

Брат Михайла не проводил в Видзах совершенно монашеской жизни. На площади нашей стоял порядочный деревянный домик в два этажа. Из второго этажа часто выглядывала молодая женщина, недурная собой, а за нею и другая. Молодая эта женщина целый день сидела под окном, а по вечерам играла на гитаре и пела по-русски всякие нежные песенки. Математик мой был тронут ее голосом; он разведал, что певица была панна стряпчина или жена городового стряпчего; сама она была полька, а муж русский, толстый, немолодой человек и кривой на левый глаз. Было также узнано, что другие девицы были приятельницы певицы, которая живет одна наверху, а муж внизу и с окнами, обращенными в другую сторону. Предположено было во что бы то ни стало познакомиться. Ввечеру я с братом и князем Голицыным пришли стучаться к дверям.

– Кто тут стучится? – закричал из-за дверей шипучим голосом хозяин.

– Отворите.

– Зачем, что вам надобно?

– Отворите же, мы пришли с вами познакомиться.

Испуганный стряпчий (Лежанов его фамилия) отворил дверь, мы вошли в его комнату, у него был накрыт стол.

– Здравствуйте, господин Лежанов, – приветствовали мы хозяина.

– Здравствуйте, господа, прошу садиться; не угодно ли с нами отужинать?

Жены его тут не было, а потому, посидев немного, мы ушли, чему он, конечно, был очень рад. Но принятая нами мера сия была не самая рассудительная для знакомства и ни к чему не повела. На другой вечер мы на площади объезжали и обстреливали своих верховых лошадей. Панна стряпчина, сидя у окна, любовалась всадниками. Скоро она исчезла и, сойдя вниз, заперла наружную дверь. Мы советовались, как бы с ней познакомиться; тогда князь Андрей Голицын подъехал к дому и, сняв с головы свою белую фуражку, бросил ее в отпертое окно.

– Как быть, господа, я без фуражки, – сказал он нам, – пойдемте ее выручать.

– Пойдем.

Оставив лошадей, мы пошли стучаться к дверям. Стряпчего не было дома, панна же стряпчина была внизу. Она подошла к дверям, сперва отперла их и потом с улыбкой спросила, что нам надобно?

– Сегодня поутру забыл я у вас свою фуражку, – отвечал князь Голицын.

– Вы никогда у меня не бывали.

– Полноте, панна, вы шутите, – и вместе с этим мы все трое вошли насильно.

– Где ваша фуражка? – спросила она.

– У вас наверху.

– Не может быть, князь.

– Точно, правда, я вас уверяю.

Стряпчина поняла шутку, рада была случаю и повела нас вверх, вошла в свою комнату; мы за ней, и фуражка нашлась у нее на постели. Тут и она, и мы начали смеяться. Она уверяла, что таким образом знакомиться неблагопристойно, не менее того просила нас посидеть, взяла гитару, играла и пела. Мы получили от панны Бригиты позволение навещать ее; вскоре явились и приятельницы ее панна Иоанна и панна Доминика. Проведя у нее около часа, мы раскланялись и ушли. С тех пор я был у нее раза два; брат же частехонько ходил, но мне о том ни слова не говорил. Года через два я от него же узнал, что он находился с панной Бригитой в Видзах в самых близких сношениях.

Вскоре я стал встречать ее на гулянии с Фридрихсшей. Не знаю, каким она образом с нею познакомилась, только они вместе уехали в Видзы и теперь еще живут вместе в Варшаве. Панну стряпчину случалось мне несколько раз видеть во время похода, когда Фридрихсша проезжала в Германии к великому князю; она очень постарела и подурнела. Когда брат лечился от раны в Петербурге, то он по ночам часто к ней ездил в Мраморный дворец.

Синявин, играя с товарищами в городки, получил сильный ушиб, отчего слег и долго лечился в госпитале, где ему делали несколько операций. Госпиталь был почти за городом, по дороге к Вильне и далеко от моей квартиры, но я навещал приятеля довольно часто и познакомился там с выздоравливающим юнкером Ивановым, служащим ныне в лейб-гвардии Драгунском полку и адъютантом у генерала Чичерина. Выходя однажды из госпиталя, Иванов зашел в соседний дом, куда и я за ним последовал. В доме было только две комнаты, но опрятно убранные. В углу сидел седой старик в польском кафтане и плел корзины, в другом углу сидела с письмом в руке дочь его лет 17-ти, прекрасная собою, одетая просто, но чисто. Она имела трех воздыхателей: Иванова, гардемарина Прокофьева и камер-лакея Пономарева.

Великий князь взял с собою из Петербурга четырех хорошо учившихся гардемаринов для съемки планов; но когда открылись военные действия, их отправили обратно в Петербург. Впоследствии я познакомился с Пономаревым и не стыдился сим знакомством. Он был честный человек и с добрыми правилами. Когда мы были в службе, то он всячески помогал нам и деньгами (которые он взаймы давал без процентов), и посильными услугами, никогда не забывая различия наших званий.

Старик (по имени, помнится мне, Заборский) приветливо принял меня; дочь же села подле меня и ловко занимала своим разговором. Он сказывал, что некогда имел достаток, но был разорен во время завоевания Польши, после чего сделался бедным шляхтичем и жил своими трудами. Дочь его имела переписку с одним офицером, который обещал на ней жениться. На лице ее выражалась скорбь, вызванная стесненным их положением. Они совершенно одни жили. Я часто ходил к ним, просиживал вечера, проводя время с дочерью, которая оказывала мне особое внимание. Уважая беззащитность сих бедных людей, я в сношениях с дочерью не выходил из границ приличия, тем более что она сама сохраняла в нищете свое достоинство. Положительно знаю, что дочь его не сдалась никому из тогдашних воздыхателей; но когда французы стали подходить к Видзам, то ее увез какой-то комиссионер в Друю. Не знаю, вышла ли она замуж. По миновании кампании старика в доме более не было, и хижина их стояла пустая.

По распоряжению князя П. М. Волконского приказано было снять город Видзы с окрестностями. Съемку сию поручили сделать старику Брозину, нас же двух прикомандировали к нему в помощь. Так как не имелось порядочных инструментов, то брат Михайла предложил новый самый простой инструмент своего изобретения в уподобление мензулы, для чего он употребил обыкновенный столик, две простые линейки и имевшийся у нас компас. Такой способ съемки, во всяком случае, был лучше глазомерного. Совету его последовали, и в скором времени мы порядочным образом сняли город с окрестностями на пять верст радиуса.

Однажды, как мы занимались съемкой за городом, часовой, стоявший у магазина, приняв нас за неприятельских шпионов, объявил о том своим начальникам, которые довели о том до сведения цесаревича. На другой день Шульгин был послан с казачьим конвоем за город, чтобы переловить шпионов, и расскакался на нас, но вскоре узнал, в чем дело состояло.

Затем новые хлопоты выпали на долю Шульгина. Известно, что в 1811 и 1812 годах во всей России были пожары, и пойманы были поджигатели. Однажды Шульгин, прогуливаясь вечером по городу, заглянул в какую-то избушку, которой хозяева были в отсутствии и в которой по полу виден был огненный свет. Он нашел рассыпанный фосфор и серу. Немедленно был приставлен к избе караул, и о происшествии донесено великому князю, который выбежал на улицу в своем белом халате. С ним были некоторые из его адъютантов, которых он разослал по всему городу и приказал занять казакам все выезды из города. Но как нельзя было довольно скоро собрать всех казаков, то офицеры Конной гвардии, оседлав лошадей, поскакали во все концы. Мы уже сбирались ложиться спать, когда князь Андрей Голицын вбежал к нам:

– Господа, – вскричал он, – пожар, город зажигают, седлайте лошадей, надобно поджигателей переловить, – и убежал.

Мы оседлали своих лошадей и пустились скакать, не зная сами куда. В городе была большая суматоха. Ночью мелькали скачущие во все стороны всадники, и всюду отзывался громкий голос Шульгина. Я скакал на своем большом белом коне мимо квартиры великого князя, который стоял на крыльце.

– Кто идет? – вскричал он своим хриплым голосом.

– Муравьев, ваше высочество.

– Куда ты, на форпосты, что ли, с кирасирским-то конем?

– На форпосты, ваше высочество.

– От заставы поезжай по большой дороге в корчму и там остановись; всю обшарь и, если сыщешь кого-нибудь, то тащи ко мне.

– Слушаю, ваше высочество, – и поскакал.

В корчме я никого не нашел; когда же я возвратился домой, то тишина уже водворилась в городе, я лег и уснул. Были разосланы офицеры в корчмы по другим дорогам, но никого не нашли. Причиной всему был Шульг ин, которому хлопоты такого рода были в охоту. На другой день он выпорол шестерых жидов без причины, а только для примера другим, как он говорил.

Константин Павлович также рад был случаю потешиться, потревожив всех от сна. Случай этот, однако же, остался необъясненным; можно его, конечно, приписать нечаянности, и едва ли тут был чей-либо злой умысел; но странно найти фосфор и серу в бедной избе, из которой хозяева на то время удалились.

Я получил в Видзах письмо от двоюродного брата моего Мордвинова, которого, отъезжая из Петербурга, просил сообщать занимательные для меня известия. Мордвинов передавал разговор, который он имел обо мне с Натальей Николаевной; письмо это у меня в сохранности. Я получил также письмо от Михайлы Колошина из Вильны. Он писал, что объехал кантонир-квартиры своей дивизии и, проехав чрез Неменчино, был так занят мыслию о Нелединской, что забыл заехать в корчму, чтобы поцеловать прелестную израильтянку Беллу.

Около 12-го или 13-го числа июня месяца мы были командированы по приказаниям, полученным из главной квартиры, вероятно в одно время с известием о переходе неприятеля 11 июня чрез Неман. Курута, однако же, скрыл это от нас, ибо оно вначале содержалось в тайне. Гвардейскому корпусу дано было приказание собраться под Свенциянами, где стать лагерем. Выезжая из Видз по своей командировке, я видел конногвардейский полк выступающим в поход по дороге к Свенциянам; но тогда, кроме великого князя, Куруты и нескольких других лиц, никто не знал, зачем и куда выступают.

Кажется, что главнокомандующий намеревался отступить на м. Козачизна, лежащее в 30 или 40 верстах на запад от Видз, или послать по сей дороге отдельный корпус; ибо мне приказали ехать в Козачизну, поправляя проселочную дорогу, расширить ее, выровнить и сделать удобной для артиллерии, для чего построить по всем речкам и топким местам мосты и гати; окончив же все сие по большей мере в два дня, возвратиться, не сказав куда и не указав даже Свенциян. Никогда не доводилось мне еще иметь подобного поручения, но я был доволен случаю испытать и показать себя. Брата же Михайлу послали в местечко Тверич для построения моста. Каждому из нас дали в помощь по одному дворянскому депутату и по одному кирасиру; но как в обывательских тележках не было места, то мы отослали кирасир. Из двух слуг наших оставался только мальчик Петр брата Михайлы; мой же заболел, был отдан в полковой лазарет и отправлен с лазаретом в Псков. Итак, у Петра были на руках четыре лошади и наши вьюки; не постигаю, как он один мог с ними управиться, обовьючивать их и поспеть в поход за Конной гвардией; знаю только, что мы его нашли в Свенциянах расположившимся в каком-то саду, в голубятнике, близ квартиры великого князя, на мызе у помещика Мостовского, под самым почти городом.

Отправляясь, таким образом, из Видз уже в настоящий поход, у меня всего-навсего было денег только 10 рублей ассигнациями, и я не надеялся что-либо получить прежде сентябрьской трети.

Не в лучшем положении были денежные дела и брата Михайлы. Курута так внезапно послал нас и требовал такой поспешности, что мы едва успели зайти к себе на квартиру, чтобы взять на дорогу кусок хлеба, ибо телеги стояли уже запряженными под окнами Куруты, и в них уже сидели польские паны, депутаты и кирасиры. Так как я не рано выехал, то в этот день успел отъехать только 15 верст и остановился на ночлег уже после полуночи. Земской полиции дано было приказание чинить дорогу, и от капитана-исправника Жилинского было уже приказано всем крестьянам выйти на дорогу; но выходить было некому, и я в одном только месте видел на дороге человек десять дворовых людей с лопатами. В другом селении, русском, я нашел много крестьян (филипонов), строивших мостик. С такими-то средствами приходилось мне сообразоваться для исполнения возложенного на меня поручения.

Все селения были вконец разорены от притеснений панов, и везде был голод оттого, что в предшествовавшем 1811 году был там повсеместный неурожай хлеба; в 1812 году стоял на поле обильный хлеб, но некому было его снимать: большая часть крестьян была угнана в подводчики. Нигде почти живой души не встречалось. В корчме, куда я на первый день приехал, с осторожностью разведал я у хозяина жида о его рабочем инструменте и узнал, что у него имелось несколько топоров и лопат; после чего отправился в ближайшую деревню, чтобы собрать крестьян, но обошел все дворы (их было 8 или 9) и нашел только в двух или трех по старику и несколько больных людей, которые лежали; когда же я к ним входил, то они просили у меня хлеба и говорили, что часть селения их вымерла от голода, а другая разошлась по миру за милостыней; наконец, что они, не имея сил подняться на ноги, ожидают себе голодной смерти в домах своих. Несчастные крайне жаловались на своих помещиков, которые в таком даже положении приходили их обирать. Проезжая однажды по лугу, я видел несколько крестьян с детьми, питавшихся собираемым щавелем. Богатый урожай 1812 года был весь вытоптан нашими лагерями и истреблен войсками. Итак, в этой деревне рабочих не нашлось.

Возвращаясь к корчме, я встретил какого-то помещичьего приказчика, которого захватил и насильно привел в корчму, где приказал ему забрать у жида инструмент. Присоединив к нему двух жидов из корчмы, я погнал сборную команду свою по дороге и прибыл к русскому селению, где строили мостик. В польских губерниях есть много богатых селений, составленных из беглых русских старообрядцев (филипонов). Поставив к сему мосту своего депутата и жидов, которых отдал под начальство крестьян, я уехал оттуда, когда видел, что мостик приходил уже к окончанию. Русские крестьяне были очень рады мне, потому что их притесняли земские чиновники при исправлении дорог. Я созвал старшин в селении, взял хорошую тройку лошадей и человек 30 работников, которых повел вперед. Отъехав несколько, я нашел земского чиновника, который с 60 человеками работал на дороге. Расспросив его о состоянии работ, я объяснил ему то, что требовалось, и распределил крестьян по всей дороге до моего ночлега, куда мой пан-депутат приехал по совершенном окончании моста. Тогда только я отпустил его домой в Видзы, потому что у него заболел глаз.

Было уже поздно, когда я приехал на фольварк к какому-то пану Заневскому, где в доме уже спали; но я всех перебудил и приказал помещику нарядить к рассвету подводы, работников, телегу для меня и проводника. Работники были с вечера заготовлены, но, узнав о моем приезде, разбежались ночью. Это было причиной тому, что я не мог рано выехать. Пока пан бегал по деревне, собирая крестьян, я сидел с его сыном и дочерью Ниной. Пришли также в гости пан коморжий и пан подкоморжий (землемеры) с женами, с которыми, кстати, я позавтракал, ибо накануне утомился до такой степени, что ночью не мог уснуть, а только подремал сидя на стуле.

Когда все было готово, я взял молодого Заневского к себе в помощники за депутата и погнал работников на дорогу, где распределил их по местам, требующим исправления, с назначением в каждой артели одного из них начальником и с возложением на него ответственности за успех. Прибыв таким образом к лесу, лежащему уже под м. Козачизна, я нашел, что бывшая чрез оный прежде узкая дорога была уже вырублена на три сажени ширины и уровнена. В лесу встретил я человек 40 работников под присмотром одного приказчика. Показав ему, что делать, я поехал далее и прибыл в Козачизну, где остановился у какого-то пана Каминского. Когда я стал требовать работников, то Каминский указал мне на одного артиллерийского офицера, для которого он не мог добыть подводы, потому что из его селения весь народ был выслан на работу в лес; в соседственных же селениях крестьяне взбунтовались и не повиновались ни земской полиции, ни помещичьим приказчикам. Так как у меня был открытый лист, по которому я вправе был требовать всякого вспоможения от воинских команд, то я его показал артиллерийскому офицеру (Каменскому), который мне дал одного из находившихся с ним артиллеристов, и я отправился в селение, лежащее верстах в трех от Козачизны, где уже носился слух о переходе французов через Неман. Но я не верил сему слуху и, созвав старшин, погрозил им наказанием, после чего получил человек 40 работников, которых привел в лес и отдал их под присмотр надзирателю, приказав, чтобы, в случае неповиновения, наказать зачинщиков. После такого внушения работа пошла с успехом, и дорога подходила уже к концу, когда я оттуда уехал.

В неповиновавшемся селении нашел я одного полкового священника, который нагонял свой полк, стоявший на Немане. Услышав о переправе французов через Неман, он хотел возвратиться; но я не верил сему слуху и уговорил его смело продолжать свой путь к полку. Может быть, и попался он с моего совета в руки неприятеля, потому что полки наши быстро отступали от Немана, не зная даже настоящей дороги, по которой идти.

Из леса поехал я назад по старой дороге до русского селения, нашел все конченным, похвалил крестьян и приказчиков, взял добрую тройку и отправился другой дорогой в Видзы, куда приехал ночью. Город был уже совершенно пуст. Я вошел в свою старую квартиру и переночевал на скамейке; поутру хозяин удивился, найдя меня у себя в доме. Как только рассвело, я поспешил к капитану-исправнику Жилинскому и узнал от него, что великий князь с гвардейским корпусом в Свенциянах. Итак, вытребовав себе подводу, я приехал в Свенцияны в глубокую полночь. Подъезжая к городу, видно было множество огней в лагере гвардейского корпуса. Новое для меня зрелище бивуаков казалось диковинным и вместе радовало меня.

Великий князь квартировал, как выше сказано, на мызе у Мостовского. Курута и адъютанты поместились в двух больших комнатах, смежных с покоями Константина Павловича. Иные уже спали, когда я вошел; другие дремали, сидя у камина; иные в углу перешептывались о политических делах; а Дмитрий Дмитриевич расхаживал по зале на цыпочках, курил и что-то про себя жужжал. При появлении моем со всех сторон послышалось шушуканье. На столе свечи догорали, и в камине одно поленце то вспыхивало, то загасало; изредка кто-нибудь кашлянет. Казалось, как бы я вступил в какой-то таинственный храм, в котором черный Курута с черным на голове колпаком изображал жреца. Подойдя к нему, я шепотом рассказал действия мои. Он похвалил меня и сказал, что также очень доволен братом Михайлом.

– Где брат мой? – спросил я Куруту.

– А вот он спит в углу; не будите его: он, бедный, очень устал.

Брат действительно лежал на трех стульях, приставленных к стене.

– Да и мне пора спать ложиться, – сказал Курута, – прощайте Николай Николаевич, отдохните и вы. – Он лег и уснул.

Но я, перенесясь воображением своим в предстоявшие военные действия, не мог спать, достал свои пистолеты и начал их чистить, вышел, достал кирпич, растолок его и расположился за работой у камина. Шульгин, которому и во сне все снились заговоры, встал и, увидев меня сидевшим в шинели у огня, подошел и выразил свое удивление моему занятию. Я отвечал сухо, что не имею для того слуг и не стыжусь сам заняться этим делом, что считаю за лучшее не иметь пистолетов и бросить их, чем держать заржавленными, и что во всяком случае, если в них нужды не будет против неприятеля, то они мне пригодятся для обстреливания лошадей. Шульгин отстал, одобряя мой взгляд и суждение. Таким образом, в 1812 году некоторые, видя наше стесненное положение, пытались иногда посмеяться или показать свое преимущество над нами, но встречали отзыв или возражение, которое их отталкивало от нас, отчего и были мы мало знакомы с людьми, более нас достаточными или выше нас чином.

Две ночи уже прошло, как я почти вовсе не спал. Сон меня склонил, и, сидя на стуле у огня, я крепко заснул и только поутру проснулся. Сцена совсем переменилась: изо всех углов слышались зевота и потягивания; один слугу бранил, другой сердился за то, что шумят, третий кричал «кофию!». Я видел, что мне тут не место было, разбудил брата, который мне обрадовался, и мы отправились вместе отыскивать нашего слугу и лошадей. Брат мне рассказал свои похождения. Приехав в Тверич, он увидел реку шириной сажень в 20 и на средине ее остров. Материалы к строению моста были отчасти уже заготовлены. Брат отыскал какую-то старую помещицу и собрал ее крестьян. Оставалось привезти вырубленный лес и начать постройку моста. Он нашел бабу для вколачивания свай, велел в ту же ночь возить лес и поутру начал строить мост, направляя его через остров. Мост выстроился на сваях в одни сутки и несколько часов; но так как его могло паводком сорвать, то брат послал своего депутата пана Филипа по всем корчмам и помещикам собирать бочки и веревки, дабы, в случае неудачи или несчастия, иметь в готовности другой плавучий мост, и, довершив эту работу, он приехал в Свенцияны незадолго до меня.

Мы нашли своего Петра сидящим в решетчатой голубятне, на которую взбирались по приставленной лестнице. Лошади наши стояли привязанными к дереву. Петрушка плакал и боялся подойти к братниной вьючной лошади Воронку, которая играла и не подпускала к себе мальчика. Ему в самом деле трудно было управиться с четырьмя лошадьми, двумя вьючными, и еще нам служить. В похвалу вышеназванного камер-лакея Пономарева скажу, что он в трудных случаях постоянно помогал нашему Петру.

Погода была дождливая, и мы влезли в сквозную голубятню, где расположили свою квартиру. Гвардейский лагерь был в близком расстоянии от нас. Отпросившись у Куруты, чтобы посмотреть его, мы пошли отыскивать знакомых. Первый и единый, которого мы нашли, был Матвей Муравьев-Апостол, служивший тогда юнкером в Семеновском полку. Нас обрадовала эта встреча, и мы пошли к нему в шалаш. Матвей стоял с капитаном князем Голицыным, прозванным Рыжим. Тут мы с ним познакомились, как и с другими семеновскими офицерами, которые собрались около нас, чтобы узнать новости; но мы ничего не знали и потому ничего не могли им передать, а порядочно отобедали у них и с удовольствием, потому что несколько уже дней питались чем попало и были голодны. Во все время похода пища наша большей частью состояла из одного хлеба с водой; лакомились же картофелем и редькой, которые удавалось отрывать на огородах, иногда вареной курицей, привозимой с фуражировки. У великого князя был адъютантский стол, которым и мы могли бы пользоваться, тем более что Курута приглашал нас обедать за общим столом и даже приказывал отпускать нам с кухни кушанье; но ни тем, ни другим не могли мы воспользоваться, во-первых, потому, что мы почти целый день бывали в разъезде, а во-вторых, потому, что когда мы слугу посылали с судками за кушаньем, то повара, озабоченные своим делом, бранили его, и он возвращался с пустой посудой. По сей причине мы предпочли довольствоваться одним хлебом, не подвергая ни себя, ни слугу своего оскорблениям.

Мы возвратились ввечеру к своему голубятнику, где застали большую тревогу. Под голубятней был подвал, в котором висели копченые окорока ветчины. Кто-то из офицерских слуг увидел их в щелку, собрал товарищей, разбил дверь и приступил к очищению подвала. Когда мы подходили к ночлегу, то слышали только восклицания:

– Каковы! Изменники! Повесил бы всех поляков! Шельмы нам ничего не дают, только говорят «добродзей, пане», а для французов магазины заготовляют; смотри, что они для Бонапарта припасли! На целую его армию достанет ветчины!

Видя, что дело уже начато и ничем нельзя было помочь, мы пустили в подвал нашего Петра, который вытащил пару окороков, служивших нам долго и с большой пользой.

Государь прибыл с главной квартирой из Вильны в Свенцияны, где остановился в большом деревянном доме с колоннами. С главной квартирой приехал и брат Александр, который, отыскав нас на мызе у Мостовского, рассказывал нам виленские происшествия. Адъютанты великого князя, увидев нового приезжего, обступили его и расспрашивали, как водится, о каждой безделице. Александр сказал нам, что Вильна уже в руках неприятеля и что он был свидетелем маленькой стычки, случившейся за городом между нашими гусарами и французскими. С каким вниманием мы его слушали, завидуя между тем, что ему удалось уже слышать неприятельские выстрелы! При вступлении французов в Вильну некоторые из жителей выехали из города, другие же и вообще народ приняли неприятеля с радостными восклицаниями. В числе выехавших была известная красавица Удинцувна с ее старым дедом. Брат Александр, в числе многих обожателей ее, проводил ее из города.

Французы внезапной переправой через Неман отрезали 6-й корпус Дохтурова и летучий казачий Платова. Легкая гвардейская дивизия Уварова, не получив никакого приказания от Барклая де Толли, едва успела отступить и форсированными маршами соединиться с 1-й армией. Дохтуров соединился с 1-й армией уже около Дриссы; Платов же с казаками присоединился ко 2-й армии князя Багратиона.

Оставляя Вильну, предположено было отступить до Видз, где дать генеральное сражение, почему 5-й гвардейский корпус получил приказание собраться.

Государь хотел видеть пехоту на походе, при вступлении ее в город Свенцияны. Дождь шел проливной, но государь оставался во все время смотра в одном мундире. Несчастная пехота тащилась в полном смысле слова в грязи почти по колено. По дороге было много топких мест, чрез которые сделаны были плохие мостики, развалившиеся от движения тяжестей. После гвардейского корпуса должны были еще идти по этой дороге армейские корпуса.

Курута послал меня к князю Волконскому для получения от него приказаний; князь же приказал мне в ту же минуту починить дорогу и мостики, но как и кем не сказал. Я доложил о том Куруте, который велел прислать ко мне для работы восемь человек астраханских кирасир с топорами. Но что можно было сделать с сими восемью человеками тяжелых кирасир? Я повел их в город на площадь, где застал собравшуюся из любопытства толпу жидов. Захватив из них человек 20, я погнался за разбежавшимися и переловил еще несколько человек, несмотря на их крик, вопли и плач. Я пригнал их к мостикам и, разделив на части, начал работу; кирасиров же приставил смотрителями. Жиды сперва ничего делать не хотели, да недоставало и инструментов; когда же их стали понуждать побоями, то они принялись за работу: кто грязь руками таскал, кто хворост собирал, и таким образом чрез несколько часов мостики были кое-как, хотя для вида, поправлены, за что Курута очень благодарил меня. Как же иначе было исполнить такое безрассудное приказание!

Между тем дождь шел проливной, я весь промок и хотел переодеться, когда Курута меня опять позвал и сказал, что великий князь приказал ему сделать дислокацию для 1-й кирасирской дивизии, которая уже выступает в поход, и что поэтому мне надобно с ним ехать в с. Большие Даугилишки. Я не имел еще понятия о дислокациях, и потому это был для меня первый опыт в поручении такого рода. Вышеназванный камер-лакей Пономарев достал на мызе какую-то тележку и пару лошадей, запряг ее, сел кучером и повез меня с Курутой. Странный порядок! Начальник штаба не имел, стало быть, другого способа ехать для исполнения возложенного на него великим князем поручения. Импровизированный экипаж этот остался в вечном и потомственном владении Пономарева. Мы приехали, таким образом, в селение Большие Даугилишки и, следуя далее еще версты две, остановились по приказанию Куруты в поле. Тут он сошел с телеги и сказал:

– Вы должны сделать дислокацию для расположения по деревням полков первой кирасирской дивизии; вот селения направо и налево, видите вы их? Узнайте о числе дворов каждого и расположите полки так, чтобы, обратясь к Вильне лицом, налево от дороги стоял бы в селениях сперва Ее Величества полк, а за ним Кавалергардский; направо же от дороги сперва Его Величества полк, а за ним лейб-гвардии Конный. Для квартиры Его Высочества назначьте особую деревню, но ближе к Конной гвардии. Теперь вы знаете, как это сделать, итак, прощайте. – Сел в телегу и уехал назад, присовокупив, что чрез три часа великий князь сам прибудет с четырьмя полками.

Астраханский кирасирский полк был в то время послан в какой-то отряд, с ним и брат Михайла. Итак, я остался один на большой дороге с порученьем довольно трудным и без всякой помощи. По приемам Куруты можно предполагать, что он сам не был практиком в деле такого рода и что, получив от великого князя поручение, едва возможное по краткости времени к исполнению, сложил дело на молодого, но ревностного офицера, на которого и ляжет, в случае неудачи, вся ответственность. Как бы то ни было, долго думать времени не было. Обратясь лицом назад, я повернул влево и пошел в сторону полем, увязая в распустившейся от дождей земле и раздвигая пред собою густую рожь, от мокрых колосьев коей я до костей промок. В надежде добраться до селения, я шел почти бегом и очень устал. Встретив на пути своем крестьянскую лошадь, я сел на нее верхом и попал в какую-то деревню, коей записал карандашом название и число дворов; взяв проводника, я поехал верхом на той же лошади и пустился по другим селениям, из которых крестьяне, завидев меня, уходили.

Приехав в одну деревню, населенную русскими (филипонами), которое, помнится называлось Михалишки или Михайловское, я слез с лошади, и крестьянин, проводник мой, бежал с нею. Итак, я снова остался пеший и один. Перебежав на другую сторону дороги, я опять пошел по ржи, нашел еще несколько небольших деревень и пришел на какую-то мызу, которую назначил для квартиры Его Высочества. Но три часа уже прошло, и я издали услышал звук труб полков, проходящих чрез Даугилишки. Надобно было спешить навстречу полкам, и потому, расспросив на мызе об окрестных селениях, я заготовил записки для полков с названиями деревень, для них назначавшихся, и выбежал на большую дорогу. Великий князь ехал верхом со своим штабом впереди колонны. Увидев меня, он остановил полки и расспросил о дислокации и о своей квартире. Я ему все рассказал, и он, казалось, был доволен. К этому времени слуга наш Петр догадался привести мне лошадь, и я сел верхом.

Адъютанты, уставшие от перехода и промокшие от дождя, обступили меня, расспрашивая о своих квартирах; я им показал селение с мызой и отправился к полковым командирам для раздачи им записок. Хитрый грек Курута, предвидевший, что тут непременно случится что-нибудь неладное, к этому времени исчез и ехал тайком, скрываясь за полками. Я роздал записки в Конную гвардию, кавалергардам и другим полкам, после чего они свернули с дороги, направляясь к своим селениям.

До сих пор шло как нельзя лучше; но когда Константину Павловичу пришлось свернуть с дороги, чтобы приехать на назначенную для него мызу, то ни он, ни адъютанты его не нашли дороги.

– Муравьева! – раздался его хриплый голос.

Все опрометью бросились за мной и привели к нему.

– Где моя квартира? Куда ты уехал, ты должен меня вести, – закричал он.

– Ваше высочество, по вашему приказанию я раздавал полкам записки об их квартирах.

– Роздал ли?

– Роздал.

– Я не хочу стоять на мызе, до нее далеко ехать (всего было не более полутора версты). Хочу остановиться вот в этой деревне, как ее зовут?

– Михалишки, она назначена для кавалергардов.

– Выгнать их. – И он сам туда поскакал.

Только что я поехал назад, чтобы переменить дислокацию и отдать несколько деревень полка Ее Величества кавалергардам, а полку Его Величества деревню с мызой, назначенную для великого князя, как вдруг раздался снова крик:

– Муравьева! – И вслед за тем прискакавшие за мною адъютанты Потапов и Колзаков предупредили меня, дабы я остерегался, говоря, что он недоволен тем, что, приехав в Михалишки, нашел уже в деревне кавалергардов, чему я нисколько не был виноват, потому что не мог успеть вывести кавалергардов.

Я прискакал к великому князю, который остановился на большой дороге под дождем. Увидев меня, он стал кричать:

– И по милости вашей, сударь, вы видите меня на дожде! Прекрасный офицер! Вы не могли для меня квартиры занять? Михалишки заняты, и я, великий князь, по вашей расторопности ночую на большой дороге!

– Ваше высочество, – отвечал я, – для вас была отведена мыза; но вам не угодно было ее занять, а из Михалишек я не мог успеть вывести кавалергардов.

– Как, сударь, вы еще оправдываетесь? Я вас представлю за неисправность, я вас арестую, вы солдатом будете. Ведите меня сейчас на мызу.

– Слушаю, ваше высочество, – и повел его.

Но что мы с ним увидали! Кирасирский Его Величества полк уже вступал на мызу, которую я этому полку назначил, после перемены сделанной великим князем.

– Это что такое? – опять закричал он.

– Они проходят мимо вашей мызы на свои квартиры, – отвечал я и поскакал вперед. Константин Павлович пустился меня нагонять, а я от него.

Арестовать Муравьева! – кричал он во все горло, остановив свою лошадь.

Я оглянулся и увидел, что адъютанты его меня преследуют. Думал я про себя: если вернусь, то худо мне будет; если же поеду далее, то уже не будет хуже, а может быть и лучше. Однако же адъютанты нагнали меня и смеялись. Прискакав к полковому командиру Будбергу, я объявил ему, что на мызе будет стоять великий князь, а что ему отведутся другие деревни.

– Знаете ли вы, милостивый государь, – говорил мне Будберг, – что полк уже пять дней как на дожде биваками стоит и что я, а не вы будете отвечать за неисправность лошадей? Как вы хотите, я отсюда не выеду и пожалуюсь на вас Его Высочеству: как можно три раза переменять квартиры?

Видя, что с ним трудно было уладить дело, я начал упрашивать его, чтобы он за мною следовал, обещаясь показать ему богатое селение, где ему будет раздолье стоять, причем объяснил в коротких словах, что не я виноват случившемуся беспорядку, а сам великий князь. Он подумал и пошел за мною со своим полком, коего Константин Павлович застал в деревне только хвост, и расположился на мызе.

Стало смеркаться, а я еще вел Будберга, сам не зная, по какой дороге.

– Далеко ли селение, господин Муравьев? – спросил он.

– Близко, – отвечал я.

– Как оно зовется?

– На что вам знать это, – говорил я шутя, – вы увидите, какой у вас будет славный ночлег.

– Но ведь ночь уже на дворе.

– Сейчас придем. – Не зная, куда веду Будберга, я опасался, что до первого селения могло быть и двадцать верст, а между тем ночь могла застигнуть нас на дороге; но как я обрадовался, когда вдруг открылась колокольня и большой помещичий дом.

– Видите, – сказал я Будбергу, – какое место, какой дом; тут найдете вы конюшен на целый полк, и будет вам славный ночлег.

Поскакав вперед, я спросил название селения и, возвратившись к полку, сказал Будбергу:

– Рекомендую вам, Карл Васильевич, местечко Малые Даугилишки с огромной мызой и славным хозяином. – Будберг был доволен и благодарил меня.

Я возвратился на мызу к великому князю, где нашел брата Михайлу, прибывшего из отряда. Я донес Куруте о происшедшем со мною; он улыбнулся и порадовался счастливому исходу, одобряя находчивость, с которой я вышел из такого затруднительного положения. Когда в добрую минуту Курута объяснил все дело великому князю, то он сознался виноватым и сожалел, что погонял меня напрасно. Всего более опасался я, чтобы он, забывшись, не наговорил мне дерзостей; но, к счастию, этого не случилось.

На следующий день мы продолжали марш свой к Видзам. Слух носился, что войска на половине дороги остановятся на позиции для генерального сражения. Не доезжая десяти верст до Видз, стояла пустая корчма, где мне приказано было с братом дожидаться Куруты и 1-й кирасирской дивизии. Тут уже стояла лагерем часть гвардейской пехоты. В корчме застали мы гвардейской артиллерии поручика Афанасия Столыпина, который командовал двумя орудиями, выдвинутыми на небольшую высоту. Познакомившись, он сводил меня в лагерь гвардейского Егерского полка и познакомил с офицерами Крыловым, Делагардом, князем Грузинским и проч.

Тут я еще познакомился с офицерами гвардейской артиллерии Гордановым, Коробьиным, Норовым[37] и Васмутом. (Они все были ранены в сражении под Бородином.) Курута по приезде взял меня с собою в Видзы.

На другой день войска пришли в Видзы. Не прекращался слух, что они станут на позицию верстах в двух за городом, чтобы принять генеральное сражение. Курута передал мне, каким образом должно было расположить гвардейскую пехоту, и приказал дожидаться ее у заставы. Я провел пехоту на лагерное место, и колонна шла за мною, вытаптывая ржаное поле богатого урожая. В первый раз мне было совестно истреблять таким образом труды и надежды земледельцев; но впоследствии времени я свыкся с таким порядком вещей. Поле все было вытоптано, из ржи поделали шалаши.

Государь приехал в Видзы, и все были уверены, что тут непременно дадут сражение. Ротмистр Орлов (Михайла) был еще из Свенциян послан к Наполеону для переговоров. Он привез известие, что французская армия претерпевает нужду, особливо конница. И сказывал, что по дороге видел множество палых лошадей. По возвращении Орлова в Видзы государь пожаловал его во флигель-адъютанты.

В одной из стычек, происшедших около Вильны, казаки взяли в плен Сегюра, адъютанта Наполеона.

Помнится мне, что мы дневали в Видзах. Оттуда мы пошли на Дриссу, открыв неприятелю дорогу на Петербург. Первый переход наш был в 48 верст. Мы шли через Угорье и пришли к Замостью. День был весьма жаркий, дорога же вся песчаная, так что к лагерю пришла едва половина людей. Многие из оставшихся по дороге в усталых не прежде, как к полуночи, присоединились к своим полкам. Несколько солдат на переходе падали и умирали на месте. Когда мы пришли к ночлегу, то было уже очень поздно. Неприятель сильно преследовал наш ариергард, которым командовал, кажется, Коновницын. В Угорьях есть болотистая речка с плохим мостиком. Переправа в этом месте была затруднительная, неприятель напирал, и тут произошло сильное ариергардное дело, в котором из знакомых моих были ранены капитан Рахманов и ротмистр Мариупольского гусарского полка, Фигнер, с которым я имел дело в начале 1811 года в Петербурге. Он поехал лечиться в Псков, куда приехала к нему жена. Они там оба занемогли и умерли.

Гул орудий был у нас слышен. Издали гул этот наводит уныние. Вечер был прекрасный, в лагере пели песни, везде блистали огни.

На другой день был также сильный и тяжелый переход; войска крайне утомились и на место пришли уже ночью. Мне поручено было поставить гвардейскую пехоту лагерем. В ожидании оной я остановился в лесу, слез с лошади, лег отдыхать, привязав лошадь к своему шарфу. Скоро услыхал я песни приближающихся полков и привел их к месту. Затруднительно было ночью назначать линии, но я начинал уже привыкать к своей должности; однако поутру увидел, что линии были криво поставлены. Окончив дело свое, ночью же отправился с братом отыскивать квартиру великого князя и нашел ее в селении Иказне. Брат подошел к великому князю, который сидел в корчме, опершись локтями на стол.

– Кто тут? – вскричал он.

– Муравьев, ваше высочество.

– Что скажешь?

– Корпус пришел и расположился уже лагерем.

– Хорошо; тебе надобно сейчас ехать; устал?

– Не устал, ваше высочество.

– Ты никогда не устаешь; молодец, ступай же да отдохни.

Но отдыха нам немного было, ибо до рассвета мы опять поехали на следующий переход.

С выезда нашего из Видз мы почти все были на коне и очень мало спали; питались же кое-чем и ни одного разу не раздавались. Курута употреблял нас иногда и вместо адъютантов великого князя, которые ленились ездить и просили его кого-нибудь послать вместо их самих. Денег мы не имели, и потому положение наше было незавидное; но мы друг другу даже не жаловались, не воображая себе, чтобы в походе могло быть лучше. Лошадей своих мы часто сами убирали и ложились подле них в сараях, на открытом же воздухе, около коновязи.

В ариергардном деле, случившемся под Свенциянами, наш польский уланский полк был отрезан. Подхода к Свенциянам, он увидел огни французов и, бросившись в атаку, пробился сквозь французские линии, причем ранено у нас несколько офицеров и рядовых. Полк этот был составлен из поляков; многие из них бежали, но те, которые остались, служили верно.

В Отечественную войну все полки соревновались друг перед другом, как и каждый солдат перед своим товарищем; усиленные переходы совершали с терпением, и дух в войске никогда не упадал. Ходили по 40 и по 50 верст в сутки с песнями. Все нетерпеливо ожидали боя с неприятелем. Мы скоро достигли укрепленного лагеря под Дриссой, где стали на приготовленной позиции. Двина у нас была в тылу, и за рекой на правом берегу ее город Дрисса; через реку наведено было три понтонных моста. Полевых укреплений настроено было много, но без большого толка. Позиция была рассчитана на 120 000 человек; у нас же их более 30 000 недоставало, даже тогда, когда отрезанный корпус Дохтурова к нам присоединился. Он прибыл в Дриссу на другой день после нас, отступая усиленными переходами, но почти ничего не потерял на походе. В Дриссе только соединилась вся 1-я Западная армия.

Квартира великого князя расположилась в селении на правом берегу реки. Великий князь занимал избу; адъютанты же его – сарай, в котором мы двое имели ночлег, а днем оставались под открытым небом. Главная квартира после нас пришла в это же селение, с нею же и брат Александр. Он тотчас же послал слугу своего отыскать нас и к себе звать, потому что сам был болен. Брат Александр лежал на улице перед окнами квартиры своего начальника генерал-квартирмейстера Мухина. Он с трудом мог говорить. Голова опухла, язык и десны покрылись язвами.

Вместе с братом Михайлой пошел я к Куруте просить, чтобы Александра перевели в гвардейский корпус, хоть на время, для того чтобы мы могли за ним ходить. Курута тотчас же пошел к Константину Павловичу, который на то согласился, и через два часа Александр был прикомандирован к гвардейскому корпусу. Не знаю, через кого великий князь узнал о нужде, в которой мы находились; думаю, что в этом участвовал адъютант его Олсуфьев; только приказано было выдать нам из собственной, говорили, казны Его Высочества по 100 рублей бумажками на каждого. Хотя мы были без гроша денег, но посоветовались между собою, принимать ли эти деньги или нет? Рассудили, что, так как нельзя было великому князю отказать в приеме от него дара и что не было стыда ему обязываться, то деньги принять, и потому приняли их. Давно уже у нас не было такой суммы: 300 рублей у троих вместе. Мы сделали себе небольшой запас водки и колбасы и начали жить пороскошнее прежнего.

Мы положили Александра в общий сарай; но, видя, что адъютантам великого князя неприятно было лежать с больным, мы перенесли его на край деревни, в квартиру адъютантов генерала Ермолова, между коими Муромцов и Фон Визин нам были знакомы; с ними стоял и Петр Николаевич Ермолов. Добрые сослуживцы приняли брата ласково, дали ему лучший угол, ходили за ним, и через два дня он начал уже говорить и стал на ноги. Но я заразился от него через трубку, которую он мне дал курить; не более как час спустя после того показался у меня на языке пупырышек, а на другой вся внутренность покрылась сыпью и язвами, так что, при выступлении нашем из Полоцка, я уже был без языка и так болен, что не мог ехать верхом. Я не мог ничем питаться, кроме молока, и эта самая пища послужила мне лекарством. При выступлении нашем из Витебска я уже был опять на службе. Болезнь эта была, по-видимому, цинготная, и хотя я тогда от сего первого припадка поправился, но вскоре после того следы сей болезни обнаружились язвами на ногах, от которых я долго страдал, но, перемогаясь, не отставал от исполнения своих обязанностей.

Александр по выздоровлении своем оставался еще некоторое время при штабе великого князя, состоя при гвардейской пехоте, которой командовал генерал-лейтенант Лавров. Ермолов был назначен начальником Главного штаба при Барклае де Толли. Генерал-квартирмейстер Мухин был отправлен в Петербург, а на его место поступил квартирмейстерской части полковник Толь, офицер храбрый, решительный и опытный в военном деле. Он был известен по своим способностям, но не имел особенного ученого образования. Толь держался во все время войны на этом месте и, будучи полковником, распоряжался тогда действиями всей армии. Зная, сколько русские не любили немцев, он часто порицал медленность последних; но не менее того поддерживал и выводил в люди своих родственников и земляков. Толь хорошо знает по-русски, по-немецки же говорит только там, где нужно. Речь его всегда смелая и дельная. Однако же офицеры за его грубое обращение не любили его; он горд, вспыльчив, бывает даже и зол; впрочем, не слышно было, чтобы он кого-либо погубил по службе; напротив того, многих из служивших при нем он вывел в чины. Мало спит, деятелен и в огне особенно неутомим. Толь происхождения незнатного. Отец его живет в Нарве и, говорят, в бедности. Средства к жизни Толь сам приобрел трудами и службой.

Неприятель не приходил к нашему Дриссинскому лагерю, а пошел левым берегом Двины на Витебск. Движение сие заставило нас поспешно бросить лагерь и идти форсированными маршами правым берегом Двины чрез Полоцк. 4-й корпус графа Остермана-Толстого, прикрывая Витебск, отступал по левому берегу и задерживал движение неприятеля. Мы шли так быстро, что прибыли в Витебск прежде французов, оставив 1-й корпус графа Витгенштейна в Полоцке для защиты Петербургской дороги. В Дриссе мы сожгли огромные хлебные магазины, заготовлявшиеся там с 1811 года. При выступлении из Дриссинского лагеря я был командирован с полковником Мишо для рекогносцировок дорог; а брат Михайла послан по такому же поручению с артиллерийским полковником Дмитрием Столыпиным; но полученная в Дриссе болезнь обессилила меня на третьем переходе до такой степени, что меня повезли на телеге, на той самой, в которой я ехал с Курутой, когда мы с ним выезжали из Свенциян.

Помнится, что государь оставил армию еще в Дриссе, откуда он поехал в Москву. Московское дворянство подозревало Барклая де Толли в измене, ибо всем прискорбно было видеть отступление армии, и еще под начальством немца. Нет сомнения, что Барклай не был изменником: он более одного раза проливал кровь свою в сражениях; но он был человек нерешительный и едва ли когда показал искусство в военном деле.

По приезде в Москву государь, созвав дворянство, предложил собрать ополчение, что было единодушно всеми принято, и ополчение начали собирать по всей империи. Те губернии, которые не ставили ополчения, обязаны были доставить продовольствие в армию. Говорили, что одна Московская губерния должна была выставить более 40 000 ратников. Народ был отборный; но когда военные действия коснулись их родины, то многие из них разбежались по своим селениям. Только 12 000 ратников пришли под Бородино, где охотников назначили для уборки раненых во время сражения, что они усердно исполняли и с участием к страдальцам. Когда французы начали отступать из Москвы, то Московское ополчение собрали в Волоколамске, откуда оно было распущено по домам, за исключением части, которую расписали по полкам и коей большая половина погибла от болезней. Кроме того, формировался еще в Москве иждивением Мамонова казачий полк. В состав сего полка прежде всего явились офицеры, и многие из них состояли в штабах и при генералах, когда не было еще солдат. Набиралась всякая сволочь. Наконец, полк сей сформировался, когда мы были уже в Германии или незадолго до того, и едва ли он принимал участие в делах. Впоследствии людей сих зачислили в Иркутский гусарский полк, когда последний формировался из драгунского. Сформировали также в Малороссии четыре казачьих полка, названные Украинскими. Эти четыре полка не были распущены; они были в делах против неприятеля и вели себя хорошо. После же войны их переформировали в уланские.

По приходе 14 июля в Витебск, мы услышали сильную канонаду Остермана, защищавшего в 18 верстах от города дорогу, ведущую из Сенно. Корпус его много потерял, но удержал место. Сражение это, за исключением стычек, было первое со времени открытия военных действий. Каждого раненого, приходившего с боя, окружали и расспрашивали о ходе дела. На помощь к Остерману послали легкую гвардейскую кавалерийскую дивизию, которая вела себя отлично, но не могла удержаться против превосходных сил. Лейб-гусары после нескольких славных атак потеряли много людей и уступили; другие полки, поддерживавшие их отступление, также понесли большую потерю. Ночь прекратила сражение, в коем войска наши держались против двойных или тройных сил.

Александр поехал из любопытства в дело и, возвратившись к нам, рассказывал о виденном. Рассказ его так возбудил меня, что, хотя я еще не был совершенно здоров, но на другой день встал и явился к Куруте на службу.

Так как мне не дали никакого поручения, то я вышел на большую дорогу и, сев на камень, смотрел на раненых и многих расспрашивал. Вели также довольное число пленных, с которыми я разговаривал, также расспрашивая их о деле; но ответы тех и других не могли удовлетворить моего любопытства. Помню, что между прочими случился небольшой рекрутик Кегсгольмского полка, который гнал перед собою огромного поляка в красной шапке. Штык у пехотинца был согнут. Я его остановил.

– Вот, ваше благородие, – сказал рекрут, – я его в лесу застал, да и посадил ему штык в грудь; только кость у него такая здоровая, что штык, смотрите, как согнулся.

Поляк был весь в крови и очень ослаб; он сел в канавку, чтоб отдохнуть, но рекрут поднял его прикладом и погнал далее. Торжество выражалось на лице молодого солдата, который утверждал, что победа осталась за нами, причем рассказал по-своему весь ход сражения: и нашу потерю, и неприятельскую. Если мальчик этот в живых, то он должен быть теперь славный солдат.

Раненым доводилось 8 верст тащиться до Витебска, и многие из них падали от изнеможения и умирали на дороге; других же, достигших города, французы захватили, когда заняли Витебск, потому что мы небольшое только число пленных успели увезти с собою при дальнейшем отступлении.

От главнокомандующего получено было приказание послать 2-ю кирасирскую бригаду на подкрепление Остерману. Курута сам повел ее и взял нас с собою. Мы отошли уже верст 8 от Витебска, когда пришло другое приказание – остановить бригаду, которой в самом деле нечего было делать, потому что сражение происходило в лесистой местности; дрались на полянах и большей частью пехотой; кирасир же перебили бы стрелки без всякой пользы. Бригаду свернули с дороги влево и расположили в колоннах на полянке, окруженной лесом.

Барклай намеревался дать общее сражение пред Витебском на позиции, в двух верстах впереди города. 5-й гвардейский корпус составлял резерв. Курута поехал назад для принятия лагерного места. Мне приказано было поставить 1-ю кирасирскую дивизию, коей 2-я бригада должна была возвратиться. Брозину же поручено было расположить пехоту. Я дожидался своих полков, которые долго не приходили. Между тем Брозин, которому для проведения линии по лесу приходилось прорубить несколько кустарников, требовал, чтобы я ему помогал. В надежде, что конница могла скоро вступить в дело, я не послушался Брозина, которому нисколько я не обязан был повиноваться. Он грозил пожаловаться на меня начальству, чем вызвал только неприятные для него ответы с моей стороны. Послушался же я его тогда только, когда он передал мне от имени Куруты приказание помогать ему. Взяв тогда квартирьеров гвардейской пехоты, я велел им вырубать тесаками в кустарнике линию, сам помогая им своей саблей. Работа была скоро кончена, после чего я разбранил в глаза нетерпимого никем Брозина и ушел от него, ибо знал, что Курута ему ничего не приказывал касательно меня.

Стало смеркаться. Из кирасирской дивизии пришла только одна Конная гвардия; 2-я же бригада осталась на своем месте впереди, а Кавалергардский полк послали еще далее вперед. Выстрелы становились к нам все ближе и ближе. Я поехал на свое место к Кавалергардскому полку; 2-я бригада несколько отступила, и три полка сии были поставлены уже ночью, верстах в пяти впереди Витебска, не слезая с коней. Неприятель был уже вблизи и пустил несколько ядер, которые перелетали чрез головы.

Когда я явился к начальнику дивизии, генералу Депрерадовичу, то им получено уже было приказание отступить с кирасирами в лагерь. Ночь была темная. Лишь только мы тронулись, как французы, услышав шум палашей наших кирасир, сделали по нас с авангардов залп ружей из тридцати; но расстояние было велико, и ни один выстрел не попал. Я только видел огонь и слышал выстрелы. Говорили, что выстрелы эти были действительно французские, и я остался доволен, что хотя нечто увидел из военных действий.

Остерман получил также приказание отступить и занять свое место на позиции. Войска его 4-го корпуса отступали, баталионы были весьма ослаблены, но люди были бодры и пели песни. В сущности, нас не разбили; напротив того, мы удержали место против превосходных сил. Потеря наша была очень велика, но неприятель не менее нашего потерял. Раненых было множество; иные, лишившись одной руки, в другой несли ружье. Такое отступление вселяло в нас надежду одержать на другой день победу; но сражения на следующий день не было.

Главнокомандующий, узнав, что неприятель оставил против нас небольшой корпус, потянулся со всеми силами к Смоленску и в ту же ночь отдал армии приказание выступить с рассветом и следовать к Смоленску, чтобы предупредить французов у сего города.

Мы пошли к Смоленску форсированными маршами, а французы заняли Витебск. На первом переходе Курута выговаривал мне обхождение мое с Брозиным; я хотел объяснить ему все дело, как оно случилось, но он мне времени не дал и ласковым образом дал мне почувствовать, что он повод к нашей ссоре понимает. В сущности, и я не был совершенно прав.

Из Витебска в Смоленск поспели мы в три дня; я находился при кирасирской дивизии, в коей познакомился со многими офицерами, особливо в Кавалергардском полку с Луниным, Давыдовым, Уваровым и другими.

При вступлении в Смоленскую губернию мы увидели, что все помещики выезжали из своих деревень, крестьяне же уходили с семействами и скотом в леса. Во время похода нашего к Смоленску все вообще знали, что неприятель хотел нас предупредить в Смоленске, и от того разносились пустые слухи, что несколько неприятельских ядер упали на нашу дорогу; иные говорили даже, что видели неприятельскую армию, тянущуюся к Смоленску. Слухи сии сначала произвели несколько беспокойства, но вскоре оказалась их нелепость. Однако же мы шли с большой неосторожностью. Конница и артиллерия проходили лесами без пехотного прикрытия. Легко могло случиться, что отряд французской пехоты остановил бы нас в лесах. Цель французов была не допустить соединения нашей армии с Багратионовой, что им, однако же, не удалось.

Не доходя одним переходом до Смоленска, мы на пути завтракали у помещика Волка, у которого были две прекрасные дочери лет двадцати. Слышалось впоследствии, что девицы эти увезены были французами и обруганы. Подобными неистовствами, часто повторявшимися, французы озлобили против себя народ.

Придя к Смоленску, мы стали лагерем, в двух верстах не доходя города. Квартира великого князя была на мызе. Так как мне и брату не было никаких занятий, то мы отпросились на несколько времени посетить знакомых. Брат Михайла отправился в Семеновский полк, где его любили, а я в Кавалергардский к Лунину, и мы таким образом провели дня три. Александр находился при генерале Лаврове, командовавшем тогда гвардейской пехотой.

Служба наша не была видная, но трудовая; ибо не проходило почти ни одной ночи, в которую бы нас куда-нибудь не послали. Мы обносились платьем и обувью и не имели достаточно денег, чтобы заново обшиться. Завелись вши. Лошади наши истощали от беспрерывной езды и от недостатка в корме. Михайла начал слабеть в силах и здоровье, но удержался до Бородинского сражения, где он, как сам говорил мне, «к счастию, был ранен, не будучи более в состоянии выдержать усталости и нужды». У меня снова открылась цинготная болезнь, но не на деснах, а на ногах. Ноги мои зудели, и я их расчесывал, отчего показались язвы, с коими я, однако, отслужил всю кампанию до обратного занятия нами в конце зимы Вильны, где, не будучи почти в силах стоять на ногах, слег.

Я жил в Кавалергардском полку у Лунина в шалаше. Хотя он был рад принять меня, но я совестился продовольствоваться на его счет и потому, поехав однажды в Смоленск, купил на последние деньги свои несколько бутылок цимлянского вина, которые мигом были выпиты с товарищами, не подозревавшими моего стесненного положения. Положение мое все хуже становилось: слуги у меня не было, лошадь заболела мытом, а на покупку другой денег не было. Я решился занять у Куруты 125 рублей, которые он мне дал. Долг этот я чрез год уплатил. Оставив из этих денег 25 рублей для своего собственного расхода, остальные я назначил для покупки лошади и пошел отыскивать ее. Найдя в какой-то роще кошмы, или вьюки донских казаков, я купил у них молодую лошадь. Я ее назвал Казаком, и она у меня долго и очень хорошо служила, больную же отдал в конногвардейский конный лазарет.

Курута мало беспокоился о нашем положении, а только был ласков и с приветствиями беспрестанно посылал нас по разным поручениям. Брат Михайла сказывал мне, что, возвратившись однажды очень поздно на ночлег и чувствуя лихорадку, он залез в шалаш, построенный для Куруты, пока тот где-то ужинал. Шел сильный дождь, и брат, продрогший от озноба, уснул. Курута скоро пришел и, разбудив его, стал выговаривать ему, что он забылся и не должен был в его шалаше ложиться. Брат молчал; когда же Дмитрий Дмитриевич перестал говорить, то Михайла лег больной на дожде. Тогда Куруте сделалось совестно; он призвал брата и сказал ему:

– Вы дурно сделали, что вошли в мой шалаш, а я еще хуже, что выгнал вас, – и затем лег спокойно, не пригласив к себе брата, который охотнее согласился бы умереть на дожде, чем проситься под крышу к человеку, который счел бы сие за величайшую милость, и потому он, не жалуясь на болезнь, провел ночь на дожде.

Брат Михайла обладает необыкновенной твердостью духа, которая являлась у него еще в ребячестве. Константин Павлович, видя нас всегда ночующими на дворе у огня и в полной одежде, т. е. в прожженных толстых шинелях и худых сапогах, называл нас в шутку тептерями;[38] но мы не переставали исправлять при себе должность слуги и убирать своих лошадей, потому что никого не имели для прислуги. Впрочем, данная нам кличка тептерей не сопрягалась с понятием о неблагонадежных офицерах; напротив того, мы постоянно слышали похвалы от своего начальства, и службу нашу всегда одобряли.

В то время был еще прикомандирован к великому князю для занятий по квартирмейстерской части лейб-гвардии Литовского полка прапорщик Габбе, молодой человек с немецкой спесью. Он ничем не занимался, имел, однако же, при себе в услугах казаков, которых нам не давали, и был в милости у великого князя оттого, что на глаза ему всегда совался, знался с его адъютантами, ел и спал вдоволь. Мы с ним никогда не хотели сближаться.[39]

Лунин нам дальний родственник: мать его была сестра Михайлы Никитича Муравьева. Лунин умен, но нрава сварливого (bretteur). В Петербурге не было поединка, в котором бы он не участвовал, и сам несколько раз стрелялся. Другом его был Кавалергардского же полка ротмистр Уваров, который, однако же, сам имел знаки от поединка с Луниным, а впоследствии женился на его сестре. Уваров человек неприятного обхождения, отчего вообще не был любим. К кругу их принадлежал еще Давыдов, которого находили приятным в обществе; но он мне не нравился, как и Уваров. Был еще в Кавалергардском полку Петрищев, который мне всех более нравился. Лунин в 1815 году был отставлен от службы за поединок с Белавиным, в котором он сам был ранен. Он постоянно что-то писал и однажды прочел мне заготовленное им к главнокомандующему письмо, в котором, изъявляя желание принести себя на жертву отечеству, просил, чтобы его послали парламентером к Наполеону с тем, чтобы, подавая бумаги императору французов, всадить ему в бок кинжал. Он даже показал мне кривой кинжал, который у него на этот предмет хранился под изголовьем. Лунин точно бы сделал это, если б его послали; но думаю не из любви к отечеству, а с целью приобрести историческую известность. Мы скоро с места тронулись, и намерение его осталось без последствий.

Общество кавалергардских офицеров мне вообще не нравилось; не знаю, по каким причинам оно так прославилось в Петербурге. Ничего святого у них не было: пересуживали всех генералов, любовь к отечеству было чувство для них чуждое, и каждый из них считал себя в состоянии начальствовать армией. У них сочинялись насмешливые песни на счет начальников и военных действий; между прочими явилась одна на известный голос: Les ennemis s’avancent à grands pas. Стихи эти огласились во всей армии.

Les ennemis s’avancent à grands pas

Adieu Smolensk et la Russie!

Barclay toujours évite les combats

Et tourne ses pas en Russie.

N’en doutez pas, car de son grand talent,

Amis, vous ne voyez que les prémices.

Il veut, dit-on, changer dans un instant

Tous ses soldats en écrevisses.

Ses aide-de-camps, trottant à ses cotes,

Jaloux de le suivre en vitesse,

Il leur disait: Oh, mes amis,

Ayez pitié de ma vieillesse.[40]

Во всей армии солдаты и офицеры желали генерального сражения, обвиняли Барклая и нещадно бранили его. Сражение в самом деле предполагалось дать, и никто не полагал, чтобы Смоленск уступили без боя.

Получено было известие, что граф Платов соединился с армией после блистательного дела, которое он имел под Рудней, где он с казаками опрокинул несколько полков французских кирасир.[41] Ожидали еще соединения с князем Багратионом, и тогда, по сбору всех сил, думали дать отпор французской армии. С великой радостью мы наконец оставили лагерь под Смоленском и подвинулись на целый переход вперед к стороне неприятеля, в надежде встретить его, но, к удивлению нашему, никого не нашли. Между тем Наполеон бросился со всеми силами на Багратиона, чтобы отрезать его от нас, и послал в Поречье небольшой отряд в 6000 человек, чтобы отвлечь наше внимание.

Посланные партизаны уведомили, что вся французская армия находится в Поречье, почему мы поспешно выступили в ночь из своего нового лагеря опять назад. Сперва отошли несколько по Смоленской большой дороге, и потом от селения Шаломца поворотили проселком влево, вышли на дорогу, ведущую из Поречья в Смоленск, и расположились лагерем в 10 верстах от Смоленска лицом к Поречью.

Переход этот был очень трудный, дорога узкая, во многих местах болотистая и вся лесистая. Шли ночью, проводников достать было очень трудно, потому что почти все жители разбежались. Брату Александру поручено было вести гвардейскую колонну, Михайле – корпус Коновницына, а мне собрать проводников. Я атаковал одно селение ночью с двумя кирасирами и, забрав несколько крестьян, сдал их Куруте. Поручение, данное братьям моим, было весьма затруднительное и сопряжено с большой ответственностью. При всеобщей суете начальники оторопели и сваливали все свои промахи, как в таких случаях водится, на офицеров Генерального штаба. Брат Александр должен был вести гвардейскую колонну, в голове которой шла 1-я кирасирская дивизия, Кавалергардский полк впереди, а пред ним генерал Депрерадович.

Брату дана была пионерная рота капитана Геча[42] для исправления дороги, и рота сия выступила в одно время с полками. Сделалась темная ночь. Несколько верст за селением Шаломцем встретился в болотистой местности плохой мостик, который надобно было поправить, ибо он много затруднял движение войск. Брат тотчас начал работу с пионерами, но для сего колонна остановилась. Брат нисколько не был виноват в сем замедлении; но Депре радович, человек недальний, не рассудил дела и напал на брата за эту остановку. Сколько брат ни оправдывался, Депрерадович ничего слушать не хотел, грозил, что заставит его идти пешком весь переход, арестует и начальству о нем представит. Брат огрызался, сколько мог; но видя, наконец, что ему делать нечего, он по окончании моста сел на коня, дал шпоры и поскакал вперед.

– Куда ты скачешь, куда ты скачешь? – кричал ему Депрерадович вслед.

– В деревню за проводником, – отвечал Александр, продолжая скакать.

– Да где же дорога?

– А вот она, – отвечал брат уже издали и скрылся.

Депрерадович послал за ним в погоню; но его не нагнали; он благополучно ускакал и, отъехав несколько верст, повернул в сторону, в лес, закурил трубку и лег отдыхать. Брат, конечно, не был прав, ибо колонна могла сбиться с дороги, которую он, впрочем, сам знал не лучше других; но как же было ему терпеть грубости тогда, как он свое дело делал и был совершенно прав? Несчастному пионерному капитану Гечу жестоко досталось от Депрерадовича и всех кавалергардских офицеров.

Мы шли не в порядке и с большой неосторожностью по едва проходимым проселочным дорогам; конница пробиралась лесами и болотами во многих местах по одному человеку, артиллерия увязала в грязи, и в прикрытии ее вовсе не было пехоты. Ночь темная, дороги не было видно, и к тому носился еще слух, что французы будут атаковать нас на походе.

Теперь скажу, что в эту несчастную ночь со мною случилось. Собрав и сдав пойманных проводников, мне никакого дела на время перехода более не предстояло, и я ехал несколько времени с Курутой, после чего он уехал вперед, а мне приказал оставаться с колонной, но ничего не поручил. И так я поехал с Луниным, который находился при своем эскадроне, не зная о том, что в голове колонны происходило. Когда брат Александр ускакал от Депрерадовича и войска остановились, что продолжалось довольно долго, то офицеры, соскучившись, слезли с коней и легли на траву. Пошел дождь, и я также лег на землю, накрывшись буркой. Растерявшийся Депрерадович ездил взад и вперед и вопил плачевным голосом:

– Ах, боже мой, что мне делать, куда этот Муравьев поехал, что он проводника не ведет!

Депрерадович мимо меня ехал, но я молчал и едва дух переводил, чтобы он меня не позвал. Так прошло в первый раз, но во второй лошадь его в тесноте едва не наступила на меня. Он остановился, долго смотрел на мою бурку и, наконец, вскрикнул:

– Ах, боже мой, кто это тут в бурке лежит?

Все вскочили и сказали ему, что Муравьев.

– Ах, так это ты, братец! Куда ты от меня уехал? Так-то ты за проводниками ездишь? Ты должен Кавалергардский полк вести, а ты здесь изволишь отдыхать? Изволь-ка вести меня, сударь.

– Не я, ваше превосходительство, должен вас вести.

– Да какой же Муравьев меня вел? Все равно изволь вести.

– Я дороги не знаю, не знаю и куда вас вести: мне Дмитрий Дмитриевич Курута ничего не приказывал.

– Веди же! – закричал он.

Видя, что с ним нельзя было сговориться, я сел верхом и, проведя несколько шагов колонну, сказал ему, что поеду в ближайшую деревню за проводником, и поскакал. Я уже был верстах в пяти от колонны, как, услышав лай собак, поворотил в сторону, откуда слышался лай, и въехал в какие-то огороды. Ночь была очень темная, я спрятался в яму, в надежде, что по отдалению от дороги меня не найдут, и намеревался в этой позиции пропустить полки, а там примкнуть к хвосту колонны. Сидел я таким образом более часа, когда услышал опять стук кирасирских палашей и увидел мерцание огня в курившихся трубках. Я притаился, надеясь, что вся эта буря мимо меня пройдет; но как удивился я, когда опять услышал подле себя гробовой голос Депрерадовича. Лошадь моя заржала.

– Кто тут? Ах, боже мой! – вскричал мудрый Николай Иванович.

Я вскочил на лошадь и, не говоря ни слова, спешил укрыться. Лошадь моя в темноте спотыкалась по ямам и грядам, но я решился уйти, хотя с риском себе голову разбить, и кое-как выбрался из огородов, преследуемый воплями Депрерадовича:

– Муравьев! Ах, боже мой!

Наконец я пробрался кустами назад и примкнул к хвосту полка. Однако для вящей безопасности решился совсем уехать и, отыскав Куруту, рассказать ему о случившемся, для чего пустил лошадь свою во весь карьер и обогнал в тесноте весь Кавалергардский полк с самим Депрерадовичем, так что и лошадь его в испуге дрогнула от сего неожиданного маневра. Депрерадович, однако, догадался, что это должен быть я, и опять начал звать меня. Видя, что я не возвращаюсь, он послал адъютанта своего Бутурлина меня нагонять. Стало рассветать, когда я услышал топот скачущей за мною лошади. Я шпорил свою, но она устала. Оглянувшись, я увидел Бутурлина, который, нагнав меня, уговаривал остановиться.

– Очень рад вас видеть, – сказал я ему, – только назад не пойду, а если хотите, то пойдемте вместе.

– В самом деле, – отвечал Бутурлин, – генерал так сердит, что я сам уже намеревался ускакать от него, пойдемте шагом.

– Согласен. – И мы поехали вместе шагом.

Подъезжая к квартире великого князя, я увидел брата Александра выезжающим из леса, где он скрывался. Мы обменялись рассказами о своих ночных происшествиях, посмеялись и приехали в селение Покарново, где великий князь уже расположился на квартире. Депрерадович стал с дивизией в пяти верстах впереди нашего селения. Вскоре прибыл и брат Михайла, который передал нам, что он вел корпус Коновницына, который остался очень доволен им. Я рассказал все случившееся со мною Куруте, который посмеялся. Депрерадович хотел жаловаться на меня, однако не пожаловался.

В штабе 1-й кирасирской дивизии, куда я был накануне по делу послан, я имел случай познакомиться с Павлом Ивановичем Корсаковым, поручиком Кавалергардского полка.[43] Он был необыкновенного роста и сильного сложения, к сему присоединял еще благородную душу (убит в сражении под Бородином). Там же встретил я еще старого колонновожатого Бурнашева, который в 1811 году у меня в классе учился математике, но безуспешно. Когда мы стояли в Покарнове, проездом зашел к нам Егор Мейндорф, еще добрый петербургский товарищ, которого мы всегда любили. Он был в ариергарде и уже участвовал в одном деле, где французов разбили и где он отличился. Он погнался за раненым неприятельским знаменщиком и отбил у него значок, который нам показывал; на половине было написано: «Nox soli cedet».[44] Мейндорф был человек благородный, и хотя он не без опасности добыл сей трофей, но говорил, что, если б у здорового отнял значок, то с удовольствием надел бы крест, но как знамя взято у раненого, то он не будет домогаться другой награды, как только позволения полотном этим обтянуть себе дома кресла. Мы едва уговорили его показать полотно великому князю, который много похвалял Мейндорфа. Думали, что у него отберут значок, но он взял его назад, положил в карман и уехал.

Под Смоленском в первый раз начали расстреливать по приговорам уголовного полевого суда: говорили, что расстреляли семерых солдат за грабеж.

Вскоре пришло известие из Поречья, что французы снова показались на дороге, ведущей из Витебска в Смоленск, почему, простояв четыре дня около Покарнова, мы бросились на старую свою дорогу, ведущую в Витебск. Лагерь наш расположен был в 40 верстах от Смоленска, помнится мне, при деревне Гаврикове, где находили, что позиция была очень сильная; но неприятель доказал нам, что позиционная война не представляла ожидаемых от нее выгод, потому что можно всякую позицию обойти. Французы нас не атаковали, мы их тут и не видали, но вдруг услышали гул их артиллерии позади себя под стенами Смоленска.

В бывшем лагере при Гаврикове Толь зачем-то послал Александра Щербинина к Коновницыну. Щербинин, выйдя на крыльцо и не зная, в правую или в левую дверь ему идти, спросил Муромцова, тут случившегося, и получил от Муромцова грубый ответ. Возвратившись к себе, Щербинин послал за мной и просил меня быть секундантом в предстоящем ему поединке. Муромцов мне был родственник, а Щербинин старый приятель. Я не отказался, единственно в намерении их примирить. Отыскав Муромцова, я убедил его в неправоте. Он действительно не помнил, что сказал, и согласился просить извинения у Щербинина; я их в тот же вечер свел вместе, и они помирились. Щербинин не знал до того времени, что я был в родстве с Муромцовым.

Прохаживаясь в тот же вечер по селению, я увидел Михайлу Колошина, лежащего на улице подле сарая и накрытого буркой. С Дриссы не видал я его. В предположении, что он на траве расположился для отдыха, я в шутках бросил в него свою фуражку; но как удивился, когда услышал стон его и упрек в неосторожности обхождения моего с больным. Я сел подле него; он был в сильном жару и имел начало горячки; между тем капитан Теннер не давал ему покоя и хотел, чтобы он еще в тот же вечер сходил в главное дежурство для списания приказа. Колошин просил меня за него сходить; но скоро приказано нам было выступить, отчего мне не удалось ему услужить. Перемогаясь, он сам сходил ночью за приказанием.

По полученному в то время известию Багратион отступал к Смоленску, удерживая всю французскую армию. Отступление князя Багратиона событие довольно известное. Французы могли отрезать его от главной армии; но Багратион был человек решительный, храбрый, имел таких же генералов и вышел из своего тесного положения при нескольких блистательных делах с неприятелем.

10-я пехотная дивизия под начальством генерала Неверовского составляла ариергард князя Багратиона, который со своей 2-й Западной армией вступил в Смоленск, поручив Неверовскому прикрывать отступление по дороге, ведущей из Красного к Смоленску.[45]

Мы выступили обратно к Смоленску до рассвета и с половины пути нашего услышали гул орудий: впереди нас 7-й корпус Раевского (2-й армии) уже вступил в дело для подкрепления Неверовского. Опасаясь, чтобы Смоленск не взяли до нашего прибытия, кавалерию и артиллерию повели на рысях, посадив орудийную прислугу на лафеты и зарядные ящики. Не сомневаясь более, что вступим в сражение, мы шли очень быстро и с необыкновенным одушевлением, так что почти неприметно принеслись к Смоленску, сделав 40 верст перехода, и непременно приняли бы участие в жарком деле, если б опоздали: ибо французы обложили уже город и искали бродов через Днепр пониже Смоленска, чтобы нас предупредить. Но броды были глубокие, или неприятель не отыскал их и потому не успел переправиться через реку до нашего прибытия на соединение со 2-й армией князя Багратиона.

Генерал-квартирмейстер полковник Толь потребовал к себе наших офицеров для принятия лагерного места; мы поскакали с ним вперед, следуя вверх по реке, по правому ее берегу. Сражение же происходило на левом берегу. Приближаясь к Смоленску, мы видели польских уланов неприятельской армии, разъезжавших по левому берегу и отыскивавших бродов. Лагерь наш расположился на высоте против города, на правом берегу Днепра. На левом фланге нашем поставили несколько орудий, которые были направлены чрез реку на неприятеля. Смоленск был пред нами, а за ним, в глазах наших, происходило сражение. Зрелище было великолепное.

Мне очень хотелось побывать в сражении; но корпус наш не трогался, и мало оставалось к тому надежды. Посему я решился в дело съездить без позволения. Прекратившийся ночью огонь с утра опять начался. Я встал до рассвета, когда у нас все еще спали. Оседлав себе лошадь, я поехал в город. Осмотрев его, я следовал далее к Краснинской заставе. Тут я встретил Лунина, возвращавшегося из дела. Он был одет в своем белом кавалергардском колете и в каске; в руках держал он штуцер; слуга же нес за ним ружье. Поздоровавшись, я спросил его, где он был?

– В сражении, – коротко отвечал он.

– Что там делал?

– Стрелял и двух убил. – Он в самом деле был в стрелках и стрелял, как рядовой. Кто знает отчаянную голову Лунина, тот ему поверит.

Я выехал за Малаховские ворота, близ которых был построен редан.[46] На валу лежал генерал Раевский, при коем находился его штаб. Он смотрел в поле на движения войск и посылал адъютантов с приказаниями. По миновании редана я увидел две дороги. Шагах в двустах от правой стояли наши стрелки; на другой дороге, которая вела прямо, были на расстоянии четверти версты от городской стены сараи, около коих происходил жаркий бой. Французы несколько раз покушались сараи сии взять на штыки; но наши люди, засевшие в них, отбивали атаку. Ружейная пальба была очень сильная. Я направился к сараям шагом; пули летали чрез меня спереди и с правой стороны; но я не знал еще, что это пули, а узнал это только тогда, когда увидел, что они, минуя меня, ударялись об дощатый забор, тянувшийся вдоль дороги, от меня в левой руке. Близко подъехав к сараям, я немного остановился, посмотрел и, удовлетворив своему любопытству, поворотил направо – к первой дороге и поехал к стрелкам.

Видно было, что на этом месте дралась конница, потому что по полю разметаны были поломанные сабельные ножны и клинки, кивера конницы, гусарские шапки и проч. Прежде всего попалась мне на глаза шашка; я удивился, что ее никто еще не подобрал, слез с лошади, поднял и стал ее рассматривать; подле лежал и убитый. Пока я в него вглядывался, пуля упала у моих ног. Я поднял ее в намерении сохранить как памятник первого виденного мною дела с неприятелем, долго держал ее в кармане и, наконец, потерял. Только стал я садиться на лошадь, как другая пуля пролетела у самой луки моего седла. Я сел верхом, поговорил с нашими стрелками и поехал назад.

Скоро затем неприятель открыл по городу огонь из орудий, и чрез головку мою стали летать ядра; тут пришла мне мысль о возможности быть раненым и оставленным на поле сражения. Заслуги от того никакой бы не было; напротив того, мог я еще получить выговор и, поехав назад рысью, я возвратился в город, где среди множества раненых пробрался в Королевскую крепость: так назывался небольшой старинный земляной форт с бастионами, который служил цитаделью и был занят пехотой с батарейной артиллерией. Взошед на вал, я следил за действием орудий и видел, как одно ядро удачно попало вкось фронта (en echarpe) французской кавалерии, которая неслась в атаку. Часть эта смешалась и понеслась назад в беспорядке. Удовлетворившись виденным, я возвратился в лагерь. Курута сделал мне за отлучку замечание, которым я, впрочем, нисколько не оскорбился.

Вечером получено было приказание к отступлению, и во всем лагере поднялось единогласное роптание. Солдаты, офицеры и генералы вслух называли Барклая изменником. Невзирая на это, мы в ночь отступили, и запылал позади нас Смоленск. Войска шли тихо, в молчании, с растерзанным и озлобленным сердцем. Из собора вынесли образ Божией Матери, который солдаты несли до самой Москвы при молитве всех проходящих полков.

В Смоленске оставалась только часть Дохтурова корпуса для удержания натиска неприятеля в воротах. Такой мерой хотели дать время увезти раненых и скрыть от неприятеля наше быстрое отступление. Дохтуров защищался в самых воротах против превосходных сил, на него крепко наседавших. Наша пехота смешалась с неприятельской, и в самых воротах произошла рукопашная свалка, в коей обе стороны дрались на штыках с равным остервенением и храбростью. После продолжительного боя, когда все войска уже вышли из города, наши уступили место и в порядке перешли чрез Днепр. Французы разграбили и сожгли Смоленск, церкви обратили в конюшни, поругали женщин, терзали оставшихся в городе стариков и слабых, чтобы выведывать у них, где спрятаны мнимые сокровища. Во всю эту войну они показались совершенными вандалами. В поступках их не заметно было искры того образования, которое им приписывают. Генералы, офицеры и солдаты были храбрые и опытные в военном деле, но дисциплина между ними была слабая. Во французской армии было вообще мало образования, так что между офицерами встречались люди, едва знавшие грамоте. Во все время войны французы ознаменовали себя неистовствами, осквернением церквей и сожиганием сел, через что озлобленный на них народ вооружался против них и побил множество мародеров, удалявшихся в стороны для грабежа.

Смоленское сражение стоило нам около 10 000 убитыми и ранеными. Неприятель не менее нашего потерял. У нас убито два генерала, Балла и Скалон; из знакомых моих был тяжело ранен пулей в голову Муромцов, но он совершенно выздоровел. Из офицеров квартирмейстерской части ранены: подполковник Зуев пулей в голову и колонновожатый Ловейко картечью в ногу.

Неприятель, переправившись через Днепр выше нас, отрезал было часть войск наших; но они были выручены графом Остерман-Толстым, который с 4-м корпусом держался против всей неприятельской армии, дав время артиллерии и войскам нашим пройти.[47] Дело сие происходило под селением Валутина Гора, верстах в 14-ти от Смоленска. Я не был в этом сражении, потому что наш корпус прежде всех отступил и переправился чрез Днепр при Соловьеве; но те, которые в сем деле участвовали, превозносили храбрость наших войск. Мы понесли огромную потерю, но удержали место и тем дали время остальным войскам отступить. К Остерману было послано много полков на помощь, между прочими и гренадерские, которые также много потерпели. В сем сражении был ранен и взят в плен генерал Тучков.

Из-под Смоленска великий князь уехал. Причиной тому были неудовольствия, которые он имел с главнокомандующим за отступление. Так как штаб его упразднился, то брата Александра взяли в главную квартиру, а нам двум Курута приказал явиться к Толю. Толь был сердит, как сподвижник Барклая, на всех штабных Константина Павловича, принял нас сердито и упрекал нам, что мы во все время с Курутой ничего не делали. Незаслуженный выговор нам не понравился. Мы отыскали Куруту и спросили его, имел ли он причину быть нами недовольным и чем мы могли заслужить такой оскорбительный выговор. Курута успокоил нас, уверяя, что, кроме добрых о нас отзывов, никто никогда других от него не слыхал.

– Поверьте, – продолжал он, – что я никак не причиной тех неудовольствий, которые вы получили.

И он не лгал. Толь и самого Куруту пощипал, ибо он тогда же начинал превозноситься своим званием генерал-квартирмейстера.

Правда, что в то время у всех в голове кружилось, и он один всеми распоряжался и шумел на всех, будучи только в чине полковника.

Нам нечего было делать, как терпеть. Помню, как мы, однажды собравшись случайным образом на дороге все трое вместе, отъехали в сторону, сели и горевали обо всем, что видели, и о себе самих. Как было и не грустить? Неприятель свирепствует в границе России, отечество в опасности, войска отступают, жители разбегаются, везде слышен плач и стон. К сему присоединились еще собственные наши обстоятельства: об отце давно ничего не слыхали, сами были мы без денег, с плохой одеждой и изнемогали от тяжкой службы. К тому еще перемена начальства и незаслуженный обидный выговор…

На втором переходе от Смоленска я скакал с прочими офицерами за Толем (больная лошадь моя выздоровела). Брат Михайла несколько отстал; но он вскоре нагнал нас и со слезами на глазах передал нам о горестном положении, в котором нашел Колошина. Мы воротились и нашли его лежащим на телеге, запряженной плохой крестьянской лошадью, которую вел за собою в поводу слуга его Кузьма, ехавший верхом на коне своего барина Поллуксе. Сзади ехал драгун Казанского полка. Соскочив с лошади, я подошел к телеге и, раздвинув ветви, коими больной был накрыт, увидел друга своего Колошина, похожего более на мертвеца, чем на живого человека. Он открыл глаза, и хотя был в бреду, но узнал меня, привстал, схватил мою руку и, крепко пожав ее, произнес сильным голосом:

– Ты меня совсем забыл, Николай, забыл, забыл, совсем забыл!

Встревоженный таким зрелищем, я прежде всего хотел сейчас же скакать к Толю, чтобы выпросить позволение оставаться при больном; но он схватил мою руку обеими своими и держал ее так крепко, что я едва мог ее высвободить. Он вытаращил на меня глаза; рот его был в судорожном состоянии, так что он более ни слова не мог выговорить. В припадке горячки Колошин хотел вылезть из телеги и ухватить меня, но его удержали. Нагнав Толя, я просил у него позволения остаться при умирающем Колошине. Толь сперва отказал мне; но, видя неотступность мою, он с грубостью сказал мне:

– Поезжайте; вы служить не хотите; сами будете о том жалеть.

Я обрадовался позволению и возвратился к тележке, которую остановили под деревом подле дороги, потому что больной бился. Испугавшись музыки кавалерийских полков, в то время мимо нас проходивших, Колошин, вопреки усилий наших, в бреду выскочил из телеги. Став на колени, он поднял руки к небу и хотел что-то сказать, но не мог: предсмертные конвульсии уже овладели им. Я его насильно положил в тележку и, связав шарфом своим, поехал с ним далее. Он успокоился. От слуги Колошина узнал я подробности о начале его болезни. По миновании пароксизма, в коем я его застал в с. Гаврикове, лежащим подле сарая, он пошел за приказанием в главную квартиру и возвратился очень слабым; доехал, однако же, верхом с дивизией до Смоленска, где, не будучи более в состоянии стоять на ногах, слег. Между тем дивизия, при коей Колошин находился, вступила в дело. Он было заснул, но проснувшись и увидев, что остался один, велел оседлать себе лошадь и отправился в дело к дивизии, но не мог долго остаться на лошади и, по слабости своей, свалился с нее; его подняли и повезли назад; дорогой он еще раз упал. Приехав на квартиру, он уже совершенно слег и начал бредить. Открылась сильная горячка, и на другой день, когда он уже не в состоянии был двигаться и когда началось общее отступление, ни генерал Уваров, ни капитан Теннер о нем не вспомнили; дали ему одного драгуна для прислуги и бросили. Колошин неминуемо остался бы в Смоленске, если б слуга его не достал тележки из числа заготовленных для раненых. За несколько дней до болезни Колошин навещал своего двоюродного брата фон Менгдена, который лежал тогда в жестокой горячке и от которого он, вероятно, заразился.

Драгун вскоре уехал, и мы с Кузьмой остались вдвоем около больного и лошадей. Ни у больного, ни у меня не было денег, негде было и лекаря достать. К счастью, ехал мимо нас Орлов (должно быть Михаил Федорович); я нагнал его, остановил и, объяснив обстоятельства, просил у него денег взаймы, и он дал мне 50 рублей ассигнациями самым приветливым образом. Не помню, возвратил ли я ему эти деньги впоследствии. На этот раз они мне очень пригодились, ибо я купил у маркитанта несколько вина, белого хлеба, бульону, чаю, сахару и пр.; но лекаря все-таки не было. С трудом пропускал я больному в рот по нескольку ложек чаю или бульону, но под конец зубы его были так крепко стиснуты, что никакой пищи ему нельзя было давать.

В первый день мы остановились на лугу; ночь была холодная и сырая. Колошина накрыли как можно было теплее и оставили в телеге. Я же с Кузьмой развел огонь, подле которого мы и легли. Больной был без движения и без памяти в течение всей ночи; в таком же положении находился он и поутру, когда мы с места тронулись.

На следующий день мы прибыли в село Андреевское, 10 верст не доезжая города Дорогобужа. Тут была вся главная квартира, и сбирались войска. Армия Багратиона, которая из Смоленска отступала по другой дороге, здесь уже окончательно соединилась с нами, почему и располагали дать в сем месте генеральное сражение, но, простояв здесь дня два на позиции, переменили намерение и опять продолжали отступление.

В Андреевском я отыскал избу для Колошина и, уложив его, пошел к Орлову, который просил главного доктора Геслинга навестить больного. Геслинг дал мне мало надежды к выздоровлению его, но поставил ему две шпанские мухи на икры. Колошин лежал без памяти, без языка и со всеми признаками скорой кончины. В судорожном движении рук и пальцев его проявлялись уже предвестники смерти (carfalogie); он собирал платье свое, иногда лицо его приходило в конвульсии, и он испускал томный гробовой рев. С приехавшими в это время братьями мы сидели около него, ожидая последней минуты; но мушки подействовали: он утих и лежал без движения.

В селе Андреевском я в первый раз увидел производившуюся возле занимаемой мною избы перевязку раненых, привезенных из-под Смоленска; в кучу сбрасывались на улице отрезанные руки и ноги. Зрелище это несколько поразило меня, но я слишком был занят положением Колошина и недолго останавливался.

По данному мне совету я отвез Колошина в Дорогобуж; но так как все дома были разграблены или заняты ранеными, при том же должно было опасаться пожара, то я заехал на какой-то обширный двор и положил Колошина в конюшню. В доме двора сего квартировал дежурный штаб-офицер 2-й армии, полковник Зигрот, которого я вовсе не знал. Уложивши больного, я пошел к постояльцу, чтобы просить у него позволения тут остаться. Уже смерклось. Войдя наверх, я неожиданно встретил Толя, который только что на шаромыгу отужинал и был, казалось мне, несколько навеселе.

– А, здравствуйте, Муравьев, – сказал он, обратившись ко мне. – Что скажете, что вам надобно, что делаете с вашим больным?

– Он плох, очень плох, скоро должен умереть; я пришел просить здешнего постояльца, полковника Зигрота, чтобы он позволил нам в конюшне переночевать.

– Вы очень хорошо сделали, что пришли сюда; явитесь сегодня же ввечеру на службу в село Андреевское, а больного я поручаю вам, любезный Зигрот. Не беспокойтесь, господин Муравьев: Зигрот лучше вас за ним присмотрит; он мне старый друг, я его знаю. Он солдата не оставит без призрения, не только офицера, о котором я прошу.

Зигрот поклонился.

– Будьте покойны, Карл Федорович, – был его ответ.

Я хотел просить Толя, чтобы он только позволил мне быть свидетелем смерти близкого мне товарища; но он, возвысив голос, безжалостно велел мне ехать в Андреевское, присовокупив, что сам туда же возвращается. Я повиновался с душевной тревогой, но на другое утро пришел опять с той же просьбой к Толю, который мне грубым образом отказал. Я пошел к Орлову и просил его быть моим ходатаем, предоставляя ему объявить Толю, что, в случае отказа, буду решительно проситься в отставку, несмотря на все последствия, которые от сего могли бы произойти. Орлов принял участие в моем положении, сходил к Толю и, уговорив его, объявил мне позволение возвратиться в Дорогобуж.

Я прискакал в город, отыскал конюшню; но Колошина уже там не было, и никто не сумел сказать мне, куда его повезли. Я искал его по всем дворам, но не нашел; наконец, выехал на Московскую дорогу и увидел верного слугу его, Кузьму, сидевшего у сараев, находившихся в полуверсте за городом. Я узнал от него, что поутру Зигрот велел их выгнать со своего двора и что, не найдя другого места, он его перевез в сараи, где и положил его под крышей. Поступок, достойный приятеля Толя и немца!

Посмотрев больного, я пошел прогуляться в поле и пришел к бивуакам Смоленского ополчения, коим начальствовал старый, Екатерининских времен, генерал-лейтенант Лебедев, поступивший в запасное войско из отставки. Смоленского ополчения было до 12 000 человек; но собранные вскорости крестьяне сии еще не были ни обучены, ни вооружены порядочным образом. Одну часть из них снабдили ружьями, отобранными от кавалерии, другую же вооружили пиками. Офицеры были из мелкопоместных дворян или из гражданских чиновников. Никто из них не знал строевой службы, и несчастных мужиков учили только в ногу маршировать, к чему те и другие прилагали усердное старание. Впоследствии Смоленское ополчение неизвестно как и куда исчезло. Надобно думать, что разбежалось по домам. Генерал Лебедев просил меня к себе в балаган, где меня обступили офицеры ополчения с расспросами о новостях из армии; но у меня не то было на уме: я ушел от них и провел остальную часть дня подле Колошина, которому не было лучше.

Конец ознакомительного фрагмента.