Андрей Томилов
СОБОЛИНЫЕ СОПКИ
ПОЖАР
События, о которых пойдёт речь в этом рассказе, случились в далёком 1936, или 37 году, в одном из северных районов Западной Сибири. Нельзя было об этом рассказывать в те времена, вот и не рассказывали.
Пожар, это такая беда, которая и описанию и восприятию поддаётся с трудом, большая, страшная беда. Люди, зная это явление, принимают всякие меры, чтобы избежать такой беды, но в основном просто полагаются на Бога, надеются, что с ними такого не случится, надеются, что беду пронесёт стороной.
Ещё за несколько дней до тех трагических событий, о которых пойдёт речь в рассказе, до деревни временами доносило дымные запахи. Нанесёт, заставит селян оторваться от привычных дел и забот, заставит поднять глаза к небу, всмотреться в знойное небо, бросить взгляд на палящее солнце. Некоторые, более ответственные, даже выходили за ограду, принюхивались, всматривались куда-то вдаль. Приложив ладонь к глазам, как козырёк, вглядывались в утомлённое солнце, подёрнутое пеленой дымки, словно это от него и поднимается временами дурной запах лесного пожарища.
– Жара! Палит что есть мочи. Ох, и палит! Хоть бы дождичек…
– Да, уж, дождичка-то не помешало бы.
Но запах дыма быстро отлетал, унесённый лёгким дуновением ветерка. Ветерок даже совсем не охлаждал разгорячённые лица людей, нет, не охлаждал. Но люди успокаивались и снова занимались своими деревенскими делами. Разговоры, конечно, были о лесных пожарах, да и не только о лесных, о чём-то говорить надо. Кто-то говорил, что на том берегу горит, что нам, дескать, ничего не угрожает. Но и другие разговоры были. Или трепались просто, или выдумывали, но утверждали, что и на этом берегу лес горит. Правда, далеко. Да кто его видел, тот пожар? Придумывают больше. Причины разные называли, предположения строили.
Может само загорелось, может и поджог кто, бывали и такие случаи. А, может и с того берега искра прилетела. Хотя, вряд ли, река широкая.
– Поди, просто кто старую ботву в огороде поджёг, вот и нанесло дымом…
– Какой дурак в такую сушь ботву палить станет?
– Ой, мало у нас таких? Три года назад Зойка Пелиша от чего загорелась? От этого самого и загорелась, что ботву жгла в огороде. Еле отстояли тогда.
Через день запах пожара усилился. Беспокойство охватило поселение. Беспокойство, которое чувствовалось во всём. В поведении людей появилась какая-то торопливость, суетность, а в разговорах излишняя нервозность. Каждый подозревал другого в каких-то грехах, от чего страдать теперь придётся всем. Улицы опустели. А если кто и выходил по какой-то надобности, продвигался мимо соседских домов быстро, лишь мельком взглядывая на чужие окна, будто стыдился своего присутствия на улице в преддверии какой-то беды. Пока ещё неведомой, но уже и этим страшной, непобедимой беды, неотвратной.
– Смотри-ка, воробьи-то куда подевались?
– Жара. Сидят где-то в тенёчке.
– Не-не! Их и утром нету. Слетели куда-то.
Животные и вовсе вели себя странно. Куры по целому дню не выходили из курятника, сидели, нахохлившись, совсем без движения. А петухи молчали. Не горланили, как прежде, на всю округу, словно все враз утратили голос. Коровы не отдыхали в пригоне, а топтались всю ночь, начинали бодаться с телятами, или гоняли овец. Утром, едва дождавшись ранней дойки, бежали в табун и, сгруппировавшись с товарками, с трубным рёвом неслись к реке, увлекая за собой и телят и овец. Почти сразу заходили в воду и стояли там весь день, бешено вращая выкатившимися глазами и трубно базланя на все голоса. Молоко совсем скинули. И откуда ему взяться, молоку-то, когда трава на пастбище почти вся выгорела от такого беспощадного, обжигающего солнца.
Даже ребятишки, целыми днями проводившие на деревенской пристани, купаясь на мелководье, уже не бегали на реку, не купались, как давеча, а сидели по своим оградам, лишь изредка, с опаской выглядывали за ворота.
Дымом уже не наносило. Дым лесного пожара теперь стоял постоянно, окрашивая околицу в какой-то зловеще голубоватый цвет. Дышать ещё было можно, но к вечеру в горле першило, хотелось откашляться. Однако ясности так и не было, – где пожар? И сильно ли горит? И, главное, что же делать?
Где-то к обеду в деревне появились двое военных. Верши. Форма у них была новая, какая-то странная. И на солдат походили, и на милицию. Опять же гимнастёрки ярко зелёного цвета, а галифе совсем тёмного, почти чёрного. Фуражки с высоким околышем, тоже ядовито зеленые. У одного за спиной висела винтовка, а второй на ремне поправлял кобуру. Ремни отсвечивали новизной, поскрипывали.
Они подъезжали к каждому дому и, не сходя с коня, брякали сапогами, стременем в ворота. Выскочившим на подворье хозяевам задавали один и тот же вопрос: «Сколь в доме душ»? Хозяин, или хозяйка, на минутку задумавшись, отвечали. Вторым был вопрос: «А деток малых?». Снова отвечали. Тот, что с винтовкой, записывал корявые цифры в тоненькую, мятую тетрадку, мусоля карандаш между губами.
Уже отъезжая, солдаты, понизив голос, говорили, не глядя в глаза: «Молитесь. Страшный пожар идёт». Хозяин подбегал ближе, к самым воротам, протягивал руку, словно хотел остановить вестников:
– А фамилию-то? Фамилию-то не записали…
Но солдаты, не оглядываясь, отмахивались:
– Не надо фамилию. Не приказано…
И подворачивали к следующему дому, снова брякали сапогом в ворота, в заплот, в стену. Куда удобнее, туда и брякали. И стук этого сапога был слышен чуть ли не через всю деревню, такая стояла тишина. Как бы притаилась вся деревня, боялась шумнуть лишний раз, боялась навлечь на себя внимание.
Другой стук, стук топора, летел с самой крайней улицы, ближней к реке. Это новые поселенцы рубили дом. Хозяин, хоть и выглядел очень молодо, топор в руке держал умело. Топор звенел, извещая деревню о наступившем новом дне, и так же лихо звенел уже в глубоких сумерках навалившегося вечера. Вся деревня дивилась неустанной и очень красивой работе новых поселенцев.
Приехали они ещё по снегу, по последнему, слякотному, весеннему снегу. А теперь, ещё и лето не полную силу набрало, а у них уже почти половина сруба белеет, указывая, где будут окна, а где двери в новом доме. Хозяйка, отрываясь от ребёнка, каждую минуту убивала на огороде. Хорошие будут соседи, – не лодыри.
Солдаты долго, с каким-то удивлением, смотрели на строительство нового дома, на заготовленные брёвна, аккуратно сложенные рядом. Тот, что с кобурой, даже потрогал рукой верхнее, плотно уложенное в сруб бревно. Потрогал, погладил и прихлопнул дважды. Из того, как он потрогал и погладил ладонью бревно, стало ясно, что и сам солдатик из деревенских, и что скучает он по доброму, домашнему труду. Отстранившись, отступив на шаг от сруба, солдат спросил:
– Трое?
Хозяин улыбчиво оглянулся на жену, согнувшуюся на дальних грядках, перевёл взгляд на временный навес, где в тени висела детская люлька, снова повернулся к солдатам.
– Трое. Пока трое.
И засмеялся беспричинно, вслед отъезжающим конникам.
Дальше и дальше брякали в заплоты, в ворота солдатские сапоги. Всё глубже в людей проникал неведомый страх. Откуда он? Откуда?
Но особенно страшно становилось, когда солдаты отмахивались и не записывали фамилии. «Не приказано». Вот он когда подкатывал. Страх. Обнимал крепко-накрепко и сдавливал не только горло, но и саму душу.
– Это что? Уже списали нас, что ли? Коль фамилию не надо.
– Может уехать? Пока не поздно…
– Куда ты уедешь? А дом? А скотина?
Бабы начинали выть, уткнувшись в подушку, чтобы заглушить свой плач. Чтобы не нагонять понапрасну жути ни на соседей, ни на своих же детей. Зажимались и тихонько выли, поскуливали.
– Может ещё стороной пронесёт.
– Может и стороной. А, может Бог дождичек пошлёт. И, правда, помолись лучше, выть-то всегда успеешь.
Мимо окон мелькнула торопливая фигура и на пороге возникла Валька, дальняя родственница. Она действительно была дальняя родственница, кажется племянница не то в третьем, не то в четвёртом колене. Но она этой связью дорожила и при любой беде или радости всегда прибегала за советом.
– Двери закрывай! Двери!
– Дак, закрываю.
Но дыму уже напустила, даже не дыма, а запаха дальнего пожарища и, показалось, что пожар придвинулся ещё ближе.
– Мой послал спросить: чо делать-то. Собираться, да убегать, что ли?
– Тебе что, солдаты не сказали? Молиться надо! А ты по деревне носишься.
– Это не солдаты. Это лесная милиция. Говорят, у них есть разрешение расстреливать на месте, за любые поджоги.
– Врёшь?!
– Ничего не вру. Они сами говорили, что могут любого шлёпнуть, кто с огнём будет замечен. И что у них на это бумага имеется…
– Вот те на!… По сурьёзу…
Повисла тишина. Валька, едва двинувшись, присела на самый край лавки и, склонившись, тихонько заплакала. Её никто не останавливал, не одёргивал, так и плакала, всхлипывая чуть слышно. Успокоившись, медленно поднялась, каким-то прощальным взглядом окинула тётку, ребятишек, прижавшихся друг к другу в углу и не шелохнувшихся даже, шагнула к двери.
– Бог с вами. Прощайте пока.
Никто не ответил. Валька плотно притворила двери и торопливо мелькнула мимо окон в обратную сторону.
Григория направили в эту деревню, со странным названием «Головни» для предотвращения панических настроений населения и, по возможности, ликвидации возникающих пожаров. Лошадёнка, вроде и не старая ещё, тянула ходок без особого удовольствия и постоянно норовила перейти на шаг, а то и вовсе остановиться. Приходилось постоянно подгонять её, покрикивая и помахивая прутиком. Но, как бы он ни старался, а в дороге прошёл почти весь день. Ехать пришлось большаком, хоть по сторонам и стоял почти не тронутый, могучий лес. Деревья, в отсутствии ветерка, совершенно расслабились, повесили безвольно свои ветви и терпеливо ждали смены погоды. Ждали дождя.
Когда до деревни оставалось не более километра, повстречался говорливый, хоть и маловодный ручей. Он пробегал под дорогой и манил своей прохладой. Кобылка резко свернула в сторону воды и встала, как вкопанная. Пришлось выпрягать и вести её на водопой. Заодно и сам напился вкусной, настоянной на лесных травах, чуть отдающей болотом воды. Даже едкий дым, затрудняющий дыхание, не мог угомонить проклятого гнуса. Мошка словно ещё больше злилась, ярилась и нападала целыми полчищами. Спасения от неё не было.
Постучавшись в крайнюю избу, Григорий разузнал, где находится школа, и направился к дому местного учителя, чтобы решить вопрос с ночлегом.
Проезжая по улице, невольно оглядывал дома, отмечая, как на многих из них повело крыши. У одних влево, у других вправо. Казалось что дома чуть-чуть пьяные. Но понимал, что они просто уже очень старые, оттого и крыши повело, от времени.
Работая полноправным представителем районного отдела по ликвидации безграмотности, а если по простому – уполномоченным, Григорию приходилось бывать во всех деревнях и сёлах района. Вся его работа заключалась в проверках школ, в налаживании работы в этих школах, встречах с сельскими учителями. Если требовалось, разъяснял какие-то моменты и направления из жизни партии.
Бывал он и здесь, в Головнях, но в памяти это как-то не отложилось. Намеревался знакомиться заново. Но здороваясь с местным учителем, пожилым, убелённым сединами человеком, он вспомнил его, даже вспомнил, как его звать. Вспомнил, как тот, почти всю ночь не давал ему заснуть и всё рассказывал и рассказывал о своей молодости, о том, как славно жилось до революции, какие тогда были послушные и умные дети. Как удивительно они были исполнительны. И всё время вставлял в свой рассказ одно предложение: « НКВД я уже не боюсь. Да, знаете ли, не боюсь. » Повторял эти слова не то, чтобы навязчиво, но довольно часто. Складывалось впечатление, что он специально провоцирует собеседника на нехороший поступок. А, может, у него задание такое было: спровоцировать человека на донос?
Григорий вспомнил, что и в прошлый раз он старался избавиться от навязчивого собеседника, да не сразу это получилось. Вот и теперь, едва поздоровавшись, Терентий Владиславович, именно так звали местного учителя, затянул свою «песню»:
– А ведь в ранешные времена, ещё до революции, таких пожаров, пожалуй, что и не было. Во всяком случае, я лично их не встречал. Да и не слышал о таком. Порядок был. Порядок. Следили за своими лесами. Объездчики работали. Строгости были. А теперь что? Одно безобразие. Кому вздумается, тот и идёт в лес. Вот вам и пожары. Кому вздумается.… Да, да, порядка не стало.
Терентий Владиславович вытирал крупное, мясистое лицо мятым, несвежим платком, усаживался поудобнее на единственный стул и принимался рассуждать дальше. Но Григорий, наученный горьким опытом, бесцеремонно перебил его, объявив, что он должен прибрать лошадь, так как уже вечереет.
– Да и вообще, нужно успеть пройти хоть одну улицу, определить по дворам, кому каким инструментом обзавестись на случай пожара. Кому топор, кому багор, а кому просто ведро.
– Вы действительно думаете, что нас ожидает опасность?
– Об этом начальство подумало, а мы должны исполнять.
Терентий Владиславович огорчённо крякнул, нехотя поднялся и покинул школьную заежку вслед за Григорием.
Заежка эта представляла собой малюсенькую комнату, отгороженную прямо в школьном классе. Там стояла старинная, скрипучая кровать, расшатанный стол и стул. Прохода между кроватью и столом вовсе не было и, чтобы встать, приходилось сползти по кровати в сторону двери, а потом уже подниматься. Но Григория заежка устраивала. За годы работы на этой должности, за время постоянных командировок он привык к неудобствам и возможность уединиться ему очень нравилась.
Он неспешно выпряг кобылку, освободил её от удилов, но уздечку снимать не стал. Пошарив рукой в ходке, достал из-под соломы верёвку и крепко привязал её к узде. Повёл лошадь за деревню. Та храпела, дёргала повод, вела себя крайне беспокойно.
Выйдя за огороды, Григорий хотел было привязать лошадь за прясло, но оно показалось ему недостаточно прочным, и он стал осматриваться, отыскивая более крепкое место, где могла бы пощипать молодую травку его кобылка.
Вдруг совсем рядом, почти беззвучно, проскакали косули. Четыре, или пять. Они не обратили на человека ни малейшего внимания. Просто деловито проскакали мимо, скрылись из виду, отсвечивая белыми зеркальцами.
Со стороны реки доносились трубные звуки возвращающегося с пастбища деревенского стада. Коровы и телята непрерывно ревели. Овцы блеяли. А всё вместе это создавало впечатление какого-то дикого гудения на одной ноте.
Завидев чуть в стороне одинокую рябину, широко раскинувшую свои ветви-руки, Григорий потянул кобылку к ней. Рябина была уже в возрасте и держалась за землю очень крепко. Рядом стояла крохотная скамеечка. Если сесть на эту скамью вдвоём, то окажешься совсем близко друг к другу. Стало понятно, что это скамья влюблённых.
Привязав лошадь за ствол на всю длину верёвки, Григорий присел на лавочку и стал наблюдать, как пастух с подпаском пытаются справиться с непослушным стадом. Обычно коровы, телята, да и овцы, торопливо возвращались с пастбища, живо втягиваясь в проулок. Сегодня же скотина никак не хотела идти домой. Животные кидались во все стороны, только бы не заходить в проулок.
Мимо Григория уже резво пробежали две группы овец и, не останавливаясь, скрылись в той же стороне, где и косули. Бычок полуторник, взбрыкивая и издавая какие-то дикие звуки, пронёсся в сторону большака.
Видя, что пастухи не могут справиться со стадом и то вот-вот полностью выйдет из под контроля, разбежится во все стороны, Григорий пришёл им на помощь. Втроём удалось направить коров в проулок. Там их уже встречали встревоженные хозяйки. Однако коровы до самого дома не могли унять своего возбуждения. И даже в пригонах и стайках продолжали кричать, а из глаз, разъеденных мошкой и дымом, беспрестанно текли слёзы.
Возле школы, со стороны заежки, топтались деревенские старики. Уважительно поздоровавшись с каждым за руку, Григорий умолк, давая возможность высказаться старшим.
– И что? Как будет далее?
– Зажаримся, однако?
– В девяносто шестом, или девяносто восьмом, тоже тайга горела. Тогда вся верхняя улица пропала.
– Не вся. Только одна сторона. Домов десять, однако.
– Боле! Боле десяти. Но через улицу не перешёл.
– Как корова языком слизнула.
Старики умолкли. Пристально смотрели на уполномоченного, словно ждали, что вот сейчас он достанет из кармана волшебную палочку, махнёт ей над головами и все тревоги и печали развеются, а опасность отступит.
Старик, который был с посохом и всё держал полусогнутую ладонь возле правого уха, придвинулся ближе и громко прокричал:
– А лес-то, погорельцам-то, бесплатно давали, при царе-то! А теперя как будет?
А? Не дадут? Лес-то?
Григорий волшебную палочку не достал. Он как-то холодно окинул взглядом стариков и жёстко, выделяя каждое слово, сказал:
– Уже горели и снова там отстроились. Чем думали? Вплотную тайга стоит. Лесу им. Больно далеко загадываете, живыми бы остаться. Лесу бесплатно…
Старики молчали, топтались, переваливаясь с ноги на ногу. Кто-то вдруг заметил и, протягивая к небу руки, торопливо заговорил:
– Смотрите! Смотрите, чо это? Снег, чо ли? Снег?
Остальные тоже подняли глаза и протянули ладони навстречу лёгким, робким «звёздочкам», медленно спускающимся с неба.
– Какой тебе снег. Это же пепел.
– Пепел? Откудова это?
– Конечно. Во, смотри, густо пошёл.
– Правда, пепел. Не обманули солдатики, что сильно горит где-то.
Пепел. Он валил с неба всё плотнее, всё увереннее. Отдельных «снежинок» теперь уже не было, а валились крупные хлопья. Казалось, что они влажные и липкие. Падали эти хлопья довольно стремительно, создавая лёгкий шум, похожий на громкий шорох. На фоне глубоких сумерек падающий пепел вовсе затмил свет, превратив вечер в тёмную, непроглядную ночь.
Старики разошлись, озабоченно поглядывая на совершенно тёмное небо и стряхивая с плеч и головы приставучий, неприятный на ощупь пепел. Григорий ещё постоял, всматриваясь в ближние дома, замечая, как они покрываются неимоверным количеством пепла, становятся какими-то лохматыми, словно надевают на себя невиданную доселе шубу, мехом наружу. Звуки деревенские, особенно базлание полуголодной скотины по пригонам, поглотилось шорохом плотно падающего пепла и стало совсем не слышно. Только шорох, шорох.
Ночь тянулась необычно долго и была удивительно беспокойной. Сон то охватывал, заставляя проваливаться, словно падать в глубокую пропасть, то опять слетал, распахивая глаза селянам, учащая дыхание и сердечные ритмы. Удерживая это беспокойное дыхание, люди прислушивались к уличным шорохам, пытаясь определить, что же там, за стеной, происходит. Снова забывались тревожным сном, в надежде, что утром всё будет хорошо, отступят все тревоги и взойдёт радостное, родное и такое тёплое солнышко.
Утром жителям деревни предстала удивительная картина. Все огороды, дворы, улицы, все дома и сараи были покрыты толстым слоем золы, выпавшей за ночь. Небо очистилось и даже дыму, будто бы, стало меньше.
Но скотина продолжала вести себя непонятно. Коровы жались в дальние углы пригонов и напрочь отказывались выходить на пастбище. Хозяйки, вроде и пытались выгнать своих бурёнок, даже нахлёстывали их по спинам ладошкой, но голос не повышали. А убедившись, что те не хотят выходить, оставили их в покое, прикрыли калитки.
Григорий сходил к лошади, чтобы сводить её к водопою, но, к великому своему огорчению, не обнаружил её на месте. По оставленным следам он понял, как она билась и брыкалась здесь почти всю ночь. Наконец верёвка не выдержала, разорвалась надвое и кобылка убежала в сторону дороги.
– Вот дрянь! И на чём я теперь поеду домой?
Вернувшись в заежку с обрывком верёвки, он напился чаю, принесённого Терентием Владиславовичем, съел кусок капустного пирога и, извинившись за то, что не может дослушать словоохотливого коллегу, направился по домам.
Солнечные лучи, пробиваясь сквозь лёгкую дымку, нелепо упирались в серый пепел, покрывающий всё вокруг. Ещё более нелепо выглядел Григорий, объясняющий улыбающимся хозяевам, что они должны иметь на случай пожара.
– Да где ты пожар-то видишь? Всё уже мимо пронесло. Даже дыму почти не осталось.
Дыму и, правда, было совсем мало и дышалось легко. Настроение у людей улучшилось, ребятишки хоть и не выходили из своих дворов, но уже смело висли на заплотах, катались на распахнутых воротинах. Старик какой-то, опираясь на лопату, как на костыль, надтреснутым голосом объяснял:
– Три дня уже, как росы нету. Это верный признак, что дождичек близко. Вот сегодня, однако, и сполоснёт. Во-он наша тучка-то, силу набирает.
Указывал при этом черенком лопаты куда-то в небо за деревенской пристанью. Григорий тоже посмотрел в ту сторону и заметил, что над горизонтом действительно поднимается, выползает, как зверь из логова, чёрная туча. Вид у тучи был какой-то зловещий, уж больно она была черна. Но подумалось, что коль туча чёрная, значит, будет больше воды, хороший дождь не помешает.
Следующим был дряхлый домишка. Вид такой у него был и от старости и от неприбранности. Чувствовалась нехватка мужской руки. Из покосившихся сеней, низко пригнувшись, выпорхнула молодая, налитая до самых краёв сладким соком женщина. Широко улыбаясь, она быстро приблизилась и протянула красивую, но крепкую руку:
– Здравствуйте, здравствуйте! Я вас ещё с вечера ждала, всё выглядывала. – Говорила она как-то с придыханием, словно приостанавливая каждое слово в своих красивых, чуть подведённых, губах. – Надеялась, что зайдёте на мой огонёк, чайник грела.
Она как-то плавилась, переливалась, словно сгусток ртути, а глаза были так глубоки.… Не выпускала руку и не давала возможности вставить хоть словечко.… Уже притянула Григория совсем близко, затащив его на ограду. Пыталась захлопнуть калитку, но та, перекосившись на одной петле, закрываться не хотела. Да и Григорий, как-то упёрся и дальше не шёл.
Молодайка обдавала его лицо свежим, утренним дыханием, что выказывало отменное здоровье и естественное желание. Что-то говорила, говорила, встряхивая при этом слегка вьющимися, рассыпанными по плечам волосами. Она постоянно одёргивала яркий, цветастый сарафан и только совсем слепой мог не заметить, что надела она его специально для встречи дорогого гостя.
– У меня и вино есть, сладенькое. Правда, правда. И чего покрепче найдётся. Да, найдётся. Зайдём? Зайдём на две минуточки?
А сама тянула, тянула за руку. Улыбалась загадочно и игриво. Клонила голову то на одно плечо, то на другое.
– Зайдём? Хоть на минуточку…
– Н-не могу я так… Мне надо дело… Работа у меня. Вот к вечеру…
– Ой! Ой, смотри! Я ждать буду.… Слышишь, ждать!
Она вдруг впилась своими горячими, налитыми губами в губы Григория и того словно прострелили насквозь из крупного калибра. Какая-то жаркая волна прокатилась по всему телу и заставила высвободить, наконец, руку, обхватить женщину за талию и крепко притиснуть к себе. От таких действий она застонала и чуть обмякла. Ещё одна волна окатила Григория, но он справился с собой, легонько отстранил незнакомку и хриплым, чужим голосом выдавил:
– Жди меня…. Обязательно жди…
– Ой, смотри! – повторила она и легко отпрянула, закружилась по ограде, раздувая колоколом яркий, цветастый сарафан. Особенно ярко мелькали цветы на фоне серого пепла.
Обойдя ещё несколько домов, Григорий не мог избавиться от видения крутящегося сарафана. А губы, словно ошпаренные кипятком, так и горели. Так и горели…
Откуда-то возник Терентий Владиславович и вернул Григория к действительности:
– Едва отыскал вас! – он задохнулся, видимо, от торопливости. Снова утирался мятым платком, а продышавшись, продолжил:
– Туча-то больно уж странная. И движется быстро. Очень быстро.
Он указал рукой в небо и Григорий, стряхнув с себя похотливые мысли, уставился на тучу. Она и, правда, была очень странной. Уже целиком вытянувшись, выбравшись над горизонтом, не поднималась по небосводу, а наоборот прижималась к земле. И сполохи. Сплошная пелена сполохов как бы озаряла нижнюю часть тучи, подсвечивала её.
Заметнее стал ветер, поднимающий целые охапки пепла и унося его на высоту. Ветер, как ни странно, дул в сторону надвигающейся тучи. Дым совсем отнесло и теперь дыханию мешала лишь поднятая в воздух зола. Григорий с Терентием Владиславовичем закрывали рот платками и, молча, смотрели на приближающуюся тучу. Всё ещё верили, что это будет гроза, с молниями, с ливнем, с ручьями на дорогах и пузырями на лужах.
Но они ошибались. На деревню, со скоростью курьерского поезда, или даже со скоростью самолёта, надвигался верховой пожар.
Ветер быстро усилился, поднимая, закруживая и пепел, и пересохшую дорожную пыль, и прошлогоднюю сухую траву, и всякий другой деревенский мусор. Казалось, что деревня очищается от всякой грязи, словно умывается. Или омывается?…
На ногах становилось трудно удержаться. Григорий, придерживая за рукав своего пожилого товарища, стал продвигаться в сторону школы. Ветер неистовствовал и бросался то в одну, то в другую сторону. Когда он налетал навстречу, приходилось просто стоять, глубоко пригнувшись. А когда порывы менялись на противоположные, путники едва успевали переставлять ноги, так быстро их несло по пустой улице.
Когда школа была уже рядом, порывы ветра вдруг ослабели и прекратились совсем. В воздухе ещё кружился взбудораженный пепел, летала жухлая трава, но… вдруг настала тишина. Такая ужасная тишина, что Григорий услышал, что где-то далеко плачет ребёнок. Подумалось, что это на соседней улице.
Терентий Владиславович, не прощаясь, какой-то семенящей походкой обежал школу и скрылся у себя дома. Где-то вдалеке хлопнула калитка и снова всё стихло.
Пытаясь определить, что с тучей, где пожар, или гроза, Григорий вытягивал шею, оглядываясь во все стороны. Вдруг он услышал свист. Будто паровоз, проносящийся на всех парах мимо маленькой станции, сипло свистит, извещая о том, что он едет дальше, что всё у него хорошо, но остановки не будет. Этот сиплый, надрывный свист исходил откуда-то сверху и всё усиливался, всё близился, нарастал. Вместе с этим небесным звуком снова начал подниматься ветер.
Только ветер теперь уж не метался из стороны в сторону, он просто кружил, образовывая сперва малые завихрения, потом больше, ещё больше. И вот уже огромный хоровод вихря раскручивался, раскручивался, набирал силу, выхватывая пучки соломы из крыши и радуясь этому. Но не проходило и минуты, как и сама крыша отделялась от сарая и, рассыпавшись на мелкие детали, уже плавно кружилась в этом круговороте, взбираясь всё выше и выше. От такой круговерти, от надвинувшейся тучи и прихлынувшего дыма сделалось темно, словно глубоким вечером.
Со свистом, который уже нестерпимо резал слух, налетели густые клубы дыма. Только теперь это был совсем свежий дым, ещё горячий, с мелкими светлячками-искрами. И пепел, что кружился в бешеном вихре, тоже был свежий, только с огня.… Не хотелось в это верить, не хотелось, но пепел был горячий, правда с огня.
Обдавало диким жаром заставляя пригибать голову, обхватывать её руками. Казалось, что жар исходил откуда-то с неба, с высоты. Невольно рождались сами собой нелепые мысли о «каре небесной»… А были ли они уж такими нелепыми?
Когда Григорий увидел, как вспыхнули первые сараи, вспыхнули именно с крыши, он утвердился в своих мыслях, что огонь идёт с неба.
Страшные языки пламени взмывали вверх, подхваченные непрерывным вихрем. Потом эти языки начинали пританцовывать, раскачиваться из стороны в сторону и с лёгкостью дотягивались до соседних построек. И те вспыхивали так же азартно, словно только и ждали этого.
Пальцы правой руки невольно, сами собой сжались в щепоть и Григорий даже ткнул этой щепотью себя в лоб, но тут же вспомнил, что совсем недавно его рекомендовали в члены партии. Стыдливо опустил руку, хоть и не поборол желания перекреститься.
А в следующий миг уже полетел по улице, торопливо торкаясь во все стёкла и громко, во весь голос выкрикивая:
– Спасайтесь!!! Спасайтесь!!! К реке! Бегите к реке!!!
… Огненно-дымные вихри, невиданных размеров, устроили бешеную пляску по всей деревне. Со страшными хлопками, словно лопалось от пробоины огромное автомобильное колесо, вспыхивали навесы, сараи, дома. Вспыхивали сразу целиком, охватывались огнём со всех сторон, моментально вознося к самому небу огромный, невиданной силы факел. Люди, кто успевал выскочить из домов на середину улицы, беспорядочно бежали в разные стороны. Бежали в горящих одеждах, охлопывая себя по голове, стараясь затушить волосы, горящие с треском. Кто-то снова падал и начинал извиваться, корчиться, отползать под какое-то укрытие.
Смотреть на это было ужасно больно. Да никто и не смотрел. Паника и вселенский ужас охватили всю деревню, каждого жителя.
Нелепостью в голове застряла мысль, о том, что не успел всех обойти, чтобы предупредить, кто и какой инструмент должен иметь на случай пожара.
Откуда-то с неба со страшным треском и скрежетом упала горящая крыша, рассыпая, раскидывая во все стороны огромные искры и целые головни, покрытые живым пламенем. Григорий отпрянул в сторону от свалившейся рядом крыши и, прикрывая руками голову, невольно глянул наверх, туда, откуда только что свалился этот огромный факел. Ему показалось, что небо полностью покрыто пламенем, сплошным, огромным языком, который с хохотом и плясками вылизывает землю.
Это походило на какой-то бешеный праздник зла, остановить который не под силу простым людям. И не играет ни какой роли кто ты: просто селянин, или даже коммунист, уполномоченный, наделённый высокими правами, или солдат с винтовкой за плечами, – не дано вам такой силы, чтобы справиться со стихией. Даже если ты самый большой начальник НКВД и можешь легко решать судьбы людей, можешь казнить, или миловать, – здесь ты бессилен. Ты просто мелкая букашка, которая слепо ползёт в сторону жаркого костра. Ползет до тех пор, пока не изжарится и не замрёт бездвижно. А костёр, как горел, так и будет гореть, даже не замечая, что рядом, совсем близко, погибло живое существо.
Григорий понял, что он уже не сможет кого-то спасти. Нужно хоть самому попытаться выбраться из этой бешеной пляски смерти. А огненные вихри всё закручивались, всё свистели и завывали совсем рядом, поднимая на воздух всё, что можно было оторвать от земли и вплетались там, на верху, в общий, огромный язык пламени.
Он опять сорвался с места и побежал вдоль объятой пламенем улицы. Понимал, что нужно свернуть в сторону реки, но проулка никак не попадалось, и он бежал, придерживаясь середины дороги, уклоняясь от летящих факелов и длинных языков пламени, внезапно преграждающих путь.
Казалось, что кто-то хохочет, улюлюкает и подгоняет его, радуясь, что загнал человека в ловушку. Рубаха на спине дымилась и хотела вспыхнуть, а волосы трещали так, что этот треск он ощущал кожей. Только не мог понять: волосы уже горят, или только готовятся к этому.
Увидел, что сзади, догоняя, бегут люди, несколько человек. Обрадовался им, как родным, хотел крикнуть, но задохнулся и лишь замычал что-то непонятное.
Среди дороги лежал ребёнок, девочка с опалёнными с одной стороны волосами. Показалось, что она мёртвая, такое синее было личико и пена возле рта. Чуть приостановившись, раздумывал, что делать, заметил, как шевельнулась голова, а может это просто ветром тронуло оставшиеся волосы. Схватил безвольное тело девчушки, схватил неловко, зажал где-то подмышкой, словно какой-то свёрток и побежал дальше. Совсем рядом громко хлопали, воспламеняясь, вспыхивая, словно были облиты бензином, дома, сараи. Даже заборы и прясла горели так дружно, будто их специально перед этим высушили и пропитали керосином, а теперь, с хохотом поджигали.
Наконец, улица закончилась. Вспыхнул и остался позади последний, самый крайний дом. В этот дом Григорий стучался, когда только приехал, чтобы разузнать, где находится школа. Ему тогда объясняли, как проехать к школе трое бойких ребят, видимо учеников этой самой школы. А сзади, скрестив на груди полные руки, молча, стояла моложавая женщина, скорее всего, мать этих ребятишек.
Жар, как будто, отступил. Нет, не отступил совершенно, он просто смягчился. Такое впечатление, что огонь даже растерялся несколько, спалив последний дом и не видя для себя дальнейшей работы. Но тут же спохватился и, с ещё большим ожесточением накинулся на стоящие вдоль дороги деревья. Они раскачивались и закручивались в огненном вихре со страшным скрежетом и шумом. Особенно страшно, с оглушительным треском вспыхивали ели и сосны.
Дышать было совершенно нечем. Огромный язык мешался во рту, не позволял дышать и Григорий вытолкнул его наружу. Девушка, бежавшая рядом и постоянно кричавшая: «Маменька! Маменька!», – вдруг рухнула, раскинув на стороны руки, словно подломленные крылья, с размаха упала прямо лицом на каменистую дорогу.
Григорий подхватил её под руку и поволок дальше. Кто-то подскочил и стал помогать ему. В это время вдруг ожила и заплакала девочка, которую он нёс подмышкой, придерживая одной рукой.
Немало удивившись этому обстоятельству, Григорий прибавил ходу, уклоняясь от летящих мимо горящих пучков травы и стараясь закрыть собой плачущего ребёнка.
Девочка всё громче и громче плакала, её светлые, сбившиеся волосы дымились, видимо в них угодил горящий уголь, но Григорий не видел этого. Он вспомнил, что перед деревней есть ручей, где он поил лошадь. Передав бездвижное тело девушки какому-то селянину, он удобнее перехватил ребёнка и побежал.
Григорию только казалось, что он бежал, на самом деле он едва тащился, тупо переставляя ноги и пытаясь поймать хоть один глоток воздуха распахнутым настежь ртом.
Трое мужиков, мальчишка-подросток и не молодая уже, сухопарая женщина, не отставали. Они или сами вспомнили о том ручье и понимали, что спастись можно только в воде, или просто, беззаветно верили человеку, которого специально прислали сверху. Верили и бежали за ним из последних сил.
Кто же ещё укажет им путь к спасению, если не человек «сверху»? Это же так просто, так естественно и понятно, что там, наверху, всё знают и заботятся о простых людях. Конечно, заботятся. О чём они там ещё могут думать, как не о них, простых людях. Они и живут-то только ради них, ради простых людей.
Далеко сзади медленно плелись двое, придерживая на руках тело девушки.
Труба под дорогой, по которой журчал ручей, была рублена из листвяга. Дорога строилась на века, а значит и мосты, мостики и прочие гидросооружения, тоже строились на века. Лиственница, как известно, в воде не гниёт, а только крепнет от времени.
Огромный небесный язык пламени, раскачиваясь из стороны в сторону, вдруг пригибался и хлестал по дороге, обугливая камни и подгоняя испуганных людей. Обочиной, не обращая внимания на людей, обгоняя их, бежали несколько белок с обгоревшими хвостами.
Едва не теряя сознание, Григорий свернул с дороги к ручью. Задержался, чтобы крикнуть остальным: «Сюда! Сюда!» Но крика не получилось. Язык не хотел вставать на своё место, превратился в какой-то шершавый кусок мяса и не поддавался ни каким усилиям и стараниям. Тогда Григорий махнул несколько раз одеялом, невесть откуда взявшимся в руке, и бросился дальше.
Спасение нужно искать под дорогой. Он кинулся к трубе, в которую втягивался, затекал уже не такой весёлый, как прежде, обезвоженный, но ещё живой, ручей. Уже пригнулся, чтобы занырнуть туда, в эту сырую, спасительную прохладу…. И кинулся назад, едва не выпустив из рук девочку, снова примолкшую, закрывшую глаза.
В трубе стояла на коленях и пригибала лобастую голову лосиха. Как только она поместилась туда? Недаром говорится: «нужда заставит». За лосихой был ещё кто-то, но рассмотреть возможности не было, полумрак скрывал обитателей трубы.
Подбежали и попадали на четвереньки остальные. Лосиха, слезливо оглядывая задохнувшихся людей, стала неловко пятиться. Можно было услышать, как в глубине трубы кто-то ворчит, или рычит, выражая недовольство теснотой.
Она, видимо, просто отодвинулась от людей, но Григорию показалось, что лосиха освободила для них место. Оставаться дольше на открытом месте становилось совсем опасно. Воспламенившиеся лесные остатки, а порой и целые деревья, объятые пламенем, летали мимо, подхваченные этой бешеной пляской.
Григорий пригнулся и, отгораживаясь от лосихи одеялом, подсел к ней, – будь что будет. Придвинулся почти вплотную. Она ещё чуть подвинулась. Сзади снова заворчали. Люди, обжигаемые горячим воздухом, стали заползать в трубу, жались друг к другу. Женщина плакала, обнимая подростка. Пожилой мужчина, зачерпывая грязной ладонью воду, обливал лицо лежащей без признаков жизни девушке.
Присмотревшись, Григорий разглядел за лосихой её телёнка. Он был маленький и совсем рыжий, всё притискивался к матери, всё прижимался. Сразу за лосёнком жались друг к другу два медведя. Один был очень крупный. Это он ворчал, выражая недовольство тем, что лосиха зажимает их.
С противоположной стороны к медведям прижимались косули. Их было много. Они даже лежали друг на друге. А совсем за пределами трубы ещё стояли несколько штук и прятали в трубе только головы. Было видно, как их спины начинают дымиться.
Опустив край одеяла в ручей, Григорий дождался, когда он напитается водой и начал смачивать лицо повисшей на руке девочке. Она вздрогнула, разлепила глаза и стала ловить губами мокрую тряпицу.
Напившись, все успокоились и стали прислушиваться, с каким шумом вспыхивают деревья, как завывает огненный смерч, как он постепенно отодвигается всё дальше и дальше. Пришла в себя и заплакала девушка, прижимаясь к мужчине, который обмывал ей разбитое в кровь лицо.
Кто-то зашевелился под спиной и Григорий, отодвинувшись, обнаружил, что он почти сидел на втиснувшемся к самой стенке барсуке.
Весь день и половину ночи продолжался бешеный шабаш, продолжались ведьмины пляски. Огонь то стихал, то разгорался с новой силой. Пожар, оголив лес, отодвигался совсем далеко, но вдруг возвращался, запаливал уже обугленные деревья, да так охаживал их свежим ветром, что они стоя сгорали дотла, не успевая даже упасть.
Жарко становилось и в трубе. Те косули, что прятали здесь только свои головы, все погибли ещё днём. Медведи ворчали, но вели себя очень даже прилично, терпеливо ожидая окончания невиданного пожара. Лосиха тяжело вздыхала, обдавая своим дыханием сидящего рядом Григория.
Рассвет был тихим. В лесу ещё дымились, догорая, отдельные деревья, потрескивали, рассыпая мелкие искры, приземистые пни, но тишина стояла просто удивительная.
Когда выбрались из трубы и поднялись на дорогу, женщина снова заплакала. Следом заплакал паренёк, а потом и все остальные. Мужики судорожно пытались сдержать слёзы, но это плохо получалось. Даже Григорий смахнул с лица пару слезинок. Объяснить это было сложно. Просто радость людей, радость за то, что смогли спастись, выразилась слезами.
Сквозь синий утренний дым побрели в сторону деревни. Бывшей деревни. Лосиха с телком выбралась из трубы и долго топталась на месте, распрямляя затёкшие ноги. Телёнок не стал ждать, когда мамка сможет нормально двигаться и жадно припал к вымени. Не оторвался от титьки даже тогда, когда мимо медленно прошли медведи.
Люди снова остановились и смотрели на лосиху. Она уже облизывала насытившегося телёнка. Казалось, что она целует его в глаза, в лоб, в уши.
В деревне не уцелело ни одного дома. В реке, на бывшей пристани спаслись чуть более двух десятков человек.
Собрались на берегу, у пастушьего балагана, каким-то чудом уцелевшего. Там же, у балагана, медленно бродила чья-то корова. Она была наполовину обгоревшая и люди даже не могли понять, чья она. А она бродила между людей и даже не кричала.
Григорий оставил девочку на попечение женщин и с несколькими мужиками отправился осматривать пожарища. Картина была настолько удручающая, что у взрослых людей, у мужиков, не выдерживали нервы.
Дома были сгоревшие до самого последнего венца, до основания. Трубы кособочились на почерневших печах, да кое-где догорали поленницы дров, заготовленные впрок на несколько лет. Это какой же силы должен быть жар, чтобы за один день и одну ночь дотла, до последнего брёвнышка спалить целую деревню.
Хозяев находили в самых разных местах и позах. И в кроватях, и в подполе, даже в хлеву, рядом с коровой. Страшно.
Уже на другой день пришли две машины. И никто не сообщал, а они приехали. В кузовах машин сидело по десятку солдатиков. Одна машина, вместе с солдатами, сразу уехала на кладбище. Солдаты выпрыгнули, разобрали лопаты и стали копать большую, квадратную яму.
Из другой машины солдаты тоже выпрыгнули и стали ходить по подворьям, искать погибших. Кого находили, выносили и грузили в кузов. Некоторые погибшие были в крепких объятьях друг с другом. Их не разлепляли, так и укладывали в кузов.
Григорий подошёл к офицеру, представился и предложил помощь. Тот отмахнулся.
– Давайте я хоть записывать стану. Сколько женщин, мужчин, детей…
Офицер внимательно посмотрел на него, положил руку на кобуру с пистолетом:
– Уполномоченный, говоришь. Если ты сам не понимаешь, так на первый раз могу объяснить. Наша партия и родное наше правительство не допустят, чтобы какой-то там лесной пожар мог погубить советских людей. Понял!? – Слова офицер выговаривал кратко и жёстко, словно отрубал каждое, смотрел при этом на уполномоченного вприщур.
Григорий вытаращил на него глаза и даже отступил на шаг. Но офицер ещё придвинулся и даже прихватил двумя пальцами обгоревший рукав. Продолжил:
– А если ещё не понял, могу по-другому объяснить. Это ты был ответственным в этой деревне за ликвидацию пожара. Ты! И если не справился, должен отвечать по всей строгости нашего, советского, закона.
Чуть помолчал, похлопывая длинными пальцами по кобуре. Посмотрел, как солдаты грузят в кузов очередное обугленное тело, полностью сгоревшее со спины, а на груди сохранились даже детали вышивки сарафана. И яркие, яркие цветы…
– Так что, уполномоченный? Как будем докладывать? Погибли люди?
Григорий опустил голову, ещё на шаг отступил. Офицер продолжил:
– Тебе просто повезло, что это не единственная деревня сгорела, что много таких деревень. А так, ты бы точно к нам угодил, на всю оставшуюся жизнь.
Погибших свозили на кладбище и складывали друг на друга в приготовленную яму. Снова привозили и опять складывали. Ещё, ещё…
Другой машиной цепляли за верёвку обгоревших коров и вывозили на край деревни, под сопку. Офицер приказал всем людям собирать головни и обкладывать ими коров. Потом облил всё керосином и поджёг.
– Чтобы эпидемия какая-нибудь не началась.
Сделав запланированную работу, солдатики снова уселись в машины и уехали. Уставшие и голодные, за весь день ничего не ели.
Григорий хотел было попроситься, чтобы добросили до района, но передумал, остался с погорельцами. Кто-то рассказывал, как пузырилась река во время пожара, рассказывал тихонько, словно для самого себя.
Девочка, которую Григорий нашёл на улице во время пожара, снова забралась к нему на руки, пригрелась и тихонько посапывала. Женщины сказали, что её звать Аней. Анечка. Родных закопали в яме.
Григорий помолчал, поправляя обгоревшие волосики, и тихонько прошептал:
– Будет Анной Григорьевной…
Варенье
Мать настойчиво будила меня, а я никак не мог вынырнуть из того сна, в который только что окунулся.
Детский сон очень крепок, особенно после того, как наносишься за день, надуришься с пацанами, не имея за душой никаких забот, не думая ни о каких неотложных делах. Да и вообще, не зная ещё, что есть такие дела, – неотложные.
Трясла меня за плечо.
Наконец, с усилием, продрал глаза. Мать с лампой в руке, встревоженная, озабоченно смотрит на меня, ещё подтыкает, не давая снова завалиться на подушку. Окончательно разбудила.
– Вставай, там ребята пришли, очень тебя просят выйти. Может, что-то случилось.
Напялил штаны, с трудом разобравшись, где зад, а где перёд. Потянул за собой рубаху, – вышел в сени.
На старом диване, – выбросить было жалко, а тут ещё постоит, сидели рядочком, как куры на насесте, пацаны. Мы и расстались-то часа три назад, весь день вместе, – то на озере, то в крапиве, – в «штабе». Вроде простились, разошлись по домам.
– Чё надо? Припёрлись.… Спал уже.
Проскрипел я ещё сонным, надтреснутым голосом. Протирал глаза, но они не хотели разлепляться и голова так и падала, так и падала. Притиснулся с краю, но друзья не собирались рассиживаться, они действительно были чем-то взволнованны, озабочены. Дело, видимо было настолько серьёзное, что откладывать его было нельзя даже и на минуточку.
– Пошли, дело есть.
Все, как по команде встали и направились в темноту ночи.
–Чё за дело-то, я уж спать лёг, может завтра? Ноги вымыл. Потом снова надо будет, – матушка заставит.
– Не, не. Давай быстро, до завтра не достоит.
Кто-то из темноты поддакнул, что действительно не достоит, но со сна я даже не понял кому из друзей принадлежал голос.
Я поплёлся за пацанами, стараясь не упустить из виду мелькающие впереди босые пятки. Пятки мелькали быстро, мне тоже пришлось торопиться, вскоре сон прошёл окончательно.
Пыль деревенской улицы, подёрнутая вечерней росой, не клубилась, а лишь мягко раздавалась под ступнёй, вплеталась между пальцами, щекотала. Голые, заскорузлые участки дороги ещё не простыли, грели ступню, – напоминали дневной, муторный жар. Солнце, последние дни, палило нещадно. Мы не вылезали из озера.
Улица заканчивалась. Впереди открывались нескончаемые заросли крапивы. Где-то дальше, в пшеничных полях, подступающих прямо к колхозному саду, перебивая друг друга, кричали перепела. Я понял, что меня ведут в штаб. Все загадочно молчали. Сырой воздух и ночная прохлада окончательно сбили сон, прихлынула какая-то злость, но её пересиливало любопытство: – Что же такое могло случиться, чтобы меня подняли из постели и среди ночи потащили в штаб? Видимо, что-то важное.
Заросли крапивы были действительно дикими. Если туда забредали коровы, или овцы, – ни одна хозяйка не лезла их искать. Только изжалишься весь, как не сторожись, а найти, всё равно не найдёшь. И росла та крапива высотой в два человеческих роста, а в урожайные годы, когда дождило часто, и ещё выше. Короче, место было бросовое, никчёмное, даже гиблое, можно сказать.
И вот, именно там, в этих глухих зарослях крапивы, мы соорудили себе место, где нас никто из взрослых не беспокоил. Нацепив телогрейки, балахоны всякие, протоптали ходы, известные только нам. Специально устроили обманные ходы и тупики, чтобы не всякий мог правильно выйти к намеченной цели. В центре соорудили нечто, вроде шалаша, или балагана. Тут же устроили место под кострище, окопали его, в целях безопасности. Печёнки там пекли. Небольшая яма, с крышкой из кучи травы, служила погребком. Там хранились кое-какие съестные припасы, хоть бы горбушка хлеба, картошка, кринка простокваши. Даже иногда яички там появлялись, находили их в той же крапиве. Куры часто уходили от хозяек и устраивали себе тайное гнездо, чтобы спокойно высидеть потомство. Правда, яйца долго не хранились, их сдавали в магазин и на вырученную мелочь покупали махорку, а то и вовсе шиковали, – сигареты «Памир», с мужиком в бурке и длинным посохом. Сигареты были, конечно, так себе, но мы фасонили.
Всё вместе это называлось «штабом». Мы любили там собираться, гордились тем, что у нас есть тайна. А если эта тайна объединяет собой несколько человек, то это уже не просто игра, это уже часть жизни.
Ночью, да ещё в одной рубашонке, по проходам в крапиве пробираться было плоховато, но у Коляна был «жучёк», – это фонарик такой. Он жужжал им где-то впереди, пятно бледно-жёлтого цвета металось по зарослям. Мы, торопливо, натыкаясь друг на друга, старались не отстать от этого пятна. Все изжалились, но уже были привычны к этому, – ночь поцарапаешься, и всё пройдёт.
* * *
Дорога, которая шла мимо зарослей крапивы, потом ещё тянулась мимо старого, уже заброшенного кладбища, потом вырывалась на простор и упиралась в детский санаторий. Именно туда она и тянулась, та дорога.
В стороне было лечебное озеро, – Горькое. Потому и санаторий, что озеро лечебное.
Почти каждый день с того озера санаторский конюх возил на огромном санаторском жеребце воду, или лечебную грязь, ужасно вонючую, в огромной, деревянной бочке. Ребятишек в санатории лечилось много, говорят, помогала та грязь.
Работу эту конюх заканчивал до одиннадцати часов. В одиннадцать он торопливо распрягал жеребца, с телеги забирался ему на спину и они привычно отправлялись в сельпо, – там уже начинали давать гамыру. Так деревенские мужики называли любое красное вино. Но с одиннадцати начинали давать не только вино, и водку тоже, в бутылках и в чекушках. Правда, водку покупали редко, на праздник, или к гостям. А гамырку мужики любили. Просто так любили, без праздника. И конюх санаторский тоже, – пристрастился. Мы тоже пробовали, но только чуть-чуть. Она хоть и не дорогая, против водки, но у нас и таких денег не было.
В обратный путь конюх со своим битюгом брели уже неторопливо. Конюх, чаще всего, дремал на широченной спине ярко-красного жеребца. Да тот и сам, замедленно переставляя здоровые копыта по растрескавшейся земле, то приостанавливался, то вновь, неуверенно начинал движение в сторону конюшни, – похоже, что он тоже спал. Спал прямо на ходу. Картина была смешная.
Ежедневно наблюдая эту картину, мы не выдержали. Решили наказать конюха.
За что наказать? Только с высоты сегодняшних лет понимаю, как мы были неправы, как жестоки. Но дело сделано. И теперь, иногда видя излишнюю жестокость детей, не спешу обвинять их огульно, видимо так предусмотрено природой, или взрослые не смогли исполнить свой воспитательный долг и получили то, что получили.
Так вот, что мы придумали в тот раз. Приволокли два кола, которыми городят прясла. Ломом проделали дырки в твёрдой, неподатливой земле. Вбили туда заострённые колья, специально предусмотрев широкий развал. Разрезали велосипедную камеру, и концы крепко-накрепко привязали к верхним концам кольев. Получилась рогатка, только очень большая.
Из толстой проволоки нарубили метровые прутки, согнули их пополам, – получились пули к той рогатке. Опробовали в работе.
Двое стрелков брались за концы проволоки, зацепляли за резину и растягивали, что есть силы. Потом, у критической точки, по команде, отпускали. Импровизированный снаряд летел со свистом и быстро исчезал из вида.
Пристрелявшись примерно в одно место, установили там доску, сухую, берёзовую. Кто в курсе дела, тот поймёт, что это очень крепкий материал, даже не каждый гвоздь в такую доску идёт. Первым же снарядом мы попали в цель, и доска превратилась в мелкие щепки, раскиданные довольно далеко друг от друга.
Следующей целью был определён санаторский битюг. Пристрелку вели пару дней, – всё по серьёзу.
И вот, «часовой» доложил, что конюх проехал в сторону магазина. Ещё около часа томительного ожидания и… дана отмашка. Мы с Коляном, как самые здоровые, в смысле крепкие, Усердно растянули резину, и снаряд со свистом устремился к цели, выписывая траекторию из недр крапивы к санаторской дороге.
…Если бы мы попали в конюха, мирно сопевшего на верхотуре и свесившего голову на грудь, мы бы убили его. Это даже к бабке не ходи. Убили бы на раз – два. Как-то и не думали об этом. Почему не думали?
Шестимиллиметровая проволока с визгом врезалась в лопатку жеребца, рядом с коленом седока. Удар был такой силы, что смачный шлепок был слышен на всю округу.
У коня враз подогнулись все четыре ноги, и он рухнул на брюхо. Потом медленно завалился на бок и затряс копытами высоко в воздухе.
Конюх, слетевший со спины битюга, как сухой лист от порыва ветра, моментально протрезвел, обежал вокруг поверженного друга, не отрывая взгляда от лопнувшей шкуры на лопатке, пригнулся, будто на передовой и, молча, бросился стремглав в сторону деревни.
Конь ещё чуть полежал, вскочил, и, прихрамывая, тяжело побежал в сторону санатория, в конюшню.
Больше мы ни разу не видели, чтобы санаторский жеребец шёл в сторону деревни. Он всё так же исправно таскал тяжеленную бочку с вонючей грязью с озера, но в деревню больше не ходил. Да и конюх, как-то не попадался больше нам на глаза.
Колья выдернули и сожгли на костре, резину и снаряды закинули в крапиву. Даже дырки от кольев затёрли, замаскировали. Всем было строго настрого наказано молчать. Перепугались. Правда, история эта не стала известна ни кому, кроме нашей компании, и никто нас не искал, но, какое-то время страх витал над нашими головами. Потом всё позабылось, зажило, сгладилось временем и уходящим детством.
* * *
Наконец, извилистые ходы в крапиве закончились, мы очутились на поляне перед штабом. Колян буркнул, отдавая команду кому-то из пацанов:
– Давай.
Пашка Карась кинулся к погребку, откинул зашелестевшую крышку и извлёк оттуда ведро. При свете всё того же, едва мигающего жучка, да пары зажжённых Чертёнком спичек, я разглядел в ведре нечто тёмное, блестящее и шевелящееся. Колян, с каким-то шиком, даже с гордостью, повёл рукой в сторону ведра и томно произнёс:
– Ешь, это варенье.
Я понюхал, – правда, пахло заплесневевшим вареньем.
– Где взяли?
– Чертёнок с Пунтусятами чей-то погреб ковырнули.
Братья Пунтусовы стояли чуть в стороне. Их совсем недавно приняли в нашу команду, и они хотели себя как-то проявить, хотели понравиться. Оттого и погреб.
– Только ведро дырявое, оно на заборе висело. Мы туда лист лопуха постелили, но всё равно протекает, надо быстрее съедать. Я, кажется, начал сердиться, ожидал, что меня тащат сюда по более интересной, более важной причине:
– А банку-то нельзя было принести?
Пунтусята нахохлились и подтыкали друг друга, определяя, кто будет отвечать. Наконец, старший, пришепётывая, выдавил:
– Подумали, что банки мало, в ведро несколько штук слили.
– Подумали. Вы чо, оголодали, что ли? – Я даже возвысил голос, – Оголодали?!
– Не, у нас дома есть. Есть, есть.
– И у меня есть.
Пашка встрял:
– А у нас бабанька варенье в погребе песочком присыпает, чтобы дольше хранилось.
Я ещё заглядывал в ведро:
– А чего это там всё шевелится-то?
– Да, это муравьи, суки, – падкие до сладкого.
– Ну, что, давайте начнём есть, коль добыли. Не пропадать же добру.
Ложек при штабе не оказалось, и все, припав на коленки, лезли в полусгнившее проржавевшее ведро пятернёй. Кто начинал отлынивать, получал оплеуху, то от Коляна, то от меня.
Варенье, даже не понятно какое, вишнёвое, или клубничное, или ещё какое, сильно отдавало плесенью. Муравьи, стараясь спастись, бежали по рукам, по лицам, растягивая за собой следы сладости.
Первым наелся Карась. Он резко откинулся в сторону и стал блевать, с каким-то жалобным стоном. Остальные отринулись от ведра, стали смазывать варенье на штаны, на рубахи.
– Куда это вы направились? Надо доедать. Не пропадать же.
Снова потянулись грязные, слипшиеся пальцы к ржавому ведру с богатством. Захлюпал носом Чертёнок:
– Воды бы, хоть глоток.
– А ты чё думал, когда варенье из погреба тянул? Надо было и компотику прихватить.
Тот запихал в себя ещё пригоршню варенья и здесь же, не потрудившись отползти, освободил желудок. Пунтусята блевали чуть в стороне, я пристроился недалеко от них. Здесь же корчился в судорогах Колян, а сразу за ним Юрка Кукушка.
Когда нелицеприятные звуки стихли, все расселись кружком, я кивнул Карасю:
– Выкинь это лакомство вместе с ведром.
Он схватился за дужку, сильно размахнулся и закинул угощение в крапиву. Все облегчённо вздохнули.
– Пошли на озеро, – рожи мыть, да штаны с рубахами стирать.
– Только сначала на колодец, – сильно пить хочется.
– Точно…. Хочется.
Восток начинал светлеть, хотя вечерняя заря ещё не успела полностью охолонуть, ещё теплилась…. Какая же прелесть, эти летние, деревенские ночи.
На рыбалку
В восьмидесятых годах прошлого столетия (как звучит, а?) довелось мне жить и работать на севере Иркутской области, рядом с протянувшейся недавно ниткой железной дороги, – БАМом. БАМ (Байкало-Амурская магистраль) в то время уже начал функционировать, потихоньку ходили тепловозы, таскали по два, три вагона, пережидая на станциях, да на разъездах, встречные поезда. Дорога-то была однопутка. Порой ждали встречный и по часу, и по два. Потом тепло приветствовали друг друга гудками, машинисты, высунувшись в окошко, махали руками и успевали ещё перекинуться парой слов.
Места, по которым проложили ту легендарную дорогу, были, да и есть, по сей день, удивительной красоты. Сопки такие, что шапка валится, когда на вершину глядишь, а рядом, только руку протяни, кедрачи стоят стеной и прямо из окна вагона можно шишки разглядеть. А реки какие! Вода, – чистый хрусталь! И столько их, столько, что проезжая один мост уже знаешь, что головной вагон на другой мост заезжает. Ну, может быть, что это несколько преувеличено, но красоту тех мест описать сложно, не придумали ещё таких слов, чтобы выразить ту прелесть, то великолепие, тот восторг, охватывающий любого человека, оказавшегося поблизости.
Дорогу продолжали строить, продолжали рубить тоннели, продолжали валить вековые деревья, наводить мосты, меняя временные на постоянные. Строили станции, дома. В дома заселялись люди. Кто-то обживался торопливо, зная, что он не на долго, только на период стройки, когда можно добрую деньгу захватить. А кто-то обосновывался основательно, на всю оставшуюся жизнь. И таких было больше. Недаром говорят: север притягивает. Вот и приживался там народ. Начинали рыбачить, охотиться. А рыбалка, да охота в тех местах просто замечательные.
Я к железной дороге отношения не имел. Я занимался таёжными делами, а если точнее сказать, занимался охотничьим хозяйством. Это и таёжный промысел обитающих там зверей, и промышленный лов рыбы, заготовка грибов, ягод, прочей дикорастущей продукции. Работы хватало, но, надо признать, что работа была интересная, содержательная, увлекательная, хоть и хлопотная.
А вот друг мой, о котором в этом рассказе пойдёт речь, имел прямое отношение к железной дороге. Он был начальником одной крупной БАМовской станции. Мы с ним и подружились-то, если можно так сказать, на этой почве.
К нему все идут с какими-то просьбами, тому трактор надо, тому вагоны, третьему ещё что-то. Мне от него ничего не надо было. Ко мне тоже шли, – охота в тех краях популярна до сих пор. А он не охотник. Вот и подружились, ни мне от него ничего не надо, ни ему от меня. Легко и просто. Сблизила нас любовь к рыбалке.
Конечно, Василий Мартынович, именно так звали моего друга, был много старше меня, но это лишь крепче сближало нас, объединяло в совместных путешествиях.
На рыбалку ездили, в основном, на выходные дни, проводя время на реке и оставаясь ночевать у костра. Ночевали обычно лишь одну ночь, но ночь эта была волшебная и длилась бесконечно долго, разбавляясь неспешными задушевными разговорами, треском костра, таинственными ночными шорохами под пологом леса, а то и вовсе, неведомыми голосами, прилетающими с гор. Рядом журчала вода, накатываясь на береговые камни, где-то далеко внизу, в кромешной тьме, ревел перекат, распугивая окрестных зверушек. Но перекат не мешал нашим беседам, разговаривать можно было спокойно, не повышая голоса.
На костре обязательно варили уху. Это совершенно удивительное действо: приготовление пищи на костре, совершенно другое, не похожее на то, когда пищу готовят на плите.
Василий Мартынович позволял мне лишь почистить картошку, да лук порезать. Остальное всё, особенно приготовление рыбы, он проделывал сам. И это приготовление не было простым, оно действительно напоминало некий священный обряд.
Почистив рыбу, он бережно складывал крупно нарезанные куски в котёл, стоящий рядом, на камнях и принимался перебирать потроха. Тщательнейшим образом отбирал, выскабливал, промывал каждый рыбий желудок и отправлял туда же, в котёл. Прополаскивал икру, даже самые зачатки, молоки, собирал крохотные кусочки жира, всё оказывалось в котле.
После придирчивого осмотра нарезанной картошки, отправлял её туда же, в котёл.
Да, он всегда так варил, и рыбу и картошку вместе, и ни разу рыба не разварилась, не превратилась в кашу. Священнодействие продолжалось, в котёл то и дело добавлялись какие-то новые составляющие, костёр то поправлялся, чтобы добавить жару, то растаскивался по сторонам, дабы дать потомиться вареву.
Запах от ухи исходил замечательный, заполняя весь берег и распространяясь даже на совершенно тёмный, таинственный подлесок. Что уж там говорить о вкусе такой ухи, уверяю вас, это была пища, несравнимая ни с чем, просто объеденье.
Такие вечера, ночи, запоминались надолго, грели душу, радовали ожиданием новых походов. Мне нравилось проводить такие ночи с Василием Мартыновичем.
Как я уже говорил, он был старше меня и уже перешагнул тот порог, когда ещё можно было осваивать лодочные моторы, приспосабливаться к ним, привыкать к этой бешеной гонке – езде по горным рекам. Порой так стремительно приходится нестись на лёгкой лодке по норовистой реке, что невольно сравниваешь своё движение с полётом. И действительно, медлительные вОроны начинают усиленно молотить крыльями, освобождая воздушный коридор над рекой, когда лодка на такой скорости настигает их. А уж хлопунцов утят, жмущихся к берегам, и вовсе легко обгоняешь, окатывая их пенной волной, образующейся от пролетающей лодки.
Такое владение мотором, виртуозное умение им управлять, – это дело молодых. Василий Мартынович никогда не садился за мотор. Думаю, он его и заводить-то не умел. Мне же управлять мотором нравилось, нравилось бросать лодку в самую стремнину и выходить победителем, нравился сам полёт, когда лодка почти не касается воды, а летит лишь на опущенном за корму моторе.
Товарищу моему, Василию Мартыновичу, такие полёты не доставляли особого удовольствия, но он их терпел, ухватившись за борта лодки руками и широко расставив ноги. Однако большее удовольствие он получал тогда, когда мы ехали на рыбалку на «бурундучке», длинной, большегрузной, неповоротливой лодке. На ней можно было легко проходить все мелкие перекаты, не бояться перегруза и не хвататься за борта даже тогда, когда лодка преодолевает бурливые, каменистые пороги.
На «бурундучке» можно было забраться в самую вершину любой речки, а рыбаки всегда стремятся попасть в вершину, полагая, что вся рыба именно там. «Казанка» тоже хорошая лодка, и основное её достоинство, это скорость. Именно на «казанке» создаётся впечатление полёта, именно на такой лодке, выехав от пристани после окончания рабочего дня, вечернюю зарю уже можно встречать на заветной косе за многие и многие километры от дома.
Миню я знал хорошо, а именно на эту реку мы чаще всего и ездили с Василием Мартыновичем, чтобы с пользой и в удовольствие провести выходные. Я знал каждый плёс, каждый перекат. Помнил и без труда обходил опасные топляки, знал струйки, по которым можно проскочить и пользовался ими, не ошибаясь ни на метр.
Горные реки очень сильны и коварны, они не прощают даже самую малую оплошность рулевого. Задень винтом камень и шпонки как не бывало. Мотор становится безвольным, бессильным, только наблюдает, как вы отчаянно хватаетесь за шест, пытаясь хоть как-то спасти положение, выправить опасную ситуацию. Но силы явно не равны и вашу лодку уже развернуло как попало, уже поперёк течения, уже громыхает редуктор мотора по камням, а то и дном лодка налетает на покатые валуны, задерживаясь на них и резко срываясь. И уже можно ждать, что вот, вот и перевернёт её, опрокинет, уперев в очередной огромный камень. А если там, под перекатом залом, с огромным нагромождением деревьев, натрамбованных туда за многие и многие годы, тогда совсем беда, лодку вынесет именно туда, к залому. И вы даже глазом моргнуть не успеете, как сильное течение без особых усилий придавит, притопит вашу лодку и утянет в глубину, утрамбует под вековой залом, спрячет её там крепко, надёжно, навсегда. И вы будете радоваться, пытаясь унять нервную дрожь, что успели выпрыгнуть, что не удёрнуло вас туда, в бездну, вместе с вашей лодкой. Вот ведь как удачно получилось, – успел выпрыгнуть.
Много раз приходилось мне подниматься по Мине и, до мелочей изучив русло, я легко проводил лодку и в глубоких сумерках, а на отдельных участках мог заплывать в начало тони даже в кромешной тьме ночи. Ориентиром служил какой-то неведомый компас, установленный в голове, и доверял я этому компасу безмерно. Хотя, справедливости ради, нужно признаться, что были такие перекаты, которые я проходил на счёт. Выходишь с плёса, становишься под перекат и, двигаясь вдоль него, считаешь до двенадцати. И сразу поворачиваешь, начинаешь подниматься. Всё кругом ревёт и стонет, уши закладывает от неимоверного шума, рядом с бортами мелькают верхушки камней, а кровь закипает от бешеного выброса адреналина. Следующий перекат считаешь до восьми. Это всё очень сложно и приходит лишь с годами тренировок. Вообще, я бы ни кому не советовал кататься по горным рекам ночами. Это моя дурная самоуверенность и лихая молодость гоняла меня в такие рискованные, неоправданно рискованные экспедиции. А перекатов этих на каждой реке тьма тьмущая, поди, запомни, какой перекат на какой счёт проходить надо.
Василий Мартынович относился ко мне очень тепло и доверчиво. После таких ночных покатушек он не ворчал, не ругался, не пытался меня как-то переделать, он просто очень мягко замечал: – у тебя ведь дети ещё малые, а ты шалишь.
***
В этот раз мы отправились на рыбалку на «казанке». Во-первых, вода была подходящая, можно было проскочить почти все перекаты, во-вторых, торопились, Василий Мартынович задержался на работе, и выезжать пришлось глубоким вечером. Была и ещё одна причина, она, пожалуй, что главная: начинался ход сига, а с плавёшкой управляться гораздо удобнее на «казанке», на вёслах.
Вещей всегда брали по минимуму, старались не загружать лодку. Так и сейчас, бензин, продукты, уложенные в бак для рыбы, две шубы, вместо спальников, да крестовина с сеткой. Остальное всё по мелочам: ключи, запасной винт, котелки, спиннинги.
На малом газу из протоки, на основное русло и.… Вперёд! Вперёд!
Вечерние сумерки поджимали и мы старались проскочить как можно большее расстояние, хотя понимали уже, что ночевать придётся не на своём таборе, а там, где застанет полная темень. Вечерняя река завораживала волшебством, отливая во все стороны мириадами рассыпавшихся блёсток, а тёмные, угрюмые берега навевали какую-то таинственность. Хотелось лететь и лететь неведомо куда, не касаясь этих угрюмых, погрузившихся в сумерки берегов, лететь, не ведая времени, не измеряя пространства, тянуть и тянуть за собой пузырящийся след от работающего мотора.
Под мерный гул мотора, накрывшись шубой и отвернувшись от встречных потоков прохладного, речного воздуха, от обрывков тумана, выплывающего из таёжных распадков, Василий Мартынович, кажется, дремал. Я же, такого права не имел и тянул шею, разглядывая знакомые очертания берегов, угадывая проходы через перекаты, вспоминая преграды и препятствия, которые встретятся впереди.
Поднявшаяся над тёмным монументом хребта жёлтая, пятнистая луна окрасила реку радостным, голубоватым сиянием. Глаза быстро привыкли к такому освещению, и у нас появилась надежда проскочить эти оставшиеся двадцать, двадцать пять километров, чтобы ночевать на своём любимом таборе. Место то, куда мы стремились, называется Ломор, или по-другому Ломорская яма.
В прошлые выходные мы уже были там, пробовали плавить, но убедились, что ещё рановато, сиг ещё не подошёл. Пришлось довольствоваться хариусом на мушку, да ленком на мыша. Хариус брал хорошо, жадно кормился на самой яме, а вот ленок стоял под перекатом и брался только на мыша, ночью. Днём же перепробовали все блёсна и не поймали ни одного. И вот теперь, спустя неделю, мы были уверены, что едем как раз вовремя, и сига возьмем, и ленок уже должен кормиться более активно.
Я «надеялся» встретить на реке таких же фанатов, но за всё время путешествия нам не попалась ни одна лодка, а на берегу не мерцал ни один костерок. Вообще, ни какой рыбак не любит близкое соседство с себе подобными, старается разорвать, увеличить это расстояние. Так и мы, в тайне, в душе радовались, что никого не встретили, хотя понимали, что на таких-то расстояниях помешать друг другу просто невозможно. Но натура человеческая такова, и мы радовались.
Проскочив по Мине пару километров, причалили к песчаной косе и перекинули бачёк, подцепив полный, чтобы бензину хватило до места. Полтора бака бензина утащили на берег и спрятали в кустах, – на обратную дорогу.
Лодка, словно отдохнув у берега, да ещё и избавившись от лишнего груза, стремительно рвалась навстречу бурному течению горной реки. Василий Мартынович, прекрасно чувствуя серьёзность положения, в шубу больше не заворачивался, а, ухватившись за борта, смотрел вперёд, с трудом различая даже очертания самой реки. Встречный воздух выбивал из глаз слезу, но он не отворачивался, не смахивал эту слезу, он просто был солидарен со мной, разделял всю ответственность момента.
Луна, так ярко и радостно светившая в самом начале ночи, вдруг померкла, поблекла, словно принакрылась какой-то прозрачной, кисейной пеленой. Берега уже не виделись чётко, не выделялись узорчатой, резной полосой, а только призрачно определялись, скорее даже просто вырисовывались памятью. Напряжение возрастало с каждым поворотом реки, хотелось сбавить газ и погасить скорость.
До места оставалось несколько поворотов, несколько перекатов. Да, эти перекаты наиболее опасны, наиболее трудны для прохождения, но их всего несколько. А там…. Любимая яма, приготовленный бивак, огромная куча сухих дров, прибитых к скале в многоводные годы и высушенные за эти годы до звона. Там наше место….
Я напрягал до предела зрение, я слушал гул переката, я чувствовал, как приподнимается корма лодки, попадая на мелководье, как меняется гул мотора. Я словно на ощупь, по счёту, известному лишь мне, проходил перекат за перекатом. Я напряжённо улыбался, как старым знакомым, камням, торчащим рядом с бортами, окутанным бешеной пеной, сбитой почти, что в коктейль.
Осталось два переката. Я знал их досконально. Я мог их пройти…. Мог! Всего неделю назад мы проходили здесь. Этот перекат и не сложный вовсе, хорошая струйка, глубокая, почти под самым берегом. Правда, несколько валунов на пути, но их легко заметить даже в темноте, они так вскипают белой пеной, что не заметить их просто невозможно.
Я аккуратно подвожу нос лодки к пенной, ревущей струе и добавляю газ, пересиливаю мощь течения. Набрав скорость, привстаю, чтобы увидеть первый камень и вовремя обойти его. Помню, что обходить его надо со стороны берега, это легко, это просто, чуть шевельнёшь румпелем и лодка послушно, словно сама, словно и без твоего участия, обойдёт камень, обрулит его. Вот он, вот проходит рядом и остаётся сзади. Вот второй, вот ещё, ещё….
Краем глаза замечаю какую-то черновину со стороны берега, но отбрасываю, отталкиваю от себя это ночное видение. Я же знаю, что там ничего нет, там просто не может быть ничего! Ничего! Ведь всего неделя прошла…. Там не было ничего!
Оказывается за эту неделю подмыло корни береговой осины и она рухнула, удержавшись за берег, а вершиной упёрлась в камень. Таким образом, она полностью перегородила струю, по которой мы поднимаемся. Сильное течение обломало сучья, придавило, притопило ствол, над которым лодка проскочила, а мотор налетел, ударившись редуктором. Шпонку срезало и лодка, безвольно повинуясь течению, развернулась поперек и прижалась к торчащим из воды обломкам сучьев. Всё это случилось так быстро. Так быстро!
Лодка «казанка» выпускалась нескольких модификаций. У нашей по бокам были такие небольшие отростки-крылья, для лучшей глиссады и большей грузоподъёмности. Но в такой ситуации, которая случилась с нами в этот раз, крыло сослужило самую дурную помощь. Вода накатилась на это крыло, придавило его, захватило еще большую площадь и течением стало легко опрокидывать лодку. Я только и успел крикнуть: – Прыгай!!! И сам, оттолкнувшись ногами, вылетел за корму, прямо через мотор.
Ухватившись за торчащий обломок сучка, снова и снова кричал, понимая, что уже бесполезно рвать глотку, никто меня не услышит, но кричал и кричал. Лодка легко опрокинулась, чуть задержавшись, занырнула куда-то в глубину и заскрежетала там, заухала по камням, или по стволу. Брякотень лодки по камням исходила откуда-то издалека, из глубины и мне сразу стало плохо от одной мысли о том, что я утопил своего товарища. Руки и ноги ослабли, потеряли силу. Ниже по течению на поверхность вырвались огромные пузыри, потом снова прогрохотало по камням, но это уже ниже. А возможно это лишь показалось мне.
Я чувствовал, что с меня течением стаскивает один сапог, пытался удержать его, но не смог. Хотел перехватиться за другой сучёк, торчащий ближе к берегу и не рассчитал, меня, так же, как и лодку, давануло течением и я улетел в бездну, больно ударившись головой о ствол дерева, где-то глубоко, возле самого дна.
Меня крутило и вертело между сучьями, воткнувшимися глубоко в каменистое дно и, нацепило-таки на один из обломанных коротышей, проколов, проткнув мою энцефалитку. Энцефалитка у меня была сшита из крепкого брезента и прорвать дыру дальше, чтобы высвободиться, можно было и не мечтать. Удивительно вообще, как её пробило, видимо сучёк был заострён, и сила течения помогла. Я повис на этом сучке, как рыба на кукане, только у рыбы есть жабры, а у меня их не было. Вынырнуть, чтобы схватить хоть чуточку воздуха, я тоже не мог, «кукан» не пускал.
Холоднющая вода горной реки показалась вдруг совсем тёплой, как остывающий чай, а желание сделать короткий вдох могло вот, вот пересилить разум. Я молотил руками и ногами из последних сил, пытаясь всплыть и хватить глоток воздуха, но ничего не получалось. Меня мотало из стороны в сторону бешеным течением и удерживало под водой. Не знаю почему, но я начал делать судорожные глотательные движения. Я торопливо пил реку, может быть, где-то подсознательно надеясь, что отпив какую-то часть, всё-таки смогу добраться до воздуха…. Смогу вдохнуть.
Вода не убывала, хоть сколько её пей, а вдох делать надо, ой, как надо! Извернувшись из последних сил, стаскиваю с себя энцефалитку, вместе со свитером и рубахой и свечкой вылетаю на поверхность…. Ухватившись за мокрые ветки, подбираюсь к береговым камням, падаю на них и дышу, дышу, дышу…. Как же мы не ценим этот драгоценный воздух! Мы даже не замечаем его. Просто дышим и дышим.
Спустя минуту, или чуть больше, я пришёл в себя, но легче от этого не стало. Первая мысль, посетившая мою голову, была крамольной: зачем, зачем я выбрался на берег? Зачем?! Я утопил такого человека! Что стоило мне всего один раз вдохнуть воды…. Не было бы никого виноватых, не было бы так горько, так гадко на душе.
Луна окончательно спряталась, зарывшись в перину облаков, и теперь даже близкие предметы потеряли свою реальность. Чёрная, чёрная ночь делала мысли ещё гаже, ещё чернее. Ой, что натворил! Ой, ой, натворил!
На ощупь выбрался на обрывистый берег, постоял ещё, вглядываясь в кромешную тьму, но кроме пенных бурунов, отходящих от камней на перекате, видно ничего не было. А шум, этот постоянный, дикий шум воды, который правильнее будет называть рёвом, стал мне противным, постылым. Снова навалилась слабость и я безвольно опустился на колени, опростал желудок. Видимо, хорошо я попил водицы там, под бревном. Выплеснув остатки воды из желудка, ещё посидел на коленях, потом поднялся и побрёл вглубь леса, постоянно натыкаясь на деревья, на кусты, проваливаясь в ямы, запинаясь за колоды. Темень была кромешная, как в лесу, так и на душе.
Далеко ли ушёл, – не знаю. Шёл и шёл, пока слышал шум переката. Этот шум был для меня так неприятен, что я старался избавиться от него. Наконец всё стихло, только лёгким, лёгким шорохом начинался дождь. Вот куда спряталась луна, за тучи.
Попался какой-то выворотень и я сел подле него, привалился спиной. Полчища комаров поднялись и облепили меня, их всегда много в сырых, пойменных лесах, а перед дождём они особенно активны. Только теперь заметил, что я лишь в майке и брюках, босиком. Отбиваться от комаров не хотелось, и они пировали вовсю, безнаказанно.
От всего пережитого стали слипаться глаза, и я повалился на бок, нагрёб на себя какие-то листья, какой-то мох, гнилушки. Где-то рядом появился шипящий, незнакомый звук. Это был или зверь, или филин. Он, то ворчал, странно ухая, словно хотел напугать меня, то начинал скрежетать зубами, или клювом. Звуки эти, то приближались совершенно близко, прямо к самой моей голове, то снова отдалялись, словно поднимались на ближнее дерево. Но у меня было до того паршиво на душе, что как бы, кто бы ни старался, напугать меня было просто невозможно. Кажется наоборот, я выставил шею, глупо надеясь, что кто-то перегрызёт её. Как же мне было плохо. Как же было лихонько.
***
Утро каких-то изменений в настроении не принесло. В больной голове, а она болела ещё и от того, что меня хорошенько торкнуло о ствол дерева, там, под водой, была одна единственная мысль: что же я натворил! Ночной дождь лишь чуть, чуть окропил листву и тучи так же быстро убежали, как и появились. Солнышко вылезало из-за гор улыбчивое и радостное, оно же не знало, что за трагедия тут разыгралась, когда его не было. И винить его в этой радости было бы совершенно напрасно, как и весь лес, умытый ночью, как и весь мир. Ведь мир совершенно ни при чём, только ты, только ты виноват….
Вернувшись на берег, я долго заглядывал под суковатую осину, куда вчера так легко задёрнуло лодку с сидящим в ней Василием Мартыновичем. Пытался забраться на поваленный ствол, но он был такой скользкий, что я не мог на нём удержаться даже босиком. Пенные буруны не давали возможности толком разглядеть дно и образовавшееся там «улово», где могла задержаться лодка. Оказавшимся на поясе ножом, вырубил сухой, очень длинный шест, начал им прощупывать дно. Лодки там не было. Течение выхватило у меня из рук шест и утащило его, спрятав там же, под деревом. Внимательно просмотрел весь перекат, ничего не нашёл.
Вдоль берега, рядом с водой двинулся вниз по течению. Когда перекат закончился, закончился этот бесконечный, бешеный грохот воды по камням и начался спокойный, широкий плёс, нашёл прибитый к берегу спиннинг. Радости это не вызвало. Прошёл вдоль этого плёса, преодолел следующий перекат…. Как будто нанесло дымом. Наверное, показалось. Снова…. Снова нанесло. Я бросился бежать, не замечая, что босые ноги уже сбил о камни, сбил до крови, бежать, бежать….
Василий Мартынович топтался возле костра и развешивал на приспособленном шесте сырую одежду. Чуть ниже, на косе, стояла наша лодка, даже с мотором. Один борт лодки был чуть помят, видимо о камни.
Товарищ встретил меня, как обычно, спокойно. По виду и не скажешь, что он волновался, переживал. Будто и не случилось ничего особенного:
– Ну, что же ты так долго. Я уже переживать начал, потерял тебя.
– Да, ладно, что уж переживать, куда я денусь.
Оказывается, он так и держался за борта, когда его накрыло перевернувшейся лодкой. Какое-то время лодка задержалась в растопыренных сучьях, под водой, но воздуху там было вполне достаточно, и Василий Мартынович сносно дышал. Потом стал раскачивать застрявшую лодку и её понесло дальше, по течению. Когда оказался на тихом мелководье, вынырнул, смог перевернуть лодку и подтянуть её к берегу. Во внутреннем кармане куртки оказался коробок спичек, запаянный в целлофан. Развёл костёр и стал ждать меня, сушить одежду.
Здесь же, на плёсе, выловил бак с продуктами. Правда из продуктов там осталась только полурастворившаяся пачка соли, всё остальное уплыло. Практически из лодки уплыло всё, что там было, но мы не сильно расстроились, ведь совсем недавно нами владели такие чёрные думы, о которых и вспоминать-то страшно.
Я взял спиннинг, прополоскал катушку от набившегося в неё песка и стал бросать блесну под противоположный, обрывистый берег. Уже на четвёртом или пятом забросе взялся хороший, упругий ленок. Почистил его, отделил мясо от костей и мелко, мелко порезал. Круто посолил, перемешал, как когда-то учили меня удэгейцы на далёком, далёком Дальнем Востоке («помешивай по солнышку, если хочешь, чтобы твоей удаче помогали звёзды»), и пригласил к столу своего друга, Василия Мартыновича.
Мы с удовольствием, до последнего кусочка съели талу, сожалея о том, что нет перца и хотя бы маленькой горбушки хлеба. Загрузились в лодку и отдались на волю течению, так, как бензину не осталось ни одного бака. Да и мотор, ещё неизвестно, заведётся ли после такого купания. Хорошо, что вёсла сохранились, Василий Мартынович сразу уселся за них и стал подгребать, выбирая наиболее быстрые струйки.
Я, от нечего делать, стал бросать блесну. На удивление активно брал ленок. Быстро и легко выдернул я несколько красивых рыбин, но азарт подвёл. Поторопившись с очередным забросом, я перекинул топляк и плотно зацепил его крючками. Когда мотор на ходу, в такой ситуации просто бросают спиннинг за борт, заводят мотор и на малом ходу против течения вылавливают выброшенный спиннинг, сматывают леску и отцепляют блесну. В нашем случае блесну пришлось оторвать и оставить на память реке. Рыбалка закончилась, запасные блёсны тоже утонули где-то под памятной осиной.
Во второй половине дня мы доплыли до того места, где оставляли бензин на обратную дорогу. На удивление и на большую нашу радость, мотор завёлся. Правда, пришлось повозиться и применить не малую смекалку, чтобы без ключей, без пассатижей заменить шпонку. Но всё получилось. К вечеру, но ещё по светлу, мы уже были дома.
И вообще, ночами я больше не ездил на моторе.
Ну, почти не ездил.
З И М Н Я Я Р Е К А.
Поздней осенью горные реки сильно мелеют. Камни донные сначала выпячиваются, ровно омываются упругими струями ледяной воды, а потом и вовсе, чуть не полностью обнажаются, приподнимаются со дна, обсыхают даже. Вода уже не окатывает их, а, как бы, угомонившись, приутихнув даже, струится между тех камней, лишь чуть касаясь их подошвы. Местами, по перекату, можно без труда перебраться на другой берег.
Река холодеет. Стынет. Первое время ночами, а потом уже и днями, над плёсами лесными поднимается туман. Принимая причудливые формы, переливаясь из сумерек в ночь, колышется это марево, трепещет от малейшего движения воздуха, будит воображение запоздалого охотника. И одиночество. Ощутимое одиночество. Иных звуков и не поймает ухо, кроме бормотания струй, кроме нежного, ласкового журчания. Смолкли птахи лесные, попрятались в скальные расщелины, да дупла, в ожидании наступления зимы, в ожидании прихода настоящих морозов.
Ближе зима подступает. Уже не только на плёсах, и на перекатах говорливых, над теми самыми камнями, тоже стоит туман, и день, и ночь. Только не стоит он, а плывёт, будто плавится вверх, против течения. Как пьяный мужик, неловко торкнется плечом в косяк, так и туман, – уперевшись в скалу прибрежную, шарахнется от неё, крутнётся даже, и снова плывёт, ластится к воде.
А там уже стекляшки появляются, тоненько позвякивают, как самые нежные, самые высокие нотки. Это шуга пошла. Она ещё едва заметна, скорее услышишь её, чем увидишь, но это совсем не долго. Уже через день-два шипеть начинает вода, это шуга сама о себя трётся, оттого и звуки издаёт такие. И с каждым днём всё усердней, всё громче шипит река, всё плотней, всё крепче лепёшки из смёрзшейся шуги. Уже от берегов растут кромки ледяные, вначале робкие, податливые, но за несколько дней так крепнут, так припаиваются к берегу и донным камням, что уже, ни какая сила не сможет их нарушить, сдвинуть с места. Снегири откуда-то прилетают, прыгают по закрайкам, прыгают, а потом срываются с места и стайкой растворяются в нависшем над льдом от тяжести ягод рябиновом кусту.
Замолкает тайга в эти дни, ждёт таинства, ждёт становления реки. Чуть ропотнут дерева, самые долгие, самые высокие, которых заденет обеденный ветерок-верхогляд, шёпоток пролетит в самых вершинах, и тут же смолкнут опять, косятся боязливо на шипящую в тесных берегах ртутную стылость и молчат, лишь всё больше распускают под тяжестью снега пониклые руки – ветви.
Под кедрами огромными, да под елями, совсем ни снежиночки, всё на ветках осталось, не долетело до земли ни одной звёздочки. Зато берёзки с осинками уже прилично подгребли под себя мягонького, тёпленького снежка, укутали свои ноженьки в ослепительно белый, ласковый мех.
И каждый день забереги увеличиваются, прирастают. Их уже и заберегами не назовёшь, скорее это уже покрывало речное, ещё не панцирь, но покрытие доброе. Снежком-бисером припорошено, приукрашено следочками – узором зверушек лесных по прибрежью. Да и подле воды кто-то отметины оставил: или выдра лазила, озабоченно озираясь по сторонам, или норка отдыхала от трудов каждодневных. Нахохлившись, сидит неугомонный ныряльщик – оляпка.
Плотным, крепким становится в это время речной туман, таким крепким, что пройдёт охотник по льду, вдоль водицы свинцово отсвечивающей, а за ним след остаётся. Не на льду, а в воздухе, в тумане проход образовался, и долго висит, хоть снова иди туда.
Но приходит время, когда и узкая лента воды, что так долго отделяла один берег от другого, перехватывается тонкой плёнкой льда, – сковало реку. Вот теперь образовался панцирь. Спряталась водичка от морозов нахрапистых, укрыла подо льдом да под снежком тёплым свои звонкие струи. Притихла там, подо льдом, ни журчит, ни шумит. Притихла, словно в ожидании. И не понятно чего она ждёт, восторга ли, страха ли, испуга? А может и не ждёт ничего, просто успокоилась, задремала.
Думала, что до самой весны укуталась, успокоилась. Ай, да ошиблась.
Со своими делами суматошными не заметила река, как по крутому берегу, упорядоченному пышным сугробом пролегла, прочертилась глубокая лыжня. Временами по ней с шипением, со скрипом, с каким-то всхлипыванием прокатывались подбитые камасом лыжи, на которых стоял бородатый, с закуржавевшими усами, широкоплечий охотник.
За спиной у него топорщилась поняга, а на плече висело ружьё. Охотник каждый раз останавливался подле заголившейся осинки и, придерживаясь за её талию, заглядывал под крутой берег, высматривал свой капкан, установленный на норку ещё по осени, но так и не сработавший по назначению.
Отступал на шаг, – любовался девушкой-осиной. Оглаживал шершавой ладонью плечи покатые, смущал ласками. Удивлённо глядела осинка вслед удали, вслед молодости, ловкости, беззаботности. А охотник оглядывался, нежно помахивал ей рукой и с сожалением думал: «Кто же это, и за какие провинности превратил милую девушку в осинку. За что?»
Остывшие камни береговые, да холода лютые продолжают своё дело. Толще становится покрывало с каждым днём, от берегов воду выдавило, да и дно подёрнулось ледяной кашей. И кашица эта, донная, быстро твердеет, уже и воду от дна отделило, катится она теперь полностью по ледяному жёлобу. Легко и стремительно несётся стылая вода в этом огромном, гладкостенном ледяном шланге, – ни сучочка тебе, ни задоринки, как по маслу. Катится и катится, всё быстрее и быстрее….
-Что случилось? Что произошло? Почему так тесно?!
Да, ложе, по которому так вольно катилась водица, становится всё неуютнее. Всё толще делаются стенки ледяной артерии, всё сильнее зажимают они вольнолюбивую водицу, всё труднее дышать. И поток становится то стремительнее, то совсем стихает, то в одну сторону кинется река, то ударится в другой ледяной берег. Стремится найти выход, агония начинается: вдохнуть бы хоть разок, глотнуть обжигающего морозного воздуха, – где, где найти ту щелку, куда можно просочиться, где есть тот спасительный глоток.
Но лёд вошёл в силу, уверенно держит реку. Мало того, что держит крепко, он ещё продолжает своё дело: всё сильнее и сильнее сжимает воду в своих холодных объятьях. Уже безжизненно, безвольно струится река в ледяном плену, и уже согласилась, как будто, смирилась с участью своей, оставила попытки найти глоток воздуха, стала медленно превращаться в лёд…
Роднички малые, те, что далеко, далеко в горах, которые и образуют реку, которые и дают ей жизнь, дают неугомонную энергию, они и не знали, не ведали, что РЕКА решила сдаться. Решила превратиться в лёд, решила остановиться, согласилась умереть. Ничего этого они не знали. Продолжали подпитывать её живой водой. Продолжали выжимать из скал эту бешеную энергию, и посылать её туда, где в промороженной стыли уже чуть живая, ещё сопротивлялась уготованной участи, измученная река.
И это помогло. Это здорово помогло, это спасло реку. То русло, та артерия, где она ещё еле-еле текла, почти совсем перемёрзло, почти полностью преградило путь воде. Но так как свежие потоки поступали, так как поступала нерастраченная энергия, так, как было огромное желание вдохнуть хоть глоток чистого воздуха, – не смогло, ни что не смогло удержать реку. Лопнул, не выдержал страшного напора ледяной панцирь.
Широким потоком хлынула вода на лёд, подминая под себя снежные сугробы, поглощая узоры следов, разбрасывая по всем распадкам косматый, туман, полетели стремительные потоки поверх льда, радостно и живо захватывая пространства, давясь в торопливом дыхании зимним, стоячим, обжигающим воздухом.
Конец ознакомительного фрагмента.