Вы здесь

Соблазны французского двора. 5. Честно́й Лес (Елена Арсеньева, 2001)

5. Честно́й Лес

На Нижегородчине испокон веков пошаливали. Да и как не шалить, когда сами Дятловы горы, на коих стоял Нижний, названы, по слухам, именем какого-то баснословного разбойника Дятла! Вот и плодились его духовные наследники что в лесах, что на горах[17], не давая спуску и добрым, и недобрым людям – все едино, лишь бы мошна тугая.

Не было такого уезда в Нижегородской губернии, откуда бы не доносились то и дело тревожные вести: «Шалят!.. Пошаливают!..» – и туда мчалась воинская команда на разбор. Места, удобные для шалостей, были известны всем: пешим и конным, всадникам и экипажам, одиночкам и обозам. В окрестностях Нижнего наиболее опасными для проезжающих считались урочище Смычка, поле около деревень Утечкино и Грабиловка, лес близ села Кстова. Арзамасская провинция «славилась» Бреховым болотом и рощей у деревни Кудеяровки Лукояновской округи… Да и вообще на Волге и Оке почти каждый остров, пустырь или крутой поворот реки служили убежищем вооруженным удальцам.

Любавино вот уж лет пятнадцать господь уберегал от разбойничьей напасти – с тех самых пор, как повязали всю шайку Гришки-атамана по прозвищу Вольно́й, а сам он был убит своим сообщником в лесной чаще. Однако с зимы 1779 года потянулись, поползли, подобно едкому дымку от сырых дров, слухи один другого неопределеннее про какого-то атамана с диковинным прозвищем Честно́й Лес да про шалости его ватаги. Была она невелика: двенадцать готовых на все удальцов, – зато деловита не в меру. Пробавлялась мелкими грабежами на почтовых перегонах, сперва мало чем отличаясь от других, собирающих на большой дороге «пошлину» с купцов. Однако скоро ватага пошла «в помещичьих домах псалмы петь»: совершился налет на усадьбу, стоявшую посреди большого села Орликова. Это уж, считай, под боком у Любавина! Граф Орликов, сын его Андрей, приятель Алешки Измайлова, вместе со старостами и приказчиками встретили разбойников ружейным огнем. Произошло настоящее сражение, с обеих сторон оказались убитые и раненые. В этом деле впервые удалось увидеть ватажников Честного Леса. Это были крепкие, рыжие удальцы, одетые с бору по сосенке, однако схожие между собою, как родные братья: у всех были волосы особенного, соломенно-рыжего цвета, кудлатые и нечесаные, тяжелые бороды и пышные усы, скрывавшие лица.

В любавинских лесах, увы, тоже спокойствия не было. Откуда ни возьмись появились там браконьеры и нагличали чрезвычайно, расставляя кругом самострелы. Егеря во главе с Григорием в лесах дневали и ночевали, силясь извести хитников, но кончилось это печально: один из егерей, Никишка, погиб – вся грудь была разворочена выстрелом! – другой оказался ранен, да не стрелою, а пулею. И вот что диковинно: получалось, что браконьерничали в любавинских угодьях не голодные крестьяне, у коих самострел, он и есть самострел – со стрелою, а люди достаточные, коли не скупились на дульное оружие и недешевый к нему припас. А поскольку шайка Честного Леса как раз и была оснащена отличным стрелковым оружием, то долго думать не стали и сию злокозненность приписали этому разбойнику, тем паче что беда с егерями совпала по времени с перестрелкою в Орликове.


Маша не была особенной любительницей дальних лесных прогулок, предпочитала речные берега, но в начале августа случилось нечто, изменившее ее пристрастие: в конюшне князя Измайлова появилась новая лошадка, купленная им именно для падчерицы, – истинное чудо! Она была медово-золотистая, как небо на закате, тонконогая, необычайно изящная и резвая. Обошлась кобылка в немалые деньги, однако стоило только взглянуть на эту прелесть, и величина суммы казалась чем-то второстепенным.

Больше всего на свете золотистая Эрле любила скачку с препятствиями, а не ровный, спокойный бег по просторным волжским берегам. Извилистые лесные тропы и поваленные стволы привлекали ее куда больше; ну а Маша ради нее готова была смириться с сырым зеленым полумраком. Матушка умоляла ее не ездить одной, без сопровождающих, но вот беда: в имении не было ни одного коня, который сравнился бы в скорости с Эрле, – ни одного, кроме Алешкиного Зверя, но то был истинный зверь: идущую рядом лошадь он норовил искусать до крови и даже нежная прелесть Эрле его не смягчала. Егеря тоже не могли сопровождать молодую графиню: Григорий никому из них не доверил бы ее безопасность, а может быть, втихомолку ревновал эту горячую штучку уже ко всем подряд. Сам он верхом не ездил: как известно, лошади его не терпели. Вот так и получалось, что Маша ездила обыкновенно одна. И доездилась!


Она направила Эрле по обычной тропе: через березовую рощу, потом сквозь ельник, сменявшийся чахлым лиственничником, – в объезд болота, к заброшенному охотничьему домику. Это была немного мрачноватая, но красивая тропа. Однако день выдался хмурый, бессолнечный; над папоротниками стелился серый туман, то и дело выползавший на тропу. Серые призрачные фигуры колыхались и над болотом – жутковатое зрелище. Да еще и разбухался бухало[18], словно бы отмеряя каждый скок Эрле; да выпь поскрипывала в камышах. Кататься расхотелось… Эрле охотно не пошла на второй круг и резко свернула на тропу, ведущую к дому. Тут выпь наконец не выдержала, заорала что было мочи, издав мучительный, точно бы предсмертный вопль! И случилось нечто диковинное: поперек тропы рухнула корявая лиственка – рухнула, словно испугалась этого ужасного крика. Эрле запнулась только на мгновение, потом вздыбилась – и сразу же взяла препятствие, как бы даже и не заметила его, и полетела дальше, подгоняемая страхом, легкая, освободившаяся от своей ноши, – ибо всадница не удержалась в седле и осталась лежать, подкатившись под лиственничный, утыканный сломанными сучьями ствол.

* * *

Она очнулась оттого, что чьи-то руки грубо тащили ее по земле. Открыла глаза – и едва успела отвернуться от острого сука, норовившего пропороть ей щеку. И сразу все вспомнила; загудело от боли тело. Маша со стоном приподнялась, пытаясь оторвать от себя эти жесткие, злые руки, которые тащили и тащили ее, хотя угрожающие ветки лиственницы остались уже позади, – и дыхание у нее пресеклось, когда она увидела совсем рядом потное, чумазое мужичье лицо в обрамлении соломенно-рыжих волос и кудлатой окладистой бороды.

Честной Лес!

На мгновение Маша снова лишилась сознания, но тут же и очнулась, потому что горячая пятерня больно сдавила ей грудь.

Маша завопила что было сил, а мужик только хрипло рассмеялся.

– Кричи, кричи, птаха! – закатывался он. – Как раз со всего леса сюда мои подельники и слетятся. То-то потешимся!

Маша онемела, зажмурилась, но когда мужик резко рванул на ней платье, оголив грудь, она снова испустила истошный крик – и захлебнулась, когда пятерня стиснула ей горло. Другой рукой мужик взялся за свою одежду, но вдруг глаза его изумленно выпучились, он замер, постоял, качаясь вперед-назад, а потом тяжело рухнул ничком, едва не придавив Машу. И к ней склонилось бледное, с потемневшими глазами лицо Григория.

– Машенька, душенька! – прошептал он, задыхаясь. – Он ничего тебе не сделал, нет?

Это было похоже на чудо… хотелось броситься к нему, прижаться, но Маша сидела, схватившись за горло, не в силах слова молвить. Григорий прижал ее к себе, обхватил, чуть покачиваясь, словно баюкая, забормотал:

– Ничего, уже все прошло. Тише, тише…

Но едва только Маша расслабилась, притихла в его объятиях, как Григорий отстранился и замер, насторожившись: совсем рядом раздался волчий вой – заливистый и протяжный, оборвавшийся… о господи, оборвавшийся раскатистым хохотом!

– Оборотень! – шепотом вскрикнула Маша.

Григорий рывком поставил ее на ноги.

– Нет, – сказал он, – не оборотень. Это Честной Лес! Бежим!

Они кинулись было по тропинке, надеясь перелезть через поваленное дерево, но из лесу вывалилась на тропу высокая фигура, выдергивая из-под пояса топор. Еще кто-то ломился сквозь чащобу, чужие голоса перекликались слева и справа. Григорий попытался улыбнуться в ответ на отчаянный Машин взгляд, но у него ничего не получилось. Глянув еще раз на тропу и сокрушенно покачав головою, он бросился бежать кругом болота, волоча за собою Машу, направляясь к охотничьему домику. Сзади свистали, орали, улюлюкали – все ближе, ближе… Погоня уже дышала в затылок, когда беглецы наконец влетели в избушку, с силой захлопнув за собой тяжелую бревенчатую дверь и наложив на нее мощный засов.

Маша так и села, где стояла, а Григорий забегал по домику, закрывая два окна крепкими дощатыми щитами. В избушке сгустился полумрак, Маша судорожно, со всхлипом, перевела дух, и Григорий тотчас оказался рядом, обнял, прижал к себе, сам тяжело, запаленно дыша. Но даже громкий стук его сердца не мог заглушить насмешливого окрика:

– Эй, добрый молодец! Выкинь нам свою девку, – а сам иди подобру-поздорову. Жив останешься! Ты нам не надобен! А хоть – заберешь потом, что после нас останется. Отвори дверь-то, слышь?

* * *

Шло время. Бессолнечный, серый денек, должно быть, уже перевалил за полдень. Не меньше часа Маша с Григорием томились в заточении.

Иссякли уже слезы, только жгло измученные глаза и горели щеки. Она тихо сидела, подтянув колени к подбородку, и безнадежно, невидяще смотрела на Григория, который понуро стоял у заложенного щитком окошка.

Гнилые словеса доносились из-за двери непрестанно, и Маша уже устала пугаться от этих намеков, – мол, кто из разбойничков будет «еть» ее первым, кто последним, что и как именно они сделают с нею. Грубые, мерзкие выражения уже не оскорбляли ее слуха. Но настойчивость рыжебородых была поразительна! Причем они постоянно повторяли, что, натешившись, Машу сразу же отпустят, зла против нее они не держали никакого, и постепенно вся их неутоленная алчность обратилась в злобу против княжеского егеря, коего они признали в Григории, – видать, успел он им крепко насолить, уничтожая самострелы!

И мало-помалу зазвучали новые речи: ждет Григория самая лютая казнь, когда удастся проникнуть в дом, но если «девка-красавица» выйдет к ним сама, добровольно, то ему только дадут раза по морде – и тоже отпустят. И опять, и опять твердили это, снова и снова, однообразно, тупо, докучливо, словно разъяренные осы; жаль только, что от их криков нельзя было отмахнуться, как от надоедливого жужжания.

– Погубят они нас, – вдруг тихо сказал Григорий, не отрываясь от щелочки, в которую следил за разбойниками. Это были первые слова, что он произнес за долгое время, и Маша медленно перевела на него опухшие от слез глаза. – Сушняк, хворост носят…

Маша с трудом встала на затекшие ноги и приникла к другой щелке.

И верно – действия разбойников не оставляли сомнения в их намерениях! Видимо, отчаявшись вышибить двери и окна, которые словно бы и впрямь были заранее рассчитаны на долгую осаду, ватажники решили выкурить добычу, как бортники выкуривают из гнезда лесных пчел. Они обкладывали сушняком стены избушки, оставляя, однако, свободной полосу на крылечке – на тот случай, если осажденные решат, наконец, сдаться.

Маша следила за спорыми движениями разбойников, за мельканием одинаковых соломенно-рыжих голов, напоминающих охапки сухого липового лыка, – в этой одинаковости было нечто завораживающе-жуткое! – и все яснее понимала ужас и безнадежность своего положения. Ох, не миновать, по всему выходит, не миновать ей сей горькой чаши! Верно, бог решил наказать ее за блудные желания – вот и наслал на нее такую напасть.

Да, пришло время расплаты за греховные мысли, недопустимые для девушки ее возраста и положения. Не смешно ли, что гордячка графиня, отвергшая любовь егеря потому, что он ей не ровня, теперь достанется грязным мужикам? И поделом, поделом ей!

Маша уткнулась лбом в сырое дерево.

Сама погибнет и Григория погубит. Его-то за что? Он-то чем здесь виноват?! Разве только тем, что появился на тропе не вовремя, помешал тому мужику взять свое. Не появись тогда Григорий, разбойники, натешившись, уже ушли бы, кинув свою игрушку, и только Машино дело было бы выбирать – идти сразу топиться в болото или попытаться жить; но только она одна была бы жертвою! А теперь… Экая глупость! Уж лучше бы ей тогда, под яблонями, упасть на траву с Григорием, отведать этой запретной сладости, чем теперь отдать свое нетронутое девичество на растерзание рыжебородым чудищам!

– Ну, вот чего, голубки́! – бросив у крыльца новую охапку сухих листьев, проревел высокий, статный мужик, верно, предводитель разбойников, может быть, даже сам Честной Лес. – Вы там еще поворкуйте, посоображайте, а мы покудова пообедаем чем бог послал. Но глядите! Лишь только последний кусок проглотим, так за вас и примемся! – На последних словах он вдруг дал петуха, закашлялся, и Маша подумала: какие странные голоса у всех этих разбойников – какие-то утробные, ненатуральные, словно бы они нарочно стараются говорить таким страшным басом!.. Впрочем, сия никчемушная мысль тут же и ушла. И Маша тоскливо задумалась о своей участи, с которой постепенно начинала смиряться.

Сведения ее о любодействе были весьма неопределенны, воображаемые сцены далеки от действительности, однако она нередко слышала – краем уха, конечно, таясь! – рассказы дворовых девок о том, как Симку, Нюрку, Ольку ли какую-нибудь «ссильничали» то ли после посиделок, то ли в лесу, когда отбилась от подруг. Ну а уж о пугачевцах до сих пор ходили россказни, как они целыми отрядами брали баб да девок без разбору, что богатых, что бедных. И ничего! Ни разу не слыхала Маша о том, чтоб какая-то девка утопилась или удавилась с горя! Насильничанье было, конечно, обстоятельством позорным, да как-то забывалось в деревенском обиходе, ну а уж если о нем никто не знал, если молчали обидчик и жертва… Маловероятно, что слух о происшествии с Машею дойдет до Любавина: ну, поимели мужики непотребно девку, да и пошли своей дорогою. И если ей удастся перетерпеть боль и унижение, все скрыть, смолчать – тогда, может быть, удастся когда-нибудь все забыть!.. Она взмолилась богу, отчаянно выторговывая у него две уступки: остаться бездетной после этой ужасной случки и жизнь Григория.

На миг улыбка надежды тронула ее запекшиеся от слез губы, но тут сдавленный голос Григория прервал ее задумчивость:

– Не бывать этому, пока я жив, поняла?!

Маша встрепенулась. Григорий стоял перед ней подбочась, гневно сверкая глазами.

– Ты что же это задумала? – прошипел он. – Себя, как тряпку, этим подлюгам кинешь, а мне как потом жить? Нет уж, будем пробиваться с боем!

Он выхватил охотничий нож, и слезы вновь навернулись Маше на глаза, так бесконечно дорог был он ей сейчас в своей безрассудной, безнадежной отваге! Она не питала никаких надежд на спасение, но как согрело сердце это желание Григория: лучше умереть – однако не покупать жизнь ценою ее позора!

Она глядела на него с восхищением, тихонько всхлипывая, но не замечая слез. А он вдруг отшвырнул нож, шагнул к Маше и порывисто обнял ее, уткнувшись в корону растрепанных кос.

– Бедная моя, милая! – зашептал он прерывающимся шепотом, и Маше показалось, что Григорий с трудом сдерживает слезы. – Красавица моя, желанная! Что гоношусь-то я попусту? Ну, одного уложу из этих нехристей, ну, другого… Нет, не сладить со всеми пятью! Не миновать мне лютой смерти, а тебе, моя лебедушка белая, их грязных лап! Ох, судьба, ох, кручина!

Он отчаянно замотал головой и со стоном вновь уткнулся в Машины волосы.

– Что ж, знаю, живут девки и после таких надругательств, а как подумаю, что тебя, милую, нежную, яблочко сладкое, да недозрелое, первым отведает мужло премерзкое!.. Я, я мечтал об том денно и нощно, жизнь бы за то отдал, не задумываясь… – Он задохнулся.

Маша стояла недвижно, только сглотнула комок, закупоривший горло. Как легко стало вдруг у нее на сердце! Конечно, Григорий прав, прав. Ей будет куда легче выдержать злое насилие, если первым будет у нее он – нежный, любящий, любимый! Да, в это страшное мгновение Маша истинно любила Григория, и это помогло ей поднять голову и коснуться губами его губ.

Он задрожал весь, и сердце его заколотилось так, что передало трепет свой Машиному телу. Она враз забыла, что этот шаг ее – всего лишь уступка злой судьбе, и ощущала одно лишь желание, такое же пламенное, как и то, что сжигало Григория.

Губы их слились, но Маше приходилось приподниматься на цыпочках, поэтому Григорий легко приподнял ее и, шагнув в сторону, посадил на грубо сколоченный стол. Теперь лица их оказались на одном уровне, и Маша так самозабвенно отдалась бесконечному, сладостному поцелую Григория, что даже не замечала, что его руки осторожно подняли ее юбки и гладят ноги, поднимаясь все выше и выше колен, ласково, но настойчиво вынуждая ее подчиняться. Она сидела, он стоял перед ней; и вдруг какое-то резкое, непонятное движение его заставило Машу откинуться на локти, вскрикнув от боли. Но Григорий, не отрываясь от ее губ, навалился сверху, тяжело дыша, больно придавливая Машу к неструганому столу. Это было нестерпимо, она мечтала только об одном – вывернуться, оттолкнуть его, но он словно пригвоздил ее к доскам, и губы его уже не были нежны – как и в первый раз, он искусал ее губы в кровь.

Наконец Григорий оторвался от нее, но еще какое-то время стоял, опираясь на стол и тяжело дыша.

Она медленно подняла отуманенный взгляд, уставилась в лицо Григория, ожидая найти в нем отсвет прежней нежности и любви, но черты его были безразличны. Рот вдруг расплылся, и Григорий сладко, с подвывом зевнул.

– Ух, вздремнуть бы сейчас! – с усилием выговорил он. – Ох, мочи нет! Ноженьки подкашиваются! – Он засмеялся, отвернувшись от Машиного испуганного взгляда. – Ну что, вздремнем чуток? Отдохнешь – или сразу пойдешь к мужикам, пока печурочка не остыла?

Маша смотрела на него, не веря своим ушам.

Что он такое говорит? Куда девался тот Григорий, который несколько минут назад готов был жизнь за нее отдать? Этот – другой: сытый, торжествующий… И это не было торжеством счастливого любовника, наконец-то вознагражденного. Сей безродный приемыш наслаждался как личным реваншем тем, что обладал графинею! Да он и пальцем не шевельнет, вдруг поняла Маша, когда ватажники распнут ее на этом же самом столе! Отсидится в уголке, а не то улизнет втихаря!

Эта догадка была так ужасна, так позорна, что силы вдруг вернулись к Маше. Нет, Григорий и не собирался драться с разбойниками! Он просто хотел получить с Маши свое, а что будет с нею потом – ему безразлично.

И ей вдруг тоже стало все безразлично.

– Не надейся, что тебе все это с рук сойдет, – процедила Маша. – Я им расскажу, как ты меня первым взял, как обманом то́ получил, что им досталось бы. А потом, когда вернусь в имение, скажу князю, чтоб тебя плетьми драли, пока не издохнешь!

Но Григорий не слышал ее последних слов. Он хохотал, покатывался со смеху, с трудом выталкивая из себя слова:

– Им рас-скажешь? Мол, я первым был? Им бы досталась?! Ох, не могу! Нашла, чем пугать!

И он снова залился смехом, да таким громким, что Маша не сразу расслышала крики за стеной, а потом – выстрел. Выстрел!..

Маша враз ожила, кинулась к окошку, рванула ставень и высунулась, не думая об опасности, уже почти зная, что увидит! Она в глубине души все время надеялась: добежит Эрле до дому, увидят ее без всадницы – и поймут, что беда приключилась, и, зная, по каким тропам любит ездить Маша, бросятся искать ее. И вот, вот же…

Верхом на Звере, с пистолетами в обеих руках, сабля за поясом, управляя только коленями, Алексей вылетел на поляну, отчаянно выкликая имя сестры. Разбойники в панике метались вокруг избы.

– Я здесь! Я здесь! – закричала Маша, смеясь и плача одновременно.

Алексей выстрелил дважды и, отбросив пистолеты, выхватил саблю. Два разбойника упали замертво, третий юркнул в кусты. Оставшиеся двое носились по поляне, уворачиваясь от сабли Алексея и от страшных копыт Зверя. Одного достал Алексей, второго сшиб конь. Первый разбойник лежал недвижимо, залитый кровью, а другой, привстав на колени, вцепился в свою рыжую, косматую шевелюру и… вдруг сдернул ее с себя вместе с бородой.

– Барин, помилосердствуйте! – выкрикнул он в ужасе. – Это я! Павлуха!

Алексей успел осадить коня и ошеломленно смотрел в лицо парня, который оказался вовсе не рыжебородым злодеем, а перепуганным, русоволосым и кудрявым егерем из команды Григория.

* * *

Алексей еще оставался неподвижным, а в Машином обостренном страданиями уме вмиг сложилась и обозначилась вся зловещая картина предательства, замышленного и осуществленного Григорием. Но думать об этом сейчас не было времени. Она метнулась к двери и с неожиданной силой отодвинула в сторону засов, успев выскочить на крыльцо прежде, чем Григорий опомнился и кинулся вслед.

Алексей увидел ее и невольно ослабил крепко натянутый повод. Зверь не удержался в дыбках и обрушил передние копыта прямо на голову Павлухи, с хрустом проломив ее.

У Маши подкосились ноги, она покачнулась – и упала бы, когда б не поддержал под руку Григорий. Но хватка его была жестока, немилостива, и пуще боли в заломленной руке отрезвило Машу ледяное прикосновение стали к горлу.

– Стой тихо, – прошептал Григорий, и она замерла.

Вид сестры, застывшей на крыльце с обнаженной грудью, в рваной юбке и с лезвием у горла, потряс Алексея еще пуще, чем смерть Павлухи.

Он осадил коня и тяжело слез с него, выронил саблю, но даже как бы и не заметил этого, а медленно побрел к избушке, безоружный; и когда Маша поняла, какую великолепную мишень представляет сейчас ее брат, она невольно застонала. Этот жалобный стон и вырвал Алексея из оцепенения.

Остановившись в двух шагах от крыльца, он крикнул властно:

– А ну, пусти-ка ее, Гринька!

Это полузабытое, детское, пренебрежительное прозвище заставило Григория на миг потерять уверенность в себе. Нож в его руке дрогнул, опустился… но только на миг. Григорий тотчас овладел собою и держал Машу по-прежнему крепко.

Алексей покачал головой.

– Что ты с ней сделал, тварь? – тихо спросил он.

Григорий прошипел-просвистел в ответ сквозь стиснутые зубы:

– Что хотел, то и сделал.

Алексей на миг зажмурился, но, когда открыл глаза, голос его звучал по-прежнему холодно и спокойно:

– Как же смел ты решиться на такое лютовство? Или не знаешь, что ждет тебя за это?

– Как – что? – ухмыльнулся Григорий. – Под венец графиня молодая со мной пойдет, чтоб позор свой прикрыть. Статное ли дело – распечатанной девкою остаться?

Брат и сестра обменялись взглядами, и Алексей сказал то, что прочел в ее глазах:

– Да она скорей умрет, ты разве не понимаешь?

В его голосе была такая печаль, что Григорий вдруг понял: а ведь это правда! И, потрясенный, перевел дыхание, не в силах поверить, что рушится такая хитрая его задумка.

– Меня на сие любовь подвигла. Разве может быть любовь виновата? – выкрикнул он фальшиво, и эти слова были Маше как нож в сердце.

– Любовь?! – в ярости закричала она, рванувшись и не замечая, что лезвие слегка чиркнуло ей по шее и тоненькая струйка крови потекла на жалкие лоскутья, едва прикрывавшие грудь. – Любовь тебя подвигла меня обманом взять? Любовь подвигла сговорить ватажников Честного Леса напасть на меня, а потом стращать блядными словами и непотребствами смущать?

Она осеклась, потому что Григорий вдруг каменно замер за ее спиной, словно бы даже дышать перестал, а черты Алексея исказились страданием.

– Опомнись, сестра, – с болью выговорил он, не сводя глаз с лица затаившегося Григория и читая по нему, как по книге. – Да ведь он сам и есть атаман Честной Лес!

* * *

Нет, не может быть, невероятно! Это слишком страшно, чтобы быть правдой!

У Маши подогнулись колени, но Григорий не выпускал ее руки, заставляя стоять, и она услышала его тихий, торжествующий смех. Да, изрядно потешил его тщеславие молодой князь, не сумев скрыть своего ужаса!

– Какие же мы дураки были, какие глупцы! – Алексей схватился за голову и в отчаянии покачивался из стороны в сторону. – Искали браконьеров?! Как же! Напоролись на самострелы?! Где там! Это вы напали на Орликовых, Никишку там и подстрелили до смерти! Вот почему ватажники унесли мертвого – опознали б его, вам бы сразу конец… Хитро, хитро все придумали.

– Хитро, верно, – прохрипел Григорий. – Востер я, сам знаешь.

– Знаю… знаю… – Голос Алексея вдруг задрожал, и Маша увидела перед собой не сурового мстителя, каким он был мгновение назад, а растерянного, обиженного мальчишку. – Ну зачем, зачем ты это сделал, братан? Зачем?!

Алексей сейчас, наверное, вспомнил, кем был для него Гринька-Григорий последние пять лет, и сердце его разрывалось от горечи и недоумения: «За что, почему сие содеяно?» Слезы блеснули в его глазах, и Маша тоже невольно всхлипнула, вспомнив широкую дорогу от Ново-Измайловской усадьбы и двух мальчишек, бежавших по ней, взявшись за руки.

Однако Григорий, видно, нимало не страдал от воспоминаний, потому что голос его был сухим, чужим:

– Зачем, говоришь? Рад буду пояснить, брате-ельник! – Он насмешливо растянул это заветное для Алешки слово. – Только сперва ты мне ответь: что такое Честной Лес, что сие значит?

Алешка передернул плечами:

– Ты сам не ведаешь, что ли?

– Говори давай! – вскричал Григорий, с необъяснимой внезапностью впадая в ярость и укалывая Машу острием своего ножа.

– Леший. Честной Лес – так лешего в народе зовут, – подсказала она растерявшемуся брату.

И тот послушно повторил:

– Леший… А и впрямь – говорили, что ты сын лешего, больно уж свой в лесу!

– Тепло, тепло! – вскричал Григорий, словно при игре в горелки. – А какими еще словами лешего называют?

Он возбужденно дергал Машу, едва не выламывая ей руку из плеча, и брат с сестрою наперебой выкрикивали, в ужасе уставясь друг на друга:

– Лешак!

– Лесной барин!

– Дикарь, дикинький мужичок!

– Ну, еще, еще! – азартно кричал Григорий.

– Негодный!

– Щекотун!

– Вольной!..

– Вот! Вот именно! – взревел Григорий – и крик его внезапно оборвался рыданием. – Вольной…


Алеша глядел по-прежнему недоуменно, а у Маши холодок прошел по спине.

В отличие от младшего брата, она немало наслушалась от княгини Елизаветы рассказов о былых ее приключениях и прекрасно знала, сколь дорог был ей в молодости разбойничий атаман по кличке Вольной. А как же его звали? Ох ты, господи… Да ведь звали его Григорием!

Почувствовав, как дрожь охватила ее тело, Григорий понял, что она обо всем догадалась.

– Вот так вот, графинюшка моя молодая, – протянул он с издевкою. – Княгиня Елизавета когда-то мою мать, горничную свою, из дому брюхатую выгнала за то, что Вольной барыне служанку предпочел. Где она свою голову сложила – никто не знает. Меня тетка вырастила, сестра материна. Она-то мне все про графьев Строиловых и поведала, всю подноготную!

Его хихиканье перешло в истерический смех, заменивший злые слезы этому сожженному, измученному мстительностью существу.

– Это все я сделал! Я – Честной Лес, сын Вольного! – кричал он, не то рыдая, не то хохоча. – Все – я! И там, в Ново-Измайлове. И деда вашего на засаду навел… и погреб Силуянов отворил, чтоб Илюшка Аристов вас нашел. А когда ты, брательничек, убежал, я уже знал к тому времени, что Михельсонов отряд близок, вот и решил тебя как бы спасти, чтоб к семейству вашему поближе подобраться. Вот вам всем от меня! Вот вам всем!..

Маша едва не оглохла от этих безумных воплей возле самого ее уха; страх и внезапность этих ужасных саморазоблачений лишили ее последних сил, а потому она не сделала даже попытки сопротивляться, когда Григорий вдруг сорвался с крыльца, толкая ее перед собой, и, прежде чем Алешка успел ему помешать, подбежал к Зверю, одним махом забросил в седло Машу, а сам вскочил сзади на мощный круп.

Зверь взревел не лошадиным, а каким-то медвежьим ревом, осел на задние ноги, пытаясь сбросить седоков, но это ему не удалось. Григорий, яростно оскалясь, кольнул коня в бок ножом, и тот с места взял такой рысью, что, чудилось, содрогнулась земля.

Сначала они кружили по поляне – Григорий никак не мог справиться с поводьями, и Маша, вцепившись в гриву коня, краем глаза увидела, как из лесу на свист Алексея выбежала Эрле – значит, он нашел ее в лесу, она не успела добежать до Любавина, – вот почему Алексей появился один! Вмиг оказавшись в седле, Алеша погнал Эрле вслед за Зверем, но как ни резва была золотистая кобылка, ей не под силу оказалось даже приблизиться к Зверю, разгоряченному болью и страхом.

Алексей что-то отчаянно кричал, но Маша не слышала, не понимала. Ей казалось, что Григорий сошел с ума: круто заворотив коня, он направил его в самую болотину, туда, где жутковато колыхались серые, сотканные из тумана фигуры.

Почуяв опасность, Зверь враз присмирел, притих и ступал осторожно, направляемый Григорием точно в те места, которые только и были безопасны в этой гиблой трясине, кое-где утыканной островками-кочками.

Зверь сделал шаг, и другой, и десятый, обрызгивая мох илом; а Эрле, почуяв неуверенность своего всадника, заартачилась на берегу, не пошла в болото. Алексей зажал рукою рот, сдерживая крик ужаса, понимая, что сейчас любое неверное движение Зверя может стать роковым для его сестры, и молясь лишь о том, чтобы Григорию удалось выбраться из болота, хотя как потом отыскивать его, как спасать Машу, было невозможно представить.


Но крик все-таки вырвался у него, когда перед Зверем вдруг громко лопнул болотный пузырь. Коротко заржав, до одури перепуганный конь завертелся на месте, так что по бабки ушел в воду, а Григорий, сидевший у него на крупе, соскользнул в болото; Маша же удержалась только потому, что легла на шею коня, словно слившись с ним своим телом.

Алексей стоял ни жив ни мертв, глаза его были прикованы к сестре. Он знал, что, когда свирепый конь разойдется, его не уймешь: ярость туманила его разум! Надо было ожидать, что Зверь, рассвирепев, станет кидаться, метаться, соступит в конце концов с потайной тропы, погибнет сам и погубит Машу. Однако ярость коня вмиг остыла, когда он сбросил с себя ненавистного Григория. С необыкновенной осторожностью, мелко переступая, он развернулся почти на месте и в два легких, невесомых скока достиг берега. Здесь, правда, он поскользнулся, упал на колени – но, чудилось, сделал это нарочно: для того, чтобы Маше было удобнее слезть с него, – точнее сказать, удобнее Алеше разомкнуть онемевшие руки сестры и стащить ее с коня.

Несколько мгновений брат и сестра сидели обнявшись, мешая беспорядочные, бессмысленные слова и слезы, как вдруг странный, протяжный звук заставил их оторваться друг от друга и взглянуть на болото.

Это был крик большой, мохнатой, ржаво-желтой птицы, покрытой бурыми пятнами, с торчащими над ушами пучками перьев и черным крючковатым клювом. Медленно пролетев над водой, едва не касаясь ее размашистыми крыльями, болотная сова взгромоздилась на чахлую, уже полумертвую сосенку и опустила взор своих желто-стеклянных, немигающих глаз на небольшую кочку, цепляясь за которую в болоте бился человек. Григорий…

Он был уже весь покрыт черно-зеленой болотной грязью – верно, Зверь сбросил его в самую топь, в такую зыбь, откуда даже лешему не так-то легко выбраться. И немало, должно быть, затратил он не замеченных Алексеем и Машею усилий, пока не добрался до этой кочки и не вцепился в нее, переводя дух.

Брат и сестра, крепко схватившись за руки, смотрели на него, и эти три перекрестившихся взора, чудилось, способны были высечь искры даже из сырой, насыщенной гнилостными испарениями мглы, висевшей над болотом. Но ни Алексей, ни Маша не шелохнулись, чтобы подать хоть какую помощь гибнущему егерю – хоть слегу[19] протянуть: мольба, вспыхнувшая было в его глазах, исчезла, уступив место прежней ненависти.

Он покрепче ухватился за кочку, подтянулся, с видимым усилием вытягивая тело из черной жижи, – да так и замер, уставясь куда-то расширенными глазами; но Маша с Алексеем не сразу разглядели, что же произошло; да и потом какое-то мгновение думали, будто глаза их лгут, ибо им почудилось: болотные травы вдруг ожили и медленно, осторожно поползли по рукам Григория.

Но то были не травы, а змеи.


Змеи…

Черные болотные гадюки и зеленые ужи, коих гнездовище было на этой кочке, потревоженные отчаянными усилиями Григория, накинулись на непрошеного гостя… но отнюдь не для того, чтобы опробовать на нем свои жала и ядовитые зубы. Нет! Они словно бы даже рады были этому человеку, и, увидав, как беспечно снуют змейки по рукам и плечам Григория, Алешка вспомнил все слухи о его загадочной власти над болотными гадами и о взаимной между ними приязни. Теперь он сам видел, насколько правдива была болтовня егерей, но сие зрелище оказалось столь омерзительно, что Маша с трудом сдержала спазм рвоты и отвернулась.

Алексей же смотрел да смотрел и с изумлением заметил, что, едва змеи вползли на Григория, тот перестал биться, а замер, по-прежнему держась за кочку, но больше не делал попыток выбраться на нее. И Алексей вдруг сообразил, что Григорий оказался на страшном, погибельном перепутье: продолжая отвоевывать себе пространство на кочке, он рисковал так раздражить змей, что они могли позабыть о своей к нему симпатии, разозлиться и закусать до смерти; а оставаясь недвижимым, чтобы задобрить их, он неизбежно будет затянут в топь. Спасения с этого перепутья не было, и Алексей, обожженный внезапной жалостью, вдруг закричал:

– Гринька! Братан! Держись!

Он рванулся, и Маша, вцепившись в брата, лишиться поддержки коего боялась хоть на миг, обернулась к болоту. Увидев голову Григория – только она одна теперь торчала из воды, оплетенная змеиными телами, словно вся проросшая страшной, шипящей, извивающейся травою, – поймав его уже безумный взор, Маша сникла наземь, погружаясь в милосердное беспамятство. Но к Алексею судьба не была жалостлива, и ему пришлось увидеть, как названый брат его Григорий, разбойный атаман по кличке Честной Лес, с протяжным, нечленораздельным криком вдруг сам резко погрузился в черную воду с головой. Змеи порскнули прочь, расплылись по болоту, вновь забрались на свою обжитую кочку, и только множество мелких пузырьков на этом месте еще долго толклись, лопались, снова появлялись, словно душа человеческая рвалась, рвалась из топи, да так и не смогла вырваться на вольный белый свет.