Вы здесь

Снято! Всем спасибо. Детская комната (Татьяна Бершадская)

Детская комната

Здравствуй, школа

Не думала, что когда-нибудь придется вспоминать об этом…

Фотографии, которым 56 лет… Мои родители хранили их, и теперь, когда остался только папа – они до сих пор у него. Многие я забрала, в основном, конечно, свои, но не только. А осталось еще очень много у папы.

Надо бы забрать…

Итак, сегодня в Израиле и 56 лет назад в России – 1 сентября. Я первоклашка-промокашка. Через полгода у меня появится школьная кличка, которая будет сопровождать меня по жизни. Меня будут звать БЕрша (ударение на первом слоге).

Сегодня я знаю, что так звали какую-то экзотическую царицу. Господи, помилуй, ну у нее-то уж точно имя не производное от фамилии Бершадская.

Если бы я тогда это знала, моя жизнь могла бы сложиться совсем иначе. Мне не хватало ощущения собственной царственности, тогда как национальное самосознание я вынуждена была в себе выращивать, благодаря отсутствию антисемитизма в стране развитого социализма, правда на местах встречающегося… в отдельных… незначительных… ну совсем крошечных пропорциях. Да ну, ей- богу, даже не стОит и говорить.

Да, так вот ЭТО я тоже узнала в первом классе, несмотря на то, что учительница первая моя Александра Дмитриевна Сурина кричала на перемене: «Поспелов, Бусарев! Как не стыдно! Таня такой же человек, как и вы, хорошая девочка, отличница, ну и что ж, что яврейка, все равно она хороший товарищ!» Я и правда была хорошим товарищем, я хорошо училась, была октябренком, и на моем школьном фартуке была приколота октябрятская звездочка с портретом того, кто «живее всех живых», еще и выменивали мы эти звездочки на те, которые не с золотой кудрявой головкой отпетого херувима Володи Ульянова, а с фотографией оного, только черно-белой. Это считалось высшим шиком. Сама звездочка тоже была красивее и больше похожа на значок. Начиная с первого класса и до конца школы я постоянно доказывала всем, что я хороший товарищ. Все это знали, но доказательства требовались все равно.

Я была бессменным переговорщиком между учителями и проштрафившимися учениками. Нет, у меня были настоящие друзья, а в детстве, это же известно, друзей много не бывает. Поэтому их хватало. Но все равно – я чувствовала и помнила, что я отличаюсь от многих. Мне просто не давали об этом забывать. Первый класс я закончила круглой отличницей. Когда я возвращалась из школы с Ленкой Умниковой (о ней я писала в посте о приезде к нам Юрия Гагарина), к нам подскочили Витька ЖЕветь и Сашка Бусарев, вырвали из рук портфели и начали играть ими в футбол.

Из моего портфеля посыпались тетрадки и выпал табель с оценками. Витька схватил его и порвал, а потом наступил и втер в грязь. «Яврейка, желтая копейка, желтая звезда, сдохни навсегда!» Вот откуда, откуда у пацана, рожденного от советского офицера после войны, была эта прибаутка абсолютно нацистского толка? Я сейчас пишу это и вдруг подумала: ну что ж это я, такой светлый праздничный день, буквально со слезами на глазах, с цветами, трогательными поздравлениями, наказами и напутствиями… Да, у меня тоже не все было так безнадежно и беспросветно… Конечно, нет…

Были праздники, были дружбы навек, распавшиеся после окончания школы, потому что в гарнизонах жизнь кочевая и все временное, даже дружбы… Была любовь к молодому лейтенанту Толику Меркулову. Я – десятиклассница и он – выпускник Рижского авиационного училища. Он брал меня за руку, как ребенка, потому что был очень высокого роста и под ручку ходить с такой малявкой, как я, ему было неудобно. Он рассказывал мне о Прибалтике, потому что был родом из Риги,

Он рвал мне ландыши в майском лесу вдоль железнодорожного полотна, пел песни о героических альпинистах, играл в баскетбол, был капитаном баскетбольной команды полка, брал меня на тренировки и говорил: «Когда ты закончишь школу, мы поженимся и я уволюсь в запас, и буду тренером по баскетболу, мы уедем в Ригу и будем летом ездить в Юрмалу отдыхать с нашими детьми».

…А потом он погиб.

27 мая 1971 года я закончила школу, а его уже не было на свете.

Я не любила школу и учителей своих, за исключением Анны Ивановны – учительницы литературы, и англичанки Альбины Ивановны. Но училась я прекрасно. Если бы я знала, что Берша – имя царицы из экзотической страны, мне не пришлось бы сейчас писать все это.

Если бы я знала…

Большие стирки

Все мои воспоминания, так или иначе, связаны с запахами, звуками и, очевидно, все-таки не всегда точны, а скорее, дорисованы детской фантазией и записаны особым алгоритмом в памяти. Так что за документальную точность никогда ручаться нельзя, но этого и не нужно. Яркость красок не померкла, живая картина моих летних месяцев в гостях – то у одной, то у другой бабушки – целостна и ненарушаема. Этого достаточно для рассказа…

Мои прилукские бабушка и дедушка, тогда, в мои 8—9 лет, были гораздо моложе меня нынешней, и никогда я не думала, что буду когда- нибудь даже старше 20-ти. Мне мои тридцатилетние родители казались глубокими стариками, мне было их даже жалко. Когда наша многочисленная, голосистая и эмоциональная родня, съезжалась со всеми детьми на лето из разных мест в маленький украинский город Прилуки, где все мы родились (кроме моего папы-одессита), и откуда все разъехались потом – места в доме бабули и дедули просто не хватало. Все дети спали на полу, на перинах и хрустящих от крахмала, голубоватых льняных простынях, а взрослые – кто на диване, кто на кушетках, на кроватях, на «дачках» (подобие раскладушки), в гамаках во дворе и там же, под сиреневыми кустами – на кроватях, застеленных тюфяками и такими же чистейшими простынями. Я тут не просто так про постельное бельё, заметьте…

Я помню мои любимые кусты черной и белой смородины, и красной – «парички».

Помню мальвы, из колокольчиков которой мы, девчонки, мастерили куколок, сирень в углу у забора, кусты шиповника и мелких душистых белых роз, и несколько длинных ящиков вдоль дома (в них по ночам просыпались фиалки и так истошно пахли, что в комнатах этот запах оставался до утра).

А ещё там пели соловьи. И днем, посреди двора, варилось варенье, и помешивали его длинной деревянной ложкой в большом медном тазу. Варенье каждый день бывало разным: я очень любила избавлять вишню от косточек. Делалось это с помощью обыкновенной английской булавки, кто ещё помнит. Потом, вся в «кровавых» точках и пятнах от вишневого сока, я бежала к рукомойнику и брызгалась, и фыркала, как лошадь, и было это настоящим счастьем. А ещё были пенки, которые бабушка снимала с кипящего варенья в глубокое фаянсовое блюдце с высокими стенками (из таких блюдец дедушка пил чай, наливая из тонкого стакана в подстаканнике и дУя на это блюдце, и прикусывая отколотый серебряными щипчиками сахар).

Пенки я любила от клубничного и абрикосового варенья, да и вишневые были хороши, но это с белой сайкой и холодным, только из погреба, молоком. Иногда в блюдце с пенкой находили свой конец пчёлы и осы, но это меня не пугало – я круглой ложечкой с витой ручкой выуживала умерших сладкой смертью насекомых и хоронила под кустами роз в спичечных коробках. Все это вижу так ясно, будто вчера…

…Четверги моей прилукской бабули были днями особыми. В этот день с раннего утра затевалась стирка. Бабушка выносила на веранду две большие корзины с «белым» и «цветным». А я, только что проснувшись, еще неумытая, ныла:

– Бабуля, дай синьку развести.

– Не сейчас, мамалэ, подожди. Ты пока умойся, вон твои латкес с яблоками под полотенцем, и пенки клубничные. Ты что будешь – молоко или сливки? А может, какао? А кашу рисовую дать тебе с маслом или без?

Вот я думаю, ведь сливки и масло были настоящими, от соседской коровы Лушки, и ничего – ела и пила я это за здорово живешь, и не толстела, и не болела… М-да…

Дедушка уже давно был на базаре, где работал резчиком стекол (об этом написано в рассказе «Молитва»), все остальные расходились кто куда – на речку в основном, не считая ежевечерней помывки детей в корыте, а взрослых в дворовом дУше. А мы с бабулей, а иногда еще и с двоюродным моим братцем Сашкой рыжим, готовились к большой четверговой стирке.

Сашка носил воду «с колонки» в двух цинковых вёдрах на коромысле. На дне ведер лежали круги «з фанэры» – по мере наполнения ведер водой «фанэра» всплывала и не давала воде выплёскиваться, пока ведра покачивались на коромысле. Гениальное изобретение!

Я трЮхала сзади с маленькими двухлитровыми ведрами, но тоже с фанерными кружкАми и коромыслицем. Мы с Сашкой наполняли две громадные бочки, вросшие в землю, а часть воды выливалась в выварку – здоровущий бак, который уже стоял на керогазе, часть грелась на таганкЕ во дворе – это для первой стирки «белого» перед вывариванием. Во дворе были еще два громадных таза и цинковое корыто, в котором наклонно стояла такая архаика, как стиральная доска. О ней – дальше.

Бабуля в затрапезном сарафане и плотно повязанной косынке, потому что ее непослушные черные волосы всё время выбивались из туго заплетенной и уложенной вокруг головы косы, переливала с помощью Сашки воду из бака, что грелся во дворе, в корыто, а я сыпала туда же натертое на терке и смешанное с содой хозяйственное мыло, потом туда добавлялось немного холодной воды из дворовых бочек, и «белое» замачивалось таким образом часа на два. Точно так же бабуля поступала с «цветным», но без соды. Я и туда сыпала мыло, страшно чихая и обливаясь слезами от мельчайшей взвеси этого жуткого мыла. Даже во рту был противный мыльный вкус.

С тех пор я НЕНАВИЖУ хозяйственное мыло!

Часам к 10-ти утра приходил на обед дедушка, базар-то начинался с 6-ти. Дедушка обедал и ложился на часок отдохнуть. Пока бабуля ухаживала за дедушкой – грела и подавала бульон с кнейдлах или белый борщ, фаршированную шейку или эйсек флейш, домашнюю лапшу или тушеную картошку, а потом компот из свежих фруктов с маковыми коржами или песочным сахарным печеньем, я, взяв порошок синьки, аккуратно сыпала его в полотняный мешочек с тесёмками, завязывала накрепко и опускала в кастрюлю с тёплой водой. Вода становилась совершенно непередаваемого, волшебного, сказочного цвета сверкающего синего шёлка, жалко было потом разбавлять эту красоту, но зато всё «белое» приобретало впоследствии тот самый голубоватый оттенок свежести и необычайной чистоты, присущий бабулиным простыням, наволочкам, пододеяльникам и льняным полотенцам…

Бабушка возвращалась, перемыв посуду после дедулиного обеда, и мы с ней делали новый раствор – крахмальный. Бабуля разбавляла крахмал чуть теплой водой и помешивала в кастрюле длинной палкой, а потом вливала в него, приготовленную мной синьку.

Вообще, всё это шаманство над тазами, исходящими пАром, и кастрюлями, в которых бабуля помешивала свои зелья, сильно смахивало на настоящие ведьминские штучки. Мне страшно нравилось воображать себя колдуньей, безусловно, доброй!

Между тем, в корыте уже отлежалось «белое» и бабуля начинала стирку.

…Стиральная доска! О, это изобретение сродни мобильному телефону, потому что – представьте себе, что до ее рождения, вообще бельё тёрли руками и хорошо, если был специальный камень, об который «били» всю стирку. Господи! В кровь стиралась кожа, руки были похожи на гусиные лапы и страшно болели. Не сказать, что стиральная доска решила все проблемы, но все же, изменила процесс стирки к лучшему, разве нет? А этот звук трущегося о доску белья – трры-трры-трры… Оптимистичный такой, я его очень любила. И обожала саму доску – она у меня работала арфой или гитарой, в зависимости от того, какую музыку я играла.

Но больше на гитару был похож ещё один инструмент, о котором я расскажу дальше..

…Отстиранное и сполоснутое в чистой воде «белое» бабуля загружала в кипящую на керогазе выварку. Это варево она помешивала своей деревянной палицей еще около часа, отвлекаясь на стирку и полоскание «цветного».

Дедушка вставал после обеденного сна и уходил на работу до четырёх часов дня – резать стекла удивительным, не дающим мне покоя крохотным алмазом.

– — Тайбеле, – говорила бабуля, – позови СашУню, где он там бегает, и пусть он спустится в погреб, возьмёт творог и мёд, и вы перекУсите до обеда, пока мы закончим. На буфете возьми миску с булочками с корицей.

Я звала брательника, он обычно в это время где-то прохлаждался под кустами на стёганом одеяле и читал «Трех мушкетёров» или «Всадника без головы». Погреб у нас с ним, в зависимости от темы игр, был то катакомбами, то зАмком Иф, где томился знаменитый узник, то тюрьмой.

А бабуля стирала, а пар вился над двором, стелился в воздухе, и своими влажными тёплыми ладонями цеплялся за кусты и ветки. Жарко! Но как же здОрово…

Я думала, что без меня и Сашки бабушка уж точно не управилась бы. Очень я собой гордилась. Сейчас даже думать не хочется, что же она делала зимой, бедная моя бабушка, когда в этой самой колонке замерзала вода.

…Потом… Потом вываренное «белое» огромной тяжёлой грудой шлёпалось в уже чистое корыто, споласкивалось в нескольких водах, и вот только после этого бабуля брала деревянную свою палицу и каждую отдельную белую вещь опускала в бак с раствором крахмала и синьки. И, отжав руками (!!!), развешивала на веревках, протянутых через весь двор, а я в это время сортировала сполоснутое «цветное».

Бабушка любила порядок – вещи одного вида вешались всегда вместе, чтобы потом не искать, а сразу складывать и укладывать на полки в шкафу. А на полках лежали такие мешочки полотняные (тогда и там их ещё не называли «саше») с травами и цветами – шалфей, фиалка, душица, роза. Ими перекладывали вещи.

И вот – всё развешено; мы втроём убираем двор, выливаем воду в уличные канавы, расставляем по местам корыто, тазы, баки, вешаем на гвоздик в хозяйственном шкафу стиральную доску. Теперь можно отдохнуть, и, пока бабушка не видит, залезть в полупустую бочку и поплюхаться там в холодной воде.

Дедушка скоро придет, а мы с Сашкой так устали, что, не дождавшись его прихода, свалились на кровати и уснули.

Я просыпаюсь вдруг и ничего не вижу; оказывается, дедушка закрыл ставни в нашей маленькой комнате, но и так уже наступил вечер. Вскакиваю с кровати и замечаю, что Сашкина «дачка», на которой он спит, аккуратно застелена сине-белым «марселевым» одеялом. Я слышу голоса на веранде – это наша «банда» отдыхающих ужинает, потом слышу плеск воды и звон тарелок – кто-то моет посуду. Потом затихают голоса взрослых, а детские приближаются.

– — Бабуля! – ору я не своим голосом, – белье пересохнет!

Я вылетаю в большую комнату, по пути сшибая с ног маленького Женьку и свою сестру Иришку, отправляющихся спать на перинах, а там, за столом, сидит дедушка и читает «газэту», у него на носу очки в круглой тонкой оправе, а на голове всегдашняя фуражка.

– Чого ты так крычыш, мэйделе? Чi трапылось щось?

– А бельё, дедуля, бельё сняли? – я не могу успокоиться.

Тут входит бабуля и говорит:

– Детонька, белье еще не просохло, завтра снимем. А сейчас давай-ка поужинай, а потом я тебя помою.

– А Сашка где?

– А он со взрослыми и Элкой с Вовиными девочками в кино пошли.

– Ба, – канючу я, – не хочу в корыте мыться. Хочу в дУше.

– Ну, в дУше, так в дУше, – говорит бабушка. – Всё равно завтра в баню идём.

– После глажки, – прошу я.

– Конечно, – соглашается бабушка.

Следующее утро – пятничное. Мы с бабулей сняли нашу стирку с веревок. «Цветное» она будет гладить потом чугунным утюгом, который греется на кирпиче, положенном на керогазную горелку. Ох уж, этот неподъёмный чугунный утюг! Моя мама купила бабуле электрический – уже давно, года три назад, – но бабушка упрямо не хочет им гладить, он, видите ли, слишком лёгкий, «не придавливает как надо».

А вот «белое» – отдельная песня. Бабуля достает из хозяйственного высокого шкафа широкую и длинную доску, кладёт ее на две распорки, установленные на полу веранды, покрывает доску плотной льняной тканью и сверху кладет два странных предмета – длинную, толстую и круглую деревянную скалку (точь-в-точь как для теста, только гораздо больше) и плоскую, широкую и толстую деревянную доску с ручкой в торце, но плоскую только со спинки, а вот брюшко у нее ребристое.

Вот она-то иногда и бывает моей гитарой. Гораздо удобнее, чем стиральная доска. А называется эта штука рубЕль.

Я, наверное, из того последнего поколения, которое ещё застало этот антиквариат в рабочем состоянии.

Но, до глажки рубЕлем и скалкой, бабуля говорит:

– Тайбеле, доченька, давай-ка потянем.

А это значит, что бабуля возьмёт сейчас льняную скатерть или простыню, или пододеяльник за два конца в длину, а я, с противоположной стороны – тоже за два конца, и мы будем тянуть, каждая к себе, чтобы края потом сложились ровно, а потом еще потянем наискосок легонько, чтоб вообще, как по линеечке потом сложить.

И так – каждый предмет.

И вот… Ох, это видеть надо, как ловко бабушка накручивает на скалку, например, простыню. И, когда плотный бело- голубоватый валик становится похож на кокон, она первым резким движением прокатывает по этому кокону рубЕль, и подскакивающий звук деревянной ребристой палицы, похожий на арпеджио, и еще… и еще… Ее рука выбрасывает рубЕль вперёд, и он катает, катает, выглаживает бело-голубой валик до тех пор, пока бабуля определяет, что вещь выглажена.

И, да – бабушка разматывает кокон, и глаженая простыня скользит в её руки, и тут же мы с бабулей снова берёмся за углы, и схлопываем её, сходясь друг с другом как в танце, а потом складываем вдоль, и бабушка довершает процесс и укладывает простыню в стопку. И так в течение двух часов всё «белое» переглажено. И пусть бы кто-то сказал мне, что утюгом получается лучше. Он лёгкий, «не придавливает» – бабуля права.

Мы закончили, обе устали, но нам ещё в баню идти со всей девочково-женской частью гостей.

А вечером, когда зажжется первая звезда и придет к нам царица-суббота, и дедушка произнесет молитву, и все повторят «Амэн», начнется неспешная, как это мое воспоминание детства, субботняя трапеза…

Сестра

У меня родилась сестра. Мне 6 лет и абсолютно конкретные планы относительно собственной жизни: например, сбегать с подружками к «чебурекам» (о чем я потом расскажу), поиграть в прятки, залезть на старую шелковицу, растущую на границе двух дворов – тiточки Галi Коломiйчук и нашего. В связи с тотальными переменами в жизни, наша семья – мама, папа и я – приехали к бабуле и дедуле, живущим в Прилуках. Конец апреля, хочется сбежать из дому к майским жукам, которых мы ловили и сажали в спичечные коробкИ, хочется с разбегу прыгать в лужи и потом с ужасом понимать, что мне этого мама не простит… Но мама удивительно безучастна и вообще, как-то странно себя ведет. Она очень изменилась в последнее время – у нее новая походка, вроде ей трудно ходить, что ли? И еще – у нее появился большой живот и мне не разрешают с разбегу в него головой утыкаться.

Папа с дедушкой что-то ремонтируют, белят и красят в маленькой комнате. Бабушка шьет на машинке очень маленькие простынки и какие-то длинные полоски из марли, которую она складывает в несколько раз, а потом прострачивает.

Ну, а я занята более важными делами.

Так вот, кто такие «чебуреки»: на Подгорной улице есть несколько дворов, в которых стоят добротные кирпичные дома под нездешними плоскими крышами, с небольшими стрельчатыми окнами, с причудливыми сооружениями во дворах, похожими на огромные печки в земле. Я ничего еще не знаю об армянской общине, живущей здесь с незапамятных времен. Мы их называем «чебуреки», потому что нас постоянно этими вкуснейшими чебуреками угощают мамы наших чернявых кучерявых подружек с нездешними именами – Ануш, Изольда, Марго. Нам весело и интересно вместе. Мы бегаем к колонке с водой и, нажав сверху вниз на кран-рычаг изо всех сил, освобождаем мощный поток воды, и он ударяет в землю, а мы брызгаемся и визжим от восторга. И в этот момент из ворот выскакивает баба Степанида, похожая на злую ведьму – у нее классические седые космы из-под платка и крючковатый нос, свисающий до проваленного беззубого рта, и она так страшно кричит: «Шоб вам луснуть, байстрюки, шоб вам руки-ноги пообрывало! Шоб вы повыздыхалы»… Там еще много чего вслед несется, но мы уже далеко – не догнать ей нас и клюкой не достать.

В один из дней, когда я по случаю легкого апрельского дождика сижу дома и рисую, бабушка вдруг быстро входит в маленькую комнату и говорит что-то дедушке Мойше (а он глухой и носит слуховой аппарат, поэтому бабуля говорит громко), я понять не могу – что именно, потому что говорит она на идиш и только по интонациям понимаю, что что-то случилось. Мой папа выходит на веранду, где я сижу за столом с карандашами и альбомом и говорит:

– Танюша, ты сейчас остаешься дома с тетей Любой (это соседка), а мы все едем с мамой забирать твою сестричку или братика.

Я не была уж совсем наивной дурочкой и понимала, что дети рождаются, и ниоткуда их не забирают. Но зачем всем идти туда, где это происходит? Мама и сама прекрасно может дойти. Вот только ей идти тяжело, живот некстати вырос и мешает. Может, когда-нибудь это пройдет? Или моя мама так и будет с большим животом всю жизнь? За этими размышлениями я почти не видела, что происходило. А тем временем приехал на своей «Победе» дядя Коля Иванов, второй муж нашей тети Раи. Он работал в милиции, и папа бегал на угол к бане – там висел телефон (один из нескольких уличных телефонных аппаратов, имеющихся в этом благословенном городе) и звонил ему, чтобы он приехал и повёз всех «забирать братика или сестричку».

…На следующий день, 25 апреля 1960 года, папа с бабушкой повели меня смотреть сестру. Мы пришли к дому из красного и белого кирпича, папа сказал мне посмотреть вверх, и на втором этаже в окне я увидела маму, а в руках она держала, вертикально, большую куклу с красным личиком и широко раскрытым ртом.

– Смотри, какая красивая, правда? – сказал папа. Я ничего такого уж красивого не увидела, но кивнула, соглашаясь.

…И вот маму с сестрой привезли домой. К моему огромному облегчению, мама была без живота, и я подумала тогда в первый раз, что это мамино преображение, наверное, связано как-то с рождением сестрички. Как показали, преподанные мне позже подругами знания, я была права.

Сестричка спала, ела, купалась в корыте с коричневой водой (мне объяснили, что это череда и ромашка, чтоб ребеночек был чистенький), отправляла естественные надобности, которые повергали меня в шок – такая маленькая, а уже…

Спала она тоже в корыте, устеленном и обложенном пуховыми перинками, одеялами и новенькими простынями, выстиранными и выглаженными с двух сторон. Корыто было другое – цинковое; и ночью его вместе с сестричкой ставили на специальную подставку рядом с маминой кроватью. Папа уехал в полк через день после маминого возвращения и я спала тоже в маленькой комнате на «дачке» (это прародительница раскладушки). Я слышала как истошно вопит моя сестра, но мне это не мешало. А утром я смотрела, как мама кормит ее… собой.

А потом мне давали ее подержать «столбиком» и объясняли, что она должна срыгнуть, и только после характерного звука я могу ее перевести в горизонтальную плоскость. Я очень прилежно все исполняла. А еще потом мама разрешала мне иногда САМОЙ купать Иришку (наконец-то у нее появилось имя). И я поддерживала ее, как меня учили, и она смотрела на меня своими бессмысленными огромными синими глазищами, дрыгала ногами и пускала ртом пузыри. Была очень смешная.

…Мы оставались у бабушки с дедушкой еще три месяца, а потом за нами приехал папа и увёз нас домой – в гарнизон.

В поезде я все время крутилась около Иришки – мне все казалось, что ей неудобно, что дует или, наоборот, слишком жарко. Я всех доставала и так надоела маме, уставшей и измотанной, что папа, мой мудрый папа, повел меня в вагон- ресторан и там мы пробыли с ним до вечера. Он кормил меня всякими вкусностями и познакомил с другом дядей Веней, который тоже оказался в этом поезде и тоже служил там, где мой папа. А потом я помню, как папа взял меня на руки и сказал: «Да ты совсем спишь, чижик»…

…Утром я проснулась в нашем купе и мама сказала, что мы уже подъезжаем и надо умыться, почистить зубы и переодеться.

Иришка закряхтела, открыла глаза и улыбнулась беззубым ртом.

Потом поезд со скрежетом затормозил и мы вышли на платформу. А там нас ждал наш сосед и папин сослуживец дядя Коля Бобрышев, который погрузил всех нас и наши вещи в армейский «газик» и солдатик-шофер повез нас домой.

Сестричка спала, когда мы вошли в квартиру и ничего еще не понимала, и не знала про нашу новую жизнь.

А я уже строила планы на ее счет. Ну, конечно, вот подрастет немножко – я ее со своими коммунальными подружками познакомлю, и мы ее научим всему, что сами знаем.

…Но это все не сейчас. Придет время. Я подожду…

Молитва

Почему-то именно сейчас мое детство приблизилось ко мне вплотную, как будто маленький ребенок заглядывает в глаза взрослого, и чист, и ясен этот взгляд, и нет в нем вопроса.

Зато у меня, выросшей, есть масса вопросов к той девочке из моего детства. Только… некому их задать – девочка выросла, а вопросы остались без ответов.

Первые события моей маленькой жизни, которые я хорошо помню, связаны с летом и поездками к бабушке Лизе (Лее Двосе) и дедушке Мише (Мойше).

Дедушка был герой! Мне бабуля рассказывала, что во время войны его контузило и дважды ранило – один раз тяжело. Как он потом говорил, «нэ знав, чi вмэр, чi живий». Он говорил на смеси идиш и украинского, а на русский переходил исключительно, когда хотел показаться непонимайкой.

После войны он «працював у бакалiи» – работал весовщиком. А потом на много лет обосновался на базаре резчиком стекол.

Я всё не могла понять, как это он режет стекло алмазом. Это же бриллиант. Я обследовала старый, отполированный временем резак в поисках сверкающей драгоценности. Но дедушка показал мне крохотную пирамидку с абсолютно тусклыми гранями и сказал, что алмаз «цэ така маленька цацка, шо ii нэ выдно, або вона рiжэ дужэ добрэ». Это да! Я видела, а главное, слышала этот хрустящий звук разрезаемого стекла и вдруг – дедушка отламывал (чпок) идеально отрезанный кусок стекла. Это было очень красиво.

А еще дедушка Мойша молился утром и вечером. Он набрасывал на плечи талес, бормоча что-то под нос, накладывал тфилин (это я сейчас знаю, а тогда я видела какие-то ремешки, которые он накручивал на руку и какую-то коробочку, каждый раз водружаемую на лоб, под козырек вечной серой фуражки с высокой тульей). Он молился в сторону своего священного города со странным именем Ершолоим, строго на восток.

На востоке у нас стоял неземной красоты платяной шкаф вишневого цвета, с башенками и балясинками по периметру верха, и с короной над выступающей центральной частью с чудесным зеркалом, инкрустированным перламутровыми райскими птичками. Ах, что это был за шкаф! Мы с двоюродным братом Сашкой играли в принца и принцессу, а шкаф был нашим дворцом, и когда принц распахивал передо мной величественную зеркальную дверь – вход во дворец – в благородный принцессин нос шибал такой ядреный нафталиновый дух, что во дворец я уже войти не решалась.

Шкаф был «кайзеровский» – так говорила бабуля. Вот на эту- то красоту дедушка и молился, бил шкафу поклоны и выпевал своё «Адонай, элохейну, мелех хаолям»… и качался, как заведенный. А я, шестилетняя дура, подкрадывалась, становилась сзади и в точности повторяла все его движения и слова (дедушка был глух, как пень, и носил слуховой аппарат, но на время молитвы его снимал, поэтому слышать меня не мог).

Я ужасно веселилась. Мне было очень смешно, что он такими глупостями занимается. За этим весельем меня однажды отловила бабуля. Несмотря на крохотный росточек и кажущуюся хрупкость, руку бабуля имела не на шутку тяжелую. Моя попа отлично запомнила эту маленькую ручку. А потом бабуля обняла меня и сказала:

– Мэйделе майн6, никогда так больше не делай.

– А почему дедушка качается и поет? – ну, дура, что тут скажешь!

– А хорошо поет? – спросила бабушка.

– Не-а, – сказала я.

– Ну и не слушай больше.

Потом, уже много позже, бабуля мне рассказала, что когда дедушка лежал в госпитале после второго тяжелого ранения, и никто из врачей за его жизнь гроша ломаного не давал, а он возьми и не умри! – вот тогда он дал обет, что до конца жизни будет молиться своему загадочному Богу Адонаю, чье имя для меня звучало насморочным словом «аденоиды» (вечно я дышала ртом из-за них, пока наконец-то их не вырезали).

Дедушка свой обет исполнял неукоснительно и никого из нас не пытался приобщить к этому делу. Это был его личный договор с Богом за второе рождение…

Я его помню, дедушку: высокий, чуть сутулый, всегда в костюме и рубашке с галстуком или застегнутыми до горла костяными пуговками. Брюки он заправлял в сапоги, как галифе. И еще серая фуражка – он ее, по-моему, и ночью не снимал. Мне было непонятно, как это – в головном уборе дома? Я-то, воспитанная девочка, дочка офицера, точно знала, что фуражку снимают, входя в дом. Вот ведь папа мой всегда свою фуражку с «курицей» на кокарде вешал на рогатую вешалку в прихожей. Дедушка, наверное, этого не знает. Сказать ему или нет? Я терзалась сомнениями до тех пор, пока мой старший двоюродный брат Сашка не объяснил мне, что так у евреев положено, а почему – он тоже не знал. Зато сам с удовольствием однажды напялил какую-то кепку, вошел в большую комнату, где за длинным столом сидели дедушкины, наверное, друзья – все в фуражках – и пели уже часа два, сказал им «Гут шабес» – я запомнила и побежала к бабушке спрашивать, что это такое. Бабушка сказала, что это он поздравил всех с субботой.

…Потом очень быстро полетели дни, наполненные ароматом утренних блинчиков и какао, темно-розовым цветом пенок с клубничного и вишневого варенья, солнечными горячими пятнами на выскобленном полу бабулиной кухни с застекленной верандой, с утренним негромким стуком сбрасываемого специальным багром крюка со ставен, которые открывал дедушка. И в комнате светлело. Вот один ставень открылся, вот дедушка зацепил крюком второй – и створки, как занавес в театре, медленно, с легким скрипом, раскрываются и начинается утро, первое действие каждодневной пьесы, называемой детством. А потом дедушка снова идет к шкафу в своем белом талесе и поет свою молитву, вибрируя голосом на верхних нотах. А в конце он произносит что-то такое мудреное не по-русски и не по-украински. И даже не на идиш. Язык другой – гулкий и какой-то грозный. Дедушка говорит: «Ба шана хабаа бэ-Йерушалаим». Я запомнила и потом часто повторяла, когда хотела назло сделать, чтоб меня не поняли. И сама не понимала, что произношу.

…Прошло много лет. Мои дедушки и бабушки давно не с нами. А я уже 22 года живу здесь, на этой странной каменистой земле, в этой неудобной и непредсказуемой стране.

Я думала, что в моей жизни никогда не будет войн.

Я получила свои войны – и маленькие, и побольше, и не перестаю их получать вместе со всем народонаселением, как ежедневную почту. Обыденность невозможного – вот такой оксюморон нашей жизни здесь.

Только у нас сразу после Песаха происходят два важнейших события и потом один праздник. День Катастрофы, а через восемь дней – День памяти павших в войнах Израиля. А буквально вечером следующего дня – День независимости этой невозможной, необъяснимой, упрямой и нежной, веселой и доброй, настороженной и открытой страны, которую я люблю, флаг которой я вывешиваю каждый год на балконе (и чтоб все они сдохли!), которую так и не увидел мой дедушка Мойша, но молился строго на шкаф, стоящий строго на нужном направлении.

Все мои дорогие, кто остался там, в той земле, вы знаете, иногда здесь я вижу похожие лица, только похожие, но… Может быть, вы тоже где-то здесь, в этом обетованном месте… Ну, каким-то волшебным образом, может быть… И тогда вы видите меня, улыбаетесь, потому что ваша «ахахумэлэ» таки да добралась до Ершолойма. Ваша Тайбэлэ (это я) здесь.

А может, вы сидите в каком-то небесном кафе, «свесив ножки вниз» и пьете айвовый компот с вишневой вертутой одесской бабушки Адели.

Мне спокойно. Никто не потерялся.

Дедуля, ты не зря молился. А я теперь точно знаю, что ты повторял в конце каждой своей молитвы. Сказать?

– Ну, скажи, мэйделе (девочка), – говорят в один голос мои дедушки и бабушки.

И я повторяю дедушкины слова:

– В следующем году в Иерусалиме.

Возраст маминых туфель

Все девочки знают, что вырастут и будут носить невообразимо прекрасные наряды, делать немыслимо роскошные прически, наводить красоту с помощью разных восхитительных кисточек, щипчиков, пилочек, пудры и теней, туши для ресниц и помад всех цветов, скрабов, пенок, пилингов, шампуней, духов, кремов… Уф-ф-ф…

…И, конечно, все абсолютно, девочки мечтают о туфлях на шпильке.

Конец ознакомительного фрагмента.