Вы здесь

Снег. или соло, мой друг. Снег (О. Л. С)

Автор оставлаяет за собой право

совершать грамматические, лексические, фразеологические

синтаксические ошибки, быть непонятным.

Чего он не вправе был себе позволить – это быть скучным.

Впрочем, и ошибки автор не вправе был совершать.


Посвящается первым читателям.

© О Л С, 2016


Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Снег

Я хорошо помню, как пошёл Снег. Я ехал в троллейбусе, и у девушки, севшей напротив, потекла тушь, не как обычно она течёт у женщин, когда они плачут, а оставляя множество чёрных точек под глазами, повторяющих изгиб ресниц, но девушка этого не замечала; её одежда и волосы вымокли от снега, пока она стояла на остановке, и на лице вместо снежинок блестели капли. Троллейбус двигался медленно, рывками, словно наощупь, и я всё время смотрел на часы и нервничал, боясь опоздать на работу.

Весь день мы только и говорили, что о Снеге, о том, как меняется климат, что человек зашёл слишком далеко, эксплуатируя природу, и что, возможно, мы стали свидетелями того, как неведомые нам силы запустили защитный механизм планеты. А Снег продолжал идти. И утром за окном я увидел всё ту же непроницаемую падающую снежную стену. Я смотрел и думал, что к понедельнику Снег обязательно закончится и всё будет, как прежде. А пока новостные выпуски телеканалов соревновались друг с другом, выпуская репортажи с пометкой «срочно» о небывалом снегопаде. Финансовый кризис, войны, коррупция, проблемы ЖКХ, пенсионная реформа, – всё это как будто исчезло из обывательских умов, остался один Снег. И руководители Города с напряжёнными лицами сообщали горожанам, что делают всё возможное.

– И невозможное мы тоже делаем, – проникновенно говорил на камеру лопоухий Губернатор.

Следом за губернатором главный метеоролог Города, едва различимый в снежной пелене, пессимистично говорил:

– К сожалению, тёплые массы с Атлантики продолжат приносить в регион аномальный снег всю следующую неделю.

Поговаривали, что перед этой зимой Губернатор отправил на Афон своего зама, а сам, по каким-то причинам, не смог поехать. И зам в чём-то напортачил, когда просил малоснежную зиму. Может духовности ему не хватило. Но я таким слухам не верю.

А когда в очередной раз один известный своим наигранным безумием политик стал рассказывать, что Снег – это климатическое оружие, и не случайно Снег пришёл с Атлантики, и в конце зашёлся в истерике:

– Не надо морочить нам голову! Это всё А…! – телевизионная картинка исчезла. На экране тоже пошёл снег.


Я давно не ходил на работу. Мой начальник уклончиво сообщил по телефону:

– Пока посидите дома.

С трудом выторговав у барыги крошечную металлическую печку и самым тщательным образом утеплив три окна и балконную дверь при помощи старых газет, одеяла и подушек, я большую часть времени проводил возле её тёплого бока.


Снег похоронил прежний мир, прежнюю власть и родил новую жизнь, состоящую из коренных и пассажиров. Это произошло не в один день. Сначала появились мародёры, они считались преступниками, пока информацией владели телевидение, интернет и газеты, но потом, когда из всех источников информации остались одни слухи, к ним присоединились остальные жители Города. Мародёры быстро разделились на коренных и на пассажиров. Коренные верили, что Город героически выстоит, как выстоял в прошлом, в самые тяжёлые времена. Они находили в Снегу супермаркеты и там жили, ожидая помощи извне. Возглавляли группы коренных в основном мародёры, но теперь их называли директорами. У директоров были заместители и всевозможные администраторы, стоявшие над большинством. Большинство же, к которому относился и я, называли очередью. Рассказывали, что Губернатор тоже где-то директорствует.


У Снега нашлось множество необычных свойств. Например, под Снегом дышалось не хуже, чем в прежней жизни, хотя под обычным снегом человек мог дышать только ограниченное время. Снег утолял жажду и голод, и часть верующих называла его манной небесной, хотя такой Снег был зелёного цвета.


В супермаркете я познакомился с психологом Чечевицыным. В прежней жизни Сергей Васильевич занимался поисками аддикций, пока не понял, что это тоже аддикция. Он был одним из тех, кого Снег спас:

– Если бы не Снег, не знаю, что бы я с собой сделал.

Наш директор держал Чечевицына за шута. Так уж повелось с самого начала, когда Сергей Васильевич, представляясь всем нам, слишком долго и как-то нелепо академично перечислял свои регалии. Других учёных в нашей группе не было, если не считать начитанного омоновца Захарова, на любой вопрос первым знавшего ответ. А Чечевицын всегда долго думал, запинался, предупреждал, если вопрос был не из сферы его компетенции, и отвечал неуверенно.

– Ты, Василич, не юли! – устраивал цирк Директор. – Почему жёлтый снег горит, а белый нет? Они ведь одинаковые?

– В жёлтом – сера, – безапелляционно заявлял Захаров, опережая Чечевицына, его Директор тоже держал за шута, – при таянии выделяется сероводород, а он горит.

– Сероводород? – скучно сомневался Чечевицын. – Насколько я помню из химии, сероводород имеет запах, а жёлтый снег без запаха.

– Да вы просто, Сергей Василич, уже привыкли к говнецу в воздухе, – весело замечал Захаров. И все смеялись над Чечевицыным.

– А вот синий снег? – спрашивал в другой раз Директор, – говорят от него сила прибавляется, но и сдохнуть можно. Вот что в нём есть?

– Понятно что, – снова был первым Захаров, – в нём силденафила цитрата до хера, от этого кровообращение бешеное и силы берутся.


Великан Митрич появился именно так.


– Синего снежку поел, – шутил он, больше других толкавший снегоочиститель по железнодорожным рельсам в лабиринте. Мы толкали его, когда заканчивались запасы жёлтого снега. На жёлтом снеге работал двигатель снегоочистителя.

А ведь пытался покончить с собой, брошенный умирать в синий снег, но вместо этого стал Великаном Митричем. Я бы, наверное, всех возненавидел, а Митрич, наоборот, был удивительно тих и доброй души человек.


Я пошёл в пассажиры, потому что решил, лучше погибнуть ища свободу, чем мечтать о ней среди пустеющих прилавков супермаркета. Пассажиры находили в Снегу железнодорожные рельсы и катили вперёд снегоочистительную машину, снег по трубе большого диаметра отбрасывался специальным механизмом назад, так что нам ничего не оставалось, как двигаться вперёд. Иногда мы находили в Снегу железнодорожные вокзалы, случайно, специального дара, как у других, ни у кого из нашей бригады не было, и мимо многих мы просто проходили. Только на вокзале можно было по-настоящему согреться у огня, высушить вещи, побыть в домашней одежде, заняться любовью с девками. В Снегу разводить огонь опасно, и все растирали себя пухляком, надеясь, что станет тепло, как от водки.


На вокзале я чаще сидел один у печки с весёлыми огоньками и думал. Почему-то так получалось. Видимо, всё дело во мне. До Снега я не успел обзавестись ни семьёй, ни детьми, полагая, что у меня всё ещё впереди; жил отдельно от родителей и даже привык к этому.


В Снегу мы похожи на вахтенных рабочих, и когда отдыхаем, то обычно немного поговорим о работе, а потом засыпаем вповалку на платформе.


Руководил нами бывший начальник пожарного депо, ему сразу все стали подчиняться. Вроде обычный человек, а все его побаивались. Если не выполняли норму, а норма была одна – пройти шесть километров в день, то чувствовали себя виноватыми, стояли перед ним опустив головы и слушали, как он нам выговаривает. Хотя кто он такой, если подумать, чтобы вышагивать туда-сюда перед строем и ругать нас. Один раз я подслушал, как Молоденькая жаловалась Старшей, что ей неприятно оставаться наедине с Бураном, но тут же сама себя поправила:

– Но он же Буран, как я могу? Ему девки только для этого и нужны.

– Ничего, – посочувствовала ей Старшая, – ты другого представляй, – и захихикала, – есть кого представлять?

И Молоденькая назвала моё имя. Сердце в груди сладко кольнуло от её слов, но напрасно, я не мог с ней встречаться, потому что Буран ни с кем её не делил. И я не хотел ни с кем делить Молоденькую и иногда думал, что власть – странная штука, ведь мне ничего не стоит не послушаться Бурана, он и ростом ниже, и не такой сильный, и старше меня почти вдвое. Что в нём такого? Чем он лучше нас? Мы сами его таким сделали.

Я не делился своими мыслями ни с кем.

– Власть должна быть, – звучал в моей голове стройный хор голосов, – кто-то должен вести нас вперёд. Так устроен мир.

А если не приведёт? Если будем всё идти и идти, и через сорок лет никуда не выйдем?

– Так всё устроено.

– А разве мы иначе жили?

Я отбрасывал на тележку Снег и всё время о чём-то думал. А что ещё было делать? Я думал, что никакая смерть (я представлял Бурана, корчащегося на снегу в мучениях, и весь снег вокруг был в кровавых пятнах, и кто-то из толпы проворачивал лом ему в жопе, и остальные топтали его ногами, а потом его труп вмерзал в снег) не станет равноценной потерянным в лабиринте дням моей жизни. И потому он должен ценить наши усилия, должен дорожить нашими жизнями, нести ответственность и знать, что так просто ничего не пройдёт, потому что ни один шаг вперёд не вернуть назад. И тут же поправлял себя, что такие, как Буран, никогда не отвечают за свои поступки и всегда находят им оправдание. Кто находит? Свои времена и свои люди.


В зданиях вокзалов всегда сидели мертвецы, ни разу такого не было, чтобы вокзал был пуст. Мы уносили трупы в комнату, которая называлась «кассы», и там оставляли. Если на них были тёплые вещи, мы их забирали себе, кому что подходило по размеру.


В Выдумках тоже сидели в зале ожидания люди. Холод замедлил разложение, и мертвецы казались уснувшими пассажирами, если бы не пустота, которую всегда чувствуешь рядом с умершим, словно слышишь зов смерти, обращённый к живым.


Мой друг был окружён такой же мёртвой пустотой. Сидел у окна с сумкой на коленях и бессмысленно смотрел сквозь меня, в никуда.


Как он оказался в Выдумках? Если бы не Снег, я бы знать не знал о такой станции. Мы ещё долго смеялись, прочитав её название, таким оно показалось нам уморительным. А теперь мне не до смеха.

– Это мой друг, – сказал я Бурану, – с детства дружили. А в последние годы как-то отдалились.

В сумке друга я нашёл блокнот. Там не было никаких записей, кроме этой:

«Что-то странное вокруг происходит: снег не перестаёт, электричество отключили, связи нет, поезда задерживают. Мне грустно до невозможности. И я затеял игру: записать имена всех, кто мне дорог. На всякий случай. Вдруг со мной что-то произойдёт. Кирпич на голову упадёт:). Отвлекусь такой игрой от мрачных мыслей…»

И дальше он перечислил имена одиннадцати человек (я сосчитал), меня среди них не было. Почему?

Мы отнесли трупы в кассу. Буран решил, что на станции мы отдохнём пару дней:

– А потом снова в Снег! – и громко хлопнул в ладоши, энергично потёр ими и засмеялся, как любитель весёлых попоек перед щедро накрытым столом. – Отдохнём, орлы! И снова рыть! барахтаться! не сдохнуть, а жить!

Почему мой друг не вписал моё имя? Ну, ладно, семья, а потом?…

Я сидел возле печки и слушал, как шумит дым в трубе, как потрескивает огонь на сырых поленьях.

Может тоже написать такое письмо? Сколько ещё искать выход в Снегу? Надежды мало. Веры никогда не было. Любовь убил мой друг.

Я смотрел на пламя в крошечную щель, заслонка закрывалась не плотно, и представлял, что это горит имя моего друга, потом выхватывал из огня и думал: почему не хочу этого? Мне хотелось и не хотелось мстить. Мне казалось невозможным вычеркнуть из сердца имя человека. Может он злился на меня в Выдумках и потому не вписал моё имя? Может, правда, так было?

Я услышал, как дверь комнаты, в которой отдыхал Буран, открылась, и оттуда вышла Молоденькая. Она подошла и сказала:

– Пойдём со мной.

– А как же Буран? – спросил я её.

– Буран сказал, что у тебя мысли плохие и чтобы я помогла тебе.

– Откуда он знает, что у меня такие мысли.

– Снежку поел, – хихикнула Молоденькая.


Утром Буран позвал меня и сказал:

– Всё правильно, в сердце надёжнее всего записано. А бумага… – он взял список моего друга. – Смотри! – щёлкнул зажигалкой золотого цвета и поджёг его, некоторое время держал в руках и смотрел, как он горит, а потом бросил и брезгливо растёр ногой.

Сердцу захотелось выйти к морю, увидеть Молоденькую, как она в нём резвиться. Пусть с Бураном. Буран – он мне ближе отца. Батя. Он главный среди нас.


Снег закончился внезапно. К этому моменту хотелось подготовиться, но я воткнул лопату и вместо привычного сопротивления почувствовал лёгкость растаявшего сливочного масла и следом за лопатой вывалился наружу. Свет ослепил меня до боли. И я долго не мог посмотреть на мёрзлую, прикрытую тонким снежком землю, на хмурое и нелюдимое небо. Здесь было ещё холоднее, чем в Снегу, и не было моря, тёплого песка, и лучи южного солнца не искрились на волнах. Вместо этого я услышал напряжённый бег, чужое дыхание, и как кто-то громко оправдывался:

– Только отошёл! На минутку всего!

С тех пор, как снежный призрак в лабиринте превратил Бурана в ледышку, затянул его тело в «черняк», и я остался один среди Снега, я научился чувствовать опасность за двоих. Лихорадочно разогрев в ладонях красный снежок, тогда, ударяясь о землю, он превращался в разрушительное оружие, я бросил его за Снежный выступ. Взрыв получился такой силы, что я зря беспокоился, будто недостаточно разогрел его в ладонях (от этого зависела мощность взрыва). Выглянув из-за выступа, я бросил второй красный снежок, уже зряче, в несколько чёрных тел на снегу, они лежали и громко кричали от боли. Второй взрыв получился мощнее первого, меня отбросило в сторону и сильно засыпало Снегом. Я лежал под ним, прислушиваясь, а потом осторожно выполз из сугроба, и, держа наготове красный снежок, медленно приблизился к телам людей. Один только делал вид, что мёртвый, я заметил движение глазных яблок за закрытыми веками. Я ещё раз осмотрелся, положил красный снежок в сумку-термос, достал из рюкзака жёлтый снежок и ткнул притворяющегося ногой в бок:

– Вставай! иначе сожгу на счёт три. Раз!…

Он тут же открыл глаза.

– Рассказывай, что вам от меня нужно!

– Вы должны понять…

– Два!

– Мы никого не выпускаем из Снега, у нас приказ всех уничтожать. Там аномальная зона, все, кто выходят, представляют опасность.

– Снимай одежду! – приказал я ему, прикинув, что она мне подойдёт по размеру. Моя одежда была покрыта инеем. Так мы называли белую вязкую субстанцию, которая появлялась на коже, если долго находится в Снегу, и которую всё время приходилось счищать.

В одних трусах он оказался худым, как палка:

– Видите две трубы? – паренёк показал в правую сторону рукой.

Я давно заметил две трубы вдалеке, из них поднимались огненные факелы, и не стал смотреть в указанную сторону, а смотрел, не сводя глаз, на паренька.

– Вам лучше проползти между ними.

– Проползти? Что это значит?

– Так делают газовики, – голос его дрожал, ему было холодно и страшно, – вы ведь меня не убьёте?

– А если проползу, мне поверят?

– Вы кто по специальности?

– Юрист.

– Это хорошо, – сказал он неуверенно и некоторое время думал. – Скажете, что работали юристом на Втором Северном Потоке, а потом на вас бандосы напали.

– Бандосы? Это бандиты?

– Нет, бандосы – это не бандиты, то есть их бандитами начальство называет, но у них свои территории, бандостанами называются. Они там по своим понятиям живут. Я бы сам в бандосы пошёл, у них справедливости больше.

– Получается за территории воюют?

– Не совсем так, – покачал головой паренёк, – скорее война без особых причин. Шутер. Каждый за себя. Давно вы, видимо, из Снега не выходили. В общем, запомните, что работали юристом на второй очереди, она новая и толком никто никого там не знает. Скажете, что поехали посмотреть сопки. Все почему-то хотят посмотреть сопки. Напали бандосы, они только за счёт этого и живут, нападут на газовиков, и всё в общак. В это поверят, много раз такое было, а потом уйдёте, куда хотите. Можете на юг, говорят, там меньше войны.

– Спасибо! – сердце моё дрогнуло, я не хотел оставлять его в живых, даже пообещав жизнь. – Ложись на землю! – приказал я ему.

– Вы ведь не собираетесь меня убивать? – снова спросил он и пообещал. – Я никому про вас не расскажу.

– Тогда ложись лицом вниз.

Он покорно лёг на землю, я связал ремнём, снятым с одного из убитых, ему руки. Жёлтый снежок загорался от огня, я отошёл на несколько шагов, чтобы паренёк не услышал щелчка зажигалки Бурана. Пламя разгорелось не сразу, я несколько секунд ждал, пока оно не станет достаточным, а потом бросил в спину пареньку снежок так, чтобы огонь разлился сразу по всему телу и следом бросил второй. Можно было обойтись и одним, но для него хотелось мгновенной смерти в высокой температуре. Пареньку всё ровно было больно. Ничего личного. Считайте, у меня тоже приказ.

Потом я долго переносил трупы в Снег. Снег рождал призраков, я не знаю их природы, может быть это новый виток эволюции, они появились из животных. Среди призраков были такие, кто питался трупами – санитары Снега. И закапывая в Снег изуродованные взрывами красных снежков тела шести мертвецов и почерневшие кости паренька, я был уверен, что уже к вечеру их никто не найдёт, призраки всех употребят себе в пищу, потому что каждый нуждается в энергии из своего источника.

Выполнив эту работу, я разделся догола и тщательно отмыл тело обычным снегом, а потом ждал, пока оно высохнет, и смотрел, как горит старая одежда от жёлтого снежка, и было немного грустно и странно, ведь каждую секунду прежде я желал выбраться из Снега, а теперь собирался идти прочь в сильном смятении.


К Трубам вела широкая тундра, натёртая ветрами. Я опустился на колени и посмотрел на Трубы, похожие на игрушечные с такого расстояния, они высились над синими точками вагончиков-бытовок. Решившись, я лёг на живот и пополз, отталкиваясь ногами от земли, присыпанной тонким слоем снега, хватаясь руками за промёрзшие неровности, не щадя новой одежды. Грубая земля больно врезалась в тело, но я был готов терпеть и не это, только бы мне поверили, что я пришёл не из Снега. Прошло не меньше двух часов, прежде чем я дополз до Труб – мощных, высоких (не меньше ста метров). И прополз между ними, слушая, как громко гудит в них огонь, и думал, что кубометры газа сгорают в воздухе только для того, чтобы удержать людей от распада. Я полз к двухэтажному вагончику синего цвета, на входе в который заканчивался этот странный ритуал. Перед тремя деревянными ступеньками наверх лежал синий коврик с изображением белой зажигалки, я встал на него, встал на колени. Встал и стал ждать.


Начальник буровой установки (набурустан) открыл синюю дверь, посмотрел на меня и с большой неохотой пригласил войти, голос у него был тонкий, бабский, а сам он был животастым коротышкой в синем комбинезоне. Я с наслаждением встал на ноги и немного так постоял, радуясь другому положению тела. Войдя в вагончик, я услышал, как набурустан громко сказал мне из глубины:

– Сюда идите! Направо поворачивайте! Здесь поговорим.

Я вошёл в небольшую комнату, по интерьеру – рабочий кабинет: вдоль стен высились стеллажи с папками, у окна стоял стол со стопками бумаги, на мониторе компьютера открыт документ в word, а рядом с компьютерной мышкой кусок торта на блюдце фисташкового цвета.

– Присаживайся, – предложил он мне место на стуле напротив. – Кто научил тебя ползти между Труб? Разве ты – газовик? Что-то не помню такого.

– Я – юрист со Второго Северного потока, – сказал я ему, как научил меня паренёк.

– Ну-у, – протянул недоверчиво набурустан, – Второй Северный большой. Ты мне конкретно скажи!

– Со второй очереди.

– Аа, – кивнул набурустан, – с ямал-европейской.

Не знаю, как это объяснить, он сказал это точно так же, с теми же интонациями, ничем не выдав себя, но я понял, что вторая очередь не ямал-европейская, и он меня проверяет:

– Она не так называлась, – сказал я ему.

– А как? – набурустан посмотрел на меня внимательно.

Я не знал ответа, но знал, что ещё ничего не потеряно, и потому притворно тяжело выдохнул, посмотрел на него расстроено и сказал:

– Этого я и боялся. Чем-то таким это и должно было закончится. Зачем я поехал смотреть сопки, когда вокруг бандосы? А я поехал. Надо было там и остаться, а не бродить без денег по тундре. Водила меня бросил. Не знаю… Возможно, я один такой, у кого новые названия вылетают из головы. Всю дорогу ломал голову, чтобы вспомнить. В обычной жизни как-нибудь нашёл в интернете, а в тундре ничего нет, кроме головы. И я вспомнил традицию, что нужно ползти между труб, и тогда поверят, что газовик, а не какой-нибудь бандос.

– А зачем тебе это? Ну, чтобы я поверил в газовика.

– А другие здесь не ходят, – выдохнул я, пряча страх.

– Ну, почему? Ходят. Точнее выходят – из Снега.

Я кивнул:

– И поэтому тоже, – кивнул я, стараясь как можно спокойнее смотреть ему в глаза.

– Интернета у нас тоже нет, – после долгой паузы сказал набурустан совсем другим голосом, как будто потеплевшим, – но не грусти, удачно ты набрёл на нас, завтра машина едет на Ийскую…

Я хлопнул себя ладонью по лбу:

– Ийская! Конечно! – и эмоционально всплеснул руками. – А я всю голову сломал. Вот простое вроде слово, а как выскочит!… – я изобразил на лице облегчение.

– Бывает, – кивнул набурустан, – сам не без греха, – и в первый раз улыбнулся так, что у меня отлегло от сердца, – надо будет вашему руководству намекнуть, чтобы с персоналом поработали, – и он мне подмигнул, – который случай уже, сбились со счёта. И знаешь, – он серьёзно посмотрел на меня, – всякие люди приходили, но чтобы вот так приползали, – он добродушно рассмеялся, – в первый раз. Это персонал обычно так чудит. Ну, они свои, да и просят обычно одно и тоже – деньги, дай им денег, всё мало платят. А денег, сколько не получай, их всегда будет не хватать, – сказал так, словно подвёл итог нашего разговора, и больше мы с ним не разговаривали.

Полуянов, которого набурустан вызвал по телефону, а когда тот пришёл, представил:

– Сергей Николаевич, начальник нашего гостиничного комплекса, – проводил меня в такой же вагончик-бытовку.

– Поживёте здесь до утра, – сказал он мне, открывая номер, представлявший из себя небольшую комнату с кроватью, столом, стоявшим у квадратного окна, и шкафом-купе вдоль другой стены. – Удобства в конце коридора, но сейчас из жильцов вы единственный, так, что… – он не договорил, встал напротив картины, висевшей над кроватью, и стал смотреть на неё. – До вас приезжали ребята из Центра, подарили эту картину. Такие дела там творятся, – и он кивнул на стену, – не верится даже, что дождались.

Я подошёл и подробно рассмотрел картину: на ней была изображена озверевшая толпа на площади, расправлявшаяся с двумя мужчинами, мужчины стояли на коленях, одежда на них была разорвана, лица в крови; из толпы выступал бородач в чёрной вязанной шапочке, он замахивался бейсбольной битой на мужчину в белом медицинском халате, халат был испачкан грязью и кровью, за ним прятался от толпы второй мужчина в зелёной одежде, люди в толпе угрожающе протягивали к ним кулаки, и их лица были перекошены от ненависти и злобы. Внизу картины художник написал такой текст: «Врач, превративший больницу в бизнес-центр, защитник окружающей среды, торгующий страхами, – все достойны смерти».

– Вы сами, наверное, не из Центра? – спросил Полуянов, явно довольный изображённой на картине экзекуцией.

– Нет, я из Провинции, – соврал я. Хотя соврал отчасти. Город, в котором я жил, раньше был столицей, теперь же, словно отыгрываясь за прошлое, его называли «глубоко провинциальным», – понято кто называл – жители новой столицы.

– Я так и понял. До вас ещё не докатилось, но слышали, наверное? – Он обрадовался, что его догадка подтвердилась. – А в столицах уже второй месяц погромы. Люди бунтуют. И это хорошо. Как учил профессор Яблочкин в университете, зло нельзя ни упорядочить, ни уменьшить. И ещё говорил, что чёрное не станет белым, если его называть белым. Эх! – Полуянов улыбнулся. – Вечные истины на новый лад. Всякому думающему человеку теперь очевидно, что законы – это зло. Следующие на очереди священники, а потом наступит анархия – мать порядка.

Несколько лет я пробыл в Снегу и слышал впервые о преследованиях врачей и защитников окружающей среды, но делал вид, что в курсе происходящего, и не хотел, чтобы меня на чём-то подобном поймали.

– Одно время к философии стали относится с пренебрежением, говорили, пустая наука, – Полуянов улыбнулся, но теперь грустно, – я на философском в университете учился, сам так же стал думать, разочарованным был, надломился, прогнулся под изменчивый мир, слабый был тогда, решил, что лучше верить в практичные вещи, а беспредметные умствования для праздных умом. А потом оказалось, что все эти учёные занимались чёрт знает чем ради наживы. Всё, что не приносило прибыли, отрицали в угоду своим боссам. А может и бесам. Да. И дошли до самых низменных поступков. Посмотрели в эту пропасть и испугались. А от страха, как и все люди, побежали к Богу. Стали смотреть наверх, искать помощи и вдруг рассмотрели на вершине философию. Увидели Бога и философию, бедолаги.

– Признаюсь, я с вами не вполне согласен, не все врачи – зло, – я решил показать сомнения провинциала для достоверности, хотя мне было всё ровно, – иначе кто нас будет лечить?

– Дело не во врачах, а в системе, которой они служили, в ней процветала мораль компромисса и годовых отчётов. Я – начальник гостиничного комплекса, а учился на философа и мог бы продолжать им быть до этого дня. Понимаете, не все должны заботится о прибыли и необязательно большинству это объяснять. В мире компромиссов все цвета правы и все вкусы правы, и все равно достойны, и каждую вещь можно трактовать, как вздумается, если это приведёт к выгоде. Мы, действительно, равны, если уж на то пошло, но все перед богом, а не каждый друг перед другом.

Чтобы не молчать, я заметил в ответ:

– Я признаю, что деньги не делают врача – хорошим врачом, но у всех ведь семьи, их надо кормить. Как не думать о прибыли?

– Вы думаете, у них мало денег? Там такие деньги! И такая круговая порука! Там сам дьявол правит всем. Поэтому главврачи регулярно ходят в церковь на исповедь.

– И защитники окружающей среды тоже?

– Все. И я тоже. Мы живём в аду, который создали вокруг себя сами. Мы всё время ищем оправдание своим поступкам. И оправдание поступкам других, особенно, поступкам тех, кто сильнее нас. А всё, на самом деле, не так уж сложно, чёрное – это чёрное, а белое – это белое.

– Значит деньги чёрное?

– Деньги – это как книжка-раскраска, не хорошо и не плохо – пустота, если к ним не притрагиваться. Я вам скажу про деньги: нам говорят, что деньги – это всё ровно что построить дом, всё тоже самое – нужен фундамент, нужно построить стены, крышу. Но деньги никогда не приходят сами, они нам не достаются вот так, чтобы как высокий дом построить с нуля. Никакого фундамента у денег нет. У одних богатство, как по волшебству, сразу появляется, а у большинства… – Полуянов безнадёжно махнул рукой. – Деньги – это разрастающаяся основанием вверх пирамида, если говорить о деньгах, как о капитале, в критический момент она сама покачнётся, упадёт и разрушит прежний мир.

– Вы о революции говорите?

– Когда революция нужна, она должна быть. Понимаете, если необходима война, а вместо неё компромисс, то война всё ровно будет, но прежде миром будут править ненасытные отморозки.

– Вам, наверное, не понравится, что я скажу, но это всё больше, действительно, философия, а не жизнь. Я не могу про свою жизнь сказать, что больше всего зла в ней причинили врачи и защитники окружающей среды, а тем более священники. Я не вижу, что мною правят отморозки.

– Значит вам повезло. Мой младший сын влюбился в девочку из своего класса, а она оказалась трансгендером. Никто не знал, что она только называет себя девочкой и одевается как девочка, по рождению же это был мальчик. Родители поверили самоидентификации ребёнка, а не своим глазам, в младенчестве переписали пол в документах и скрывали от других, а врачи покрывали всё это, потому что у нас такой закон, щадящий, до совершеннолетия можно скрывать свою природу. Вот о таком лживом компромиссе я говорю.

– И что ваш сын?

– Ничего хорошего. Его больше нет с нами.


Ночью снова пришли призраки, теперь они приходили только в снах, окружили Молоденькую, и она стала белой, как их королева. Буран упал на колени, а следом за ним я. И призраки не тронули нас. Ни во сне, ни тогда. И Буран снова запел песню Николая Носкова, которую любил и пел очень хорошо, когда мы отдыхали на железнодорожных вокзалах:

Мы души греем каждый год,

Уходит солнце в небосвод,

И удаляясь от звезды, все станет белым.

Кристаллы снега упадут, они остались,

Свет зовут, и я иду на белый суд, и он сверкает

Медленно ночь улиц усыпляет,

И снится небу снег, снег, снег… Зима за облакам. Мечты твои чисты – я знаю,

Снег, снег, снег летит с небес не тая,

Ты рядом хочешь быть – я знаю…

Водителя было жаль. Он сам сначала спросил, умею ли я обращаться с оружием, а когда услышал в ответ, что в армии мне приходилось это делать, удивился:

– Юрист и служил в армии? Ну, ладно, – и достал из потайного ящика в фургоне короткоствольный автомат. – На них надежды никакой, – он кивнул на мать с великовозрастным сынком и протянул мне оружие, – стреляй в любого, кто появится, – с холодком в голосе посоветовал он.

– А если это такие, как я, заблудились?

– Всё ровно стреляй, на войне иначе не выживешь.

Я только тогда понял, как мне повезло выйти из Снега именно в этот момент и что напрасно изводил себя ночью мыслями о предстоящем утре, потому что когда другим что-то надо, они готовы поверить любому обману.

Мамаша годилась мне в бабушки, толстая, неповоротливая, с щербатым лицом, со множеством пакетов и сумок, все надписи на которых были написаны китайскими иероглифами. Она что-то проверяла на буровой установке по технической части, а сына всюду таскала с собой, такой он был неприспособленный к самостоятельной жизни. Пока они были живы и ехали рядом, мне всё время казались подозрительными их отношения, как ласково улыбался этот недоумок с жидкими, сальными волосами, собранными в хвост, своей мамаше, тогда глаза его превращались в щёлки, он откидывая назад голову и обнажал маленькие белые зубы. И всё время хотел, чтобы мамаша села рядом с ним. А та исподтишка наблюдала за мной и строго говорила сынуле, чтобы он сидел там, где сидит, а она будет сидеть на своём месте.

Водитель, попросивший меня не называть его командиром, половину пути напряжённо всматривался в голую даль, опасаясь появления бандосов, и молчал, а потом замолчал навсегда, навалившись мёртвым телом на руль; одна из пуль отскочила от металлической накладки на панели мамаше в голову, та вскрикнула, её сынок завизжал, фургон продолжал катится вперёд.

– Не убивайте нас! – взмолилась она, на мгновение превратившись в человека. По её лбу стекала струйка крови, и глаза были полны ужаса.

– Нет, – сказал я ей, хотя мог и не говорить ничего, а просто расстрелять её и её сынка, но я сдерживал себя половину пути и теперь мог выпустить пар. Я убил мамашу, а перед тем, как прикончить обезумевшего сынулю, сказал ему. – Что же ты такой довольный? У мамки под юбкой? Не понимаешь, какой ты урод?

Я вышел из фургона, передвигаться на нём дальше было бессмысленно, встроенная система навигации – лучший способ себя обнаружить. Я нашёл еду в сумках мамаши, взял все патроны из ящика, забрал карабин у водителя, облил салон фургона бензином из канистры и остатки сливал, пока отходил в сторону. Вокруг была тундра. Я мог идти, куда мне вздумается, осталось только поджечь бумагу и бросить её на готовую вспыхнуть пламенной дорожкой землю, ведущую к фургону, где огонь вспыхнет ещё яростнее и сильнее. И я понял, что самый сильный огонь во мне, это желание увидеть море. Пусть и без Молоденькой рядом. Пусть ради этого я должен…


Я выстрелил и укрылся за кучей строительного мусора. Это давно стало привычкой, не раздумывая выстрелить в чужака, неважно, кто это и насколько он опасен. Я выстрелил в мужчину быстрее, чем он заметил меня. Несколько раз. Кажется, три. Потом долго полз, укрываясь за полуразрушенными стенами многоэтажки, за нагромождением железобетонных блоков, за выгоревшими и просто брошенными автомобилями. Адски жарило солнце. Пыль поднималась вверх от лёгкого движения, налипала на лицо и попадала в глаза и рот. Я прополз на брюхе не меньше полукилометра, чтобы подстреленный мной мужчина гадал, откуда я появлюсь. Я заполз в другой дом и осторожно заглянул в небольшое отверстие в стене, мужчина лежал на боку, уткнувшись лицом в землю, схватившись руками за живот. Я прицелился и выстрелил ему в голову. Левая нога у него дёрнулась, и он затих. Кончен!


С тех пор прошло много времени, наверное, с полгода, и я не встретил ни одной живой человеческой души. Животные души я встречал и некоторые превратил в пищу. А до этого случая я убил молодого мужчину. Он сидел в доме и ел из тарелки какую-то простую еду, потому что только простую еду так едят. Я выстрелил из укрытия в окно, и он дёрнулся всем телом от удара пули, выплюнул еду на стол, выпрямился, словно хотел встать, а потом плюхнулся лицом прямо в тарелку. В доме ещё была женщина, возможно, красивая, я не успел рассмотреть её лица. А у мёртвых нет лиц.

Я всё время нахожу причины убивать. И каждый раз новые причины убедительнее старых. Может для того я и ищу их.

Я долго считал, что жив только потому, что никого на своём пути не оставлял в живых. Потом в согласии с Полуяновым решил, что прежний мир погубили компромиссы, а новый изживает их, и через убийство я становлюсь частью наступающего мира.

Однажды, спрятавшись в дупле дерева, чтобы переночевать, я вспомнил Молоденькую и ту ночь, когда Буран разрешил нам познать друг друга. В моей жизни было не так много секса, гораздо чаще я мастурбировал перед экраном ноутбука. И в ту ночь я настолько разволновался, что у меня зуб на зуб не попадал от дрожи. А Молоденькая обнимала меня и ласково шептала мне: «Чего ты? Ну, чего? Глупенький». Подталкивая меня, чтобы я голым телом совершал движения любви. И в судорогах счастья выстрелил в неё, казалось, всей накопленной за дни воздержания спермой, и долго приходил в себя. И когда силы вернулись, уже не чувствовал того волнения, когда входил в Молоденькую, не предвкушал наслаждения прежней силы, и, снова выстрелив, почувствовал нарастающую горечь после краткой опьяняющей вспышки. Я остыл к ней. А Молоденькая стала носить от меня ребёнка. А может от Бурана. И все её отговаривали, убеждали, что в таких условиях не до рождения детей.

– Что ты с ним будешь делать? – строго спрашивала её Старшая. – Одна? Здесь!

И я лежал в большом тёмном дупле и думал, что долгое время семя вылетало из меня впустую, а потом соединилось с телом Молоденькой, а может это семя Бурана оплодотворило новую жизнь, но так или иначе, я не мог на эту жизнь влиять. Эта жизнь лишь в какой-то мере продолжение моей, потому что я сам по себе, как и все.


Сколько себя помню, нас всё время объединяли, от маленького коллектива на работе до целого мира, который больше всех наших представлений. Мы всё время старались обособиться, а люди, поставленные над нами, словно очень сильно этого боялись и боролись с нашим индивидуализмом. Незадолго до Снега начальник организовал нашей конторе выезд на пейнтбол. Он тоже, как Буран, прохаживался перед нами, стоявшими в шеренгу, одетых в специальную одежду, в защитные шлемы, и говорил о смысле игры, что разделившись на две команды и стреляя друг в друга из маркеров шариками с краской, мы в конечном итоге почувствуем себя одним целым и поймём, кто из нас чего стоит. Уже потом я узнал, что начальник участвовал в соревнованиях по пейнтболу и даже завоёвывал призовые места, его я тоже поразил шариками с краской.

– Не ожидал, – качал он головой после игры, расстроенный своим поражением и немного выпивший водки, – не ожидал. От тебя я меньше всего ожидал. Ты занимался этим раньше?

– Никогда. Сегодня в первый раз.

Он мне не поверил, а потом сказал:

– Ты – прирождённый стрелок. Тебе надо развиваться в этом деле.

Я не хотел.

– Так бывает, – убеждал меня начальник, – стремишься к одному, а рождён для другого. Понимаешь меня?


А потом я вышел к морю. Дул ветер, и перед глазами открывался такой простор, что не хватало глаз. Как будто кто-то позволил, наконец, глубоко вдохнуть и выдохнуть. На берегу стоял маяк, от маяка в море выступал длинный деревянный пирс. Я сел на песок и стал смотреть на волны, вспомнив, что никогда не был на море и что всегда хотел его увидеть. В детстве я часто представлял, насколько оно большое – море. Насколько непохоже на Финский залив? И если синее, то как небо или совсем другое? И пробовал пить солёную воду из стакана, как будто она – море.

Теперь море было передо мной, с синевой вдали, а у берега зеленоватое. Я зачерпнул рукой воду, поднёс к губам, попробовал её и почувствовал на языке морскую соль. Соль воды. Я нашёл своё место. И если я не буду счастлив здесь, то не буду счастлив нигде.

Красная башня маяка упиралась в небо синее, чем море, с большими белоснежными облаками, медленно плывущими за горизонт. Я поднялся на самый верх и нашёл там небольшую комнату с окном, в котором моря было ещё больше, а всё остальное не имело значения. На кровати лежал высохший труп мужчины, почти скелет в одежде. Он меня не испугал и не смутил. У окна стоял письменный стол, на столе стопка бумаги, карандаши в стаканчике и большая коробка под столом, заполненная нераспечатанными пачками бумаги в зелёной обёртке.

Я похоронил мужчину под деревом, названия которого не знал и не видел такого раньше, как не знал и имени умершего. Я решил, что он был писателем, хотя не нашёл ни одной строчки, написанной им. Я долго сидел и думал обо всём, что со мной произошло и никак не мог заставить себя встать. Мне хотелось снова и снова смотреть на море, на небо, на берег, – во всём этом был покой, которого я до сих пор не встречал. Но долго оставаться на открытом месте я боялся, к новому миру ещё предстояло привыкнуть. Поднявшись наверх в комнату, я лёг на кровать, на которой ещё недавно лежал труп, и, засыпая, подумал, что вовсе не занял его место, а просто теперь это место моё. А может я об этом размышлял пока просыпался, потому что именно тогда решил попробовать написать что-нибудь. Ведь так люди и поступали, когда я жил в Городе, стоило им чуть-чуть пожить, они тут же решали написать о своей жизни книгу. Люди зачем-то пишут книги. Когда мне исполнилось тридцать лет, я перестал понимать, зачем они их читают. Иногда я брал книги из домов, в которых убивал людей, и начинал читать, но редко дочитывал до конца. Не было одной причины, почему я переставал читать. Из одной такой книги я и запомнил слова, что если нет книги, которую захотелось бы прочитать, то есть только одно решение – написать свою. Отчасти в шутку я изменил кое-какие слова, новый смысл мне был в тех обстоятельствах ближе: «Если нет такого человека, которого бы тебе захотелось оставить в живых, убей всех».

Теперь я не стрелял в людей. В окне море было похоже на мою новую безмятежную жизнь. Я сидел за столом, пил растворимый кофе и ел запечённое мясо убитого мной кабана, я принёс его с собой в рюкзаке. Справа в стене, рядом с окном, я обнаружил прорезь, она была узкой и в неё можно было просунуть только лист бумаги, она чем-то напоминала щель в почтовом ящике. Я бросил в неё несколько листов просто так. Позавтракав, спустился вниз и, когда спускался, искал место, куда листы бумаги могли упасть, дошёл до подвала и нашёл лишь небольшие запасы испорченной еды и бочки с протухшей водой. Я вышел на пирс, погода была хорошая, светило солнце и было тепло. Море плескались под деревянным настилом и не хотелось подниматься и идти искать подходящую ветку для удилища и катить пустую бочку к небольшой речке, впадающей в море, хотелось слушать плеск волн и ждать, когда рыбки выпрыгнут над поверхностью и блеснут серебристым боком на солнце.


Писательство оказалось не меньшим трудом, чем труд, который считает трудом большинство людей; оно совершенно изматывало долгими бессмысленными промежутками времени, когда не знаешь, что написать и такими же промежутками, когда пишешь, и потом опустошённый и нервный, как будто весь день сидел на допросе и под конец выяснилось, что алиби нет. И тогда я шёл заниматься бытом, собирал дрова для печки, ловил рыбу, носил воду, придумывал о чём буду писать, это мне нравилось больше, разрозненные эпизоды пёстро теснились в голове, оживляли однообразную работу своим гулом, но стоило вернуться за стол и начать записывать всё на бумагу, волшебство исчезало. Слова оставались, но как оболочка, словно жучок выел ядро ореха, пока я поднимался наверх, или подлый взрослый съел конфету, скрутил пустой фантик, а я, не ожидая подвоха, развернул его, усевшись за стол, и вдруг услышал издевательский хохот. Огонь помог мне понять причину. Как-то утром я ждал, пока закипит вода в чайнике и ясно увидел, как энергия передаётся от одного тела к другому, а от него – третьему, и для каждого свой момент, которым нужно дорожить, а не думать, что тепло так и останется в воде. Я понял, что это распространяется на все вещи. Стоит мне взять чайник с кипятком и пойти с ним вниз, вода в нём начнёт остывать без огня, отдавая свою энергию воздуху, через металлическую оболочку. Точно так же я терял энергию слов. Я вспомнил умершего старика, мне пришёл в голову образ, что сначала идеи подобны скелету и в таком виде, как идеи, можно думать, где угодно, но как только на костях начнёт расти живая плоть, нужно либо перестать думать, либо бежать наверх и немедленно записывать, чтобы успеть передать энергию слов, которая, как переменный ток, не накапливается. А потом уже мясо обрастает кожей, когда десятки раз перечитывая одно и то же, без конца правишь написанное – самый преданный читатель, возможно, писателя – графомана.

Исписанные листы я бросал в щель в стене. Я почему-то был уверен, что так же поступал предыдущий служитель маяка. Я называл умершего и себя служителями маяка.

Однажды я написал рассказ и так же бросил листы по одному в щель, как письма в почтовый ящик. Был поздний вечер, море у берега замёрзло причудливыми ледяными фигурами, но я их не видел в чёрном окне, даже когда в темноте зажёгся пульсирующий свет маяка. И мне стало страшно. Я сбежал по лестнице вниз, на улицу, в чём был, на скользкий, весь в снегу, пирс, холод обжигал горло, у меня не было карабина, а то бы я выстрелил в зеркало маяка, потому что он разрушал мою анонимность, сигнализировал обо мне людям, которых я боялся. Я как будто указывал им путь, которого сам не знал.

Поднявшись наверх, в свою крошечную комнату, я вдруг рассмеялся, смех был отчасти истеричным: Господи! вся моя жизнь – это трясущееся тельце русского тоя, вышедшего из Снега, выжившего, потому что я всегда бил первым, не имеющего семьи и не нашедшего смысла, идущего к цели, которая как непроглядная тьма в окне, разлитые чернила на бумаге, которую нужно бросать в узкую щель, как в глухую бездну, и когда свет маяка загорается, это значит… Значит ли это, что он зажёгся от моих слов, от моих рассказов, и что всё это достойно указывать живущим путь? Или я обманываюсь, и маяк всё ещё пробуждают слова мертвеца? Мертвеца! Который так же бросал листы бумаги в никуда. К мертвецам всегда больше прислушиваются. У живых нет такой силы. И они не знают, отчего загорается свет на маяке. Загорается и гаснет. Загорается и гаснет.