Вы здесь

Смерть в Венеции (сборник). Луизхен (Томас Манн, 1898,1903,1912,1930)

Луизхен

I

Существуют браки, возникновение которых не в состоянии вообразить себе самая изощренная беллетристическая фантазия. Их следует принимать, как на театре принимаешь авантюрные сочетания противоположностей, к примеру, старости и глупости с красотой и живостью – заданные условия, закладывающие основу для математического построения фарса.

Что до супруги адвоката Якоби, она была молода и красива – женщина необыкновенной привлекательности. Лет, ну, скажем, тридцать назад ее крестили Анной-Маргаретой-Розой-Амалией, но с тех пор, сложив первые буквы, называли не иначе как Амра – именем, своим экзотическим звучанием подходившим к ней, как никакое другое. Ибо хотя темень сильных, мягких волос, которые она носила на левый пробор, зачесывая с узкого лба в обе стороны наискось, была всего лишь коричневой гущей каштанового плода, кожа тем не менее отливала совершенно южной матовой, смуглой желтизной, обтягивая формы, также словно созревшие под южным солнцем и своим вегетативным, флегматичным великолепием наводившие на мысль о какой-нибудь султанше. Этому впечатлению, подтверждаемому каждым ее жадно-вялым жестом, ничуть не противоречил тот факт, что разум этой женщины, по всей вероятности, был подчинен сердцу. Стоило ей хоть раз посмотреть на вас невежественными карими глазами – при этом она весьма оригинально четкой горизонталью вдавливала красивые брови в почти трогательно узкий лоб, – и все становилось ясно. Но она, нет, она не была такой уж простушкой, чтобы этого не знать: она просто-напросто предпочитала не выставлять на всеобщее обозрение свои слабые места, редко и мало говоря; а что возразишь против красивой немногословной женщины. О, слово «простушка», скажем прямо, никак к ней не годилось. Взгляд Амры свидетельствовал не просто о глупости, еще и о каком-то похотливом лукавстве; сразу было видно, что женщина эта не настолько ограниченна, дабы не иметь склонности победокурить… Кстати, в профиль нос ее смотрелся, пожалуй, немного слишком крупно и мясисто; но роскошный широкий рот был красив совершенной красотой, хотя и не имел никакого иного выражения, кроме как чувственного.

Итак, эта вселяющая тревожные опасения женщина являлась супругой адвоката Якоби, лет сорока, и вид его поражал всех и каждого. Он был в теле, этот адвокат, он был больше чем в теле, настоящий колосс, а не мужчина! Нижние конечности в вечных пепельно-серых брюках колонноподобной бесформенностью напоминали ноги слона, подбитая волнообразной жировой подкладкой спина была спиной медведя, а чудной, обычный его серо-зеленый пиджачишка с таким трудом застегивался поверх невероятного шарообразного живота на одну-единственную пуговицу, что тут же разлетался в обе стороны до самых плеч, стоило лишь эту пуговицу расстегнуть. На таком-то мощном туловище почти без перехода на шею сидела, однако, сравнительно маленькая голова с узкими водянистыми глазками, коротким плотным носом и свисающими в своей избыточности щеками, между которыми терялся малюсенький рот со скорбно опущенными уголками. Круглый череп, а также верхнюю губу покрывала редкая жесткая щетка светлых волос, под ней, как у перекормленной собаки, равномерно проглядывала голая кожа… Ах, да всем тут же становилось ясно, что полнота адвоката не здорового свойства. Великанское как в длину, так и в ширину тело было слишком жирным, но не мускулистым, и часто можно было наблюдать, как кровь внезапно приливает к отечному лицу, чтобы так же внезапно уступить место желтоватой бледности, а рот при этом кисло кривится…

Практику адвокат вел весьма ограниченную; но поскольку он, отчасти со стороны супруги, имел немалое состояние, то чета – кстати, бездетная – занимала на Кайзерштрассе удобный этаж и была активно вовлечена в жизнь общества; правда, несомненно, в соответствии со склонностями госпожи Амры, так как адвокат, участвовавший во всем лишь с каким-то вымученным старанием, никак не мог быть при том счастлив. Характер этого толстого человека можно назвать самым странным. Не было на свете никого вежливее, уступчивее, предупредительнее; но, пожалуй, не отдавая себе в том отчета, все ощущали, что это сверхдружелюбное и льстивое поведение по каким-то причинам вынужденно, что в основе его малодушие и внутренняя неуверенность – становилось неприятно. Нет зрелища отвратительнее, чем человек, презирающий сам себя, но все же из трусости и тщеславия желающий быть обаятельным и нравиться: не иначе, по моему убеждению, обстояло дело и с адвокатом, который в своем почти пластающемся самоумалении заходил слишком далеко, чтобы сохранять необходимое личное достоинство. Он мог сказать даме, которую хотел подвести к столу: «Сударыня, я, конечно, очень противный, но не угодно ли?..» И говорил он так, не обладая талантом посмеяться над собой, сладковато-горько, вымученно и отталкивающе. Следующий анекдот также достоверен. Однажды, когда адвокат прогуливался, какой-то рабочий, громыхая мимо ручной тележкой, крепко проехался ему по ноге колесом. Увалень слишком поздно придержал тележку и обернулся, на что адвокат, совершенно оторопев, побледнев, с трясущимися щеками, низко-низко надвинул шляпу на лоб и пробормотал: «Простите». Подобное приводит в негодование. Но этого странного колосса, казалось, постоянно мучила совесть. Появляясь со своей супругой на «холме Жаворонков» – главной эспланаде города, – он ревностно, боязливо и бегло со всеми здоровался, время от времени бросая робкие взгляды на изумительно эластично вышагивающую Амру, словно испытывая потребность смиренно склониться перед каждым лейтенантом и попросить прощения за то, что он, именно он обладает этой красивой женщиной; и в жалостной приветливости поджатые губы, казалось, умоляли, чтобы над ним только, ради бога, не смеялись.

II

Намек уже прозвучал: почему, собственно, Амра вышла замуж за адвоката Якоби, остается лишь гадать. Он, однако, со своей стороны, он любил ее, и любовью столь пылкой, что, несомненно, редко встречается у людей его комплекции, и столь смиренной и робкой, что гармонировала с его натурой в целом. Часто поздно вечером, когда Амра уже отправлялась на покой в большую спальню, высокие окна которой были задернуты сборенными гардинами в цветочек, адвокат так тихо, что слышались не шаги его, а лишь медленное подрагивание пола и мебели, подходил к тяжелой кровати, становился на колени и бесконечно осторожно брал ее за руку. Обычно в подобных случаях Амра горизонтально вдавливала брови в лоб и молча, с выражением чувственной злобы смотрела на своего непомерного мужа, распростершегося перед ней в слабом свете ночной лампы. Он же, пухлыми трясущимися руками бережно отводя с ее локтя рубашку и вжимая печально-толстое лицо в мягкий сгиб этой полной смуглой руки, туда, где на темной коже проступали мелкие голубые прожилки, – он начинал говорить приглушенным дрожащим голосом, как вообще-то разумный человек в повседневной жизни не говорит.

– Амра, – шептал он, – моя дорогая Амра! Я тебе не помешал? Ты еще не спишь? Господи, я целый день думал о том, как ты красива и как я тебя люблю!.. Послушай, что я хочу тебе сказать… Это так сложно выразить… Я так тебя люблю, что у меня иногда сжимается сердце и я не знаю, куда деваться; я люблю тебя выше моих сил! Ты, должно быть, этого не понимаешь, но верь мне… и хоть раз ты должна сказать, что немного благодарна, потому что, понимаешь, такая любовь, как моя к тебе, имеет в этой жизни свою ценность… и что ты меня никогда не предашь и не обманешь, пусть ты и не можешь меня любить, но из благодарности, из одной благодарности… Я пришел попросить тебя об этом, я так тебя прошу, я очень прошу…

Такие речи обыкновенно заканчивались тем, что адвокат, не меняя положения тела, начинал тихо и горько плакать. В таком случае Амра, однако, бывала тронута, гладила супруга по щетке волос и несколько раз утешительно и насмешливо, как обращаются к пришедшей полизать ноги собаке, тягуче повторяла:

– Да-а! Да-а! Славный пес!..

Подобное поведение Амры, безусловно, не являлось поведением добропорядочной женщины. Пора мне также сбросить наконец бремя правды, которую я до сих пор утаивал, той именно правды, что она все-таки обманывала своего супруга, что она ему, так сказать, изменяла с господином по имени Альфред Лойтнер. То был молодой одаренный композитор, который в свои двадцать семь лет небольшими забавными сочинениями уже приобрел недурное имя; стройный человек с нахальным лицом, светлыми, вольно уложенными волосами и солнечной улыбкой в глазах, очень продуманной. Он относился к тому типу нынешних мелких художников, которые требуют от себя не очень многого, прежде всего хотят быть счастливыми и славными, пользоваться своим симпатичным мелким талантом в целях повышения личного обаяния и в обществе любят производить впечатление наивной гениальности. При всей их сознательной ребячливости, безнравственности, бессовестности, жизнерадостности, самовлюбленности – а к тому же довольно крепком здоровье, чтобы сохранять способность нравиться себе и в болезнях, – тщеславие их в самом деле симпатично, до тех пор пока его крепко не задели. Горе, однако, этим мелким счастливцам и лицедеям, коли им выпадет серьезное несчастье, страдание, с которым не пококетничаешь, в котором они уже не смогут себе нравиться! Они не будут знать, как быть несчастными достойно, не сообразят, как «подступиться» к страданию, погибнут… Однако это отдельная история. Господин Лойтнер сочинял прелестные вещички: по преимуществу вальсы и мазурки, веселость которых отдавала, правда, чуть чрезмерной общедоступностью, чтобы позволительно было (насколько я в этом разбираюсь) причислить их к «музыке», если бы каждое из этих сочинений не содержало в себе оригинального фрагментика, перехода, вступления, гармоничной фразы, какого-нибудь крошечного нервного воздействия, выдававшего остроумие и изобретательность, ради чего они, казалось, и были сделаны и которые делали их интересными и для серьезных знатоков. Часто эти два одиноких такта несли в себе нечто удивительно печальное и тоскливое, что, внезапно и быстро заканчиваясь, взрывалось танцевальным задором пьески в целом…

К этому-то молодому человеку Амра Якоби и пылала преступной привязанностью, а он не имел довольно нравственных оснований противостоять ее соблазнам. Встречались там, встречались сям, нецеломудренные отношения связывали их давным-давно – отношения, о которых весь город знал и о которых весь город судачил за спиной адвоката. А что же он? Амра была слишком глупа, чтобы страдать от угрызений совести и тем самым выдать себя. Нужно утверждать как нечто вполне очевидное: адвокат, сколь бы сердце его ни отягощали беспокойство и страх, не мог питать против супруги своей никакого конкретного подозрения.

III

И вот, дабы порадовать каждую душу, на землю опустилась весна, и Амре пришла в голову чудеснейшая мысль.

– Кристиан, – сказала она (адвоката звали Кристианом), – устроим праздник, большой праздник в честь свежего весеннего пива – совсем простой, конечно, одна холодная телятина, зато много людей.

– Разумеется, – откликнулся адвокат. – Но нельзя ли несколько повременить?

На это Амра не ответила, а тут же пустилась в подробности:

– Представляешь, столько людей, что у нас будет слишком тесно; придется снять помещение, сад, зал у городских ворот, чтобы вдоволь места и воздуха. Ну, ты понимаешь. Я имею в виду, конечно, большой павильон господина Венделина, у подножия холма Жаворонков. Он стоит в стороне, с самой пивоварней соединен только проходом. Мы его празднично украсим, поставим длинные столы и будем пить весеннее пиво, танцевать, музицировать, а может, даже устроим какое-нибудь представление. Там, я знаю, есть небольшая сцена, ей я придаю особое значение… Ну, словом, это должен быть самый оригинальный праздник, мы замечательно повеселимся.

Лицо адвоката во время этого разговора чуть пожелтело, а задергавшиеся уголки рта опустились. Он сказал:

– Рад всей душой, моя дорогая Амра. Знаю, что могу положиться на твое умение. Прошу тебя все подготовить, как считаешь нужным…

IV

И Амра все подготовила, как считала нужным. Она посоветовалась с представителями общества, она лично арендовала большой павильон господина Венделина, она даже создала нечто вроде комитета, составившегося из господ, которых просили или которые вызвались посодействовать веселому представлению, призванному украсить праздник… За исключением супруги придворного актера Хильдебрандта, певицы, в комитет вошли одни мужчины – сам господин Хильдебрандт, асессор Витцнагель, некий молодой художник и господин Альфред Лойтнер, не считая нескольких студентов, приглашенных благодаря асессору, – им надлежало исполнить негритянские танцы.

Уже целых восемь дней, после того как Амра приняла решение, комитет с совещательными целями собирался на Кайзерштрассе, а именно в салоне Амры, небольшой, теплой, заставленной комнате, украшенной толстым ковром, оттоманкой со множеством подушек, веерообразной пальмой, английскими кожаными креслами и столом красного дерева с гнутыми ножками, на котором лежала плюшевая скатерть и стояли роскошные безделушки. Был и камин, еще подтопленный; черную каменную плиту украшали пара тарелок с красиво сервированными бутербродами, фужеры и два графина хереса. Амра, непринужденно перебросив ногу на ногу, откинулась на подушки осененной веерообразной пальмой оттоманки и сияла красотой теплой ночи. Блузка из светлого и очень легкого шелка обтягивала грудь, а юбка была из тяжелой, темной, вышитой крупными цветами ткани; время от времени она отводила с узкого лба каштановую волну волос. Госпожа Хильдебрандт, певица, также сидела подле нее на оттоманке; у той были рыжие волосы, она сегодня надела костюм для верховой езды. А напротив дам тесным полукругом расселись мужчины – посреди них адвокат, облюбовавший совсем низенькое кожаное кресло и выделявшийся невыразимо несчастным видом; он то и дело тяжко вздыхал и сглатывал, словно боролся с подступающей тошнотой… Господин Альфред Лойтнер, в теннисном костюме из линона, отказался от стула и, нарядный, радостный, прислонился к камину, уверив, что не может так долго сидеть без движения.

Господин Хильдебрандт благозвучным голосом заговорил об английских песнях. Это был крайне солидный и отменно одетый в черное мужчина с крупной головой кесарей и уверенными повадками – придворный актер, прекрасно образованный, с обширной эрудицией и утонченным вкусом. За серьезными разговорами он любил покритиковать Ибсена, Золя и Толстого – ведь они все преследуют предосудительные цели; но сегодня любезно снизошел до обсуждения незначительного предмета.

– Возможно, господам известна прелестная песня «That’s Maria!»[6]… – сказал он. – Она несколько пикантна, но воздействие оказывает необычайное. Кроме того, можно знаменитую… – И он предложил еще несколько песен, относительно которых в конечном счете была достигнута договоренность, а госпожа Хильдебрандт изъявила желание их спеть.

Молодому художнику, господину с низко опущенными плечами и светлой бородкой клинышком, была поручена пародия на фокусника, а господин Хильдебрандт возымел намерение представить знаменитых мужей… Короче, все развивалось как нельзя лучше, и, казалось, программа уже составлена, как вдруг снова взял слово господин асессор Витцнагель, которого отличали обходительные жесты и дуэльные, со студенчества, шрамы.

– Все это прекрасно, господа, и в самом деле обещает быть увлекательным. Однако осмелюсь высказать одно замечание. Сдается мне, нам чего-то недостает, а именно главного номера, блистательного, гвоздя, кульминации… чего-то совсем особенного, ошеломительного, шутки, которая довела бы веселье до апогея… Словом, на ваше усмотрение, определенных мыслей у меня нет, но чувство говорит мне…

– А в принципе верно! – послышался у камина тенор господина Лойтнера. – Витцнагель прав. Главный заключительный номер был бы весьма желателен. Давайте подумаем… – И несколькими энергичными движениями поправив красный ремень, он внимательно осмотрел собравшихся. Выражение его лица было и впрямь симпатичным.

– Ну что ж, – заметил господин Хильдебрандт, – если не угодно воспринимать знаменитых мужей как кульминацию…

Все согласились с асессором. Самый шутливый, главный номер желателен. Даже адвокат покивал и тихо сказал:

– И вправду – что-нибудь непревзойденно веселое…

Все погрузились в раздумья.

И вот в конце этой паузы, длившейся примерно минуту и прерываемой лишь негромкими задумчивыми восклицаниями, произошло странное. Амра сидела, откинувшись на подушки оттоманки, проворно и усердно, как мышь, грызла острый ноготь маленького мизинца, а лицо ее приняло весьма своеобразное выражение. У рта залегла улыбка, отсутствующая, почти безумная улыбка, свидетельствующая о болезненной и вместе с тем жестокой похотливости, а глаза, очень широко открытые и очень пустые, медленно обратились к камину, где на секунду задержались во взгляде молодого музыканта. Однако затем, опустив руки на колени, она рывком, всем туловищем наклонилась к супругу, адвокату, впилась в него тягучим, цепким взглядом, причем лицо ее заметно побледнело, и густо, медленно произнесла:

– Кристиан, я предлагаю, чтобы под конец ты вышел в красном шелковом детском платьице, как певичка, и что-нибудь станцевал.

Эффект от этих немногих слов был невероятным. Только юный художник постарался добродушно рассмеяться, господин же Хильдебрандт с каменно-холодным лицом решил почистить рукав, студенты закашлялись и принялись неприлично громко использовать носовые платки, госпожа Хильдебрандт сильно покраснела, что случалось не часто, а асессор Витцнагель просто сбежал за бутербродом. Адвокат в мучительной позе замер на низком кресле и, осмотревшись по сторонам желтым лицом, с испуганной улыбкой пробормотал:

– Но, Боже мой… я… вряд ли способен… не то чтобы… простите меня…

Беспечность на лице Альфреда Лойтнера куда-то пропала. Он приобрел такой вид, как если бы немного покраснел, и, вытянув голову, смотрел в глаза Амры – смущенно, непонимающе испытующе…

Та же, не изменив своей требовательной позы, так же настойчиво продолжала:

– И, Кристиан, ты должен спеть песню, которую сочинит господин Лойтнер, а он будет аккомпанировать тебе на фортепиано; это будет грандиозная и самая эффектная кульминация нашего праздника.

Воцарилась пауза, гнетущая пауза. Затем, однако, совершенно неожиданно произошло удивительное, а именно: словно заразившись, увлекшись, возбудившись, господин Лойтнер сделал шаг вперед и, дрожа от своего рода внезапного восторга, быстро заговорил:

– Боже мой, господин адвокат, я готов, я заявляю о своей готовности что-нибудь для вас сочинить… Вы должны спеть, должны станцевать… Да это единственно возможная кульминация праздника… Вот увидите, вот увидите – это будет лучшее из того, что я сделал и когда-либо сделаю… В красном шелковом детском платьице! Ах, ваша супруга художница, художница, говорю я вам! Иначе ей бы такое и в голову не пришло! Скажите «да», умоляю вас, соглашайтесь! Я такое напишу, такое сделаю, вот увидите…

Тут все разрядилось, все пришло в движение. Из недоброжелательства или вежливости – все навалились на адвоката с просьбами, и госпожа Хильдебрандт зашла так далеко, что голосом Брюнхильды громко-громко сказала:

– Господин адвокат, вы ведь вообще-то веселый, занятный человек!

Однако и сам он, адвокат, нашел теперь слова и, хоть еще слегка желтый, с высоким коэффициентом решительности произнес:

– Но послушайте, господа, что же мне сказать? Я не гожусь, поверьте. У меня мало комического дара, да и помимо того… короче, нет, к сожалению, это невозможно.

Он отпирался с непоколебимым упрямством и поскольку Амра больше не вмешивалась в дискуссию, поскольку она с довольно отсутствующим видом снова откинулась на подушки и поскольку господин Лойтнер тоже больше не сказал ни слова, а лишь с пристальным вниманием уставился на арабески ковра, господину Хильдебрандту удалось направить разговор в другое русло, и скоро общество разошлось, так и не придя к какому-либо решению по последнему вопросу.

Вечером того же дня, однако, когда Амра отправилась спать и лежала с открытыми глазами, тяжелым шагом вошел ее супруг, пододвинул к кровати стул, опустился на него и тихо, нерешительно заговорил:

– Послушай, Амра, честно говоря, меня одолевают сомнения. Если сегодня собрание натолкнулось на мой слишком резкий отказ, если я огорчил его, видит Бог, я не имел такого намерения! Или ты серьезно полагаешь… прошу тебя…

Амра мгновение помолчала, и брови ее медленно вдавились в лоб. Затем она пожала плечами и сказала:

– Не знаю, что тебе ответить, друг мой. Ты повел себя, как я совершенно от тебя не ожидала. В невежливых выражениях ты отказался поддержать программу своим содействием, в чем – и это может тебе только польстить – все усматривали необходимость. Ты, выражаясь мягко, сильно всех разочаровал и грубой неучтивостью испортил праздник, в то время как твой долг хозяина велит…

Адвокат опустил голову и, тяжело дыша, произнес:

– Нет, Амра, я не хотел быть неучтивым, поверь. Я не хочу никого обижать и вызывать неудовольствие, и если повел себя гадко, то готов это исправить. Ведь речь идет о шутке, переодевании, невинном удовольствии – почему бы и нет? Я не хочу портить праздник, я готов…

На следующий день после обеда Амра опять выехала «за покупками». Она остановилась у дома номер 78 по Хольцштрассе и поднялась на третий этаж, где ее ждали. И, растянувшись, растворившись в любви, прижимая его голову к груди, страстно прошептала:

– Сделай для четырех рук, слышишь! Мы будем вместе ему аккомпанировать, а он будет петь и танцевать. Я сама, сама возьму на себя костюм…

И странная дрожь, подавленный, судорожный смех пронзил обоих.

V

Всякому, кто желает устроить увеселение, праздник на широкую ногу под открытым небом, лучше всего порекомендовать площади господина Венделина на холме Жаворонков. С прелестной улицы предместья через высокие решетчатые ворота попадаешь в похожий на парк, принадлежащий заведению сад, в центре которого расположен просторный павильон. Этот павильон, соединенный с рестораном, кухней и пивоварней лишь узким проходом и выстроенный из весело раскрашенного дерева в забавном смешении стилей – китайского и Ренессанса, вмещает большое количество человек и имеет большие распахивающиеся двери, которые при хорошей погоде можно открыть, впустив дыхание деревьев.

Сегодня подъезжающие экипажи уже издали приветствовало разноцветное мерцание огней, так как вся решетка, садовые деревья и сам павильон были густо украшены пестрыми лампионами, что же касается праздничного зала, то он представлял собой воистину радостное зрелище. Под потолком висели мощные гирлянды, к которым, в свою очередь, были прикреплены многочисленные бумажные фонарики, хотя декор стен из флажков, ветвей и искусственных цветов был испещрен множеством электрических ламп накаливания, прекрасно освещающих зал. В конце его находилась сцена, по бокам которой стояли лиственные растения, а на красном занавесе парил гений, писанный рукой настоящего художника. С другого же конца почти до самой сцены тянулись длинные, украшенные цветами столы, где гости адвоката Якоби налегали на жареную телятину и весеннее пиво: юристы, офицеры, торговцы, художники, высокопоставленные чиновники совместно с супругами и дочерьми – никак не меньше полуторасотен человек. Явились совсем просто, в черных сюртуках и полусветлых весенних туалетах, ибо веселая раскрепощенность сделалась нынче законом. Господа самолично бегали с кружками к выставленным у торцовой стены большим бочкам, и в просторном, пестром и хорошо освещенном помещении, заполненном сладковатыми и душными праздничными испарениями елок, цветов, людей, пива, закусок, звенела посуда и раздавался гомон громких, простых разговоров, легкий, вежливый, оживленный беззаботный смех всех этих людей… Адвокат, бесформенный и беспомощный, сидел во главе одного из столов, возле сцены; он пил немного, по временам через силу обращая слово к соседке, правительственной советнице Хаверман, и с трудом дышал обвисшими уголками рта, а его опухшие, мутно-водянистые глаза неподвижно, с каким-то скорбным отчуждением смотрели в радостную суету, словно в этих праздничных испарениях, в этом шумном веселье таилось нечто невыразимо печальное и непонятное…

Вот обнесли и большими тортами, которые принялись запивать сладким вином и сопровождать речами. В обращении, целиком состоявшем из классических цитат, – даже греческих, – господин Хильдебрандт, придворный актер, воспел весеннее пиво, а асессор Витцнагель как нельзя изящнее и с обходительнейшими жестами произнес тост за присутствующих дам, причем, взяв из ближайшей вазы и со скатерти пригоршню цветов, сравнил каждый из них с дамой. Так, сидевшая напротив него в туалете из тонкого желтого шелка Амра Якоби была названа «более красивой сестрой чайной розы».

Сразу после этого она провела рукой по мягкой макушке, подняла брови и серьезно кивнула супругу – на что толстый человек встал и чуть не испортил все настроение, вызвав, как обычно, неловкое чувство и со своей уродливой улыбкой пробормотав какие-то жалкие слова… Послышалось лишь несколько искусственных «браво», и на мгновение воцарилось подавленное молчание. Тем не менее вскоре веселость снова одержала победу, и вот уже прилично поднабравшиеся гости с сигаретами начали подниматься из-за столов и с шумом собственноручно выносить их из зала, так как решили потанцевать…

Уже пробило одиннадцать, и непринужденность стала полной. Часть общества вытекла в пестро освещенный сад глотнуть свежего воздуха, другие остались в павильоне и, разбившись на группки, курили, болтали, доливали пива и пили уже стоя… И тут со сцены раздался громкий трубный клич, созывающий в зал всех и вся. Перед занавесом расселись музыканты с духовыми и струнными инструментами, были поставлены ряды стульев, на которых лежали красные программки, и дамы расселись, а господа встали позади них или сбоку. Наступила выжидательная тишина.

Тогда небольшой оркестр заиграл бурную увертюру, открылся занавес, и, подумать только, на сцене стояло несколько отвратительных негров в кричащих костюмах, с кроваво-красными губами, они оскалили зубы и принялись варварски выть… Эти выступления в самом деле явились кульминацией праздника Амры. Взорвались восторженные аплодисменты, и номер за номером развернулась умно составленная программа: на сцену в напудренном парике вышла госпожа Хильдебрандт, она ударила по полу длинным посохом и чрезмерно громко пропела: «That’s Maria!» В увешенном орденами фраке, дабы продемонстрировать самое удивительное, появился фокусник, господин Хильдебрандт пугающе похоже изобразил Гете, Бисмарка и Наполеона, а редактор доктор Визеншпрунг в последний момент прочитал шутливый доклад на тему «Весеннее пиво в его социальном значении». Под конец, однако, напряжение достигло высшей точки, так как предстоял последний, тот самый таинственный номер, заключенный в программке в рамку из лавровых листьев и значившийся как «Луизхен. Песня и танец. Музыка Альфреда Лойтнера».

Когда музыканты отложили инструменты и господин Лойтнер, который до сих пор молча, с зажатой в равнодушно выпяченных губах сигаретой подпирал дверной косяк, вместе с Амрой Якоби занял место у фортепиано в центре перед занавесом, по залу прошло движение, люди обменивались взглядами. Лицо у сочинителя покраснело, он нервно листал исписанные ноты, Амра же, напротив, несколько бледная, опершись одной рукой о спинку стула, словно из засады смотрела на публику. Затем, когда все вытянули шеи, раздался резкий звонок. Господин Лойтнер и Амра сыграли несколько тактов незначительного вступления, занавес закатали вверх, показалась Луизхен…

Судорога ошеломления, онемения зазмеилась по толпе зрителей, когда на сцену мучительной поступью танцующего медведя вышла грустная, отвратительно разряженная масса. То был адвокат. Широкое, без складок платье кроваво-красного шелка спадало с бесформенного тела до щиколоток; оно имело вырез, так что напудренная мучной пудрой шея была противно открыта. Взбитые фонариком рукава тоже были коротки, правда, толстые, дряблые руки обтягивали длинные светло-желтые перчатки, на голове сидела высокая светлая, в цвет зерна волнистая куафюра, поверх которой покачивалось зеленое перо. Из-под парика выглядывало желтое, отечное, несчастное и отчаянно-бодрое лицо, щеки которого, вызывая сострадание, постоянно подрагивали вверх-вниз, а маленькие, в красных окружиях глаза, ничего не видя, напряженно уставились в пол, сам же толстый человек с трудом перебрасывал вес с одной ноги на другую, причем либо поддерживал платье, либо бессильными руками поднимал вверх оба указательных пальца, – других движений он не знал; и сдавленно, задыхаясь, пел под звуки пианино дурацкую песенку…

Разве не сильнее обычного исходило от этой жалкой фигуры холодное дыхание страдания, убившее всякую непринужденную веселость и гнетущей тяжестью мучительного душевного напряжения, повисшее над обществом?.. Самый настоящий ужас взмыл со дна всех бесчисленных глаз, которые, будто прикованные, устремились на это зрелище, на пару за пианино и на супруга там, наверху… Неслышный, неслыханный скандал длился около пяти долгих минут.

А затем наступил момент, который никто, присутствовавший при нем, не забудет во всю свою жизнь… Представим же себе, что, собственно, произошло в этот небольшой, страшный, сложный промежуток времени.

Всем известен смехотворный куплет под названием «Луизхен», и всем, несомненно, памятны следующие строки:

Никто так польку не танцует,

Как я – Луизхен звать меня.

И любят девушку простую

Гусары, шпагами звеня. —

эти некрасивые, легковесные стишки, образующие рефрен к трем довольно длинным строфам. Так вот, написав к этим словам новую музыку, Альфред Лойтнер создал шедевр, доведя до предела свою манеру посреди вульгарной и нелепой поделки ошеломлять внезапной виртуозной вставкой высокой музыки. До-диез-мажорная мелодия в первых строфах была довольно симпатична и банальна донельзя. К началу цитированного рефрена темп оживлялся, и вступали диссонансы, которые благодаря все бодрее звучавшей «си» заставляли ожидать перехода в фа-диез-мажор. Эта дисгармония усложнялась до слова «меня»; после «любят», довершавшего сплетение и напряжение, должно было последовать растворение в фа-диез-мажоре. Вместо этого произошло поразительное. Неожиданной фразой, в результате почти гениальной находки тональность здесь резко переходила в фа-бемоль, и этот зачин, исполненный с нажатием обеих педалей на долго пропеваемый первый слог слова «девушка», был неописуемого, неслыханного воздействия! Гром посреди ясного неба, внезапное касание нервов, сбегавшее вниз по спине, чудо, откровение, почти жестокое в своей внезапности срывание покрова, разодравшийся занавес…

И на этом фа-бемольном аккорде адвокат Якоби перестал танцевать. Он замер, замер посреди сцены, словно приросши к полу, еще поднимая вверх оба указательных пальца – один чуть ниже другого, «е» из «девушки» оборвалось, он онемел; почти одновременно резко смолкло и фортепианное сопровождение, и это невероятное, отвратительно-смешное существо там, наверху, по-звериному выдвинув голову, воспаленными глазами уставилось вперед… Он уставился в разукрашенный, светлый, полный людей праздничный зал, где, как испарения всех этих людей, висел сгустившийся почти до атмосферы скандал… Уставился во все эти вскинутые, вытянувшиеся и резко освещенные лица, в сотни глаз, которые с одинаковым понимающим выражением смотрели на пару там, внизу, и на него самого… Над публикой залегла ужасная, не нарушаемая ни единым шорохом тишина, а он медленно и жутко переводил свои все более расширяющиеся глаза с этой пары на публику и с публики на эту пару… Казалось, догадка вдруг пробежала по его лицу, к этому лицу прилил поток крови, затопив его красным, в тон шелковому платью, и сразу вслед за тем оставив желтым, как воск, – и толстый человек рухнул, так что затрещали доски.

Мгновение еще длилась тишина; затем послышались крики; поднялось волнение, несколько отважных мужчин, в том числе молодой врач, вспрыгнули из зала на сцену, занавес опустили…

Амра Якоби и Альфред Лойтнер все еще сидели за пианино, отвернувшись друг от друга. Он, опустив голову, казалось, все еще слушал свой переход в фа-бемоль; она, неспособная куриными мозгами так быстро осознать, что происходит, осматривалась с совершенно пустым лицом…

Вскоре после этого в зал опять спустился молодой врач, невысокий господин еврейского происхождения с серьезным лицом и черной бородкой клинышком. Окружившим его у дверей гостям он, пожав плечами, ответил:

– Всё.