Вы здесь

Смерть Ланде. I (М. П. Арцыбашев, 1904)

I

Зимой городок затихал. Все, что было в нем молодого, беспокойного, разъезжалось по большим городам. Оставались одни старики духом и телом, жили по непоколебимому, однообразному порядку: играли в карты, служили, читали и думали, что это правильная жизнь. На улицах тихо лежал неподвижный, холодный саван белого снега, а в домах тихо и сонно копошились конченые люди. А весной, когда черная, влажная земля начинала пахнуть и везде зеленело, и солнце радостно грело, высушивая каждый бугорок, и по вечерам было тихо и чутко, – каждый день с поездом кто-нибудь приезжал домой, и на улицах показывались оживленные, свежие лица, такие же молодые и радостные, как весна. И так же естественно, как прилетали на старые гнезда птицы, как росла на старых местах трава, было то, что именно весною все молодые, жизнерадостные люди возвращались в свой маленький, тихий, немного грустный городок.

Так, в мае приехал сын недавно умершего председателя уездной земской управы, студент-математик Иван Ланде.

Целый день он просидел с матерью, все время с тусклыми, усталыми слезами рассказывавшей ему о смерти отца; а когда стало смеркаться, взял фуражку и пошел на бульвар, над берегом большой реки, еще полной от весенней воды. Там в одном месте берег падал вниз крутым обрывом и над ним были две лавочки из старых зеленых и мягких от сырости досок.

За рекой стемнело. Даль ушла куда-то в темный простор. На потемневшем глубоком небе тихо и незаметно высветились звезды, и все было полно той торжественной тишиной, когда кажется, что кто-то незримый, величавый и спокойный стоит над землей.

Только далеко внизу, на реке, протяжно, с непонятной тревожной грустью, точно предостерегая и напоминая о чем-то печальном и неизбежном, кричал пароход, и на широком речном стекле, странно светлом, когда везде было темно и черно, видна была беспокойная черная точка, быстро оставлявшая за собой ровную широкую серебряную полосу.

На бульваре было безлюдно и пусто. Только из окон клуба падали на землю желтые полосы света и в них двигались беззвучные тени, да на самом обрыве смутно чернели фигуры, вспыхивали вздрагивающие огоньки папирос и еще издали слышались голоса и смех. Ланде спокойно и тихо шел туда и улыбался. Он был легкий и тонкий человек, и шагов его почти не было слышно на мягкой земле.

– …Запоем песню ли закричим так, чтобы на том берегу было слышно! – говорил полный и звонкий женский голос, и слова его мягко и радостно вспыхивали в густом теплом воздухе.

– Начинайте! – задорно отвечал мужской голос, и кто-то смеялся.

Ланде подошел и сказал:

– Здравствуйте!

Он говорил тихо, но внятно и спокойно, и его всегда было слышно.

– А, Ланде! – обрадованно и так резко, что садилось в ушах, закричал маленький, угловатый студент и через головы других протягивал ему большую руку, торчавшую из коротких рукавов тужурки.

Ланде, мягко улыбаясь, с удовольствием крепко и долго пожал ему руку и так же любовно и ласково стал здороваться с другими. Все радостно и оживленно пожимали его худую руку, и было что-то такое простое, искреннее, хорошее в этой общей радости, что ею заразился даже никогда еще не видавший Ланде приезжий художник Молочаев, большой и сильный человек в широкой шляпе. Когда Ланде подошел к нему и сказал:

– Я – Ланде, познакомимся.

Художник ответил:

– С большим удовольствием! – и с улыбкой посмотрел ему в лицо, точно заглядывая в душу сквозь его чистые и спокойные глаза.

– Я уж о вас слышал! – прибавил он. Голос у него был твердый и звучный, как будто он бил в медный колокол.

– Разве? – спросил Ланде, улыбнулся и сейчас же отвернулся. Но в этом не было равнодушия, а была какая-то скрытая близость, точно он давно знал его.

– О чем вы тут? – спрашивал Ланде.

– Марья Николаевна хочет на луну прыгнуть! – смеясь, отозвался маленький студент.

– Это хорошо! – улыбнулся Ланде.

Больной студент Семенов хрипло закашлялся.

– А ты все болеешь? – ласково сказал Ланде и обнял его за плечи.

– Все… – грустно ответил Семенов, – по-прежнему.

– Ну, ничего! – начал Ланде, и голос его задрожал.

– Нет, брат, мне уж капут! – возразил Семенов, неестественно искривив в улыбке свое, старчески сморщенное от болезни лицо, и голос его против воли тонко и ярко прорезало острое отчаяние. – Скоро из меня хар-роший лопух вырастет!

Все притихли. Что-то холодное и чужое, и страшно близкое всем встало внутри них. Оттого отчетливо был слышен тихий, как слабо натянутая струна, голос Ланде, когда он говорил:

– Полно, голубчик! Нельзя так говорить! Нельзя так говорить о том, чего никто не знает. Все мы умрем когда-нибудь, не я, не ты один, а все, и все вместе узнаем, конец ли, лопух ли, как ты сказал, или иная жизнь. Все! Неужели ты ничего не чувствуешь за этим словом?.. Не может такая сила страдания, любви и мысли не стать над землей, уйти в лопух. И все чувствуют это и верят, и ты веришь, а только не хочешь верить, потому что боишься, как ребенок, нового, непонятного. Ведь мы не знаем смерти, и страшно в ней нам именно то, что мы ее не знаем…

Та торжественная в своей простоте искренность, с которой он говорил свои спутанные, волнующиеся в воздухе слова, действовала на измученный мозг, как неуловимый мягкий запах, как теплая струя, нежащая душу, успокаивающая, отвлекающая обостренную мысль к чему-то неопределенному и светлому, как далекая заря. Детски доверчивая надежда робко засветилась в темной глубине дрожащего сердца, и, даже не вдумываясь в его слова, а только чувствуя их, Семенов улыбнулся спокойнее и светлее.

– Блажен, кто верует! – уже легко, шутя, сказал он.

Тогда все свободнее вздохнули и снова заговорили, задвигались. Незримый холодный призрак тихо отступил и снял свою страшную тяжелую руку.

По бульвару, чиркая длинными ногами по шуршащему песку, прошел высокий, черный как тень человек.

– Это Фирсов, – сказал Ланде и, напрягая голос, крикнул: – Фирсов!

– Кто такой? – тихо спросил Молочаев.

– Так, казначейский чин… – пренебрежительно и как будто досадуя на Ланде, махнул рукой Шишмарев.

Черная тень медленно остановилась.

– Это, кажется, вы, Иван Ферапонтович? – с неверным оттенком, так, что нельзя было понять, с каким чувством он говорит, спросил скрипучий деревянный голос.

– Я, – отозвался Ланде.

Чиркая ногами и из плоской тени превращаясь в длинного костлявого человека, Фирсов подошел.

– Здравствуйте, Иван Ферапонтович, здравствуйте! – преувеличенно радостно заговорил он и, точно стараясь шуметь и волноваться как можно больше, лез по ногам сидевших к Ланде.

– Осторожней… вы!.. – недружелюбно заметил Семенов.

– Здравствуйте, Фирсов! Как живете? – крепко пожимая ему руку, сказал Ланде.

– Что ж, – потирая руки, сказал Фирсов, – как я могу жить. Служба, служба – вот и вся жизнь! Только и живу духом в церкви, обновляюсь…

В его скрипучем голосе все время свистела тоненькая фальшивая нотка самоумиления, когда он говорил о своей жизни, и казалось, что он хвастается ею перед Ланде.

– Небогатая же у вас жизнь, – с открытой насмешкой сказал Шишмарев.

Медленным, как будто хрустящим движением Фирсов повернулся к нему.

– Вы думаете? – сквозь зубы спросил он и прибавил: – Большего богатства, как общение с Богом, не знаю… Вы, конечно, иначе смотрите?

В голосе его тихо вздрогнула скрытая угроза. Шишмарев посмотрел на него презрительно и зло и отвернулся.

– Да… – протянул Фирсов, помолчав. – А я, Иван Ферапонтович, на днях был в суде присяжным. Интересное дело попалось. Судили, знаете, за кражу со взломом одного мастерового… Он тут у нас на паровой ткацкой служил мастером. Да вы его, кажется, знаете: Ткачев по фамилии…

– Ткачев? – испуганно вскрикнул Ланде, – да не может быть!

– Да, – с удовольствием сказал Фирсов, за кражу. – Дело-то само по себе пустое, но держал он себя… Можете себе представить: от защитника он отказался, сам говорил… «Я украл, говорит, конечно, но, господа присяжные, кто из вас без греха, пусть первый меня осудит!..» Кощунство, в сущности говоря! Но тут только я понял, какая сила в этих словах…

– Тут не в словах дело! – отозвался Семенов.

Фирсов вдруг весь как-то взъерошился и надулся.

– Нет, именно в этих словах!.. В словах!

И он спутанно стал доказывать, что именно эти слова, как чудо, как «слово Божие», независимо от того человека, который сказал их, применив к своей страшной и горькой жизни, «ударили по сердцам». И в том, что он говорил, было что-то такое сухое, скучное, – его не стали слушать.

Марья Николаевна протянула руку в широком белом рукаве, точно крыло какой-то большой белой птицы, и громко сказала:

– Луна, луна всходит!

Фирсов круто замолчал и с выражением злой обиды посмотрел на нее.

– Да, конечно… луна важнее! – пробормотал он.

– Все важно, – ласково, успокаивая его, улыбаясь, сказал Ланде.

В глубоком мраке, не то очень близко, не то страшно далеко, из-за черного горизонта осторожно выглянул кто-то красный и тихо стал круглиться и расти, и сейчас же в темной воде заблестели искры, и тоненький, дрожащий золотой мостик ровно протянулся от одного берега к другому, точно таинственно и безмолвно предлагая легко перейти на ту сторону, в какой-то лазурно-темный и серебряно-светлый мир.

– Какая красота! – полным, восхищенным голосом сказала Марья Николаевна, и голос ее, сильный и свежий, радостно прозвучал над обрывом.

Ланде поднял на нее глаза и долго с радостью смотрел в молодое и красивое лицо, глубокими глазами глядевшее вдаль, мимо него.

– Иван Ферапонтович, – скрипучим, унылым голосом проговорил Фирсов и встал, – мы еще увидимся, конечно… А теперь я пойду.

Конечно, увидимся, – мягко и слабо пожимая ему руку с холодными и влажными пальцами, сказал Ланде.

Фирсов молча попрощался с другими и ушел, чиркая ногами.

– Охота тебе с ним связываться, – холодно пожал плечом Шишмарев, когда он отошел. – Ханжа, скаред… по церквам шляется, а ребенка своего мучает.

– Он… – начал Ланде.

– Э, да оставь, пожалуйста! – с досадой перебил Шишмарев.

Ланде грустно улыбнулся и замолчал.

Луна всплыла над землею и повисла в воздухе, круглая, молчаливая и светлая.

– Вот, напишите что-нибудь такое, Молочаев! – не поворачивая головы, сказала Марья Николаевна. – Так я вас сразу в великие художники произведу!

Молочаев молча смотрел на луну, и глаза у него расширились, стали мягче и глубже, точно он видел что-то, невидимое никому, кроме него, таинственное и великое.

Шишмарев с пренебрежительным вниманием посмотрел на него.

– Напишет! – сказал он и, отвернувшись к Ланде, заговорил торопливо, резко и озабоченно: – Ланде, у нас тут была история на Вершиловской мельнице. Вершилов стал мясо гнилое выдавать, ну, они и того… побили стекла, управляющего помяли… Двадцать два человека взяли!

– А что, они правы, Ланде? – вдруг спросил Семенов с добродушной иронией.

– Да… – твердо ответил Ланде.

– Гм… – издал Семенов неопределенный звук и нахмурился.

– Семейства их в ужасном положении… Скверная история! – встряхнул головой Шишмарев. – Мы тут кое-что устроили для них да что!..

Все замолчали. Ланде смотрел в землю и слабо шевелил тонкими пальцами.

Семенов тихо кашлянул, и звук отчетливо отдался над обрывом. Луна незаметно, точно крадучись, поднималась все выше и выше над чем-то черным и непонятным, и чем выше она поднималась, тем понятнее и светлее становилось это черное, и скоро стали ясно, но призрачно видны противоположный берег и белые полосы тумана в лугах. От реки тихо вставал тот же белый, холодный туман, и над темной глубокой водой заходили бледные и молчаливые призраки.

Стало сыро и холодно. Семенов застегнул пальто, глубоко надвинул на голову фуражку, так что уши жалко оттопырились, точно у летучей мыши, и встал.

– Я домой… – сказал он. – Холодно… А ты, Соня, пойдешь?

– Нет, – задумчиво ответила тоненькая, как былинка, девочка, все время неподвижно сидевшая над самым обрывом.

– Ну, как хочешь… – мутным голосом, равнодушно сказал Семенов… – Холодно. Приходи ко мне, Ланде!

– Хорошо, – ответил Ланде.

– До свиданья!

– Что? – машинально отозвался Молочаев.

– Задумался, художник! До свиданья!

Семенов болезненно сгорбил спину и медленно пошел вдоль бульвара.

– Слушай, Леня… – тихо заговорил Ланде, и было видно, что думал он все время об этом. – Надо помочь тем…

– Да, что можно было – сделали. Средств нет никаких!

Ланде встал.

– Где же никаких?.. – сказал он задумчиво. – Ты приходи ко мне завтра… А теперь я пойду. Меня мама ждет.

Скоро стало совсем холодно. И земля, и небо, и вода, и лица людей – все голубело от холодного света луны и казалось прозрачным и холодным, как голубой лед. Шишмарев с Соней пошли в одну сторону, а Ланде, Молочаев и Марья Николаевна – в другую.