Глава 1
Похороны отца
Холод пробрал в пути,
у птичьего пугала, что ли
в долг попросить рукава
«Это февраль. Зима. Согласно календарю».
С самого утра с языка не сходит эта строка из стихотворения Бродского. Я истязаю себя, пытаясь вспомнить следующую строчку, но мне никак это не удается. Почему она так навязчива сегодня, почему именно она? Наверное потому, что сегодня действительно февраль. И еще, наверное, во второй строчке есть что-то, что вызывает во мне подсознательное желание ее повторять. Ну что же там дальше?
Тут память моя проясняется. Слава, Тебе, Господи.
«Когда опротивеет тьма, тогда я заговорю», – наконец-то вспоминаю я.
Да, но, во-первых, там был не февраль, а январь.
А, во-вторых, что же там дальше?
Кажется, так:
Пора. Я готов начать.
Не важно, с чего. Открыть рот.
Я могу молчать.
Но лучше мне говорить.
О чем? О днях, о ночах.
Или же – ничего.
Или же о вещах.
О вещах, а не о
людях. Они умрут.
Все. Я тоже умру.
Это бесплодный труд.
Как писать на ветру.
Вот оно в чем дело. В этом отрывке все связано с сегодняшним днем. Тут тебе и о людях, и о вещах, и о смерти, и о речах. Сегодня обо всем этом говорить будут много. Вот почему это стихотворение сегодня с утра со мной.
Все мы стоим на краю нового Магаданского кладбища, насквозь промерзшие, осыпанные инеем, щеки горят огнем, руки уже посинели и закоченели так, что мне кажется, будто замерзла суставная жидкость. Интересно, сколько сегодня градусов, – 30 или все -35? Мы не можем позволить себе не покрывать головы, иначе мороз и ветер нас самих вгонят в могилу. А она сейчас мне кажется такой страшной – эта яма. Страх этот заглушает боль и гонит мысль о том, что мы с отцом уже никогда не увидимся. Как много меня связывает с этим человеком и как мне теперь жаль, что он уже никогда не узнает, не почувствует, что для меня значило его присутствие на этом свете. Мне все еще не верится, что это он лежит в гробу. Мыслю отстраненно, будто он просто опаздывает, или мы собрались совсем по другому поводу.
Что это, нежелание или, точнее, невозможность поверить в это, или я настолько бездушен, холоден к смерти как к любому другому событию в жизни.
Кстати, смерть – это событие в жизни или это уже событие вне жизни? Надо поразмышлять над этим.
Что за мысли в моей голове, о чем я только думаю? Черт возьми, как все же быстро растут эти кладбища, вот только недавно оно считалось новым, а теперь я не вижу противоположной ограды.
Определенно, вымирают люди гораздо быстрее, чем рождаются.
Как много снега этой зимой и как холодно.
Вижу, что сугроб доходит мне до пояса, а там, на его далекой родине, совсем скоро, должно быть, зацветет вишня. Когда-нибудь я непременно поеду туда именно в это время, буду любоваться ее распустившимися цветами и вспоминать его. Я всегда буду помнить о нем, глядя на сакуру, на чужую непонятую красоту.
Ветер задувал все сильнее, поднимая мелкую снежную пыль над высокими сугробами. Вот здесь, на краю кладбища, я начинаю понимать, что эта земля создана Господом лишь для смерти, но не для жизни и уж тем более не для счастливой жизни. Земля не хочет принимать никого – вон как смерзлась, как камень. Ломы гнутся. Несчастные копатели могил. Тут в пору взрывчаткой работать, так ведь нельзя.
Повсюду дымят небольшие кострища из старой автомобильной резины, дабы хоть немного отогреть землю под очередные захоронения.
Каково же отцу было жить на промерзшей Колыме и мечтать о цветущей сакуре?
Не могу сосредоточиться, мысли путаются. О чем я сейчас думаю, я ведь должен скорбеть. Да, отец умер, это горе.
В то же время я понимаю, что жалеть мне о случившемся не стоит. Это страшная мысль, но мне она кажется настолько искренней и понятной, что мне не стыдно так думать. Как все же много ему выпало пережить в этой его долгой, очень долгой и непредсказуемой жизни. Человек не должен переносить такое количество страданий.
Но никто в этой жизни не получает испытаний более того, что может вынести.
Опять меня занесло в философию. Что же происходит в моей голове? Может это «горе потери», но почему тогда я так ясно чувствую, что ему стало очень спокойно и свободно и что, пожалуй, только теперь для него завершились все его беды и страдания.
Может быть, единственное, о чем он сейчас сожалеет, так это о нас, его детях, о том, что, возможно, очень не скоро, ему удастся с нами встретиться. Хотя, о чем я думаю, все ведь в руках Господа, на все Его воля.
Долго ли мы уже здесь находимся. Я совсем потерял чувство времени.
Все замерзли, нужно рассчитаться с похоронной командой. Наверно, они уже заждались меня в предвкушении «горячительного».
Их можно понять, работать на кладбище, каждый раз видеть смерть, да еще в такую холодину. Без водки тут никак не справиться.
О чем я только думаю? О смерти, да сейчас я думаю о ней.
Вот уже и началась новая веха в моей жизни. Кладбище теперь не будет для меня чем-то непонятным, чем-то не связанным с моей жизнью. С этого дня мне, наверное, придется здесь бывать регулярно.
Ходят же люди на кладбище по каким-то дням, надо бы узнать – по каким.
Сейчас поймал себя на мысли, как беспечно я к этому отношусь. Вот это и есть издержки воспитания маленького человечка, родившегося и выросшего рядом с постоянным горем других.
В окружении лагерных бараков, сторожевых вышек и кладбищенских колышков, детские игры в мушкетеров с фехтованием на шпагах из берцовых костей, то есть на Колыме. Тут любая психика даст такую кривизну, что никакому Фрейду не снилось.
Как же все это можно представить себе теперь, спустя 30 лет, а тогда ничего, все было как должное. Слишком много смерти было вокруг, чтобы придавать значение психике. Главное – жизнь, а ее качество далеко не на первом месте. Наверное, невозможно поверить, но иного объяснения нет – только генетика позволяет мне оставаться таким трезвым, всегда и несмотря ни на что.
Вот она кровь самураев. Людей, еще пятьсот лет назад понимавших необходимость и важность достойной смерти и поэтому не знавших страха.
Все и всегда говорили, как мы не похожи с отцом внешне, вернее, я не похож на него. Но как схож наш образ мыслей, поведение, жесты и даже мимика.
Я во всем хотел ему подражать. Мне всегда хотелось быть на него похожим, чтобы все и всегда понимали, что я его сын – и по крови, и по духу. И раз уж нет между нами внешней схожести, пусть она будет духовной.
А что еще может быть таким действенным, как генная память?
Воспитание? Вряд ли. Какое уж тут воспитание, скорее – его отсутствие.
Мы были предоставлены сами себе. Очень болезненная передача опыта и ошибок от одного лба к другому.
Школа? Не хотелось бы мне называть воспитанием то, что мы получали в школе.
Обучаясь в здании с видом на лагерные руины, какая уж там может быть эстетика и педагогика, как для учеников, так и для учителей. Все в подкорке, в подсознании.
С самого рождения и до сегодняшних дней вид кладбищ и лагерей вызывает умиление и воспоминание о детстве.
А вот память предков это уже вне понимания, это настолько нереально, и необъяснимо, но, однако же, верно. Это есть, с полной уверенностью говорю, я всегда это чувствовал – есть.
Иначе, откуда взяться этой большой и непонятной любви к тем местам, о которых только и слышал из рассказов отца, да видел несколько картинок по телевизору.
Что еще может так тянуть в неизвестность, туда к цветущей сакуре, прочь от этой промерзшей земли, сохраняя сознание в чистоте и даря надежду на все лучшее, я это называю памятью предков, светом, ведущим по жизни меня – Алексея Александровича Торопова.