Извещение Б-21
Прошу известить гр. Богданову Татьяну Тимофеевну, проживающ. д. Хохлы, Обут. с\с, в том, что её муж к-рмеец Богданов Николай Петрович, в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был ранен и умер от ран 25 февраля 1945 г. Похоронен с отданием воинских почестей в В.-Пруссии, д. Штайн боттен, могила № 16.
Ни должности, ни имени и отчества л-та Елькина я не запомнил.
Вместе с похоронкой мама получила в военкомате и отцову посылку, кем-то вскрытую и разворованную. Остались в ней только карманные часы в продолговатом металлическом футляре с мутным целлулоидным стеклом, несколько чистых блокнотов из лощёной бумаги и ещё одна похоронка из воинской части, отпечатанная на машинке. Всё это было завёрнуто в серую шёлковую тряпку. Дед Арсентий сердито ворчал: «Язви их, мерзавцы, на что обзарились, даже не сжалились над убитым солдатом и его семьёй». Как мама тогда дошла до дома вместе с этой посылкой и похоронкой, я услышал чуть позже, но сама она об этом больше никогда не вспоминала. Это была самая больная душевная рана в её жизни, которую она потом старалась не бередить.
И мне сегодня не надо бы непрошено тревожить самую большую боль маминой души, упокоенную с её прахом, но, предательски запоздало, что-то свербит и жжёт в памяти, щемит душу несмолкающим, отдалённым годами эхом пережитого горя. Всё принуждает вернуться уставшей памятью в прошлое, на ту немыслимо тяжёлую дорогу, по которой мама несла свой скорбный груз, и поднатужиться, помочь ей, да хоть побыть рядом с ней в эти скорбные часы. Да что толку вспоминать свою тогдашнюю, да и сегодняшнюю, беспомощность и невозможность хоть что-то в прошлой жизни поправить. Всё в ней оставалось неизменным, как суровый приговор судьбы, не подлежащий обжалованию.
Мамина попутчица, Клавдия Каргапольцева, получила целёхонькую посылку, и муж вскоре вернулся с войны живым и здоровым. Казалось бы, две деревенские женщины, измученные на колхозной работе с малыми детишками, но какие разные судьбы им выписала война-разлучница! Потом мама жаловалась бабе Лепистинье: «Думала, что домой с этим похоронным грузом не дойду, да и возвращаться, мама, не хотела. Взять бы, думала, да умереть тут же, на дороге. Казалось, с похорон Николая иду, ноженьки не держали, подкашивались. Вся изревелась, света белого не видела перед собой».
Маме тогда было двадцать восемь лет, убитому на войне отцу шёл тридцать второй год…
Обвально, разом, рухнула самая красивая мечта моей ещё короткой, только начинающейся жизни. Невозможно было сразу поверить, что я остался без отца, которым грезил. Он жил во мне, я с ним разговаривал как с живым, и вдруг – его нет. Я бросил на стол похоронку, заголосил во весь голос и, не видя ничего перед собой, шибанул ногой входную дверь и выбежал на улицу. До поздней ночи одиноко бродил по берегу притихшего озера возле нашего огорода, давая волю слезам. Горько и безутешно оплакивал я гибель отца, и это неимоверно тяжёлое, горькое чувство не покидало меня потом долгие годы, да и сейчас оно глубоко сидит во мне, только не кровоточит.
Опустилась июньская ночь. И на звездном небе незримо выплыла равнодушная ко всему луна, когда я, уревевшись до изнеможения, забрёл в свой огород и упал возле плетня в густую прохладную траву и забылся тревожным, тяжёлым сном. И до меня откуда-то доносился или чудился торопливый перестук воинских эшелонов, обрывисто мелькали в теплушках весёлые лица солдат, а я будто все бегаю и бегаю вдоль эшелонов и ищу, и зову, и зову своего папку и никак не могу до него докричаться. Каким же непривычно одиноким и беззащитным казался я себе без папки под этим огромным ночным небом, в этой жестокой жизни, вмиг придавившей меня самым большим горем! «Как же я теперь буду жить без него?» – безответно и надолго засел тогда во мне этот детский вопрос, на который потом давала свои тяжёлые ответы только сама жизнь.
Уже поздней ночью подняла меня мама из огородной травы, заботливо прижала к себе, ласково погладила мои непокорные волосы, и тут я с боязливой жалостью взглянул в её опухшее от слёз лицо, и во мне что-то непривычно дрогнуло, я безголосо захрипел, обнял её и уткнулся ей головой в живот. Так, обнявшись, мы и побрели в наш теперь уже сиротский дом. А светлая лунная ночь изливалась над нами струящимися потоками серебристого света, и в зеркальной глади озера сказочной громадой отражался звёздный купол перевёрнутого неба. И только за озером в траурной тишине этой незабываемой ночи одиноко и надсадно тарахтел на поле трактор, изредка мелькая в темноте блуждающим светом фар, будто кого-то искал и искал в растерянности и никак не мог найти.
На другой день, как после страшной бури, разговаривали в доме мало и тихо, к тому же принялись делать генеральную уборку, и, когда всё переделали, баба Лепистинья мне шепнула, что вечером будем справлять по отцу поминки. В тихой печали собрались мы всей семьёй поздним вечером на поминальный ужин. Дед Арсентий откуда-то извлёк, видать, заранее припасённую бутылку, набулькал в стаканы и, тяжело передохнув, в сердцах сказал: «Ах ты, язви её, маленько Николай Петрович до победы не дожил, для встречи берёг, типеря давайте за помин его души выпьем, чтоб земля ему пухом была», – и, запрокинув голову, не спеша выпил, вытер рукой свои рыжеватые усы и стал молча закусывать. Баба Лепистинья вместе с мамой тоже выпили и какое-то время молча закусывали, как вдруг мама выронила звякнувшую об стол ложку и с таким тяжким стоном и болью зашептала, что все за столом замерли и в недоумении на неё уставились. «Да как же это я? – с вкрадчивым удивлением говорила она хриплым шепотом. – Да как же я не отозвалась ему ни сердцем, ни умом тогда, в марте, когда непрошеные холодные слёзы из меня градом катились и катились. Это же, мама, измаянная душа Николая на девятины и сороковины тут была, ведь всё сходится. Это она на прощание к нам заглянула, металась тут, звала, страдала, маялась, глядя на нас, а я не отозвалась. Как тяжко его обидела! За что? Его-то? Ведь мои холодные слёзы все время напоминали о привалившем горе, холодили меня, а я бесчувственной оказалась, глухой, будто закаменела. Как это я могла? У кого теперь прощения вымолить?» Мама уронила голову на стол, закрыла лицо руками, и её худые плечи мелко затряслись в беззвучном плаче.
Чтобы не разреветься, я рывком встал из-за стола и направился к выходу, но неожиданно дед крикнул вдогонку: «Завтра робить пойдёшь, Валька, с бригадиром договорился, долго-то не блуди».
Не по душе тогда мне стал произнесённый дедом тост за «помин души» в тот скорбный вечер, и, когда его слышу, всегда вспоминаю гибель отца и то печальное застолье.