III
«Кто ее знает, – думал Богданович, входя в переднюю. – Может быть, и в самом деле сегодня что-нибудь важное случилось».
Его встретил муж Людмилы Васильевны, молчаливый и робкий чиновник.
– Что, Людмила Васильевна дома?
– Как же-с, милости просим. Только она спит.
– Спит? Зачем спит?
– Да устала, верно, с детишками долго гуляла, так и прилегла после обеда.
– Она здорова?
– Слава Богу. Мне, вы извините, по делу сейчас надо, так я ее разбужу.
– Нет, зачем же, все равно, я в другой раз зайду… Но муж уже ушел.
Богданович остался один и присел в кресло. Меблировка в гостиной была старенькая, но с претензиями. На стульях, в живописном беспорядке, лежали куски желтой материи, занавеси были подобраны небрежно с одной стороны, а на столе тускло горела высокая лампа в японском вкусе.
Людмила Васильевна сама купила эту лампу.
Богдановичу становилось скучно.
«Удивительная женщина! – подумал он. – Умоляла не опоздать, а сама спит». Портьера тихо приподнялась, и вошла Людмила Васильевна.
Она была одета в какое-то странное турецкое платье с зелеными разводами и длинными рукавами. На лице виднелись следы пудры.
– Ах, это вы, мой друг, – сказала она.
Поздоровавшись, она села в кресло с другой стороны стола и молчала. Богданович тоже молчал. Наконец Людмила Васильевна, еще не совсем проснувшаяся, сладко зевнула, и Богдановичу стало неприятно.
– Вы меня звали… – сказал он.
– Ах да, друг мой. Мне было так грустно… Мне казалось, что вы никогда больше не придете… Я собиралась к вам сама… Те два стихотворения в прозе… я их кончила…
– Но ничего не случилось?
– Ничего нового… Скажите, недостаточно ли и того, что было прежде? Вы знаете, как я глубоко несчастна…
– Перестаньте, дорогая, – сказал Богданович и пересел ближе к ней. – Разве у вас нет величайшего счастия – искусства? Разве оно не ваше? Работайте…
– О, вы один понимаете, Дмитрий, что такое для меня искусство! – вскричала Людмила Васильевна. – Но я женщина… У меня есть сердце… И оно любит вас, это бедное сердце!
Она вскочила с кресла, схватила руки Богдановича и так смотрела на него, точно не в любви его уверяла, а намеревалась задушить собственными руками.
Дмитрий Николаевич тем не менее почувствовал себя необыкновенно приятно.
О своем обожании она говорила ему часто, он знал ее хорошо, и она ему не нравилась, а между тем неизменное чувство удовлетворения и радости приходило к нему при первом слове любви.
Так было у него со всеми. Он не любил новых знакомств – ведь еще неизвестно, как-то к нему отнесутся эти новые люди? И он часто правился женщинам, потому что слишком боялся не понравиться.
Богданович был скорее красив, чем некрасив, – высокий, стройный, с золотистой курчавой бородкой и правильными чертами. Но было что-то отталкивающее в его лице, – и это он знал – что-то хищное, нехорошее. Несмотря на свою аккуратность, тщательно расчесанные пышные волосы и белоснежные воротнички, он всегда казался точно недостаточно умытым, а воротнички недостаточно белоснежными.
– Я вас люблю, поймите!.. – продолжала Людмила Васильевна почти шепотом. – Люблю самой идеальной, самой возвышенной и святой любовью… Я всем готова жертвовать для вас – своею жизнью, жизнью близких. Если б нужно было… да, верь мне… если б нужно было убить моих детей для тебя… я бы их убила!
Она остановилась.
Дмитрий Николаевич слушал, не глядя на нее. Он старался сделаться равнодушным и повторял про себя: «Сколько раз она это говорила. Скучно! Расстраивает себе нервы, становится на ходули… и все это напускное…»
Но помимо его воли и желания-сладкое, привычное чувство поднималось в душе; он не думал о Людмиле Васильевне, ему было все равно, кто говорит слова любви: но они относятся к нему, его любят, за него готовы отдать жизнь… Слова – но какие дивные! Какие сладкие мечты!
Это продолжалось одну минуту. Богданович опомнился и встал.
– Хороший вы мой человек, – сказал он Людмиле Васильевне и взял ее за руки. – У меня такая бесконечная нежность к вам. Я вас люблю, как свое милое дитя… И разве вы не мое дитя? Разве не я помог вам найти себя? Мы навеки родные… А любовь… Я ее не знаю и, верно, не узнаю никогда…
Он торжественно наклонил свою курчавую голову к рукам Людмилы Васильевны. Чувство умиления и внутренней радости было еще велико – и Богданович прослезился.