Часть 2. Чужая тайна
Комья плодородной чёрной земли ещё не высохли до конца. У свежей могилы виднелись многочисленные следы ног. Казак сидел подле Лукерьи, на влажной тёплой земле и смотрел отсутствующим взглядом куда-то вдаль. Что он видел теперь? Картины своего детства? Как мать поила его парным молоком из крынки, как он с отцом косил траву, а лошадёнка их тем временем съела весь хлеб. Он вспоминал в своём горестном забытьи, как отец учил его плавать, плеск воды, брызги, ощущение страха и счастья одновременно, восторженный визг и новое преодоление себя. Вспоминал казак, как мать приглядывала ему, уже взрослому, невест из соседней деревни, и как он потешался над её выбором. Вспоминал и розги за непослушание от бати, и как из дома в шесть лет ушёл в горы на водопады, а потом его искали всей деревней. Гомон птиц вернул казака к жизни. По его мужественному лицу с оселедцем за левым ухом текли крупные мужские солёные слёзы. Серьга в левом ухе – знак единственного сына в семье – была уже не нужна. Не стало семьи. Кому он теперь сын? По багровому рубцу на щеке казака струились слёзы.
– Ты поплачь, Сава, поплачь – легче будет, – Лукерья терпеливо, ласково, сердечно гладила его по плечу, – со слезами и горе выйдет. Им хорошо сейчас, там, в другом мире. Мы отпели их в церкви, всё как надо. Ты не беспокойся, Савушка, всё сделали, по-христиански.
Казак вытащил из-за пояса льняной платок, подарок матери, и оставил его на могиле родителей. Начался дождь. Сама природа оплакивала чужую смерть. Комья земли на могиле слиплись, и платок прибило крупными каплями к чёрной комковатой вязкой свежевырытой земле.
И потекла жизнь у казака, день за днём. Тошно было на душе хлопцу. Сначала он не мог спать по ночам. Слышались шорохи, чьи-то шаги, чьё-то тёплое дыхание. В короткие часы забытья чудилось казаку, будто нежные руки, от которых так пахло мелиссой и мятой, снова обнимают его, а мамины губы целуют его лысый затылок. Вскакивая в ночи на полатях, в ответ он видел лишь темноту. Тишина, раздираемая трелями певчих цикад, окутывала дом. Ночь, тёмная, душная и глухая, созерцала человеческое горе, бездонно глубокое, как море, и такое же удушливое, как запах лаванды. Лавандовый аромат навсегда будет связан в памяти казака со смертью родителей.
Первые дни слились для казака в одни слепые одноликие будни. Он не понимал, что ел и что пил, не слышал ничего происходящего вокруг, не чувствовал холода, не реагировал на боль – все ощущения притупились, расхотелось жить. И та единственная радость встречи сменилась устойчивым осознанием не преодолимого горя, которое началось и не кончалось ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Небритый, опустившийся и равнодушный, казак сидел на пороге хаты. Куда теперь идти, что делать и зачем теперь всё это? Лукерья частенько заглядывала к нему – она единственная, кто искренне любил его семью – журила его за нежелание жить, за уныние, тут же жалела его и плакала вместе с ним.
– Родители твои хоть пожили, Сава. Две-то жизни, сам знаешь, ещё никто не жил, а посмотри на мою судьбу! Что мужа, что ребёночка Бог прибрал – умерли они от тифа. Вот тепериче одна я. Да вот только прибился ко мне мальчонка-беспризорник. Многие семьи у нас, пока тебя-то не было, тиф скосил. Видать, остался один одинёшенек. Вот я его и приютила, и оставила у себя. Этим и живу, дышу. Радость он для меня большая, Сава, смыслом жизни моей стал. Бабе-то, сам знаешь, без дитя – хоть в петлю лезь, и жить не за чем. А ты, Сава, помог бы нам, что ли. Вот, хворосту надо натаскать. Дверь окривела – петли бы подправить. Косу наточить мне надобно, не могу до кузнеца никак дойти. А помнишь, Сава, какие вы с отцом горшки да кувшины, да крынки лепили! Помнишь ли ремесло своё, Савушка?
И тут казак, словно очнувшись от мучительного, свинцового и гнетущего сна, выпрямился и внятно произнёс:
– Зови своего найдёныша. Как кличут-то его? Пойдём на карьер, привезём глины поболе. Научу его гончарному ремеслу. Негоже в нищете жить. Работать надо. Да и хлопчику твоему наука будет.
Час спустя на обитом обветшалом пороге мазанки тёрся и застенчиво мялся мальчонка лет семи. Рыжий, кудрявый, весь в конопушках, с озорными ярко-синими глазёнками, в рваных штанинах и с босыми грязными исцарапанными ножонками. Рубаха не по возрасту была подпоясана пеньковой верёвкой. Колючки чертополоха гроздьями свисали с рваных штанин.
– Меня Власом кличут. А вы, дядько, Савелием будете? – мальчонка с любопытством разглядывал бывалого казака. Скуластое, красивое лицо воина со шрамом на щеке, точёным прямым профилем и выразительными синими глазами приковывало всё внимание мальчугана. Длинный чёрный чуб на бритой голове, заправленный по привычке за левое ухо, придавал лицу казака суровый воинственный вид. Массивная серебряная серьга в форме полумесяца свисала уже с правого уха, как знак того, что Савелий – последний мужчина в роду. Казак ласково взглянул на ребёнка. По возрасту он мог бы иметь вот такого сынишку. Мог бы, да только любви взаимной по юности не случилось, затем служба, а после и сватать некому – мать с отцом в сырой земле лежат, вот и весь сказ.
– Иди ко мне, – Савелий протянул мальчонке широкие мозолистые ладони, – ну, рассказывай, как живёшь с тёткой Лукерьей. Давно ль ты у неё? Пойдёшь со мной впотьмах на добычу глины?
Тут конопатый Влас залился таким красноречием, что мальчонку было просто не остановить. Он в подробностях поведал казаку, как попал к тётке Лукерье, как та его приголубила, обогрела, накормила да и оставила жить у себя. Рассказал Влас, как не легко им с тёткой приходится, грошей маловато, а тётка Лукерья всё, что случится заработать, на него, Власа то есть, и тратит. Вот сапоги ему недавно справила на ярмарке, да недолго довелось их носить – малы стали. Казак поймал себя на мысли, что впервые за последние несколько дней улыбнулся, глядя на медноволосого мальчонку. Сколько же счастья в детях, сколько в них жизни, сколько в них Бога! Эти маленькие создания даже не подозревают, что вся земля и все её сокровища принадлежат им, и мир вращается вокруг них, и нет ничего пленительней и желанней детского смеха!
Конец ознакомительного фрагмента.