Вы здесь

Скрытые корни русской революции. Отречение великой революционерки. 1873-1920. Часть вторая. Тюрьма и суд (Екатерина Брешко-Брешковская)

Часть вторая

Тюрьма и суд

Глава 5

Арест, 1874 год

Мы направились в сторону Подолии, но я почти не помню подробностей нашего путешествия. В одной из деревень я отдала последнюю нелегальную листовку, после чего решила сама написать воззвание к крестьянам. Стефанович сделал три копии этого воззвания. Я поступила так, потому что во время разговоров с крестьянами те всегда говорили:

– Если бы вы записали эти слова и распространяли повсюду, от них бы была реальная польза, потому что тогда люди бы знали, что это не выдумки.

В те чудовищно невежественные времена, когда в деревнях не видели других бумаг, кроме приказов, изданных властями, вера крестьян в письменное слово была колоссальна, тем более что среди них не было никого, кто умел сколько-нибудь прилично писать.

Однажды в Златополе несдержанный темперамент Якова едва не довел нас до беды. Он остро ощущал страдания народа и при виде малейшей несправедливости выходил из себя и был готов броситься на защиту пострадавшего. В этот раз мы вошли в лавку на базаре и застали там женщину – та рыдала, очевидно, от отчаяния. Указывая на купца, она кричала: «Он украл у меня рубль! Я заплатила ему, а теперь он все отрицает! Как я пойду домой? Помогите, добрые люди, лавочник меня ограбил!»

У нее был такой жалостный вид, что я сильно испугалась. Яков бросился к лавочнику, потрясая кулаком. Зрелище было ужасное. И тот и другой обменивались злобными угрозами. Я вспомнила про наши фальшивые паспорта и про то, что может вмешаться полиция, и поэтому всунула рубль в ладонь женщине, взяла Стефановича за руку и вывела его из лавки. Мне не хотелось упрекать своего молодого спутника за его неосторожность. Совесть мучила меня за то, что я давлю в зародыше чистые, искренние порывы юной души, но в моем уме на первом плане всегда стояла мысль о долгой, постоянной работе ради наших невежественных, порабощенных братьев, заставлявшая меня избегать опасных осложнений в затруднительных ситуациях.

Мы шли оттуда молчаливые и опечаленные. Я заметила дряхлую старуху в шубе и чепце, у которой почти не было сил, чтобы двигаться. Очевидно, она была последним потомком какого-нибудь впавшего в нищету древнего и знатного рода. Я толкнула Якова локтем:

– Смотри, ну разве она не счастлива? Кто заподозрит ее в чем-нибудь противозаконном? Никому и в голову не придет спрашивать у нее паспорт.

Мы от всей души посмеялись над идеей, что эта жалкая личность может вызвать зависть у двух здоровых, сильных людей.

В середине сентября мы добрались до Тульчина – местечка, где декабристы проводили собрания своего Южного общества. Но о декабристах мы не думали: прошлому не было места в наших умах. Мы надеялись здесь познакомиться с кем-нибудь из храбрых повстанцев, которые наводили ужас на все власти Подолии своими набегами в разных частях области. Пока что поймать этих налетчиков никому не удавалось, и о них среди народа ходило много интересных легенд. Однако мы не сумели напасть на их след и решили провести немного времени в самом Тульчине или в его окрестностях, чтобы побольше разузнать об этих событиях.

Тульчин представлял собой местечко на землях богатого польского помещика. Его древний замок стоял на краю села, окруженный пришедшим в упадок парком. Неподалеку от парка находилась деревушка Варваска, где мы решили остановиться. Жили там только крестьяне. В Тульчине было множество мелких лавочников, полностью поглощенных своими денежными делами. Все свое внимание они уделяли жизни базара, куда в огромных количествах свозили продукты из окрестных деревень. Я решила воспользоваться базарными днями. Варваска находилась так близко от Тульчина, что попасть туда не было проблемой.

Мы вошли в один из домов и попросили дать нам комнату. Изучив наши паспорта, хозяин разрешил нам остаться. Обстановка в этом доме была не такой примитивной, как в наших прежних жилищах. В местечке было полно евреев, поляков и людей других национальностей. Здесь постоянно сменяли друг друга ремесленники, бродяги и контрабандисты. Кроме того, население жило в постоянном ожидании набегов последователей знаменитого Кармелюка.

Кармелюк был легендарным героем-разбойником, который оставался невидимкой при свете дня, грабил богатых и помогал бедным. Именно о нем говорили, что «ни одна тюрьма его не удержит» из-за его силы и проворства. Стефанович с восторгом слушал истории об этом герое и о том доверии, которое питали к нему бедные люди. Он представлял себе войны, которые вели запорожцы, и страстно желал возродить храбрую борьбу украинцев со всем, что мешает их миролюбивой жизни, полной красоты и поэзии.

Мои посещения рынка давали много материала для изучения условий местной жизни. Задумчивые, молчаливые малороссияне стояли около своих возов, нагруженных салом, свиньями и другим товаром. Они выглядели совершенно отчужденными от шумного, оживленного базара, как будто пришли сюда не для того, чтобы продать свой товар, а чтобы поразмыслить над важными проблемами. Они никогда не заговаривали первыми, а на вопросы давали короткие ответы. Покупателей было гораздо больше, чем продавцов, и они всегда куда-то спешили.

Помимо этих двух преобладающих типов, тут и там можно было видеть людей иного склада. Это были «люди без места» – они ничего не продавали и не покупали, а только бросали вокруг себя взгляды, как будто в ожидании чего-то. Их лица были усталыми, одежда – неопрятной, поведение – робким. Они стояли, прислонившись к стене, либо медленно бродили от одной телеги к другой. Все они были «безземельными людьми», за малым исключением – бывшие дворовые, покинувшие своих хозяев, иногда по собственной воле, иногда вынужденно. Не имея ни работы, ни дома, ни ремесла, эти люди бродили по всей России как парии, ища прибежища для своих голодных, утомленных тел. Они охотно вступали в разговор и, как только он касался их личных дел, были готовы говорить часами. С каждым базарным днем круг моих знакомств расширялся. В этом уголке России, где собралось столько людей, готовых на что угодно ради куска хлеба, можно было собрать обширный этнографический и экономический материал. Однако мои заботы и интересы влекли меня к Варваске, куда в основном и было обращено мое внимание.

Хозяин нашего дома заявил, что комната, которую он собирался нам дать, не готова, поскольку из-за сильных дождей пострадала одна стена, и ее следует починить. Пока же мы могли жить в хате. Она была разделена перегородкой на две части. Нам разрешили спать на скамьях в передней половине. Хозяин и хозяйка жили на другой половине. Детей у них не было.

Мой «племянник», сапожник, и его «тетя», красильщица, не зарабатывали никаких денег своим ремеслом, отчасти из-за своей неумелости, а отчасти из-за того, что время у них уходило на другие дела. Финансовые средства нашей организации были очень скудными. У тех из нас, кто уходил «в народ», денег было очень мало, хотя мы с удовольствием могли жить на хлебе с яблоками и салом.

Деньги у нас кончались, и поэтому Яков решил, что ему пора возвращаться в любимый Киев. Ему не терпелось узнать, что там происходит в наше отсутствие. У меня осталось только два рубля и несколько копеек, на которые приходилось жить, пока он не вернется. Хозяину сказали, что мой «племянник» отбыл по делам и вернется через несколько дней.

Я спала на лучшей скамье в «красном углу». Подушкой служил мой мешок. Я накрывалась своим пальто и погружалась в крепкий сон. Стефанович не забрал своих инструментов. Они лежали в мешке под скамьей, вместе с военными картами, рукописными прокламациями и сменой белья. Хозяева, настоящие крестьяне, в противоположность той наивности, с которой они относились к чужим письмам, никогда бы не позволили себе рыться в пожитках своих постояльцев. Письма они считали собственностью всех соседей и даже всей деревни. Прикоснуться же к чужим пожиткам или разглядывать их без разрешения владельца считалось крайней невежливостью; но когда кто-нибудь из нас садился написать письмо, хозяин и его гости собирались вокруг, внимательно следили и обменивались репликами:

– Какие маленькие буковки! Их почти и не видно!

– Наш писец в полицейском участке пишет так же быстро.

– Хорошо, брат, хорошо.

– Кому вы пишете? Вы оба умеете писать?

– Ну, теперь прочтите нам, что вы написали.

Я читала, но совсем не то, что написала. Отказываться было бы неразумно, но мои прокламации были слишком резкими, чтобы читать их среди людей, которых я почти не знала.

После отбытия Стефановича я продолжала ходить на базар. Однажды, когда я возвращалась домой ясным воскресным днем (кажется, было 27 сентября) с куском сала и несколькими яблоками, меня остановили. Из-за своего пальто и платка, завязанного «по-русски» под подбородком, я выделялась из толпы малороссиян. Идя по насыпи, которая соединяла Варваску с Тульчином, я услышала звук экипажа. Мимо меня проскакала пара лошадей; на облучке сидел кучер, а в экипаже находился местный становой.

– Стой! – крикнул он. – Эй ты, там, садись на облучок!

Но я продолжала идти.

– Ты слышишь, ты, женщина из Орла? Садись сюда. Ты живешь у… Мы едем туда. Нам по пути.

Я чувствовала, что пропала, но оставалась слабая надежда на мой паспорт. Когда мы прибыли, хозяин дома был один. Он удивился появлению станового.

– Где вещи этой женщины? – немедленно спросил тот.

– У нее нет вещей, – ответил хозяин. – Вот ее паспорт.

Он достал из своего сундука мой паспорт, думая, что тот защитит его. Становой изучил паспорт и сразу же понял, что он фальшивый. В нем чего-то не хватало.

– Говорю тебе, покажи мне ее вещи.

– У нее нет вещей, – повторил хозяин и вопросительно взглянул на меня и станового. Очевидно, он считал, что полиция ищет краденое, а вовсе не мой жалкий мешок.

– Не может быть. Немедленно давай сюда ее вещи.

– У нее ничего нет, кроме мешка.

– Дай мне ее мешок.

Становой лихорадочно принялся доставать из мешка один предмет за другим. Сперва ему попались инструменты, и становой отложил их после осмотра, сказав, что они выглядят подозрительно. Вероятно, он считал, что они украдены. Я громко рассмеялась. Я видела, что мое дело безнадежно, и сразу же решила не принимать участия ни в каких процедурах и не отвечать на вопросы, считая, что глупо помогать врагам собирать улики против меня. Поскольку все контакты с полицией и жандармами были для меня невыносимы, я не могла вымолвить ни слова, чтобы облегчить свою участь.

Затем в руках у станового оказались карты и листовки. Он бросил беглый взгляд на первые и, взяв листовку, стал читать вслух. При этом его лицо вспыхнуло от торжествующей радости. Я с недоумением смотрела на него. Мои резкие и даже грубые слова он читал отчетливо, подчеркивая их торжественным тоном. Удача пьянила его, и он не замечал, что происходит вокруг. Между тем в хате собрались десятки крестьян всех возрастов. Они заполнили двор и жадно прислушивались к звукам из открытых окон. Там был и писарь станового. Кончив читать, становой велел ему позвать священника. Он хотел похвастаться тем, что удалось схватить политическую преступницу.

Крестьяне стояли вокруг с непокрытыми головами. Они сняли шапки при чтении «указа». К тому времени на дворе и в хате уже было не протолкнуться. Пока мы ждали батюшку, становой подошел и стал заигрывать со мной. Я решительно оттолкнула его, села на сундук своего хозяина и начала есть хлеб с салом. Скоро пришел молодой священник. Вид у него был очень робкий.

– Послушайте, батюшка, послушайте. Читай это вслух, – приказал становой писарю.

Мою прокламацию снова прочли отчетливо, торжественно и громко. Крестьяне крестились, в хату набилось еще больше людей.

«Он делает за меня мою работу», – подумала я.

В то же время сердце подсказывало мне: «Ты попалась, моя милая, и это послужит тебе уроком. Надо было быть осторожнее».

Чтение окончилось. Толпа не двигалась. Смущенный батюшка не знал, что сказать. Послали за следователем. Становой распалился. Он допрашивал моего хозяина:

– С кем она пришла?

– С племянником. Он уехал в Киев и вернется через несколько дней.

– Кто-нибудь приходил к ней? О чем она говорила с тобой?

– Здесь никого не было, и она ничего нам не говорила. Она заплатила деньги вперед.

Следовательно, с точки зрения моего хозяина, я была крайне уважаемой личностью. Я беспокоилась о Стефановиче, но не знала, как сообщить ему о постигшем меня несчастье. Поговорить с кем-нибудь наедине было невозможно.

Вскоре явился следователь. Он был пожилым, имел суровый вид и все время молчал. Становой приказал писцу прочесть прокламацию в третий раз, к большому удовольствию слушателей, которые крестились, обнажив головы. Я тоже была довольна. Мы работали не напрасно. Воззвание было очень отчетливо зачитано перед большой аудиторией, благодаря чему все смогли его понять.

Вечер приближался, но солнце еще не село. Я, думая только о Якове, была поражена, когда прибыл уездный исправник. Оказалось, что о произошедшем его уведомил гонец, и он прибыл из уездного города Брацлава, проделав 30 верст. Этот дородный господин, войдя в хату, осведомился:

– Где она?

Я по-прежнему сидела на сундуке и ела яблоки. Исправник хотел меня о чем-то спросить, но тут вмешался становой:

– Она не отвечает и ничего не говорит о себе.

Встав в торжественную позу, он стал читать прокламацию в очередной раз. Сцена была столь яркой и живописной, что я и сейчас словно вижу и слышу наяву все детали происходившего. Едва становой прочитал первую страницу, как исправник со злостью крикнул:

– Хватит! Отведите ее в тюрьму под надежной охраной! Но сперва обыщите.

По полицейскому приказу несколько женщин, полных сочувствия и любопытства, уединились со мной в помещении, которое я планировала занять, и там робко обыскали мою поношенную, почти нищенскую одежду, с жалостью осмотрели мои два рубля и аккуратно положили их обратно в карман.

На дворе меня ждал конвой – 12 крестьян, вооруженных дубинками. Меня посадили на телегу и отвезли в Тульчин. Бродя по базару, я часто видела здание странного вида и пыталась понять, для чего оно нужно. От посторонних взоров его скрывал высокий забор из досок, заостренных сверху, над которым поднималась лишь крыша из красной черепицы. По своей наивности я нередко задумывалась, какой странный человек мог бы построить себе такое жуткое жилище.

Когда мы приехали в Тульчин, телега подкатила как раз к этому странному дому. Широкие ворота открылись.

Когда мы въехали на голый, унылый двор, к нам медленно подошла большая тощая свинья, жалобно похрюкивая. Ее арестовали за нарушение границ собственности, и, поскольку ее хозяин не появлялся, она уже целую неделю голодала на тюремном дворе.

Огромный дом, похожий на амбар, разделялся на четыре большие камеры. В каждую из них поместилось бы несколько десятков узников. В тот момент они пустовали. Меня поместили в одну из камер. Мешок был при мне, но бумаги, карты и инструменты у меня отобрали. Деревянные топчаны были широкими и чистыми. Я легла и уснула.

Когда на следующее утро я проснулась, у моего окна стояло несколько часовых. Это меня заинтересовало. Мне было любопытно знать, о чем крестьяне думают, что они видели и слышали. Окна открывались. Поговорить со стражей и что угодно передать им было совсем нетрудно. Главным образом я надеялась найти среди них человека, который предупредил бы Стефановича о моем аресте. Мы завели разговор о том, за что меня арестовали. Когда я спросила, что именно становой читал вслух, один из часовых вышел вперед и повторил прокламацию слово в слово. Это привело к дальнейшим разговорам и самой смелой пропаганде с моей стороны.

– Все верно, – сказал один из стражей, – но сами мы не можем сделать ничего подобного. Если бы вы раздали такие листовки по всей стране, это было бы другое дело. Мы пытались выдвигать такие требования, а кончилось лишь тем, что многих высекли и посадили в тюрьму.

Очевидно, эти люди еще помнили начало шестидесятых, когда освобождение крестьян без земли приводило к восстаниям, и последующие наказания отбили охоту к отдельным, несогласованным действиям. Эти же самые рассуждения я слышала и во всех других местах.

Среди часовых были двое, выглядевшие встревоженно и постоянно заглядывавшие в окно. Наконец один из них спросил, не нужно ли мне чего-нибудь. Я порылась в пожитках и нашла два рубля, сгоревшую спичку и обрывок белого конверта. К тому времени все адреса я хранила в памяти. Теперь же приходилось идти на риск и послать Стефановичу письмо способом, о котором мы договорились заранее. До того как мы покинули Киев, молодая девушка, сочувствовавшая нашей организации, спросила одну польскую даму, детей которых учила, можно ли отправлять письма и телеграммы на ее адрес. В дом к этой даме часто заходил Яков. Эта учительница знала многих киевских революционеров. Кажется, ее фамилия была Медецкая. Я ухватилась за единственную возможность спасти «племянника» и решила послать ей телеграмму. Если бы я написала адрес нашей главной явки, итогом стали бы многочисленные аресты. На клочке бумаги я спичкой написала адрес этой дамы и слова: «Сынок, я заболела. Не приезжай. Корень». Именно как «корень» Стефанович переводил на русский язык слово «радикал».

Согласно существовавшим тогда правилам, телеграммы следовало писать чернилами на специальных бланках. Я знала это и понимала, что шансы на успех малы, но рассудила так: «Возможно, телеграмму не примут. Это было бы ужасно. Может случиться так, что ее примут и она попадет в руки жандармов. Тогда у адресатки будут неприятности, но она ничего не знает и будет вести себя естественно. Поставить ей что-нибудь в вину будет очень трудно».

Я подозвала юношу и сказала ему:

– Отнеси эту бумажку в телеграфную контору. Скажи им, что больная женщина очень просила это отправить. Заплати за телеграмму, а сдачу оставь себе.

Хитрый юнец взял послание, и больше я его никогда не видела.

На следующий день меня привели в большой амбар, где было полно чиновников в форме. Прокурор, которого о произошедшем уведомила брацлавская полиция, приехал со своими помощниками из Каменец-Подольска. Присутствовали и местные власти, а также несколько местных чиновников, которые, вероятно, не имели к этому делу отношения. Был тут и фотограф со своим аппаратом.

Меня начали допрашивать, однако я отказывалась отвечать. Настаивать не стали. Я сидела на стуле посреди помещения. Все прочие стояли чуть поодаль. Фотограф попросил разрешения сфотографировать меня. Когда он приготовился, я закрыла глаза и состроила рожу. Фотографироваться насильно меня не заставляли. Очевидно, местные бюрократы еще не приобрели опыта в делах такого рода. В первую очередь им было любопытно. Кроме того, либеральные традиции шестидесятых еще не до конца умерли. В то время с «политическими заключенными» обращались не так сурово, как позже.

Вскоре, ничего не добившись, чиновники ушли. Их сменило 12 женщин из народа, с которых взяли слово добросовестно обыскать меня с головы до ног. Они неуверенно приблизились ко мне. Их ужасно смущала торжественность дела и слухи о событиях, сопровождавших мой арест. Мне самой пришлось командовать ими. Процедура, к счастью для обеих сторон, закончилась быстро.

В ходе своей долгой жизни я еще не раз подвергалась обыску, а в первые месяцы заключения неизменно отказывалась фотографироваться. Благодаря этому мои друзья успели узнать о моем аресте и все продумать, прежде чем начались обыски и допросы. Если бы к ним пришел жандарм и неожиданно показал фотографию близкого друга, они бы наверняка смутились и не смогли бы принять необходимые меры предосторожности.

Глава 6

Брацлавская тюрьма, 1874 год

Меня вывели из тюрьмы и посадили в большой экипаж, окруженный несколькими полицейскими. Тройка отличных лошадей во весь опор помчала меня навстречу неизвестности. Я не имела ни малейшего представления о том, что меня ожидает.

Часа через три мы были в маленьком городке и подкатили к каменной стене с большими железными воротами. Это была Брацлавская тюрьма. Уже наступил вечер и стемнело. Очевидно, меня ждали. Собралось все начальство. После обычных формальностей меня провели по двору мимо центрального одноэтажного каменного здания к окружавшей двор стене. В этой стене находились камеры-одиночки и карцеры. Они были старыми, обветшалыми, грязными и темными. Я с конвоирами шла впереди, за мной следовали чиновники, а тюремщик уже ждал в коридоре с ключами.

Он открыл дверь карцера. Когда меня ввели в карцер, оттуда наружу бросилось двое хихикающих юнцов. Дверь закрылась, и я осталась одна во тьме. Я подошла к окошку в двери. Вдали виднелся тусклый свет, но его лучи не попадали ко мне. Я не осмеливалась шагнуть назад, так как чувствовала, что пол покрыт отбросами. Не было ни скамьи, ни каких-либо удобств. Пол был глинобитный, издававший запах сырости.

За дверью, на соломенном матрасе, лежал старый солдат в военной шинели, наброшенной на голое тело, и в опорках на ногах. Он спал, и его громкий храп разносился по коридору. Чуть погодя послышался писклявый голос:

– Дядя Нонкин, дядя Нонкин! Дай спичку, дядя Нонкин!

Голоса становились громче, и наконец старик проснулся и спросил, в чем дело. У него снова попросили спичку. Маленький, старый, полуголый дядя Нонкин встал и дал просителям спички. Я спросила его, что он здесь делает.

– Я караулю вас, – ответил он. – Я – николаевский солдат. Тюремщик нанял меня за два рубля в месяц стеречь вашу камеру день и ночь. Тюремщики очень заняты, а их только двое. Вот они и наняли меня.

Как только старик снова захрапел, озорные мальчишки опять закричали, требуя спичек. (Так они мучили старика все ночи подряд, пока сами не засыпали.)

Я стояла перед зарешеченным окошком камеры, размышляя о своем положении. Оно не казалось мне ужасным. В сущности, оно меня даже забавляло, но ни тогда, ни когда-либо впоследствии я так и не могла смириться с мыслью о долгом заключении. Я видела и смешную сторону ситуации, но сейчас меня занимали две главные проблемы: безопасность Стефановича и как вернуть себе свободу.

Так я и стояла, вспоминая свои испытания, когда неожиданно в отверстие просунулась рука со стаканом чаю на блюдце. «Совсем как в романе», – подумала я. Наклонившись, я выглянула в отверстие. В коридоре стоял хорошо одетый молодой человек. Он улыбнулся и передал мне чай. Я спросила его, кто он такой и зачем принес мне чай.

– Я тоже заключенный, – сказал он. – Меня приговорили к полутора годам тюрьмы за то, что я высек станового моего поместья. Я знаю всех в городе и прихожу в тюрьму только на ночь. Я сижу в камере для дворян. Она большая и светлая, и, кроме меня, там никого нет. Я получаю дворянский паек, но не ем его, поскольку обедаю в городе. Я подкупил тюремщика, и он закрывает глаза на мое поведение. Постараюсь помочь вам всем, чем возможно.

Поклонившись, он пошел прочь. Я выпила чай. Подняв глаза, я увидела, что в окошко всунута крохотная подушка в чистой наволочке. Я устала стоять и поэтому села на пол, прислонившись к двери и подложив подушку под голову, но через несколько минут вскочила на ноги. Меня покрывали насекомые; тело чесалось с головы до ног. Было невозможно ни заснуть, ни даже просто стоять. К утру в коридоре посветлело, и я смогла разглядеть стены камеры. Я увидела, что раньше здесь было окно, но его заложили кирпичами. Очевидно, заключенные пытались вытащить кирпичи, так как пол был усыпан их обломками и кучами мокрой вонючей глины.

– Почему меня держат в этой камере? – спросила я у тюремщика.

– Не знаю, – ответил он. Это был отставной солдат – хитрый, коварный, рыжеволосый негодяй и, как я узнала позже, гроза узников, особенно женщин.

«Ладно, – подумала я. – Поляк все расскажет».

Тот вскоре пришел, принес мне чай и объяснил, что меня держат в карцере незаконно, опасаясь, что я могу сбежать. Он сказал, что брацлавские власти высоко ценят свою неожиданную добычу и боятся, что могут остаться без награды.

– Я скажу им, чтобы перевели вас в светлую камеру. Там есть нары, вам нужно будет только попросить соломы. До свидания, мне нужно идти в город, на службу. Меня выпускают из тюрьмы, потому что я работаю. Я немного помогаю чиновникам, чтобы они оставили меня в покое. Тюремщик получает за это мзду… Вам принесут мой обед. До свидания.

«Совсем как в романе», – снова подумала я.

Принесли обед – пайку хлеба и тарелку прозрачной розоватой воды, в которой плавала маленькая белая палочка.

– Что это? – спросила я.

– Борщ, – ответили мне.

Я попробовала. Вода была чуть кисловатой, чуть подсоленной, а палочка оказалась кусочком свеклы. Я была рада, что на следующий день получу обед «для благородных», который состоял из двух блюд.

Время тянулось медленно. В камере было темно, стояла чудовищная вонь. Изобилие насекомых поражало воображение. Наутро третьего дня тюремщик перевел меня в соседнюю камеру. Это была маленькая, светлая камера-одиночка с двумя досками между печью и стеной, на которых можно было вытянуться в полный рост. Мне принесли мешок соломы. Я легла, чтобы ноги отдохнули, а затем попыталась стряхнуть с себя вшей, которые не давали мне покоя. В глубине души я смеялась над неприятностями и думала: «Нас этим не запугать! Мы знали, что нас ждет, что придется вынести. Наш долг – идти вперед, а ваш – мучить нас».

Мучения казались столь незначительными по сравнению с нашими возвышенными чувствами и свежей энергией молодости. «Хорошо, что меня с самого начала познакомили с тюремной жизнью во всей ее неприглядности. Кто знает, что ждет меня в будущем? В будущем? Как будто я долго пробуду у них в руках! Как будто я не сбегу при первой возможности! Еще столько предстоит совершить! Мы сделали лишь первый шаг. Остаться в их власти? Никогда! Я должна бежать».

С первых же дней тюрьмы и в течение всех лет моего долгого заключения не прошло ни дня, когда бы я не строила планов бегства, когда бы моя душа не стремилась на свободу, чтобы я могла продолжить борьбу за права народа.

На прогулки меня выводил дядя Нонкин. Маленький дворик, окружавший центральное здание, вдоль моей стены был пуст, но поодаль я видела женщин с детьми. Однажды за мной вдогонку бросился маленький цыганенок, подпрыгивая как козлик и протягивая руки с беспрестанным криком: «Дай, дай!» У меня для него не было ни гроша. Вся прогулка оказалась испорчена. Я остановилась, показала ему пустые ладони и попыталась объяснить, но он, не обращая внимания на мои слова, продолжал кричать: «Дай, дай, дай!» На следующий день я принесла ему несколько лошадок, вылепленных из хлеба, надеясь, что этого ему будет довольно. Но я ошибалась. Цыганенок взял лошадок, но продолжал клянчить.

Однажды во время прогулки я услышала крики и стоны.

– Что это?! – воскликнула я. – Кто кричит?

– Это из новичка вытрясают деньги, – безучастно объяснил тюремщик, как будто говорил о чем-то простом и обыденном.

Вернувшись в камеру, я спросила Нонкина, что это значит.

– Вытрясать деньги? А, это такой у них обычай. Когда в тюрьму попадает новичок, ему назначают цену, которую он должен заплатить всей компании. Если он отказывается, его бьют до тех пор, пока он не даст слово, что выплатит долг в какой-то срок. А пока его бьют, он, конечно, кричит.

Его слова и этот обычай стали для меня жестоким потрясением. Никогда в жизни я не сталкивалась ни с чем, что бы вызывало у меня большее негодование. При очередной встрече с поляком я завела с ним разговор об этом.

– Да, – сказал он. – Такой здесь обычай, закон тюрьмы. Старожилы безжалостны к новичкам, особенно к крестьянам. Они их ненавидят, потому что крестьяне жестоко расправляются с конокрадами. Однако деньги они вытрясают из всех. Я знал это, когда шел в тюрьму, и поэтому сумел принести с собой револьвер. Некоторых они забивают до смерти. Когда меня заперли в камере, старожилы собрались у двери, вооружившись поленьями, и потребовали двести рублей. Я показал им револьвер и начал торговаться. Мы сошлись на пятидесяти рублях. Было бы неразумно ничего им не дать – они бы не оставили меня в покое. Это жестокий, бесстрашный, хитрый народ.

Сперва женщины хотели вытрясти деньги и из вас. Они рассчитывали по крайней мере на шесть рублей. Я сказал им, что, если они до вас дотронутся, я их всех пристрелю. И теперь к вам никто не прикоснется. Вся тюрьма знает, за что вы арестованы, и о вас ходят всевозможные легенды. Говорят, что вы – великая княгиня, которая знает подземные ходы и распространяет те страницы законов, которые дворяне вырвали и спрятали от крестьян, когда тех отпустили на свободу.

Здесь есть старшина, посаженный в тюрьму за злоупотребление властью. Он надеется, что из-за вашего заступничества его дело пересмотрят и его простят. Я объяснил ему, что тот, кто сам сидит в тюрьме, вряд ли поможет другому, но он мне не верит.

Однажды кто-то постучал ко мне в дверь. Когда рядом не было начальства, мой «дядя» не гнал людей прочь, и они часто из любопытства заглядывали в камеру. Я подошла к двери. В коридоре стоял рослый красавец с печальными глазами, в чистой малороссийской одежде и соломенной шляпе. Упав на колени, он разразился рыданиями. Это и был тот старшина, несправедливо приговоренный к шести месяцам тюрьмы. Как я ни уверяла его, что не в состоянии ничего сделать, он умоляюще глядел на меня и продолжал жаловаться. После того как он ушел, у меня было тяжело на сердце от мысли, что такой сильный, добрый человек живет в крайнем невежестве. Царь и все, связанное с ним, в его глазах по-прежнему было священным и всемогущим в полном смысле этого слова.

Был и другой случай, куда более прискорбный. В общей камере уже восемь лет сидел хитрый и опытный старик. Иногда он приходил ко мне под дверь и вел льстивые разговоры, как будто все понимал. Однажды он принес мне голубя. На тюремном дворе их было полным-полно. Он предлагал мне табак и спички, но я не курила. Как-то раз он попросил меня написать за него прошение судье, чтобы его дело не затягивали. Я отказалась, поскольку заявила властям, что не буду ничего писать. Я не хотела, чтобы у них оказался образец моего почерка. Этот человек мне не нравился, но он был узником, страдальцем, а отказывать в помощи мне всегда было очень трудно. Однако, несмотря на его настойчивость, я все же не выполнила его просьбы, заметив, что в тюрьме есть и другие люди, которые умеют писать. Он ушел, сильно разозлившись. Позже я услышала от других заключенных, что его подослало начальство, желая получить доказательства моей образованности и того, что прокламации, найденные у меня в мешке, написаны мной. Такое коварство было мне ненавистно. Больше старый негодяй не показывался.

В течение месяца, проведенного мной в Брацлавской тюрьме, я познакомилась со всеми мрачными сторонами тюремной жизни. Нечего было и рассчитывать, что здесь найдется кто-нибудь, кто помог бы мне бежать. Я говорила об этом только с поляком.

– Вы смогли бы сбежать отсюда, если бы только у вас было много денег, – сказал тот. – Вероятно, двух тысяч рублей хватило бы, чтобы подкупить тюремщика. Они все заинтересованы в вашем заключении и ждут больших наград, но скрывают это от жандармов, потому что не хотят с ними делиться.

Однажды меня вызвали к начальнику и попробовали надеть на меня наручники, но те были слишком большими, и мои руки свободно проходили в них. Тогда нашли наручники поменьше, обмотанные ремнями, надели их на меня, заперли и отвели меня на допрос в полицию. Я отказалась отвечать на вопросы и по-прежнему утверждала, что мое имя – Фекла Косая, как написано в паспорте. Я сказала, что содержание прокламаций узнала, как и все присутствующие, от станового. Бедный становой! Он получил изрядный нагоняй. Позже, в Москве, жандармы и прокурор негодовали, что этот дурак рассчитывал заработать лавры моим арестом.

Из-за бескомпромиссности своей натуры я остро переживала всякий раз, как сталкивалась с вещами, противными моим убеждениям и представлениям о чести и достоинстве. Совершенно верно, что при старом режиме правящий класс проявлял деспотизм и жестокость по отношению к подчиненным. Исключения были так редки, что не играли никакой роли. Общепринятая практика возбуждала лишь презрение к любым чиновникам, особенно к жандармам. Я впадала в тоску всякий раз, когда всего лишь оказывалась в одном помещении с ними или где-нибудь рядом, и такое отношение к ним сохранялось у меня всю жизнь. Дважды мне пришлось преодолевать отвращение и в письменном виде напоминать о своем праве на сокращение срока ссылки, но оба раза я поступала так, потому что считала долгом как можно скорее вернуться к революционной работе.

Судейский – молодой человек – явно хотел подробно обсудить со мной все произошедшее, но я либо молчала, либо заявляла, что ничего не знаю. Наш разговор вскоре окончился, и меня вернули в тюрьму. Наручники не мешали мне при ходьбе, поэтому я не стала протестовать, когда их с меня не сняли. Я хотела узнать, что ощущают узники, закованные в кандалы. Меня заинтересовали двое молодых людей, прикованные друг к другу за руку и за ногу. Они постоянно бегали и прыгали, все время смеясь и шутя.

– У них большой опыт, – объяснил рыжий тюремщик. – Они много раз попадали в тюрьму. Они – самые отъявленные воры в уезде, но их невозможно осудить. Они либо сбегают, либо ухитряются выходить сухими из воды.

В то время Подольская и Волынская губернии были наводнены разбойниками, не имевшими никакой связи с Кармелюком и его ближайшими последователями. Они грабили исключительно ради своего удовольствия.

Я пыталась жить с кандалами на руках, но не смогла к ним привыкнуть. Меня снова спас поляк. Он достал пилу и избавил меня от наручников.

В другой раз дверь отворилась, и в камеру вошла целая армия генералов. Их военная свита осталась в коридоре. Я видела, как они пересекают двор, поняла, что они направляются к клетке с «любопытным зверем», и легла на скамью лицом к стене – не потому, что хотела быть грубой, а чтобы сохранить спокойствие духа.

Хотя я наблюдала за тем, что происходит вокруг, всеми моими побуждениями управляла одна-единственная мысль – бежать. Я то и дело расспрашивала о моем «племяннике». Поляк сказал, что его здесь нет и что после меня никого не арестовывали; и мысленно я благодарила пронырливого юнца, который успешно отправил мою телеграмму. Однажды поляк подошел к моей двери и сказал:

– Знаете, что сделал этот подлец? Он отдал вашу телеграмму становому. Тот нарочно подослал его к вам. Становой готов был отправить телеграмму в Киев, но исправник отобрал ее у него и отдал генерал-губернатору, который лично явился к адресатке и допросил ее. Эта дама в смятении заявила, что не знает ни вашего племянника, ни «Корня», и взмолилась, чтобы ее оставили в покое. Но ее все равно арестовали.

Позже я узнала, что все это правда, но у этой дамы нашлось время предупредить организацию. Стефанович по-прежнему находился в Киеве, но не на нелегальном положении. При известии о том, что он в безопасности, я несказанно обрадовалась. Юный малороссиянин оказался либо негодяем, либо дураком, однако исправник спас положение, отдав телеграмму генерал-губернатору. Прокуроры и жандармы очень злились, когда впоследствии, в Москве, все это выяснилось. Они в негодовании спрашивали меня:

– Зачем он это сделал?

– От избытка рвения, – отвечала я со смехом.

Глава 7

Киевская тюрьма, 1874 год

Однажды утром я услышала во дворе крики и суматоху. Спрыгнув с нар, я выглянула в окно и увидела поднимающееся над тюрьмой густое облако пыли. Вокруг бегали люди, крича и жестикулируя.

– Дядя Нонкин, – спросила я, – что случилось?

– Крыша упала и кого-то задавила, – ответил он. – Потому-то они все и кричат. Говорят, двоих убило.

Заключенные бегали туда-сюда, возбужденно пересказывая новости тем из нас, кто был заперт в камерах. Мне они кричали:

– Крыша провалилась! Мы спали, и нас едва не задавило. Двое не шевелятся. Ну, теперь-то нас здесь не оставят, а переведут куда-нибудь.

Крики и шум были неописуемыми. Облако пыли висело над тюрьмой весь день. Я ждала поляка, чтобы он рассказал мне, что же на самом деле произошло. Он почти всегда был при начальстве и знал его планы и намерения. Он рассказал:

– Всего лишь рухнула крыша. Тюрьмы здесь старые, построены еще польскими властями. Их никогда не чинили, а ради тепла крышу много раз покрывали дерном. Гнилые стропила, наконец, не выдержали. Никто не погиб, но многих сильно ушибло. Двое искалечены. Всех заключенных переведут в Гайсинскую тюрьму.

Я подумала: «Меня тоже переведут. Может быть, тогда получится».

Тюрьма бурлила; все ждали перемен.

– Нас наверняка переведут, – говорили заключенные. – Давить людей запрещено законом.

Все они понимали, что невозможно жить в разваливающейся тюрьме и что их несомненно переведут, и им нравилось делать вид, что желания узников могут как-то повлиять на ситуацию. Много спорили о том, кого переведут в первую очередь. Казалось очевидным, что первыми в другую тюрьму отправятся обитатели большой общей камеры, в которой рухнула крыша. Там все было покрыто слоем земли толщиной в полметра, окна и скамьи поломаны, а пол усыпан гнилыми досками.

Поскольку Гайсинская тюрьма не могла нас всех вместить, власти решили перевести общую камеру в Каменец-Подольскую тюрьму. Для некоторых это была радостная весть, но старикам, женщинам и детям она сулила одни неприятности. Им предстоял пеший путь в сотню верст, прикованными к железному стержню, который вынуждал всю партию двигаться длинной шеренгой. При такой системе для охраны узников требовалось лишь двое-трое конвоиров. Мой Нонкин рыдал, зная, что его единственный сын, идиот-калека, которого он с трудом поместил в сумасшедший дом, тоже должен будет отправиться в путь. Он просил, чтобы мальчику позволили идти неприкованным, но власти не дали разрешения.

Я видела, как они уходили. Калеку, как и всех прочих, приковали к стержню за руку. Дело было ранним утром. Холодная октябрьская роса покрывала железную ограду. Люди в лохмотьях выстроились вдоль стального стержня толщиной в большой палец. Многие были босыми и от холода топали ногами. Калека, которому было около 14 лет, одетый в тряпье и тощий как скелет, подпрыгивал высоко в воздух и кривлялся.

– Он припадочный, – прошептал Нонкин, и по его седым бакенбардам на поношенную солдатскую шинель потекли слезы. Зрелище было душераздирающим.

Вся общая камера тронулась в путь. Женщин решили отправить отдельно.

– Дядя Нонкин, – дразнились они, – тебе скоро придется покинуть службу. Что ты тогда будешь делать?

Жалкий старик хитро улыбался:

– У меня только одна узница, но она здесь пробудет долго. Пока она со мной, я за себя спокоен.

Он ошибался. Брацлавскую тюрьму временно закрыли на ремонт. Вторую партию отправили в Гайсин. Затем настал и мой черед. Меня уводили последней. Чиновник, втайне сочувствовавший мне, сказал:

– Вы поедете со становым. Он хороший человек, поляк, и жалеет вас, хотя не может этого показывать. Вы считаетесь важной государственной преступницей, и поэтому ему придется вести себя очень осторожно. Но вы можете смело говорить с ним.

Меня вывели из ворот и усадили в большую телегу, где я удобно устроилась на устилающей дно соломе. Рядом со мной сел дородный полицейский, и мы покатили в Гайсин быстрой рысью. Я понимала, что рядом со мной – хороший человек, это было видно по его лицу и облику. Он был поляк и, следовательно, не мог относиться ко мне с такой же враждебностью, как русские чиновники, ведь всего лишь десять лет назад вся Польша поднялась на кровавую борьбу за свободу. Я видела, что он хочет быть добрым со мной, но не могла заставить себя заговорить с ним. Его полицейская форма и дело, которое он выполнял, ставили между нами барьер. Я знала, что он наверняка застрелит меня, если я попытаюсь бежать, и что точно так же он поступит с любым другим заключенным, поскольку должен поддерживать свою репутацию способного полицейского и думать о дальнейшей карьере.

Стоял ясный, солнечный день. После сырой, холодной камеры со стенами, покрытыми плесенью, было приятно оказаться на широкой, открытой равнине, испещренной золотистыми тенями. Я чувствовала, что с удовольствием бы ехала так вечно. Наша поездка продолжалась три часа. Наконец мы добрались до Гайсина, где и остановились. Ворота тюрьмы выглядели точно так же, как в Брацлаве, и были такими же старыми. Очевидно, все тюрьмы Подольской губернии были выстроены одновременно. Похоже, все они представляли собой обнесенную стеной группу одноэтажных зданий вокруг главного центрального строения, с камерами-одиночками, расположенными в стене.

Ворота открылись, и моя телега покатила прямо ко входу в одиночки. Во дворе было много заключенных. К моему удивлению, они окружили телегу, приветствовали меня и протягивали подарки. Многие совали яблоки и калачи.

– Берите, берите, барыня, – говорили мне. – У нас и деньги есть, мы сами раскошелились. Возьмите их, пожалуйста.

Я отказывалась. Мне все-таки всучили пару яблок и калач. Пришлось взять их, чтобы никого не обидеть. Узники знали, что я – на стороне народа, и хотели выказать свою признательность. Им не приходило в голову, что у меня может вызывать отвращение способ, которым они вручают мне дары.

Позже я узнала, что заключенным нравилось, когда среди них оказывался кто-нибудь из более высоких социальных слоев. Более развитые заключенные, даже закоренелые преступники, считали честью прислуживать «политическим» и не ожидали за это награды.

В Гайсине меня ждала точно такая же сырая, холодная камера в такой же стене. В Брацлаве у меня уже развилось что-то вроде легкого паралича всего правого бока моего крепкого тела. Почти неделю я ощущала слабость в правой руке и ноге, а мой правый глаз стал хуже видеть. Он оказался испорчен навсегда. Я не могла заснуть из-за холода и всю ночь лежала без сна, размышляя, что ждет меня в ближайшем будущем. Уже рассвело, когда меня вызвали в караульную комнату. Я немедленно встала, так как не раздевалась.

Утро было холодным. Мусор во дворе покрылся инеем. В караульной комнате меня ждали два великана-жандарма. При моем появлении они улыбнулись.

– Мы приехали за вами, – сказал один из них. – Укутайтесь потеплее. Очень холодно, а ехать нам долго.

Мне дали хорошую шубу. Я ничего не говорила, пока мы не уселись в телегу, и только тогда спросила:

– Куда вы меня везете? В Подолию?

Более пожилой из жандармов – седовласый старик – после секундного колебания ответил:

– В Киев.

Он был в добродушном настроении, но, как хитрый лис, не задавал вопросов, а лишь непрерывно говорил о себе. Он сказал, что не считает себя настоящим жандармом, так как охрана границы не имеет никакого отношения к политике.

– Мое дело, – сказал он, – ловить контрабандистов и сажать в тюрьму хищников. Проживя на одном месте несколько лет, жандармы завязывают дружбу с местными жителями и не так ревностно исполняют свои обязанности. Из-за этого после пяти лет службы в одном месте их переводят в другое. Само собой, когда ты обзаводишься семьей и домом с курами и коровой, тебе нельзя ссориться с окружающими, а то твое хозяйство могут подпалить. Но если у тебя ничего нет, то тебе и бояться нечего. Мне интересно только одно – ловить людей и сажать их в тюрьму.

Вероятно, я проспала весь путь, потому что ничего не помню. Я забыла, куда меня привезли вначале, но наконец мы добрались до тюрьмы и я оказалась в светлой, сухой одиночной камере в женском отделении.

Узницам была любопытна новая заключенная, которую окружала такая тайна. Официально я по-прежнему была Фекла Косая, неграмотная крестьянка, но начальство уже давно поняло, что это неправда, и тщательно изучало показания некоего Ларионова, арестованного в Киеве, – презренного негодяя, который в попытках спасти себя совершал всяческие поступки, мерзкие и недостойные в глазах не только революционеров, но и властей.

Приближался ноябрь. Я не мылась с самого лета. Пришлось напомнить властям, что согласно правилам я имею право на баню каждые две недели. Однако в этом мне было отказано, и я очень страдала от грязи. Со мной обращались так, как правила предписывали в отношении крестьян.

Смотритель женского отделения, Найда, был для заключенных женщин царем и богом. Он бил узниц связкой огромных ключей, и они боялись его как черта. Женщины в общей камере ссорились и дрались друг с другом. Каждый день в коридоре раздавались крики и ругательства. Это давало смотрителю предлог для жестоких издевательств над узницами. Карцер всегда был полон, и из него постоянно слышались вопли и проклятия. Для меня самым ужасным было то, что и пяти-шестилетние дети принимали участие в драках между их матерями и выкрикивали грязные оскорбления во всю силу своих легких.

Но жизнь редко бывает однообразной. Даже в тюрьме она дарит нам поразительные исключения. Сразу после моего прибытия, как только Найда ушел в другой коридор, женщины быстро подбежали к моей двери и сообщили все то, что, по их мнению, могло меня заинтересовать.

– Здесь есть еще одна такая же, как вы, – сказали они. – Она уже давно сидит в одиночке. Ее сюда перевели. Она изобрела новую веру и хочет быть умной.

При малейшем звуке из коридора женщины отскакивали от глазка в моей двери, как ужаленные, и поспешно принимались за работу.

Найда, пробыв в смотрителях семь лет, стал диким зверем. Он ненавидел всех заключенных женщин, обращался с ними как с рабынями, безжалостно избивал их и держал в карцере до полного изнеможения. Женщина-узница – несчастнейшее создание в мире. Насилие, жестокость, оскорбления от тюремщиков и собратьев-заключенных унижают ее в крайней степени. Ее бессильный гнев оборачивается ненавистью, и она готова на любое злодейство, чтобы отомстить всем, кто тем или иным образом доставил ей столько мучений и стыда. У нее отнято все дорогое и необходимое для человеческой натуры. Ее даже лишили последнего достоинства – женственности, – обращаясь с ней как с бессловесным зверем.

Поэтому я была крайне поражена, когда к моей двери, мягко улыбаясь, подошла высокая, худощавая женщина в белом холщовом платье.

– Доброе утро, сестра. Как поживаешь? Ты здорова?

– У меня все в порядке, сестра. А ты как?

– Я уже второй год сижу в тюрьме. В мужском отделении находится брат Цибульский. Мы оба из Херсонской губернии. Ты знаешь об этом?

– Знаю. Еще я знаю брата Ивана.

– Здесь были многие из них. Их ловят и мучают. Я сама получила сто розог. У тебя есть Новый Завет, сестра? Если нет, я тебе достану. Без него здесь тяжело. Очень трудно сохранять терпение.

Конец ознакомительного фрагмента.