Глава первая:
Инфляция идентичности
[первый критерий «складки времени»]
Тогда, еще будучи «в застенках» Нахимовского училища, я думал, что мое ощущение остановившегося времени связано с изоляцией, с территориальным ограничением, а в еще большей степени – с бесчеловечной концентрацией социальности. Но дело, как я сейчас понимаю, было в другом.
И теперь я хочу обратить ваше внимание на одну несообразность, которая странным образом прокралась в структуру тех моих юношеских воспоминаний. Дело в том, что численный состав моего – 44-го – взвода Нахимовского военно-морского училища указан верно, нас действительно было 27 человек. И когда я вспоминаю ту свою старую «виртуальную дневниковую запись», я отчетливо помню, что речь в ней шла именно о 27 человеках. Но на самом деле их было 26. 26, потому что 27-м был я. Иными словами, я тогда, оказавшись в той складке времени, неосознанно причислял себя к числу 27-ми, хотя в действительности я должен был прибавлять себя к 26-ти. То есть я в каком-то смысле не воспринимал себя отдельным, само-стоящим, присутствующим, бытийствующим… Я не ощущал свое «есть» (хотя, как вы понимаете, само слово «Есть!», ответствуя командирам, произносил более чем часто).
Меня тяготила эта неотступная общность людей, заключенных друг с другом, в которой я сам же себя и обнаруживал, но при этом, как я сейчас понимаю, себя из нее на самом деле не выделяя. И это, мне кажется, является неким специфическим дифференциальным признаком «складки времени»: парадоксальное единство-противопоставленность социального – я не могу помыслить себя вне той общности, в которой я замкнут, но при этом внутренне я эту общность не понимаю, не принимаю и потому противопоставляю себя ей (впрочем, как мы видим, – абсолютно безуспешно и на самом деле абсолютно формально, то есть это только моя «поза»).
Но коли так, то я не понимаю и не принимаю и самого себя (разумеется, ведь я не выделяю себя из той социальной массы, которую я «не понимаю и не принимаю»), однако же это не мешает мне пребывать в полной, идеалистической уверенности, что с кем-кем, а со мной-то как раз все хорошо и все понятно. Таким образом, мы имеем дело со своеобразным психологическим конфликтом: внутри себя самого я сам себе, грубо говоря, не нравлюсь (хотя и не осознаю этого), однако компенсирую это мое подсознательное неприятие самого себя обвинениями других – внешнего, окружающего меня мира, то есть классическая такая проекция по Вейнингеру-Фрейду и ситуативная экстернальность по Джулиану Роттеру[25].
Иными словами, речь идет о специфической утрате идентичности, специфичность которой состоит в том, что сам субъект этой утраты не осознает – думает, что идентичность у него по-прежнему есть, хотя в действительности она у него отсутствует.
Неосознанность тождества
Надо ли объяснять, что, учитывая весь мой предельно «гуманистический» (по крайней мере, на тот момент) образ мысли, я был, мягко говоря, не в восторге от окружавшей меня военщины и порядков, которые являлись, скорее, нравом стаи (хотя и не самой плохой, надо признать), нежели подлинной человеческой общностью? Это правда, я был не в восторге. Но тут этот самый парадокс. Если бы кто-то в те мои славные годы спросил меня: что ты думаешь о своих товарищах по оружию? Я бы, вероятно, многое рассказал ему «о них» (то бишь о нахимовцах) – как они живут, чем они живут, что думают, чего хотят, что чувствуют и тому подобное. Но если бы потом вопрошавший сказал – мол, ну ладно, хватит о них, расскажи теперь просто о себе… Этот вопрос, уверен, поставил бы меня в полнейший тупик, потому что единственное, что бы я мог на это ответить – так это повторить уже сказанное «о нас» (прозвучали бы, конечно, какие-то несущественные отличающие меня от других подробности, но именно несущественные, неопределяющие). И понятно, что я сделал бы это без всякого удовольствия, с трудом подыскивая слова, но ничего другого, чего-то по-настоящему особенного, думаю, мне бы на ум не пришло.
При этом я же страдал от них, от этих окруживших меня (хоть, понятно, и не по своей воле) людей! Они были моими цепями, моей пыткой, моими «тяготами и лишениями» воинской службы. То есть на уровне сознания я предельно противопоставлял себя им, но оказывается, при всем при этом я был в них растворен, я был им тождественен! Все выглядит так (причем, наверное, так оно и есть), что проблема была не в них, а во мне: это я не принимал себя таким, каким я на самом деле был – там, в той своей «складке», но проецировал это мое неприятие себя на тех, с кем я проводил это время, «все время» – на училище, взвод… А теперь продолжим это перечисление, чтобы отвлечься от моей личной истории и увидеть работу данного принципа в целом – семью, страну, народ. «У нас все время так».
Уже больше десяти лет тому назад я написал так и не опубликованную, впрочем, статейку под броским названием «Они ненавидят русских». В ней я не без иронии рассматривал один наш широко распространенный национальный дискурс: мыслящие люди в России обожают ругать «русских» («россиян») – мол, долго они запрягают, а потом еще и не едут, страдают «открытой душой», а делом не занимаются, общительны, но недоверчивы и «себе на уме», пьют горькую и ругают власть (на чем свет стоит), но на выборы, например, не ходят, гражданской ответственностью не отягощены, ментальность у них какая-то не такая и т. д. и т. п. Перечень этих наших претензий к «русским» («россиянам») всем нам хорошо известен. Но проблема в том, что мы и есть те самые «русские» («россияне»), и носители указанного дискурса из той же пробирки. Так и хочется их спросить: «ну ладно, хватит о них, теперь расскажи просто о себе»… Поэтому тут только одно из двух: или сами утверждения этого дискурса напрочь ложные (а потому, соответственно, изрекающие их глупы до неприличия), или же перед нами тщательно закамуфлированная «самокритика», мазохистское самобичевание (но разве же осознает себя российский «интеллектуал» унтерофицерской вдовой, которая сама себя высекла?).
Короче говоря, мы странным образом сталкиваемся со знаменитым философским парадоксом «тождества и различия» – старым как мир, точнее, как сама философия (старым, как Парменид с Гераклитом, по крайней мере). Что такое тождество двух разных вещей? Возможно ли оно в принципе, если эти вещи сами по себе отдельные, а потому уже разные? Людвиг Витгенштейн («божественный Людвиг»), например, категоричен: «Сказать о двух предметах, что они тождественны, бессмысленно, а сказать об одном предмете, что он тождественен самому себе, значит ничего не сказать» [ЛФТ 5.5303], то есть само понятие тождества – бессмысленно или тавтологично[26]. Трудно с этой логикой не согласиться. С другой стороны, разве мы не усматриваем некоего тождества, когда, например, говорим – «социальная масса», «общность людей», «социальная группа»? Следовательно, что-то тождественное позволяет нам объединить данные группы в группы.
При этом, проникая глубже, учитывая детали, мы не можем не признать, что все люди – «разные», «индивидуальные», «особенные», и замечательный Пьер Бурдье пишет скандальную статью под вызывающим названием «Общественное мнение не существует»[27], в которой показывает, что всякие обобщения социального – курам на смех. Как водится, подобная проблема может быть «решена» лишь метафизически – возьмем, например, знаменитую книгу Алексея Федоровича Лосева «Самое Само» и увидим, как «тождество» и «различие» сливаются у него в диалектическом единстве, но сливаются метафизически, то есть на уровне абстракций[28]. В общем, проблема, которая, казалось бы, яйца выеденного не стоит, может быть снята только на запредельном уровне абстракции – «с точки зрения Мирового Разума», а действительность зияет перед нами своей нагой неопределенностью. Хотя казалось бы.
Но ведь вопрос у меня предельно простой, конкретный и приземленный, вне какой-либо диалектики: я отличался от своих однокашников или нет? Понятно, что рост, вес, цвет глаз и любимая рок-группа – не в счет, не о том мы сейчас говорим. Речь идет о том, что я как субъект социальной активности производил ту активность, которую в том или ином виде производили и все мои товарищи. То есть, хотя я и отличался от них по ряду признаков, по существу я был таким же, как они (был, по сути, ими), хотя, конечно, на сознательном уровне, я почти уверен, с этим утверждением я бы не согласился (спроси меня кто-нибудь об этом), причем не согласился категорически.
Впрочем, в нынешнем времени (актуальных социально-культурных обстоятельствах) этот механизм работает с куда большей мощью и обладает куда большей наглядностью: все пространства активности предлагают нам что-то, что подчеркнет нашу индивидуальность (особенность, исключительность и т. д.). Настраивая интерфейс своего телефона, компьютера, страницы в социальной сети и т. д. и т. п., ты получаешь «уникальную возможность» сделать ее «непохожей ни на одну другую». Реклама любого товара, в свою очередь, обещает тебе, что соответствующая покупка подчеркнет твою «индивидуальность», «особенность», «выделит» тебя и т. д. Любая модная одежда по самой сути своей «модности» должна «подчеркнуть» исключительность своего обладателя. Иллюзорность этой «исключительности» вполне очевидна, если смотреть на эту ситуацию со стороны, аналитически. Однако всякий пользователь товара в действительности не «выделяется» таким образом из «толпы», а по существу именно благодаря приобщению к этой продукции становится ее полноценной частью. Таким образом, «индивидуальность» (желаемая, ожидаемая, потребная) продается на ура, но по факту сама эта покупка лишает человека всякой индивидуальности, ставит его в один общий и бесконечный ряд с такими же, как он, потребителями. Осознает ли эту подмену субъект-потребитель? Если бы он осознавал это, то такого рода маркетинговая стратегия была бы обречена на провал, но она работает.
Возможно, самым вопиющим и показательным примеромтакой стратегии стала недавняя рекламная кампания популярного напитка – «Найди свою Coca-Cola», где на бутылках и баночках появились имена потенциальных покупателей – «Настя», «Катя», «Саша», «Дима» и т. д. Не знаю, было ли на какой-то баночке написано «Андрей» (полагаю, что да), но вполне очевидно, что такую баночку посчитали бы своей все возможные Андреи, населяющие РФ. Однако также очевидно и то, что с приобретением этой виртуальной исключительности именно благодаря такой именной баночке-бутылочке я становлюсь абсолютно усредненным. Но разве я не испытаю в этот же самый момент предел собственной уникальности – у меня моя, именная банка Coca-Cola! Издевкой выглядит финал рекламного ролика этой кампании, когда собака, шокированная, по сценарию, тем, что у каждого человека есть своя именная банка Coca-Cola, встречает других таких же несчастных Бобиков, и тут они все обнаруживают на стене здания огромный рекламный плакат, на котором над волной Coca-Cola красуется – «Бобик»!
Если же вернуться теперь к выявленному нами парадоксу о загадочном «неприятии» мною «самого себя» (опять-таки неосознанном), то ответить придется так: поскольку я в должной мере не сознавал самого себя (у меня были, вероятно, лишь некие идеалистические конструкции на свой счет, какие-то образы себя, которые, видимо, мне нравились), я не имел возможности толком ни принимать себя, ни отвергать. Иными словами, во мне не было тождественности самому себе, но я, однако же, и не видел различий между мной – тем, каким я был (на самом деле – то есть тождественным другим), и мной, который думал, что это он и есть (мое представление о себе как об отличном от других). В общем, классическая, так сказать, драма российской интеллигенции – «я – не я», «ни дать ни взять», «быть или не быть?» и т. д. и т. п. Вечная ее складка.
Еще немного задержусь на этом… «Неосознанное неприятие самого себя» – кажется, на этом «комплексе» стоит чуть ли не вся «полужитейская психология»: женщина не может построить отношения с представителями мужеского пола – почему? – «она просто не принимает себя»; мужчина чувствует себя одиноким, «среди друзей он как в пустыне» – почему? – «он не принимает себя»; человек не может найти свое дело, работать в удовольствие – почему? – «он просто не принимает себя» и так далее и тому подобное. Очень удобная формула – все, как нам кажется, «объясняющая», но в действительности ничего не говорящая, а потому формула на самом деле глубоко тавтологичная. И тавтологичность ее продиктована сугубо методологическими причинами – потерялось понимание принципа «социального зеркала»: подобное «неприятие себя» является в полном смысле «неосознанным» (то есть человек не знает, что он не принимает себя или испытывает к себе некое неприятие), осознается же им нечто совсем другое – то, что «они» – «другие» – никуда не годятся. Но что это, если не выключение себя из единственно существующей, наличной среды? А если это самоисключение действительно осуществляется, то давайте уже признаемся себе в этом – субъект фактически множит себя на ноль. О каком приятии или неприятии себя вообще может идти речь, если я полностью лишен фактического контекста, если я «фигура» без «фона»? Возможна ли вообще такая «фигура»? Нет.
Не принимая «других» (окружающих), человек сам исключает себя из социальной среды, в которой, отмечу это специально, только и возможна вообще какая-либо его продуктивная деятельность (как социального агента, социального производного и т. д. и т. п.). То есть речь в данном случае идет не о том, нравлюсь я себе или не нравлюсь (право, это же блажь какая-то!), речь идет о том, что я исключаю себя из контекста, и уже в таком, исключенном, виде представляю собой нечто действительно совершенно никчемное, ну, я не знаю – рыбу какую-нибудь, выброшенную на берег, или что-нибудь технологичное – компьютер без программного обеспечения – в общем, какая-то полная бессмыслица.
Иными словами, проблема противопоставления себя социуму (притом что фактически, по гамбургскому счету, противопоставить мне им нечего) – это проблема невозможности действия, проблема утраты среды, в которой мое действие в принципе было бы возможно. Конечно, это не значит, что я не могу чего-нибудь такого отчебучить – раздеться, например, средь бела дня, натянуть на физиономию намордник и лаять на прохожих, как Олег Кулик. Нет, могу. И резонанс у этой акции будет – огромный, социальный, но это же внесредовое действие, это артефакт, факт вне времени, в котором живет (или которое генерит) общество вокруг меня. Литературный Клим Самгин, например, которого я очень полюбил именно в Нахимовском училище, – как раз такой артефакт, – исключенный из общества (самоисключившийся), он идет как бы сквозь время, бурлящее вокруг него, не соприкасаясь с ним. Возможно, ему кажется, что он «Другой», но в действительности он – никакой, в этом его драма – он «в складке».
Существо идентичности
При кажущейся незначительности рассматриваемой проблемы «тождества и различия» она имеет чрезвычайное значение, причем для нас лично. Да, можно считать пустой блажью философов их абсолютно абстрактную дискуссию о «подобии неподобного» и «неподобии подобного», но как иначе могло бы существовать для меня время, если бы не наличие этой специфической антиномии? Если вещь тождественна сама себе, то она неизменна, а значит, вневременна (чтобы существовало время, тождественность должна нарушаться). С другой стороны, если бы мы жили в царстве абсолютного различия, то время так же не существовало бы, но уже по другой причине – невозможно было бы сравнение разных фаз изменений, формирование точки отсчета (то есть опять же это была бы вневременность, но уже другого рода). Как справедливо, наследуя Иммануилу Канту, пишет доктор философии Павел Дмитриевич Тищенко: «Бытие предмета как конкретной модели («чтойности») для научного разума определено временем как структурирующим принципом. Время задает систему как последовательность тождеств и отличии предмета от себя самого»[29]. Иными словами, поскольку время возможно лишь как последовательность тождеств и различий, я, не видящий этих различий, автоматически оказываюсь в складке времени. Это не значит, конечно, что время останавливается, это значит, что я перестаю его ощущать, а может быть, в каком-то смысле и генерить (если допустить, что искомый Хронос, как мы предположили, живет во мне). В общем, это то самое «время», которое «идет на месте».
Но каким образом философский конфликт «тождества» и «различия» преломляется в рамках психологии и социальной теории (если преломляется, конечно)? Есть, как говорится, такая партия! Речь идет о понятии «идентичность». Термин этот кажется нам ясным и привычным (мы же используем его где надо и не надо), хотя история его коротка и он не стал еще вполне понятным даже для соответствующих специалистов (что уж говорить о нас – профанах).
Зигмунд Фрейд объяснил нам, что мы можем идентифицироваться с родителями – с матерью или отцом, с мужчиной или женщиной, с пенисом или вагиной (но, как вы понимаете, эта «идентичность» еще далека от той, к которой мы привыкли). Вслед за ним один из основателей неофрейдизма Эрик Эриксон концептуализировал понятие «персональной идентичности» и ввел понятие «кризис идентичности». Согласно этой теории человек проходит восемь этапов «взросления» (пишу в кавычках, потому что этапы эти захватывают и зрелость, и даже старость), переход от этапа к этапу сопровождается «кризисами идентичности», благодаря которым человек последовательно обретает (или, наоборот, не обретает) следующие «добродетели»: надежда, воля, цель, уверенность, верность, любовь, забота, мудрость[30]. Но это тоже, пока что, далековато от привычной нам «идентичности», ведь мы обычно, сознаем это или нет, вкладываем в понятие «идентичности» социальный контекст[31].
Изначально под «идентичностью» понималось то, как я ощущаю себя – осознанно или неосознанно, сознательно или бессознательно. Теперь же «идентичность» – это мое место в структуре социальной реальности. Британские исследователи Л. Грифилд и Дж. Иствуд пишут: «Идентичность следует понимать как один из аспектов интерпретации социальной реальности, а именно того аспекта, который касается конфигурации и структуры самости индивида в соответствии с социальной реальностью»[32]. То есть, «идентичность» у нас и для нас, конечно, наша, личная, так сказать; но по-настоящему личной является для нас не идентичность, а индивидуальность (впрочем, с этим термином и вовсе черт ногу сломит, поэтому – пока в сторону). Идентичность же всегда предполагает некую социальную группу (тип, класс и проч.), с которой мы идентифицируемся (осознанно или неосознанно) – тут и пол, и сексуальная ориентация, и поколение, и профессия, и нация, и политические взгляды (если они у нас, конечно, есть), и еще много всего-всего. Короче говоря, любая наша социальная роль предполагает какую-то нашу идентичность.
«Люди, – пишет американский ученый и политолог Самюэль Хантингтон, – стремятся объединиться с теми, с кем они схожи и с кем делят нечто общее, будь то расовая принадлежность, религия, традиции, мифы, происхождение или история»[33]. Но осознаем ли мы эти свои идентичности? И да, и нет. Да, потому что, если задать нам конкретный вопрос (например, в анкете на получение бонусной карты в супермаркете) – пол, возраст, профессия и т. д., – мы легко на него ответим. Однако я, например, по целому ряду причин не готов идентифицироваться со всеми известными мне мужчинами или всеми представителями моего поколения, а уж тем более со всеми психиатрами или телевизионщиками (увольте меня, пожалуйста!). С другой стороны, этих возможных (потенциальных, но при этом фактических) идентичностей расплодилось сейчас столько, что и не со-счи-та-ешь…
Социолог, профессор ГУ Высшей школы экономики Леонид Григорьевич Ионин, занимающийся проблематикой современных идентичностей, считает, что они – идентичности – не только расплодились во множестве, но более того, что, кроме массы этих идентичностей (в современной культуре постмодерна, толерантности и политкорректности), ничего не осталось вовсе. В книге «Восстание меньшинств» он пишет: «На этапе массового общества люди оказывались в определенном смысле одномерными (в 70-е годы прошлого века была популярна книга Г Маркузе "Одномерный человек"), стремясь превзойти друг друга в одном и том же «измерении»: купить машину дороже, например, чем у соседа, заиметь жену красивее, чем соседская и т. п. В обществе меньшинств все иначе. Здесь каждый старается быть не таким, как другие, соревнование в брендах (машин, галстуков, телефонов и т. д.) отменяется, теперь каждый сам себе «бренд» и старается продать себя как бренд. Если каждый не такой, как другие, и людям становится нечем меряться, то как, позвольте спросить, люди сумеют понять друг друга? Как будет существовать общество, в котором одному соседу не интересна машина его соседа, а тому не интересна жена первого?»[34]. Иными словами, если еще совсем недавно мы жили в обществе сопоставимых различий – мы могли ими помериться, то теперь эти различия настолько множественны, а потому тотальны и всеобщи, что само сравнение становится невозможным.
«Как сравнить «представителя секс-меньшинств» и «любителя аквариумных рыбок»?» – недоумевает Леонид Григорьевич и с завидным полемическим задором обрушивается на современное мироустройство: «И главная абстракция, на которой зиждется вся громоздкая конструкция политкорректного мира» – это абстракция равенства. Собственно, политкорректность можно рассматривать как современное воплощение принципа равенства. Люди должны обходиться с неравными как с равными. […] Это и есть требование политической корректности, порождающее огромное количество парадоксов и абсурдов в политике и публичной жизни. […] Истолкование неравных как равных – цветных и белых, детей и взрослых, мужчин и женщин, бедных и богатых, маленьких и больших, глупых и умных, наконец, даже людей и животных – стало сегодня ценностью в себе. Неважно, каков человек – в отношении к нему мы не имеем права показать, что воспринимаем его в его особости и уникальности. Он для нас должен быть человеком вообще, абстрактным человеческим существом – голова, две руки, две ноги. Истинные его особенности и характеристики относительны, правовой и политический статус абсолютен»[35].
Однако вряд ли проблема этой множественности идентичностей лежит именно в плоскости социально-политической (разрешать ли, например, однополые браки или не разрешать – из-за чего сильно переживает профессор Ионин). Проблема в том, что это гигантское множество идентичностей, образуемых актуальной культурной средой и общественными практиками, сопрягается в пределах одного индивида. Ведь ничто же не мешает «представителю секс-меньшинств» быть при этом и «любителем аквариумных рыбок», и «фанатом Спартака», и еще бог знает кем, включая профессорскую должность в ГУ ВШЭ. Но если это действительно так, если эта множественность в порядке вещей, то кто он тогда на самом деле? Имеет ли он шанс определить самого себя, быть собой? То есть при всем этом богатстве выбора обладать идентичностью как таковой?
Конец ознакомительного фрагмента.