Вы здесь

Силуэты театрального прошлого. И. А. Всеволожской и его время. Владимир Погожев. Силуэты театрального прошлого (В. П. Погожев, 2016)

Владимир Погожев. Силуэты театрального прошлого

Воспоминания Владимира Петровича Погожева (1851–1935) посвящены 1880–1890-м годам, важному периоду в истории русского музыкального театра, когда на императорской сцене впервые была поставлена созданная по специальному заказу директора И. А. Всеволожского «Пиковая дама», состоялись мировые премьеры «Спящей красавицы» и «Щелкунчика», работали балетмейстеры Петипа и Иванов, чьи хореографические достижения заложили основу славе русского балета. Часто именно это время, а не время дягилевских триумфов, называют золотым веком русского музыкального театра. О театре конца XIX века написано множество воспоминаний, разнородных и разнообразных, но среди них книга Погожева занимает особое место. Слова «театр начинается с вешалки», приписываемые К. С. Станиславскому, выучил каждый. Однако «Силуэты театрального прошлого» убедительно доказывают, что вешалка в театре, конечно, очень важна, но сам театр начинается не с гардероба, а с конторы.

В. П. Погожев пришел в театр в 1881 году на место управляющего Петербургской конторой сразу же после того, как директором был назначен А. И. Всеволожской, преданным сподвижником которого он стал. До своего вступления в должность Погожев никакого опыта профессиональной театральной деятельности не имел. Юность его была типична для русского дворянина XIX века. В привилегированный гвардейский Семеновский полк он пошел служить в восемнадцать лет, был адъютантом и делопроизводителем полкового суда. Отмеченный начальством за способности и прилежность, в 1878 году был направлен на учебу в Военно-юридическую академию, по окончании которой в 1881 году, благодаря рекомендации В. С. Кривенко, личного секретаря министра двора графа Воронцова-Дашкова, получил место в Дирекции императорских театров. Для того времени такая странная переквалификация из военных в театральные деятели не представляла ничего особенного: интеллигентные дворяне-офицеры были как раз тем контингентом, из которого формировались государственные чиновники в различных учреждениях. Рекомендация была получена не только благодаря личному знакомству, но также и потому, что Погожев приобрел известность своими любительскими театральными опытами: подробно об этом рассказано в его книге.

Появление Владимира Петровича в театре было обусловлено переменами во всей чиновничьей иерархии империи, произошедшими после воцарения нового императора. В эпохе Александра III было много и плохого, и хорошего, но для театра она стала временем реформ, обеспечивших золотой век. О реформах и повествует книга Погожева, и он, будучи человеком благожелательным и очень прилежным – эти качества отмечают все мемуаристы, даже предвзятый В. А. Теляковский, – дает объективную и подробную картину малознакомой нам внутренней жизни театра, его, так сказать, «вешалок». Однако особо ценно в книге то, что ее автор рассматривает театр и театральные реформы изнутри иерархической структуры, которая определяет само существование театра. Погожев подробно характеризует не только актеров, художников и режиссеров, то есть творцов и художественную богему, но и чиновников, которые чаще всего остаются за рамками каких-либо театральных исследований. От чиновников же в любом театре – в русском императорском театре особенно – зависело и продолжает зависеть не то что многое, но буквально всё. Очень закономерно ряд своих театральных силуэтов – а в воспоминаниях Погожева именно что набросаны интереснейшие силуэты многих значимых персонажей конца XIX века – он начинает с министра двора графа Воронцова-Дашкова. Перебрав все персонажи, расположившиеся на иерархической лестнице русского императорского театра, Погожев рисует картину сложных взаимоотношений власти и искусства, остро напоминающую о сегодняшнем дне.

В. П. Погожев прослужил в императорских театрах несколько дольше Всеволожского, до 1907 года. Новая эпоха его раздражала – в серебряном веке он грустил о золотом. Пережил Погожев и революцию. После 1917 года работал в различных учреждениях по музейному делу и статистике, писал статьи о театре и его деятелях. В 1935 году, после убийства С. М. Кирова, на волне сталинской чистки от «социально чуждых элементов» Владимир Петрович был выслан из Ленинграда на север Казахстана. В ссылке он сохранил бесценную для него коллекцию рисунков Всеволожского, и в ссылке же он написал воспоминания о золотом веке императорских театров, законченные в том же 1935 году. Для истории России это очень красноречивая дата.

Сама рукопись В. П. Погожева, скорее всего, не сохранилась. Известны только две ее копии, сделанные его сыном, Львом Владимировичем Погожевым. Одна из них находится в Кабинете рукописей Российского института истории искусств, и именно по ней часто цитируется текст воспоминаний в различных исследованиях. Публикуются «Силуэты театрального прошлого» впервые – по второму известному экземпляру, который принадлежит, как и коллекция рисунков И. А. Всеволожского и их опись, прямым наследникам В. П. Погожева.

Текст воспоминаний оформлен по правилам современной орфографии и пунктуации, при этом сохраняются его стилистические особенности, характерные для того времени и выраженные, например, в определенном написании отдельных слов или в особых формах согласования. Все сокращения раскрываются в квадратных скобках. Фамилии упомянутых лиц, названия произведений даются в авторском написании, и если присутствуют ошибки, то они оговариваются в примечании. Дается также краткий комментарий для той или иной пьесы, оперы, балета и пр., где указывается автор (или авторы), год создания, дата и место премьеры. Выделенные подчеркиванием в тексте оригинала заголовки, фамилии, некоторые слова и фразы обозначаются двумя способами: так же, в виде подчеркивания, либо полужирным шрифтом.

Аркадий Ипполитов

Глава 1. Вступление

В наше время культурная жизнь государства настолько усложнилась, что даже маленький ее участок, театральное дело, представляет самобытный мир столкновения самых разнообразных интересов. Это мир, который для большинства людей оказывается, так сказать, «знакомым незнакомцем». Масса любителей интересуются казовой[56] стороной театра: зрелищем, пьесой, постановкой и артистами. По этим признакам она дает оценку. Но хитросплетения театральной лаборатории, со сложной административно-хозяйственной структурой, а с нею и действительная сущность жизни и истории театра для большинства остаются закрытыми. У нас в России и история, и теория театра бедны литературой и требуют освещения.

Одним из интересных периодов в истории правительственных театров является двадцатилетняя эпоха конца XIX века. В разных слоях общества она носила в свое время различную кличку, как, например, «эпоха Воронцова», «эпоха эмансипации театра», «эпоха Всеволожского», «эпоха реформ», «эпоха театральных поручиков», «эпоха спящих дев», а по заключению лиц, близко стоявших к театру, эта эпоха носила название золотого века императорских театров.

На меня выпала судьба работать в оси махового колеса теа тральной машины именно в этом периоде – с 1881 до 1900 года, и по личным моим впечатлениям это название золотого века больше прочих отвечает данному периоду.

Многие из знакомых мне почитателей театра неоднократно спрашивали меня, как перенесшего на своих плечах существенную долю театральной реформы 1880–1900 года, почему я не оставляю после себя воспоминаний об этой интересной эпохе? Строго говоря, вопрос основательный. Я оказываюсь в настоящее время единственным оставшимся в живых человеком, близко и всесторонне знакомым с эпохой Всеволожского. Мой бесследный в этом смысле уход из жизни, недалекий на девятом десятке лет ее течения, безвозвратно вырвет интересную страницу в истории русского театра. Это даст повод упрекнуть в том, что я, выполнив целый ряд исторических работ по театру за не пережитое мною время, оставил без освещения современную мне эпоху.

И вот предлагаемый здесь труд – попытка дать мой посильный ответ на поставленный вопрос.

Приступая к ответу, я спрашиваю себя: какую систему и форму следует ему дать? Что надо писать? Отчет ли о проведении театральной реформы? Личные ли только воспоминания мои о данной эпохе и о деятелях проведенной реформы? Исторический ли очерк двадцатилетней эпохи?

Я остановился на смешанной, средней форме. Я даю ряд отдельных очерков, обнимающих одновременно мои воспоминания и о личном составе эпохи, и о ходе работы по реформе театра, и о некоторых эпизодах театральной жизни в упомянутое двадцатилетие. Такое изложение неизбежно вносит некоторую субъективность и однообразие постоянной наличности самого автора – от нее трудно отрешиться при всякой форме воспоминаний. Но избранный здесь прием снимает с автора обязательство цельности, строгой систематичности и исчерпанности воспоминаний.

Приступая к работе, я сразу же был смущен следующим соображением. Для выполнения намеченного труда необходима наличность трех элементов: памяти, наблюдательности и беспристрастия. Что касается памяти, то пришлось заключить, что полустолетие, отделяющее автора от описываемой эпохи, и бурная напряженная деятельность реформы затупили яркость событий и впечатлений. Многие детали, а может быть, и значительные факты, испарились из воспоминаний автора. Выбор же подкрепляющих очерк документов весьма ограничен. Хвалиться наблюдательностью и объективностью самому автору не приходится. Он считает вообще вероятным, что в его работе окажутся и пробелы, и некоторые огрехи. Кстати, надо заметить, что московская театральная жизнь охвачена, исключая период 1897-1899 годов, значительно поверхностнее, чем петербургская, так как автор стоял дальше от московских дел.

Прежде всего считаю уместным познакомить читателя с личностью самого автора, с подготовкой к тому делу, какое он выполнял и которое описывает.

На долю мою выпала редкая удача, скажу более, счастье попасть в работе на свою линию – на дело, к которому я имел, можно сказать, органическое влечение. Интерес к театру вложен был в меня с малолетства. Любимой моей забавой, сколько помню, были «китайские тени». Я и теперь так и вижу перед собой промасленные прозрачные картины декораций игрушечной модели сцены, вырезанные из картона красочные фигуры действующих лиц и тетрадь с текстом пьес, разыгрываемых с этими фигурками. Текст пьес декламировался по вдохновению забавляющегося. В 1859 году судьба привела меня, восьмилетнего мальчика, на любительский спектакль. Шли три пьесы: «Женитьба» Гоголя[57], «Простушка и воспитанная»[58] и водевиль «Хочу быть актером»[59]. Я пришел в восхищение от спектакля, ходил после него в каком-то чаду – только и думал о театре. Вскоре же я присутствовал на детском спектакле, где играли мои двоюродные братья нравоучительную пьесу. Это мне меньше понравилось, и я отнесся к спектаклю уже с некоторой критикой. Заметив впечатление, произведенное на меня спектаклем, родители двукратно свели меня в Москве в театр, сперва в Малый, а затем и в Большой. В Малом театре шла драма «Старый капрал»[60], а в Большом – опера «Волшебный стрелок»[61]. Впечатление от обоих спектаклей было громадное. В драме отмечена была моими слезами превосходная игра старого немого капрала, вернувшего способность речи, в критический момент спасающей от гибели невинного человека. Во «Фрейшютце»[62] поразила меня обстановка, картина появления разных чудовищ при выстреле третьей волшебной пулей. Через год, живя в Костроме, уже гимназистом второго класса я попал в тамошний театр на Нижней Дебре[63]. Тут я получил меньшее удовольствие: замечал постановочные недостатки. Так, например, в старинной пьесе «Русалка»[64] комическое лицо Тарабор[65], который по ходу пьесы попадает на крылья ветряной мельницы, оказался на этих крыльях, в то время как настоящий Тарабор оставался еще на сцене. В другом месте пьесы на сцену выбежал лев с хвостом, закинутым на шею.

С приездом в 1861 году в Петербург я стал ревностным посетителем оперного и драматического театра, сберегая четвертаки, чтобы попадать на душную галерку. Изредка бывал я в балете, а также в концертах, слушал Патти, особенно восхищался Нильсон, Тамберликом, Николини. Попал как раз в тот спектакль оперы «Ромео и Джульетта»[66], в котором после любовного дуэта Николини и Патти подрались за кулисами муж Патти, маркиз Ко[67], и Николини. Имел также удовольствие присутствовать на единственном концерте, где пели совместно Патти и Нильсон. После исполнения певицей Нильсон известной «Ave Maria» часть публики оставила залу, отказавшись далее слушать соперничавшую с ней Патти. По русской опере я стал поклонником сопрано Гюдель, которая мне нравилась более, чем Патти. Восхищался я также Коммисаржевским[68], Петровым, Саргатти, начинавшим тогда карьеру Мельниковым и контральто Лавровской. В Александринском театре очень любил я Грошель, Сазонова, Самойлова, Линскую. Впоследствии, служа в гвардии, я охотно исполнял наряд в карауле в театр и выстаивал целый спектакль в партере.

Позднее, попав в музыкальную семью композитора Старцова, я увлекся пением и изучил репертуар баритональной партии в романсах и оперных ариях. В [18]70-х годах я впервые стал принимать участие в любительских театрах и сделался ретивым членом С[анкт]-Петербургского драматического кружка, где орудовали тогда пытавшаяся подражать Савиной Кармина, впоследствии жена П. П. Гнедича, присяжные поверенные талантливый Миронов и Карабчевский. Большую пользу для подготовки к административно-хозяйственной работе принесли мне два обстоятельства. Во-первых, прохождение трехлетнего курса Военно-юридической академии, в особенности лекции профессоров К. Д. Кавелина и Н. А. Неклюдова, давших мне полезную школу систематического мышления и логичного распределения материала в работе. Во-вторых, немалую пользу принес мне мой служебный полковой опыт, где я прошел все виды особых назначений: адъютанта, делопроизводителя по хозяйству, квартирмейстера и делопроизводителя полкового суда. В среде товарищей по академии я получил прочную репутацию любителя театра и знатока репертуара. Это последнее обстоятельство сблизило меня с товарищем по академии В. С. Кривенко, личным секретарем графа Воронцова-Дашкова. В 1881 году в разговоре с графом Воронцовым о театре Кривенко, оказывавший в некоторой степени влияние на него в вопросах театра, указал ему на меня как на кандидата в управляющие театральной конторой. Граф согласился, и это оказалось решительным моментом в моей служебной карьере.

Оглядываясь теперь назад, я, конечно, вижу, что такой шаг министра был очень смел. Тридцатилетнему молодому штабс-капитану гвардии дать ответственное и значительное место для замены старого тайного советника было рискованно. Хотя и смутно, но я и сам понимал это тогда же. Но это сознание подстегивало меня, дало мне энергию, настойчивость и силы, заставило всецело отдаться театральному делу. Оно побудило меня до последней минуты службы в театре не изменять ни напряжения, ни темпа в работе. Мало того, это же обстоятельство помогло мне внушить то же напряжение и темп большинству моих сотрудников. Я могу смело сказать, что в дело казенных театров во все описываемое двадцатилетие была вложена коллективная душа служебного персонала театров.

Осенью 1881 года граф Воронцов, еще раньше знавший меня в военной службе, пригласил меня к себе, любезно принял, предложил заместить т[айного] с[оветника] Юргенса и дал мне рекомендательное письмо к директору театров И. А. Всеволожскому.

Перспектива свидания с директором театров погрузила меня в целый водоворот ощущений и размышлений. Мне предстоял серьезный шаг перехода от испытанного к новому и гадательному. Не так-то легко было скинуть пятнадцатилетний трудно доставшийся гвардейский мундир и отказаться от только что достигнутой юридической карьеры. С другой стороны, заманчива была возможность попасть на то поле деятельности, которое манило с детства. Тем более заманчиво было на этом поле то, до некоторой степени командующее, положение, которое предлагалось. Мне предстояло решение уравнения со многими тревожными неизвестными.

С такими мыслями в голове, надев парадную форму, я отправился в морозный ноябрьский день 1881 года на Французскую набережную[69] к дому Тучковых, в нижнем этаже которого, в ожидании ремонта казенной квартиры, проживал с женой, с двумя дочерьми-подростками и с пожилой сестрой Иван Александрович Всеволожской. Он незадолго перед тем заменил на посту директора театров барона Кистера.

Войдя в квартиру, я сразу попал в приемную директора, полную громко разговаривающим народом. Мелькнули ранее знакомые мне лица Направника, Кондратьева, А. Потехина. Остальные были мне неизвестны. Кто был в пиджаке, кто во фраке. Ко мне тотчас же подошел пожилой бритый и румяный чиновник, как я узнал потом, секретарь директора Остроменцкий. Впоследствии Всеволожской охарактеризовал его мне названьем «розаном на куличе, столь же полезным ему, как летающий пузырь с водородом»[70]. Секретарь спросил меня о причине моей явки. Я ответил, что имею письмо от министра двора для вручения директору. Остроменцкий вышел на минуту в соседнюю комнату, из которой раздавались громкие голоса, и тотчас же возвратился, сказав, что директор просит подождать. Ждать пришлось около часу в наблюдении калейдоскопа сменяющихся лиц и разговоров. Они были весьма разнообразны: иногда они касались вопросов, не относящихся к театру и мне малопонятных; иногда раздавался смех по поводу какого-нибудь острого словца или анекдота. Смех часто раздавался и из комнаты директора. Видно было, все держали себя свободно, без стеснений. Люди сменялись, приходили новые, и комната была по-прежнему полна народа. В общем, чувствовалась какая-то бестолковщина, фамильярность. Наконец меня попросили к директору. Не без волнения прошел я в его кабинет.

При моем входе вежливо приподнялся с кресла представительный элегантно одетый безбородый господин с моноклем в глазу. Галантно протянув мне руку, он просил меня сесть. Приняв от меня письмо и выслушав объяснения, он сказал:

– Да, я знаю. Граф Воронцов говорил уже мне о вас. Очень рад познакомиться.

Прочтя письмо, он вторично заглянул в него и продолжал:

– Вас зовут Владимир Петрович? Скажите мне, пожалуйста, Владимир Петрович, вы языки знаете?

Я сказал, что вообще в языках слаб. Лучше знаю французский язык, чем немецкий, но свободно разговаривать не могу.

По-видимому, это несколько смутило Всеволожского. После некоторой паузы он сказал:

– Видите ли, Владимир Петрович… место управляющего конторой еще занято… Вероятно, оно откроется не раньше лета… Что же вы теперь будете делать?

Вопрос был не особенно любезный, но я был готов к нему.

– Я предполагал просить ваше превосходительство дать мне возможность познакомиться с театрами, изучить административно-хозяйственное дело, на которое я иду.

Всеволожской как будто обрадовался.

– Вот и прекрасно… прекрасно, – повторил он. – Это то, что мне нужно. Я прикажу открыть вам доступ в театры, в мастерские и в склады.

– Мне можно будет посещать спектакли и сцену? Можно видеть работу по обстановке?

– Конечно, я прикажу предоставить вам кресло во всех театрах.

Я поблагодарил и попросил разрешения время от времени являться к директору с докладом о ходе моего изучения дела и на получение указаний. На этом кончился мой первый визит к Всеволожскому.

С некоторым недоумением вышел я из директорского кабинета. И монокль в глазу, и вопрос о знании языков, и сдержанная сухая корректность разговора, и что-то неуловимое в общем тоне приема директора – все это говорило мне о том, что я пришелся не ко двору, что я чуждый элемент для Всеволожского. Чувствовалось, что директор не усматривает во мне полезного для него помощника. Но я не упал духом, посмотрел на положение мое оптимистически, утешался надеждой, что дело уладится, и решил сразу же энергично приняться за работу. На следующий же день я отправился знакомиться с театральной конторой.

Прежде всего меня поразила неприглядность самого помещения конторы. Громадные широкие окна дома Дирекции на Театральной улице (ныне улица Росси) были перегорожены в нижнем этаже в горизонтальном направлении, оставляя для канцелярского размещения низкие грязные комнаты. В прихожей толпились неопрятные сторожа в разнокалиберных одеждах, в канцелярии – такие же неприглядные чиновники в засаленных сюртуках, некоторые были в ватных, чуть ли не женских кофтах. Около канцелярских столов, заваленных бумагами, сменялись посетители, приходившие за справками, отчасти и для разговоров. После некоторого ожидания в приемной капельдинер[71] в позументном мундире с красной жилеткой пустил меня в кабинет управляющего конторой. Я увидел за столом мизерную равнодушную фигуру старичка Андрея Андреевича Юргенса, заместить которого на должности управляющего конторой сулила мне судьба. Не привставая со стула, Юргенс с кислой физиономией протянул мне руку. Прием показался мне демонстративно сухим, очевидно подчеркивающим презрительное отношение жреца к нежелательному неофиту. Тем не менее Юргенс без всяких возражений исполнил мою просьбу снабдить меня списком личного состава и наличием существующих уставов и инструкций. Тотчас же Юргенс вызвал в кабинет своего секретаря, Николая Антоновича Крашевского, человека с грузной фигурой, и симпатичного старичка бухгалтера, Егора Егоровича Гольдта. Обоим поручено было знакомить меня и с персоналом, и с делами. О Крашевском я еще ранее имел частные сведения отрицательного характера. Отношение ко мне этих двух главных чиновников конторы показалось мне снисходительно-ироническим, как к молодому неопытному гвардейскому шаркуну. Красная подкладка моего сюртука и золотые погоны, очевидно, вносили диссонанс в обстановку конторы. Учреждение это носило ясную физиономию старой консисторской канцелярии или полицейского участка. Отношение ко мне было весьма вежливое, а со стороны бухгалтера – даже добродушное.

Свидание мое с Юргенсом более уже не повторялось. Один за другим чиновники знакомились со мной. Особенно полезным оказалось знакомство мое с двумя делопроизводителями: по декорационной части Климовым и, в особенности, по гардеробной части Тарасовым. Последний оказался весьма толковым, знающим дело и сообщительным человеком. Затем я познакомился со смотрителями театров, с некоторыми театральными кассирами и с заведывавшим экипажным заведением Дирекции Шенком. В канцелярии конторы мне показали журнал входящих и исходящих бумаг, образцы контрактов и списки поставщиков, бухгалтерские книги и прочие документы.

В последующие дни я стал посещать склады инвентаря театров, мастерские, театральные устройства. По вечерам я смотрел спектакли, которые шли ежедневно в пяти тогдашних театрах: в Большом театре давалась итальянская опера и балет, в Мариинском – русская опера и дважды в неделю русская драма, в Александринском театре – русские драматические спектакли, в Михайловском театре чередовались французские и немецкие спектакли, и в Малом театре (графа Апраксина) исполнялся легкий русский драматический репертуар. В театрах я знакомился со зданиями их, со сценическим устройством, со складами и мастерскими, а одновременно и с обстановкой спектаклей. Иногда из театральных зданий я выходил для осмотра других служебных помещений и учреждений.

Работа моя шла усиленными темпами. Осмотры мои производились с 10 часов утра до 5 часов пополудни и от 7 вечера до 12 часов ночи, а нередко и позже. К моему осмотру исправно являлись вызываемые мной чиновники. Много руководящих и разъяснительных данных я почерпал в театрах от Геннадия Петровича Кондратьева, главного режиссера русской оперы, от главного режиссера русской драмы Федора Александровича Федорова и от прочих прикосновенных к делу лиц. Я пользовался всяким удобным случаем для обогащения себя полезными сведениями. Механизм сценического устройства явился для меня новостью; раньше мне приходилось бывать только на сцене любительского театра. В первое время я с большой опаской ходил по сценическому полу, в особенности по переходам и колосникам[72]. Осмотром сцены я был двояко удивлен. С одной стороны, сложностью устройства, а с другой стороны – неопрятностью его содержания. Всюду непролазная грязь. Раз пройдешь по колосникам – и точно на мельнице был; за что ни возьмись – измажешься. За кулисами нагромождение декораций, деревянных лестниц, пристановок, так называемых пратикаблей[73]. Тут же газовые трубы, всякого рода крашеные железные листы и зонтики в виде софитных и кулисных щитков и бережков. Тут же паутина веревок, подвижные и приставные декорации, крупные бутафорские вещи. Скопление всего этого указывало на крайнюю тесноту помещения. Под сценой в трюмах и наверху, по колосникам и переходам, бросались в глаза ряды подъемных валов с канатами, в которых, как мне казалось, трудно было разбираться. Вся эта громадная театральная машина по первому впечатлению ошеломляла. При этом даже для неопытного человека, как я, очевиден был непорядок, крайняя необходимость разобраться и установить какую-нибудь рациональную систему хозяйства. При моем посещении Большого театра передо мною впервые встал грозный кошмар возможного пожара в таком театре при отсутствии просторных сообщений и удобных лестниц. В случае такого несчастья во время спектакля большая часть публики погибнет в зрительном зале и в коридорах, а сценический персонал, хористы, кордебалет, статисты и рабочие испарятся за кулисами. Сказанный кошмар не покидал меня во все время театральной службы, и я горячо благодарю судьбу, что на мою долю не выпало несчастье быть прикосновенным к такой великой катастрофе. Под впечатлением такого страха я не преминул при первом же посещении Всеволожского поднять вопрос об электрическом освещении, которое тогда только что стало доступным благодаря изобретению лампочек накаливания. Недавний пожар в Ринг-театре[74] в Вене подкрепил мои аргументы в пользу мер безопасности. Однако оказалось, что я ломился в открытые двери. Всеволожской сообщил мне, что гр[аф] Воронцов завел уже переговоры с предпринимателем электрического освещения неким г[осподином] Русси[75].

Печальное впечатление произвели на меня также хозяйственные помещения в театрах и других зданиях. Теснота, грязь, пыль и неразбериха в гардеробах и в бутафорских складах за сценой и крайняя стесненность декорационных складов. Тут же выяснились неудобства, грязь, теснота и дурное оборудование артистических уборных, в особенности массовых: для кордебалета и хора и для статистов. Тут же ярко выяснилась и затруднительность выхода в случае пожара.

Но все описанные недостатки не укрыли от моего внимания во время спектаклей и репетиций изумительную ловкость, смелость, находчивость и приспособляемость ко всем неудобствам низшего служебного персонала сцены: плотников, осветителей, бутафоров и портных.

При посещении спектаклей я обратил внимание на так называемые вечеровые расходы, оплачивавшиеся из наличных авансов смотрителей театров. Распоряжения и отчетность по вечеровым расходам возлагались на дежурных чиновников. Таковые назначались на спектакли в каждый театр отдельно. В категорию вечеровых расходов входила оплата всех поденных и разовых рабочих, нарядов военных музыкантов, статистов, пожарных и полиции, а также уплата за привозимых на сцену лошадей, за мелкие материальные расходы по разовым потребностям пьес, за бой посуды и вообще на истребление вещей. Контролером расходов являлся дежурный чиновник, за расходы не ответственный, что было равносильно отсутствию контроля. Оба чиновника, смотритель и дежурный, могли безнаказанно делиться излишками расходов на непроверяемый фактически наемный состав и на материальные расходы. Расписания указных норм по вечеровым расходам на отдельный спектакль не существовало.

Не особенно приглядна была также внешность театров и зрительных зал. Поблекшая и местами облупившаяся позолота барьеров лож, вылинявшая обивка мебели в партере и в ложах, загрязненные портьеры и потрепанная материя в царских ложах явились результатом преувеличенного стремления к экономии барона Кистера, предместника Всеволожского на должности директора театров. Скаредность в обстановке царских лож, по рассказам Всеволожского, вызывала в свое время неудовольствие Александра III, бывшего тогда еще наследником престола. Однажды, увидев в Александринском театре разлезшуюся шелковую обивку дивана боковой царской ложи, Александр III рассердился и со всего размаха разодрал своей шпорой всю обивку сиденья дивана. При этом он сказал:

– Авось либо барон Кистер догадается сделать ремонт лож!

Но барон не догадался. В 1881 году я застал эту ложу в очень затасканном виде.

Чем дальше я углублялся в изучение театрального хозяйства, тем более убеждался в изумительной небрежности и невнимании администрации к интересам дела и в особенности к нуждам низшего служебного персонала Дирекции. Удручающее впечатление произвело на меня квартирное его довольствие. Просторные культурные квартиры чиновников резали глаза рядом с грязными, низкими, тесными и сырыми подвалами рабочих: плотников, осветителей и сторожей. Особенно безобразны были темные подвалы дома Дирекции в Театральной улице. В них кишели в зловонной обстановке чуть ли не сотни ребят, обильно сопровождаемые клопами. Неприглядны были также многолюдные гардеробные мастерские. Их было четыре: две мужских и две женских, в каждом разряде особо для балета и итальянской оперы и особо для русской оперы, русской и иностранной драмы. Помещались они в так называемом Иезуитском доме[76] на углу Екатерининского канала[77] и Итальянской улицы. Дом этот был когда-то построен для Иезуитской коллегии на монастырский лад с кельями. Он был плохо приспособлен к размещению четырех мастерских, в каждой из которых работали иногда до 50 человек. Освещение было скудно, жара от газовых рожков и от утюжных печей, при отсутствии вентиляции, затрудняла дыхание и работу. Теснота помещения вела к беспорядку в хранении и пользовании материалами. Весь мелкий портновский приклад выдавался рабочим в отсыпку на глаз, широкой рукой, в определенные сроки без учета. Это вело к мелким злоупотреблениям. В известные дни можно было видеть на набережной канала толпу разношерстных людей, ожидавших выхода из Иезуитского дома портных и портних, выносивших для передачи ожидающим запасов катушек, клубков ниток, тесьмы, булавок, иголок и проч. Это был подсобный промысел театральных рабочих, в общем на изрядную сумму.

Значительно больший порядок нашел я в декорационных мастерских, в так называемых живописных залах. Больше порядочности было и в учете работ и материалов, потребляемых художниками. Но число таких мастерских было недостаточно, приходилось работать в добавочных, неприспособленных помещениях. Писались декорации преимущественно на настилах потолков зрительных зал театров, на плафонах их. Плотничьи мастерские для так называемой подделки декораций и для изготовления пратикаблей ютились в самих театрах за сценой и затрудняли подготовку спектаклей, увеличивая в то же время пожарную опасность. «Подделкой» декораций называлась набивка полотна и тюлей на дерево, а «пратикаблями» именовались все деревянные приставные сценические сооружения, как то: лестницы, балконы, платформы, горки и проч.

Изготовление бутафорских вещей целиком поручалось частным мастерским, которым переплачивались несообразные цены. Нужен, например, для какой-то пьесы резной, самой простой работы, деревянный болванчик, кукла высотой не более двух дюймов. Платят за него около 8 рублей, когда красная цена болванчику не превышает 60 копеек. Такой же грабеж практиковался и на металлических вещах, если они заготовлялись не покупкой, а по заказу.

Отчетность по монтировочной части, можно сказать, отсутствовала. В гардеробах, раскиданных по всем театрам, существовали засаленные описные книги, в растрепанных переплетах, с текстом чрезвычайно неграмотным. Мужские и женские гардеробы размещались особо для костюмов, головных уборов, белья и обуви. Все вещи нумеровались по отделам, а в отделах – по характерам. Характеры носили различные названия: итальянский, французский, турецкий, русский, пейсанский[78] и фантастический. Вещи клеймились с обозначением названия пьесы, характера и номера. Те же данные отмечались и в описях, с обозначением театра, названия предмета и рода материала. Текст описей отличался в общем отчаянной безграмотностью, запутанностью и по временам служил мне предметом занимательного чтения хитрых ребусов. Встречается мне, например, вещь с таким обозначением: «Номер №№ камзол ларфлин для шин, желтый конаус[79] с бархатной тесьмой, Михайловский театр, оценка 23 р. 75 к.»

– При чем тут какие-то «шины»? – спрашиваю я помощника гардеробмейстера.

– Не могу знать, – получаю ответ.

– Ну а что значит «ларфлин»?

– А это, вероятно, по-китайски. Костюм, изволите видеть, китайского характера.

Тогда только выяснилась мне разгадка ребуса. Это слово было «L´Orphelin de la Chine» – название пьесы «Китайский сирота»[80].

Столь же вычурно и неграмотно коверкались наименования материалов, как, например: тот же помощник гардеробмейстера вычитывал мне слова «муслин делапапер» и «креп де шьен» вместо «муслин а вапер»[81] и «крепдешин»[82] и т. д.

С меньшими сравнительно недостатками я нашел экипажное заведение петербургских театров. Оно занимало строения по Вознесенскому проспекту. В состав заведения входили 40 карет, три крытых линейки для воспитанниц театральной школы, несколько бланкард[83] и повозок для перевозки монтировочного инвентаря, около 80 лошадей и соответствующее число кучеров и конюхов. Смотритель экипажного заведения, пожилой чиновник Шенк (отец композитора Шенка), добросовестно относился к делу.

Кроме перечисленных зданий в распоряжении Дирекции находились еще несколько каменных построек: декорационный сарай в Подьяческой улице и другой сарай с постройками в Тюремном переулке[84]. На Каменном острове в ведении Дирекции находились упраздненный уже деревянный театр и деревянная же дача на берегу Невы. На этой даче проводили лето воспитанницы театрального училища. Кроме всего сказанного, Дирекция пользовалась для своих потребностей некоторыми частными зданиями.

Сараи и чердаки в зданиях Дирекции были беспорядочно заполнены самым разнообразным материалом: мебелью, грудами бумаг и нот и разным хламом. На чердаке Александринского театра при осмотре нашлись великолепные гобелены, принятые впоследствии в Конюшенный музей[85].

Познакомили меня, между прочим, с тайнами парикмахерского искусства, с запасами кос и буклей, бород, усов, лысин и вообще с массой волос, обильно снабженных насекомыми.

Мимоходом я осмотрел в театрах также и библиотеки с богатыми запасами пьес и ролей. В нотной конторе меня познакомили с заведывавшим заготовлением и хранением музыкального материала, с весьма добросовестным и толковым работником – Христофоровым.

Знакомство с театральными кассами произвело на меня особенно удручающее впечатление. Даже поверхностное изучение способов приобретения театральных билетов не оставляло сомнения, что касса оказывалась раздвоенным учреждением-лавочкой. Одна половина ее работала на Дирекцию театров, а другая – на кассиров. И эта последняя торговля была безубыточной. Целая группа петербургских театралов, имевших достатки, приспособлялась к обеспечению себя безболезненным и верным получением мест в обоих оперных театрах, а отчасти и в прочих. Параллельно с кассирами работали и барышники. Двух или трех из них мне указывали в лицо – барышничество поощрялось полицейским покровительством. В Большом театре я застал тогда кассиром некоего Никифорова. Он около 40 лет сидел и поседел на этом месте. Постепенно приобрел он обширное знакомство значительных лиц со средствами и нажил на крохах кассового дела, как многим было известно, порядочный каменный дом в Петербурге. Злоупотребления в кассах были очевидны и для публики и вызывали настойчивые жалобы в обществе. Всем желательна была реформа в продаже билетов, с закрытием хвостов и ночных дежурств у театральных дверей.

Что касается публики и прессы, то рядом с жалобами на кассовые порядки высказывалось настойчивое порицание за пользование Дирекцией привилегией на столичные зрелища. Привилегия эта распространялась на окрестные города – Царское Село, Гатчину, Петергоф и Ораниенбаум. Исключительное право на зрелища фактически обратилось в доходную статью театров. Дирекция стала торговать разрешением на открытие частных театров и на зрелища и увеселения. Она сбирала подать с предпринимателей, не стесняясь ни размерами сборов, ни условиями их взимания. Так, например, в период с 1872 по 1880 год петербургские предприниматели выплачивали годовыми суммами: театр Буфф – 4920 р., театр Берса – 3820 р., цирк Чинизелли – 4375 р., Русское купеческое собрание – 2578 р., Приказчичий клуб – 956 р. 50 к., Немецкий клуб – 1274 р., Зоологический сад – 2840 р. (по расчету 20 р. за каждое представление). Многие предприятия допускались на условиях вечеровой либо месячной платы; так, например, танцкласс Марцинкевича платил ежемесячно 24 р., трактир «Марьина Роща» – по 10 р. в месяц, зал Кононова – по 5 р. за представление с туманными картинами. Вообще этого рода доход Дирекции петербургских театров достигал годовой суммы 300 000 рублей. В настоящее время как-то смешно даже представить себе, что такой порядок когда-то существовал!

Изложенные выше сведения и впечатления я получил при последовательной, в течение 4 месяцев, ежедневной работе по ознакомлению как с постановкой дела, так и с личным составом служащих. Примерно через каждые три дня я ходил к директору театров и передавал свои впечатления. Всеволожской заметно интересовался моими докладами. Он стал высказывать свои замечания, соображения и предложения. Проявляя внимание к моей работе, он, как я понял, стал усматривать пользу в моей деятельности. Наконец в один прекрасный день Всеволожской сообщил мне, что граф Воронцов спросил его, доволен ли он Погожевым, на что получил утвердительный ответ. Это побудило меня предложить директору поручить мне составление подробной записки о результатах моего изучения дела. Он одобрил мою мысль. Пользуясь благоприятным поворотом в отношениях ко мне Всеволожского, я тогда же предложил, не откладывая далеко, составить для помощи в преобразовательных работах небольшой комплект аспирантов на занятие в будущем должностей по преобразованному штату Дирекции. Комплект такой я предполагал набрать из числа подходящих лиц, по указанию Всеволожского, а также по моей рекомендации. Иван Александрович согласился и тут же указал на архитектора-художника Григорьева для рисунков монтировочного инвентаря. Тогда же Всеволожской согласился на прикомандирование к Дирекции гвардейских офицеров: по рекомендации В. С. Кривенко – П. М. Пчельникова, по совету Г. П. Кондратьева – Лаппа-Старженецкого и двух моих товарищей, П. П. Домерщикова и В. А. Петрова. Еще ранее прикомандирован был офицер Кинареев, указанный гр[афом] Воронцовым.

Одновременно с тем я проектировал образование комиссии для выработки преобразований по административно-хозяйственной части, параллельно с существовавшей уже комиссией по художественной части. В хозяйственную комиссию предполагалось назначить несколько аспирантов, как кандидатов на занятие мест по новому штату, той же комиссией выработанному. И с этим предложением моим Всеволожской согласился, в особенности с приглашением Домерщикова, как человека с художественными знаниями. Директор предполагал использовать Домерщикова при постановке оперы Римского-Корсакова «Снегурочка»[86]. Успех монтировки этой первой при Дирекции Всеволожского русской оперной новинки директор ставил как бы личным экзаменом в своей репутации.

Успех всех моих предложений, конечно, окрылил меня. С большим старанием занялся я составлением подробной запис ки с очерком современного экономического положения театров. Записку я сопроводил указанием на необходимость немедленного исправления постановки дела и соответствующей финансовой помощи, на первое время в размере примерно не менее 180 000 рублей.

Редактированием записки я не замедлил и представил ее директору. Таким образом осуществился мой первый деловой шаг в театральной административной карьере.

Дав в этом вступлении краткий очерк моей былой подготовки к вступлению в театральную службу, дальнейшее изложение я распределяю так: во-первых, описываю сущность произведенных в 1882-м и в последующих годах преобразовательных работ.

Во-вторых. Даю мою субъективную краткую характеристику некоторых представителей личного состава как администрации, так и художественной части.

В-третьих. Излагаю вкратце оставшийся в памяти ход театральной жизни за 20 лет до 1900 года.

В-четвертых. Даю отдельный очерк двухлетней моей более самостоятельной работы в московских театрах.

В-пятых. Заканчиваю труд изложением обстоятельств смены правящего персонала Дирекции с оставлением графом Воронцовым-Дашковым должности министра двора и Всеволожским – поста директора театров.

В изложении данные по художественной части располагаются параллельно с данными по административно-хозяйственной части. Весь труд распределяется в 14 последовательных главах, следующих за настоящей[87].

Глава 2. Преобразование художественно-репертуарной части

Реформа театров, предпринятая с 1882 года, не была неожиданностью для них. Она назревала уже с [18]70-х годов. Неудовольствие на постановку столичных театров высказывалось и в публике, и в прессе, и в высшем обществе, и при дворе, и, конечно, в среде самих артистов и части служащих лиц. Министр двора Александра II сам сознавал необходимость преобразований в этой области и предполагал провести реформу планомерно. Он хотел обосновать ее на предварительном систематическом изучении хода законодательства по соответствующим вопросам. С этой целью им была образована комиссия под председательством Деревицкого, оставившая ценный сборник материалов. Но вопросы текущей жизни, репертуара заслонили благие намерения министра. Существенным тормозом к улучшению дела явилась наличность во главе театрального управления фатальной для его судьбы фигуры барона Кистера, personae gratae при графе Адлерберге. Статс-секретарь Государя, контролер Министерства двора, директор Эрмитажа и заведывающий всеми театрами барон Кистер оказался в свое время «притчей во языцех» и в глазах публики, и в мнении людей, причастных к театральному делу. Будучи сам контролером, Кистер имел возможность действовать бесконтрольно как в затратах, так и в экономии и широко пользовался этой возможностью. В 1881 году при увольнении Кистера от службы, может быть, с ним поступили слишком сурово. Он был лишен звания статс-секретаря и оставлен без пенсии. В его деятельности были усмотрены некоторые корыстные поступки. Так, например, при упомянутой выше ревизии хозяйственной части выяснилось, что Кистер, скаредный вообще на расходы по гардеробу, покупал по большой цене очень дорогой бархат на платье французской артистки Дика-Пти, которая, по слухам, состояла в близких к директору отношениях. Платье это назначалось для роли в современной пьесе, и заготовление его, по существовавшим правилам, лежало на обязанности самой артистки. Удаление из Дирекции барона Кистера было, конечно, необходимо. Вред, приносимый им столичным театрам, при бесцеремонном пользовании всякого рода поборами, оказывался унизительным для репутации Дирекции, а злоупотребление экономией приводило театры в запущенное состояние. По назревшей рутине правительственное театральное дело в [18]70-х годах упорно скользило под гору. Но грянул гром – скончался Александр II, на престол вступил Александр III, а И. А. Всеволожской заменил в Дирекции театров барона Кистера.

Инициативу реформы театров немедленно же взял на себя просвещенный человек, исполненный благих намерений, – граф Илларион Иванович Воронцов-Дашков. Траур после смерти Александра II и временное закрытие театров облегчили приступ к работам по планировке проектирования реформы.

Реформа художественной части разрабатывалась особой комиссией под председательством Всеволожского. Членами комиссии входили драматурги Островский, А. Потехин и Аверкиев, контролер Министерства двора Емельянов, управляющий театральным училищем Фролов, капельмейстер[88] Направник, а делопроизводителем состоял чиновник Министерства двора Ланге. Первое задание реформы преподано было директору театров непосредственно графом Воронцовым. Мне памятна виденная мною в руках Всеволожского небольшая собственноручная записка гр[афа] Воронцова, на которой были отмечены несколько пунктов, с перечислением желательных ближайших преобразований. К сожалению, в архиве Дирекции эта записка не сохранилась. Вообще надо отметить изумительную беспорядочность и бессистемность в работе сказанной комиссии. По-видимому, упомянутая записка гр[афа] Воронцова заменила дельную разработанную программу. Насколько помню, на записке отмечены были следующие вопросы: отказ Дирекции от привилегии зрелищ в столицах, отмена поспектакльной оплаты артистам в русской драматической труппе, пересмотр системы и норм авторского вознаграждения, устранение порядка рассмотрения пьес, принимаемых на сцену, и изменение системы вознаграждения по артистической части.

Всеволожской не обладал талантом административной распорядительности и не установил планомерности в работах комиссии. Драматурги командовали делом по личному их усмотрению. Кроме того, Всеволожской присутствовал не на всех заседаниях комиссии и зачастую уступал председательство в ней другим членам. Преимущественно художественно-литературный состав их не интересовался упорядочением работы. В комиссии преследовались преимущественно интересы работавших в ней авторов. Ко всему этому, как видно, делопроизводитель Ланге оказался довольно легкомысленным работником. Протоколы заседаний комиссии не сохранились, а может быть, и не велись, происходившие прения не оставили следов. Оформленными результатами трудов оказались лишь три акта:

Конец ознакомительного фрагмента.