Вы здесь

Сиделка Ночь. *** (Андрей Устинов, 2014)

С первой строчки этого эссе хотелось бы мне подчеркнуть – его героями являются исключительно стихи. Все вынужденные прозаические отступления – не более, чем разбежавшиеся круги, центр которых есть поэзия.

В юношестве, на заре перестройки, я ходил в ДК Горького – на занятия ЛИТО. Публика была самая разночинная, от старушки – потомственной петербурженки, до тихого графомана-алкоголика, числившегося кладовщиком где-то на Мельничной. Старушка наша разъяснила раз, что весь тот район Ленфильма и бесконечных складов звался раньше Глухое Озеро, по имени озерца, относившегося к загородной усадьбе Потемкина. В начале трагического XX века Городская Дума отвела участок за Невской Заставой под свалку – на этом озерцо и закончилось.

В тех рассказах о былом ощущался мрачный символизм. Занятия вел поет Александр Шевелев – сам из крестьян, он учился в ЛИТМО (механика, оптика, кой черт… – все дороги ведут в Рим!), добился в советское время некоторой известности, но начавшаяся разруха незыблемых печатных институтов, коммерциализация Слова… – художник средневековья легко нашел бы в нем модель стареющего Горацио.

Однажды, говоря о применении пословиц в стихах, он цитировал нам Пастернака:

Гул затих. Я вышел на подмостки.

Прислонясь к дверному косяку,

Я ловлю в далеком отголоске,

Что случится на моем веку.

На меня наставлен сумрак ночи

Тысячью биноклей на оси.

Если только можно, Aвва Oтче,

Чашу эту мимо пронеси.

Но продуман распорядок действий,

И неотвратим конец пути.

Я один, все тонет в фарисействе.

Жизнь прожить – не сцену перейти.

Старушка наша поправила машинально: “не поле перейти”. Но Александр Александрович (светлая память!) повторил тихо: “Жизнь прожить – не сцену перейти”. Был ли он знаком с Борисом Пастернаком лично, не знаю, но именно с ним он и разговаривал тогда…

Этот главный урок поистине пушкинского свободомыслия я и вынес из тех занятий. Стихи поэтов живут в вариантах и разночтениях, их не надо зубрить. С поэтами – надо разговаривать.


Я вспомнил о том уроке много позже, когда работал над романом “Аттракцион Любовь”. Героем моим был англичанин, колледжский профессор, специалист по русской литературе. Как мог бы доказать я читателю настоящность моего профессора? Подумалось – почему нет? Именно иностранец, хотя читающий бегло и без словаря, но избежавший очеканки наших школ, мог бы отнестись к русским стихам с искренним вольнолюбием, с детским восторгом настоящего почемучки.

Взять ли стихи Георгия Иванова – моего, без преувеличения, кумира. Других я читал с детства, а его зрелые стихи прочел, как и многие, только зрелым человеком, тем ошеломительнее был эффект. Но другое дело – его вирши юношеские. И Мэтт (мой профессор), чуткий к малейшим ньюансам языка, вечно настороженно проясняющий для себя разницу в суффиксах и пр., удивленно замер над:

Прекрасная охотница Диана,

Опять вступает на осенний путь,

И тускло светятся края колчана,

Рука и алебастровая грудь.

А воды бездыханны, как пустыня…

Я сяду на скамейку близ Невы,

И в сердце мне печальная богиня

Пошлет стрелу с блестящей тетивы.

Почему “блестящей”? Почему, вопрошал он, Иванов использовал present continuous (настоящее продолженное), а не present perfect continuous (настоящее совершенное продолженное)?

Перевожу на русский: Алебастровая грудь – символ мертвой статуи. Разве у алебастрового лука была тетива? Разве не более по-Ивановски было бы, чтобы та тяжеловатая статуя в Летнем саду лишь на один восхитительный миг (“мне однажды почудилось это”) одухотворилась, перемнулась с ноги на ногу… И как не вспомнить современные теории Пьера Клоссовски (“Купание Дианы”), по которым Актеон был наказан, на самом деле, за свое живейшее воображение?

Должно было произойти так:

Я сяду на скамейку близ Невы,

И в сердце мне вздохнувшая богиня

Пошлет стрелу с блеснувшей тетивы.

К несчастью или нет, таков именно поэтический распорядок действий. И никогда он не был другим.