Вы здесь

Сибирь. Монголия. Китай. Тибет. Путешествия длиною в жизнь. Г. Н. Потанин. ИЗБРАННЫЕ ТРУДЫ (А. В. Потанина)

Г. Н. Потанин. ИЗБРАННЫЕ ТРУДЫ

Предисловие ко II изданию «Путешествия Г. Н. Потанина по Монголии и Тибету»[25]

Монголия до последнего времени была провинцией Китайской империи; ее население, отличающееся от остальных частей Китая языком и образом жизни, хотя и управлялось своими наследственными князьями, но высший надзор над управлением края находился в руках китайских чиновников. Для этого высшего надзора в Северную Монголию, разделенную на четыре округа: Хайларский, Ургинский, Улясутайский и Хобдоский из Пекина присылались по числу округов четыре сановника, три амбаня и один цзянь-цзюн; последний имел резиденцию в городе Улясутае, остальные три ам– баня – в городах Хайларе, Урге и Хобдо. Во всех этих городах стояли небольшие китайские гарнизоны.

В конце 1911 г. политическое положение Монголии изменилось. Монголы объявили свою страну независимой от Китая. Переворот этот совершился мирно, без кровопролития. Прежде всего восстание проявилось в Урге, в умственном центре Северной Монголии, где находится резиденция богдо-гэгэна, духовного лица, уважаемого всей Северной Монголией. Китайский гарнизон, подчиняясь требованиям монголов, положил оружие; ургинский амбань, сложив свои полномочия, уехал в Пекин. Вслед за Ургой началось восстание и в Улясутае; цзянь-цзюн пытался организовать отпор восставшим, и, так как китайский гарнизон был невелик, предложил китайским купцам вооружиться и встать в ряды гарнизона, но купцы ответили ему, что они приехали в Монголию с торговыми целями, а не для завоевания, и цзянь-цзюн должен был так же, как и ургинский амбань, оставить город и выехать в Бийск, чтобы через Сибирь уехать в Китай. Вслед за ним тою же дорогой выехал из Хобдо и хобдоский амбань.

Надо было удивляться, какими ничтожными военными средствами поддерживали до сих пор китайцы порядок в Монголии. Это объясняется, во-первых, мирным характером населения, которое в течение многих столетий воспитывалось под гуманным влиянием кроткого учения Будды. Религия учила монголов уважать жизнь во всякой твари; не только смертельное насилие над человеком, даже умерщвление четвероногого животного, по кроткому учению Будды, уже есть преступление. В шестидесятых годах прошлого столетия ургинский амбань приговорил к смертной казни разбойников из шайки мятежников – мусульман, но исполнение казни встретило препятствие: в монгольском народе не нашлось человека, который согласился бы принять на себя гнусную роль палача.

Во-вторых, спокойствие умов в Монголии было обеспечено мудрой политикой китайского правительства. До присоединения к Китайской империи Монголия, разбитая на отдельные княжества, управлялась своими многочисленными наследственными князьями. Китайское правительство этот феодальный порядок оставило неприкосновенным. Монгольские князья Северной Монголии, иначе Халхи, которых насчитывается до 80-ти, до самого последнего времени управляли своими княжествами, или хошунами, собирали с народа подати и расходовали их, не отдавая никому отчета, судили за преступления и проступки и вообще распоряжались с подчиненным им народом, как с своими крепостными.

Ни религия, ни язык в Монголии не подвергались никаким ограничениям. Буддийская религия, которой так искренне преданы монголы, не только не терпела от китайского правительства никаких притеснений, но император постоянно свидетельствовал свое уважение буддийскому духовенству Монголии; он демонстрировал это уважение торжественными посещениями буддийских храмов в Пекине; он оказывал ему почести; на центральной площади в Урге на средства империи в честь богдо-гэгэна построены почетные монументальные ворота; некоторые монастыри в Монголии содержатся на счет императора.

Китайское правительство свободно от упрека в насилии также и по отношению к монгольской национальности. Оно не изобретало никаких искусственных мер для окитаивания монголов. Если южные и восточные монголы в значительной степени окитаились, то это результат самой народной жизни, и китайское правительство в этом нисколько не повинно.




Вообще, надо сказать, что политическую зависимость Монголии от Китая нельзя назвать политическим игом; это иго монголы могли легко переносить. Несомненно тяжелее чувствовалось монголам экономическое иго, которое наложили на него китайские купцы. Это экономическое порабощение возмущало национальное чувство монголов, но верховная власть Китая в этом виновата только косвенно; ее можно упрекнуть в небрежном отношении, в невнимании к интересам монгольской массы, а не в своекорыстии и коварстве.

Как ни тяжела была участь монгола, плательщика податей, все-таки монголы продолжали бы терпеть и не волноваться, если б не начались волнения в Центральном Китае.

Европейские идеи о политической свободе, проникнув в Китай, создали в китайском обществе партию недовольных старыми порядками, которая стала требовать реформ. Движение началось с Южного Китая, население которого более восприимчиво и отличается более пылким темпераментом сравнительно с северянами. Образовалась республиканская партия; ряды ее выступили на улицу; организовалась революционная армия, которая вступила в бой с правительственными войсками, одержала над ней ряд побед и – в конце концов Южный Китай был объявлен республикой. Теперь идет вопрос о включении в Китайскую республику северной половины Китая, в котором монархические идеи коренятся глубже в населении.

События во внутреннем Китае расшатали центральную власть, а затем ослабела и власть агентов центральной власти на окраинах. Слухи об отречении императора от престола поставили перед монголами вопрос, признать ли над собой власть президента Китайской демократической республики или объявить Монголию независимой. Монголы приняли второе решение и ургинского гэгэна, так называемого богдо-гэгэна, признали монархом независимой Монголии. Может быть, это положение временное; может быть, монголы впоследствии вступят в унию с демократической Китайской республикой, может быть, в унию с Китайской императорской короной, если последняя не будет окончательно упразднена.

Монгольское движение начато несомненно ее интеллигентными слоями, т. е. князьями и духовенством, но составляет для нас, посторонних наблюдателей, тайну, чем эти слои были недовольны при китайских порядках. Именно при этих порядках они пользовались такими льготами, каких не получат при других условиях. Китайское правительство предоставило Монголии самое широкое самоуправление, но под этим самоуправлением надо разуметь предоставление сбора налогов и управление князьям. Собранные деньги шли на содержание стражи на государственной границе, на организацию почтовых сообщений, на содержание монастырей и духовенства, в обязанность которого в Монголии входят заботы о народном образовании и народном здравии, и на содержание княжеских семей и их родственников.

Буддийские монастыри должны быть признаны важными культурными центрами; сюда стремится все лучшее, что есть в народе, все бескорыстное, все ищущее света и правды. Сюда направляются монгольские Ломоносовы. Из монастырей распространяется учение Будды, морализирующее народную массу, но равнодушное к вопросу о сохранении национальности; национальная идея ютится в княжеских резиденциях. Княжеские канцелярии ведут переписку на монгольском языке, и этим вызывается потребность в монгольских школах, которые и поддерживают монгольскую грамотность, тогда как в монастырях встречаются монахи, которые отлично знают чужой тибетский язык, но не умеют ни читать, ни писать по-монгольски.

Князья живут в тесной дружбе с духовенством; в ставке каждого князя есть монастырь, на устройство которого уходят главные заботы князя; князья стараются превзойти друг друга в этих заботах; они соперничают и мучаются вопросами, у кого монастырь отличается большим благолепием и более богатым собранием тибетских книг. Признавая за духовенством большие культурные услуги, все же нельзя не отнестись отрицательно к его господству в жизни монголов; большинство лам, т. е. буддийских монахов, – бесполезный балласт для культуры и является большой обузой для народа, а между тем князья не задумываются над вопросом о секуляризации школы и медицины, и, зачитываясь буддийскими легендами о царях и князьях, тративших огромные суммы на угощение монашеской толпы, из кожи лезут, чтобы заслужить у духовенства репутацию щедрого жертвователя.

Дорого обходится монгольскому народу это чувство покорности, которое питают князья к буддийскому монашеству. Тяжела для него также та система собирания податей, которая у князей вошла во всеобщее употребление. Сбор податей князья отдают на откуп китайским купцам. На это их вынуждает характер монгольского хозяйства. Князю, для удовлетворения общественных нужд, нужно серебро; чтобы доставить его князю, монгол должен продать продукт своего кочевого хозяйства: шерсть, скот, кожу, китайскому купцу. Но очень часто в момент сбора податей у монгола продуктов нет в наличности, они еще в ожидании; он берет у китайского купца серебро в долг, обещаясь уплатить потом шерстью или скотом. При такой сделке цена за продукт дается купцом вдвое и втрое дешевле.

Монголы от таких сделок впадают в неоплатные долги и с каждым годом нищают, а богатеют только купцы и князья; в случаях, когда монголы не хотят платить долгов, князья высылают своих чиновников на помощь китайским приказчикам выбивать долги из населения. Интересы князя совпадают с интересами китайского откупщика, и потому монгол не находит справедливой защиты у своего князя, если у него возникло несогласие с китайским купцом. Высшая власть в крае, т. е. китайская бюрократия, при столкновении монголов с китайскими откупщиками также большею частью принимает сторону последних. Такой порядок монгольской жизни можно назвать заговором китайских откупщиков, китайских чиновников, монгольских князей и монгольских монахов против монгольской народной массы. Освобождение народной массы от экономического порабощения китайскому капиталу – главный теперь национальный вопрос в Северной Монголии.

Столь же мало, как северные князья, воодушевлены монгольским патриотизмом князья Южной Монголии. Здесь князья, в ущерб своему родному племени, сдают хошунные земли, считая хошунную территорию своей земельной собственностью, в аренду китайским крестьянам и арендную плату кладут в свой карман. Вследствие этого у населения хошуна уменьшается пастбищная земля, ему приходится меньше содержать скота, оно беднеет, тогда как за счет его князь богатеет.

Для нас, наблюдателей монгольских событий издалека, неясно, как понимают свою политическую задачу вожди монгольского движения. Для монгольских князей и монгольского духовенства крушение пекинского трона не выгодно, а между тем Монголия, руководимая несомненно князьями, объявила себя независимою. Для китайской демократии, если б она водворила свою власть на всем пространстве бывшей Китайской империи, было бы позорно усвоить императорскую политику в отношении Монголии, т. е. заключить союз с монгольскими князьями, эксплуататорами народной массы. Императорская власть, покровительствовавшая князьям или, по крайней мере, весьма терпимо относившаяся к ним, пала; надежды на благожелательное отношение к ним республиканского правительства сомнительны. Старый порядок может сохраниться, если в объявленной независимою Монголии князья сумеют остаться хозяевами страны, но сохранить независимость Монголии очень мудрено при ее территориальных условиях.

Территория Монголии с запада на восток прорезана пустыней, трудно проходимой для караванов. Ось этой пустыни в виде узкой, в 70 верст шириной, полосы представляет абсолютную пустыню, лишенную воды и травы. Эта пустыня разъединяет север страны от юга. Монголы живут к северу, востоку и югу от этой пустыни, так что населенная территория облегает пустыню в виде подковы, рога которой обращены на запад. Государство с таким распределением населения не может быть прочно; положение государства бывает обеспеченнее, если средина его будет представлять более компактную массу населения, чем окраины. В Монголии же население распределено как раз наоборот. Независимость Монголии может стать долговечной только при том условии, если защиту ее обеспечит международный конгресс.

Главою Монгольского государства объявлен ургинский хутухта, или богдо-гэгэн. Гэгэнами называются лица, которые населением почитаются за воплощения божества; им приписываются божеские свойства (всеведение, всемогущество), им отдают божеские почести. Богдо-гэгэн почитается всей Северной Монголией; верят, что, пока в Урге, в среде монголов, существует богдо-гэгэн, никакое бедствие не постигнет монгольский народ, ни мор, ни губительная война. По мановению богдо-гэгэна всякое начавшееся бедствие: война, засуха, пожар, наводнение, должно вмиг прекратиться.

Избрание богдо-гэгэна монгольским монархом считают шагом, свидетельствующим о мудрости политических вождей современной Монголии; возведение на престол одного из князей возбудило бы в других князьях зависть и повело бы к междоусобиям. Но, с другой стороны, нужно признать, что неудобно начинать новую историю страны таким избранием. Гэгэны получают воспитание, которое не подготовляет их в духовные администраторы, тем менее годятся они для управления светскими делами. Гэгэны – богочеловеки; поэтому их воспитатели смотрят на их капризы и странности как на неисповедимые проявления божества и не удерживают от них. От такого воспитания гэгэны вырастают избалованными, несносными капризниками. По всей вероятности, при таком царе-монахе Монголия будет управляться коллективным регентством.

Гладко или не гладко пойдут первые дни новой жизни Монголии, во всяком случае толчок, полученный ею, будет иметь для нее хорошие последствия. Начнется возрождение умственной жизни монгольского народа. До этого момента в Монголии умственной жизни не было, было только прозябание. Новая эра застала Монголию без науки и без искусства или только с их суррогатами. В тибетских книгах ламы находили некоторые сведения о природе, о звездном небе, о лекарственных растениях; жалкое знание, которое они черпали в этих книгах, было не выше того, каким пробавлялась Европа в Средние века.

Так представлена в Монголии наука. Литературы монгольский народ не имеет; вместо литературы – только письменность, да и та скудная: только две-три повести и несколько летописей, снабжающих материалом не историка, а мифолога. Искусство еще не освободилось от уз церковности; помпезная внешняя обстановка буддизма нуждается и в кисти живописца, и в руке лепщика, и в оркестре из духовых инструментов, но все это стереотипно; статуи льются из меди и лепятся по старым образцам; по старым же образцам пишутся и иконы; вся производительность монгольских художников состоит в копировании. Развития индивидуальных стремлений местных талантов не было. Рядом с этим клерикальным искусством живет народное предание, народный эпос, народная лирика, народные мотивы, но это старое народное творчество не получило продолжения в современной производительности монголов.

Толчок, данный монгольской революцией, должен пробудить спящие умственные силы народа. Пробудившейся нации предстоит испытать два больших наслаждения. Одно наслаждение – от впечатлений, которые она будет получать при знакомстве с колоссальным духовным богатством Запада. Другое наслаждение – от собственного творчества, которое должно начаться вслед за пробуждением нации. И, может быть, молодой монгольской нации суждено разрешить задачу совмещения высокой умственной культуры с кочевым бытом. На территории Монголии есть большие и многочисленные участки, на которых невозможно земледелие; они обречены исключительно на скотоводческую культуру; на этих участках немыслим другой быт, кроме кочевого. Но по всей Монголии рассеяны оседлые пункты; это монастыри, это религиозные центры. Впоследствии, кроме религиозных, конечно, могут образоваться оседлые центры и для светской культуры.


Очерки Северо-Западной Монголии[26]

Нашим русским путешественникам часто ставили в вину, что они, издавая описания своих путешествий, имеют в виду только своих ученых читателей, забывая при этом остальную публику и наполняя свои описания сухими фактами, умалчивают о явлениях, имеющих общий интерес. Мой труд более, чем какой-либо другой, заслуживает подобного отзыва, потому что я ограничился изложением одних только фактов топографии и этнографии, исключив из путешествия как личные впечатления, так и рассказы посторонних лиц, которыми обрисовывается как характер местной природы, так и образ жизни местного населения. Первоначальное мое намерение было такое: издав отчет по топографии и этнографии края, я хотел для общей публики написать отдельно путевые очерки, в которых мои личные воспоминания могли бы быть дополнены извлечениями из других авторов о Монголии, так что это была бы популярная книга об этой страде, знакомящая с ней в возможной полноте по последним результатам наших разведок и исследований.

Написать такую книгу теперь я еще не чувствую себя в силах; для этого необходимо владеть большим знанием природы страны, экономических условий жизни населения, памятников его письменности и устных памятников народного творчества, хотя и по переводам, а также большим знанием нашей литературы о предмете. Рассчитывая продолжать изучение Монголии, я считал преждевременным браться за исполнение такого предприятия; поэтому я должен повременить с подобным изданием и разве только, если позволит время, напечатать несколько отдельных выдающихся эпизодов из путевой жизни нашей экспедиции.

Отказываясь, таким образом, пока писать о Монголии и монгольской жизни для публики вообще, я не хотел бы оставить не высказанными теперь же некоторые общие мои замечания об этом народе. Замечания эти основываются только на внешнем знакомстве с монголами; для более полного знакомства с ними мне недоставало знания языка; хотя я сознавал, что путешественник, уже из одной вежливости к чужому народу, а тем более в интересах выполнения своей ученой миссии, должен изучать язык туземцев, тем не менее коллекторские занятия во время путешествия постоянно отвлекали меня от занятия монгольским языком. Но и одна внешняя картина быта большого и оригинального народа способна возбуждать вопросы и желания отыскать на них ответы.

Монгольский народ представляет сплошное население на протяжении 16° по меридиану и 45° по параллельному кругу; уже один факт такого обширного объединения в языке, культуре и религии, находящий, может быть, свое объяснение в равнинном характере страны, факт очень замечательный; другое обстоятельство, которое бросается в глаза при первом же столкновении с этим народом, это та степень культуры его, которая заставляет сознаться, что монгольский народ не бесплодно прожил до настоящего времени; то, что мы у него находим, показывает, что и в такой пустынной и бедной стране, какова Монголия, люди могут создать себе условия мирной и культурной жизни. Путешественника поражают эти кочующие монастыри, кочующие алтари со своими многочисленными пантеонами, кочующие библиотеки, переносные войлочные храмы в несколько сажен высоты, школы грамотности, помещающиеся в кочевых палатках, странствующие медики, кочевые лазареты при минеральных водах – все это виды, которые никак не ожидаешь встретить в кочевой жизни; по развитию грамотности в народной массе монголы бесспорно единственный кочевой народ в мире.




Это не дичь вроде туркменов или даже наших киргиз. Кто видел оба народа – монголов и киргизов, тому невольно приходит желание провести параллель между ними. Монгольские князья – по-азиатски люди очень образованные; они часто умеют говорить на нескольких языках той империи, к которой принадлежат, пишут по-монгольски и тибетски, иногда даже изучают санскритский язык; многие из них живали по году или и более в Пекине, столице своего государства; они соревнуются друг перед другом в постройке монастырей и кумирен, в обогащении их дорогой утварью и металлическими изображениями божеств, одна перевозка которых стоит больших денег; стараются приобретать книги. У наших киргиз султаны малограмотны, письменные дела ведут преимущественно через наемных секретарей из беглых татар или туркестанцев, единственным занятием, достойным своего высокого звания, считают охоту с ястребами и беркутами; книгохранилищ и школ киргизские султаны не заводят.

Жизнь монголов проходит тихо; нравы их мягки, преступления редки, о зверском обращении с женами или детьми не слышно; преступления, в особенности убийство, случаются редко; русские купцы, живущие в Уляссутае, уверяли меня, что в течение семи лет, которые они прожили в этом городе, они ни разу не слышали об убийстве; при них был всего только один случай насильственной смерти, и то самоубийство. В какой степени монголы питают отвращение к насильственной смерти, свидетельствует рассказ, который мы слышали от нашего консула в Урге Я. П. Шишмарева: китайское начальство приговорило несколько человек к смертной казни за политическое преступление, но между монголами не находилось человека, который решился бы принять на себя роль палача.

За какие-то большие деньги, однако, вызвался один монгол и исполнил приговор, но тотчас же после казни начал испытывать отчуждение от него всего общества; в конце концов его постигла крайняя нищета, и несчастный человек должен был наконец побираться по миру; все старались держаться от него подальше, и, если он протягивал руку за подаянием, ему подавали, но тотчас же просили удалиться от дома. Иностранец может спокойно путешествовать по стране, русские приказчики в одиночку разъезжают по кочевьям с товарами и не жалуются на обиды; мы сами несколько лет провели в стране, и ни разу с нами не было случая воровства. Другие нравы в Киргизской степи: конокрадство здесь обыкновенное явление, грабежи и убийства тоже не редкость, и путешествовать по стране без конвоя едва ли так безопасно, как в Монголии. Поэтому знакомство с Монголией для нас было бы полезно и для того, чтобы в изучении условий, которые привели монгольский народ к его современному состоянию, найти урок для нашей политики в отношении киргизского народа.

С другой стороны, нас, как соседей, не может не интересовать другой вопрос, вопрос о будущности монгольского народа. Европейское движение приближается к Монголии со всех сторон; на востоке Япония и Китай поддаются европейскому влиянию; на юго-восточной окраине монгольского отечества устроены христианские миссии; на севере часть монгольского племени, буряты, принадлежат России, и многие бурятские мальчики учатся в русских училищах и изредка появляются в университетских городах и в Петербурге. Пока Внутренняя Монголия остается еще не тронутой, но в ней есть уже многочисленный класс, знающий грамоту, – это ламы; каков бы он ни был, это все-таки класс, занимающийся духовной культурой, и если на него нельзя смотреть, как на почву, способную воспринять европейские идеи во всю их ширину и глубину, то во всяком случае из него может выделиться часть, которая будет им сочувствовать. В настоящее время эта монгольская интеллигенция исключительно занята религиозными вопросами; национальной литературы почти не существует, библиотеки состоят почти единственно из тибетских книг духовного содержания; между ламами тибетская грамотность распространена значительно обширнее, чем монгольская; лама, хорошо читающий по-тибетски, часто не умеет написать своего собственного имени по-монгольски.

Монгольский язык употребляется только в канцеляриях при административных сношениях, а в шабинском ведомстве даже и административная переписка ведется на тибетском; так, в дархатской земле затрудняются читать и писать по-монгольски, расписки при сборе податей и долгов ведутся тибетской записью, и в дархатском курене при мне нашелся всего один человек, который умел написать письмо по-монгольски. Охота изучить свою отечественную историю, свой народ и свою родину вовсе не развита; вся умственная энергия народа пока отдана на разъяснение общечеловеческих вопросов о нравственности и религии; это похоже на период господства схоластики в Европе с ее латынью, с тем же презрением к варварскому родному языку, но без задатка в той же чуждой литературе найти струю, которая привела бы впоследствии к положительному знанию. Здесь опять киргизский народ представляет противоположность монгольскому или, правильнее сказать, другую стадию общественного развития; киргизский народ еще не затронут книжными спорами о религии и нравственности, отодвигающими национальную жизнь на второй план; кодекс нравственности и руководство к практической жизни заключается у него в народных преданиях и обычаях, а не в священных книгах, написанных на чуждом языке; идеалы свои он видит в национальных богатырях, родоначальниках и героях, а не в святых, не имеющих родины.

Монгольский народ, занимавший своими кочевьями великую нагорную равнину Центральной Азии, служившую издавна ареной великих событий, где возникали и разрастались обширные кочевые монархии, рано должен был вступить на путь народного объединения и поглощения всех мелких племен, занимавших эту равнину; возникновение время от времени сильной власти в стране содействовало водворению в крае проповедников морального учения, приходивших из соседних стран, стоявших на высшей ступени цивилизации, и теперь мы видим, что, с одной стороны духовная культура глубоко вошла в плоть и кровь монгола, с другой – родовой быт изглажен, мы находим подразделения народа на административные части, но о подразделении его на поколения остались только слабые воспоминания; на вопрос: «Какой ты кости?» монгол отвечает: «Монгол» или «халха», или «черной копти, белой кости» и далее этого нейдет. Имена поколений, в особенности у халхасцев, перезабыты; имена предков и легенды о них тем более.

Другую картину представляет киргизский народ; родовой быт сохранился у него еще в целости; каждое поколение живет в одном месте и общими интересами, которые сообща и защищает; браки внутри поколения запрещаются, как между родственниками; каждое поколение помнит своего предка, и если не всякий член поколения, то многие в состоянии рассказать всю генеалогию от родоначальника своего поколения вплоть до своего отца; здесь не только помнят имя родоначальника, но его жен, братьев; о женах расскажут, откуда она взята, законная была или наложница; сохранены легенды о предках, объясняющие иногда, почему они получили свое прозвище. Никакое внешнее духовно-культурное влияние не отвлекло внимание киргиза от своих национальных преданий, и национальная жизнь в этом народе бьет ключом. Это тем удивительнее, что киргизы, как и монголы, занимают равнинную страну, притом также служившую ареной великих военных и народных передвижений; это как будто намекает, что киргизы только недавно вступили в эту страну из другого отечества, где они жили в большем уединении от исторической жизни.

Появление мысли о предстоящем национальном возрождении этих двух больших народов Средней Азии, монгольского и киргизского, или о приобщении их к европейской жизни весьма естественно в уме путешественника, в особенности русского. С одной стороны, картина того, как в семью цивилизованных народов один за другим вступают народы полуцивилизованные, заставляет мысль человеческую продолжить этот прогресс и на незахваченные еще ею народы, с другой – желание этого распространения европейской цивилизации в путешественнике пробуждается и наблюдениями над несовершенствами туземной жизни; как ни кажется безмятежной и мирной жизнь монголов, картины поразительной нищеты и медленной голодной смерти встречаются и здесь, рядом с безрассудной расточительностью на монастыри, храмы и блестящую обстановку высших духовных лиц, которые, благоденствуя и жуируя вволю, за глаза насмехаются над народной глупостью. Отсутствие мер на случай общественных бедствий, поветрий, падежей, неурожая хлеба и кормов, и медицина, больше чем наполовину, состоящая в шарлатанстве и предрассудках, наконец, скудость средств, которые степная природа дает человеческой жизни без помощи науки, заставляют желать, чтобы точные науки были пересажены на монгольскую почву.

Этот переворот зависит главным образом от введения в стране светского образования, светской школы. Заведение европейских школ, возможное для русской инициативы в Киргизской степи, недоступно ей в иностранной Монголии; но, кроме школы, есть еще пути, которыми русская интеллигенция может действовать на соседнюю азиатскую страну, это путешествия ученых и торговые сношения. Путешествия русских по Монголии, прежде ограничивавшиеся только проездами по пекинско-кяхтинской дороге под предлогом провожания пекинской духовной миссии, начиная с 1870 г., когда H. М. Пржевальский совершил первое отдаленное путешествие к Кукунору и на Тибетское плоскогорье, стали учащаться – и направляться по новым путям; пока эти путешествия имеют вид рекогносцировок, предпринимаемых со слишком общей программой исследований, но, вероятно, вслед за ними начнутся и детальные исследования страны специалистами. На развитие изучения Монголии несомненно окажет сильное влияние будущий сибирский университет. Накопление точных знаний о стране, особенно о народе, о его исторических памятниках и устной литературе, должно пробудить в самих монголах жажду знать свою родину обстоятельнее, особенно когда у наших бурят появится стремление к изучению своей народности и из среды их начнут выходить ученые путешественники по Монголии.


* * *

Общее состояние нашей торговли с Монголией обусловливается следующими обстоятельствами. Монголия – страна степная и гористая и по характеру своей почвы преимущественно предназначена для скотоводства, следовательно, стоит к Китаю в таком же отношении, как Киргизская степь к России, с тем только различием, что степные черты ее еще резче и крупнее, чем у Киргизской степи. Однако, несмотря на это последнее обстоятельство, монголы более привыкли к оседлости и, что неразрывно с этим связано, больше потребляют фабрикатов, чем наши киргизы; только ставки князей перемещаются иногда верст на 100, простые же монголы отходят от зимовок самое большее на 20 верст; поэтому юрта монгола ставится прочнее, чаще обвязана арканами снаружи, и внутри более наполнена громоздкой мебелью и утварью.

У каждой юрты есть деревянные створки у дверей, кроме войлочной занавески, тогда как таких створок не бывает в юртах киргизских султанов; от дверей направо – этажерка для посуды, налево – другая, для бурдюков с кумысом и айраном, тогда как у киргиз мелкая посуда просто валяется в особом углу, а бурдюки привязываются к юрточной решетке; вместо киргизской кожаной посуды у монголов деревянные, окованные медью высокие домбы; вместо переметных сум – деревянные сундуки; сверх того, в каждой юрте – кровать и деревянная, часто значительных размеров, божница.

Вообще потребление фабрикатов в монгольской юрте гораздо более, чем в киргизской, и разных мелких принадлежностей комфорта, вроде щипцов, ножей, ножниц, утюгов (которых киргиз вовсе не знает), уполовников, курительных трубок, кисетов, табакерок, пряжек, раскупается монголами из китайских лавок множество. Для китайского купца, торгующего в Монголии, есть еще то выгодное обстоятельство, что ремесленности у монголов нет никакой. Монгольские женщины хорошо вышивают и вяжут, но не ткут даже самой простой материи на мешок; они не умеют делать мыла, как киргизы; кузнецы редки; все ткани на платье, посуда в большинстве, мыло, сбруя с насечками получаются от китайцев; даже решетки для монгольской юрты и двери, не говоря о ящиках и божницах, приготовляются китайскими плотниками в мастерских города Уляссутая. Сапоги и шапка также везутся для халхасца из Куку-Хото за 1000 верст. В этом отношении счастливо отличается дюрбютский народ, который сам себе шьет сапоги и делает железные вещи. Не знаю, чем объяснить такое отсутствие ремесел у монголов; искони ли они были такими невеждами или древняя ремесленность убита у них впоследствии китайской торговлей.

Монгольская степь в своих удобных для человеческой жизни местах представляется гуще населенной, чем киргизская; земледелие далеко более развито; нет ни одного незначительного участка необработанного, коль скоро тут есть необходимая для полива вода; по окраине Гоби, где воды встречаются на значительных расстояниях, если только это не колодезь, а ключ, то тут и пашня, хотя и не более, как в 10, 20 десятин всего. Кроме земледелия, оседлость у монголов усиливается существованием ламайского монашества; часть этого сословия живет по хошунам, другая часть – в особых монастырях, которые в южной части халхаской Монголии представляют скопища войлочных юрт, в северной же имеют вид порядочных городков, составленных из глиняных или деревянных домиков.

В северной части Монголии многие князья живут оседло и имеют большие дома со службами; в монастырях настроены капища, снабженные множеством церковной утвари и священнических облачений; при монастырях – школы, в которых учатся сотни мальчиков, библиотеки, иногда даже типографии. Такая картина монгольской жизни показывает, что ничтожный вывоз в Монголию русских фабрикатов нельзя объяснять бедностью монгольского народа; объясняется же это обстоятельство новостью наших сношений, встречающих пока могущественное соперничество китайских купцов, которые, вероятно, ранее еще времен Чингисхана начали приучать монголов к китайским фабрикатам. Монгольская жизнь шла бок о бок с китайской в течение многих тысячелетий, оба народа участвовали часто в общих политических движениях, у них много общего в преданиях, церемониях и религии; все это делает оба народа родственными и облегчает китайцам эксплуатацию Монголии. В то время, например, когда русскому православному фабриканту было бы зазорно фабриковать для монголов медных бурханов и церковную медную утварь или поставить скоропечатный станок для печатания буддийских богослужебных книг, китаец может заниматься этим со спокойной совестью.




Кроме китайского соперничества, здесь начинает чувствоваться и английское. Хотя английские купцы не появлялись сами ни в Уляссутае, ни в Кобдо, ни в Хами, английские товары заходят уже в Кобдо и некоторые довольно распространены в крае, как например: дриллинг (по-китайски далимбу), парусные ластики, штуцера, пистоны, порох, часы, зажигательные спички, нюхательный табак в жестяных коробочках, металлические пуговицы.

Увеличению нашей торговли в Северо-Западной Монголии могут помочь устройство тележной дороги по долине Чуи и заведение прямых отношений между Бийском и Куку-Хото. Как видно из предыдущих строк, многие товары не везут вовсе или везут в малом количестве из Бийска в Кобдо, из опасения разбить их или другим родом утратить на опасных горных тропинках по бомам[27], как например, стекло, стеклянную посуду, вино в стеклянной посуде, керосин, спички; или не везут ради малого барыша, вследствие дороговизны вьючной перевозки, – как например, кожи, муку, железо, предметы, вывозимые в количестве далеко меньшем против действительной потребности в крае.

Об устройстве этой дороги возбуждена официальная переписка; в связи с вопросом об этой дороге поставлен другой – об устройстве по ней ряда деревень; если обе эти меры будут проведены, вывоз русских продуктов в Монголию непременно должен увеличиться, потому что в вывозе их примут участие крестьяне, которые, не гонясь за большими барышами, повезут в Монголию муку и другие громоздкие товары, тогда как при нынешних условиях бийскому купцу не расчет везти муку или железо в сыром виде или крупных поделках, когда он гораздо более барышей выберет на разной мелочи – вроде бритв, ножей и проч. Тележная дорога убьет монополистский характер двух-трех бийских купцов, в руках которых находится вся кобдинская торговля, и доставит сбыт произведениям крестьянского сословия, которого оно теперь не имеет. В значительном количестве крестьянство может сбыть туда хлеб, жирный товар и поделки из дерева; какие могут ввиду этого возникнуть производства в крае, теперь, конечно, трудно предугадывать.

Заведение прямых сношений с Куку-Хото и направление чайной торговли хотя только частью через Кобдо необходимо в тех видах, чтобы доставить кобдинским купцам прочную и обширного сбыта вывозную статью, в которой они теперь нуждаются. В настоящее время они жалуются, что им нечего вывозить из края; монгол и покупал бы охотно русский фабрикат, но ему нечего дать русскому купцу. Скот с большой выгодой продается китайским купцам, которые и выгоняют из края ежегодно около 800 тысяч баранов; зверя добывается мало, да и тут является соперничество китайцев; только остается один сурок, спрос на который в России уменьшается вследствие конкуренции сусликовых шкур. Серебра в крае мало, и если есть, то его несут с большей охотой в китайскую лавку, чем в русскую. Меновой ценностью в крае служит кирпичный чай, и его всегда довольно находится в руках монголов, но он, опять в очень небольшом количестве, требуется только в Алтай, куда его в достаточном количестве вывозит одна фирма Гилевых, так что другие купцы, не имеющие своих лавок в Алтае, набрав чая в Кобдо, могут наверное рассчитывать, что весь чай останется у них в руках.

Кроме сурка, русские купцы берут у монголов и скот, но только часть его сбывают в Россию, т. е. в Иркутск; другую же часть они обменивают на серебро в Гучене. Все это показывает, что завоевание монгольского рынка может совершиться только косвенным путем; русские купцы, обменивая монголам русские фабрикаты на скот, должны гнать его в Куку-Хото, т. е. делать то же, что делают китайские купцы; в Куку-Хото они могут получить за скот не один «толстый» чай, а и те сорта, которые могут иметь обширный сбыт в Сибири и России. Но такой оборот торгового дела требует продолжительного времени, а у нынешних торговцев в Кобдо и Уляссутае капиталы так малы, что они не могут рискнуть затратить их на продолжительное предприятие. В последнее время все-таки в этом направлении сделана была одна попытка – это доставление чайного транспорта, принадлежащего купцу Токмакову, из Калгана через Кобдо в Бийск.

Попытка увенчалась успехом, хотя приказчик, управлявший караваном, оказался малораспорядительным и позволил возчикам, оставив прямой путь, зайти далеко в сторону; чай, однако, пришел в целости, и, хотя опоздал к Ирбитской ярмарке, был все-таки по выгодным ценам распродан в сибирских городах. Другую попытку ныне делают бийские купцы, компанией отправляющие караваны с маральими рогами в Куку-Хото. Караван этот должен был выступить из Кобдо в начале августа нынешнего лета. Другие меры, могущие служить к развитию нашей торговли с Монголией, могут состоять в развитии железной промышленности в Кузнецком и Бийском округах, а также в приноравливании изделий к вкусам, существующим в крае.

В настоящее время выбор для Кобдо делается только из вещей, приготовляемых собственно для русских потребителей; но многие вещи, особенно металлические, употребляемые монголами, как видно из предыдущих строк, своеобразны; поэтому необходимо, чтобы русские производители получали бы рисунки или образцы монгольских вещей, а такой завод, как Пермикина, находящийся почти на границе Монголии, мог бы послать кого-нибудь из членов своей администрации в страну, чтобы собрать сведения, в каких железных вещах нуждаются ее жители. В числе мер к усилению кобдинской торговли можно поставить также заведение шерстомоен; в этой мере, кажется, заключается весь вопрос о вывозе монгольской шерсти в Ирбит; устройство таких заведений или, по крайней мере, инициативы устройства их следует ожидать от фабрикантов или торговцев шерстью в Европейской России, потому что бийские купцы, незнакомые с этим делом и находящие для своих небольших капиталов достаточное помещение в розничной торговле, приносящей им сравнительно громадные проценты, считают для себя риском и невыгодным делом самим заняться устройством шерстомоен.

В последнее время в одной из больших петербургских газет было заявлено о том, что главным управлением Западной Сибири поднят вопрос об учреждении товарных складов на монгольской границе; при этом не сказано, в каком отношении эта мера будет находиться к розничной торговле русскими фабрикатами в пределах самой Монголии, т. е. не будет ли она пользоваться покровительством правительства в ущерб существующему порядку монгольской торговли, при котором русский купец выезжает в пределы Монголии сам, а не ожидает приезда китайского купца на границе, как это было до проведения границы в 1869 году. Перенесение торговли из Кош-агача внутрь Монголии, в города Кобдо и Уляссутай, принесло ту пользу, что устранило в этой торговле лишнего посредника – торгующего монгола или китайского купца и поставило русского торговца в прямые сношения с монгольскими хошунами; во-вторых, эта мера знакомит наше торговое сословие с физическими условиями края, с его экономическими нуждами, образует в нем знатоков местного языка. Ввиду этих заслуг, которых в будущем еще более можно ожидать, желательно, чтобы выезд русских купцов внутрь Монголии не прекращался.

* * *

Из Уляссутая я сделал поездку на теплые ключи, лежащие при подошве Охтон-хаирхана. Наняв проводника, молодого монгола, я выехал из Уляссутая 25 июля. Оставив крепость и слободу монгол-дзургана в левой руке, мы ехали вверх по долине Богдын-гола, по правому берегу реки, которая течет здесь с востока на запад; сузившаяся до 200 сажен долина обставлена сиенит-гранитами горами; скалы часто отвесные; возле реки лес: тополь, ива и карагана. Проехав около 6 верст, мы свернули влево по долине небольшой речки, впадающей в Богдын-гол справа; речка эта (названия не добился) вверху составляется из двух отног, на одной из которых (именно на западной) я увидел деревянные постройки; это тогум (род кумирни) Цохур-сумына. Пересекши обе отноги близ их слияния, дорога идет направо через горный отрог, который отбрасывает реку на юго-восток; перевалив через него, дорога выходит снова в долину Богдын-гола. Можно было бы ехать и долиной этой последней реки, но дорога длиннее. В этой части долины Богдын-гола лиственные леса захватывают больший процент земной поверхности, чем около города Уляссутая; здесь не только лощины, но и гривы на северных скатах покрыты лесом, который таким образом сплошь закрывает горы на левом берегу реки; по берегам реки также тянется узкая полоса лиственного леса.

Выйдя к реке, дорога идет некоторое время возле ее правого берега на север, после чего отделяется от нее влево, т. е. на запад, и поднимается на второй отрог горного кряжа, сопровождающего правый берег Богдын-гола; с подъема на этот отрог видно усеченную вершину Охтон-хаирхана, покрытую вечным снегом. Белок представляется лежащим в вершинах реки Богдын-гол; да и монголы показывают, что с южного склона Охтон-хаирхана текут две реки: Бага-богдын-гол и Ике-богдын-гол, которые по соединении принимают с запада реку Аршани-гол; перевал идет по плоским горам, которые вправо от дороги превращаются в скалистый кряж, прервавший узкой щелью с отвесными боками, из которой с шумом изливается Богдын-гол. На перевале я опять заметил такие же круглые углубления в поверхности земли, как и на урочище Сар-бюйра, но только они здесь не занимают такого обширного, как там, пространства. Перевалив горы, дорога опускается в долину Аршани-гола, правого притока Богдын-гола. Аршани-гол течет здесь с запада на восток; берега реки голы, но окрестные горы на северных скатах густо покрыты лесом.

Переночевав в юрте одного ламы на берегу Аршани-гола, мы продолжали ехать сначала на запад, потом на север (здесь с запада в Аршани-гол впадает горная речка, текущая в широкой долине) и, наконец, на восток, согласно поворотам реки; последнее, т. е. верхнее, колено реки имеет около 12 верст длины; дорога сначала шла по правому берегу, а у последнего поворота (на востоке) переходит на левый; через реку переезжают вброд; полверсты не доезжая до теплых ключей, в горах левого берега я увидел глубокую вырезку, в которой сверкнула вершина белка; из этой вырезки в Аршани-гол течет горный поток (западная вершина Аршани-гола) и пересекает дорогу; ущелье, из которого он вырывается, обставлено высокими и скалистыми дикими горами. Белок, лежащий в вершинах его, мне назвали Очир-вани; так зовут и тот главный белок, который лежит в вершинах Богдын-гола и который уже раньше значился на наших картах под именем Отхон-тэнгри[28].




Оба имени известны в крае и придаются целой гряде высоких гор, которая распадается на две группы – восточная, более высокая с тупым пиком, и западная, имеющая вид скалистой гряды, с отдельными большими массами снега только на северной стороне. Чтобы различить их, первую монголы называют Ихи-очир-вани (Большой Очир-вани), вторую – Бага-очир-вани (Малый); последнюю-то и видно было через ущелье западной или левой отноги Аршани-гола; другая отнога берет начало еще восточнее также из Очир-вани, т. е. в горах, лежащих к югу от ключей, и протекает мимо аршанов с севера; таким образом, обе ветви берут начало из малого Очир-вани; какая же река течет с северного склона большого Очир-вани, мне узнать не удалось.

Долина, в которой лежат ключи, имеет направление с востока на запад, шириной около версты; горы, ее окружающие, имеют пологие скаты; горы южной стороны покрыты лиственным лесом, не поднимающимся до вершины их; лес редкий, отдельными штрихами рассеянный по горному скату – знак, что местность находится вблизи от верхней предельной линии лесов; с северной стороны долину ограждает валоподобная гряда с плоскими вершинами и с безлесным скатом; на вопрос, что за этим хребтом, мне отвечали – Этер и хурэ Илгысын-гэгэна.

Ключи лежат на дне долины между берегом восточной отноги Аршани-гола и северной подошвой Бага-очир-вани; они выступают из трещин в обнажениях красного сиенитового гранита и расположены в две группы: северную и южную, с промежутком в 50 шагов; в каждой группе насчитывается до шести ключей. Вода имеет сильный серный запах; температура некоторых ключей свыше 40 °С; к сожалению, у меня не было термометра свыше этой нормы.

Ключи делятся на питные и купальню; из последних наполняются ванны, т. е. деревянные врытые в землю ящики, имеющие около 2 аршин длины и 1 аршин глубины; всех ванн устроено более 20. Во время купания над ванной раскидывается дабовая палатка. Над каждым источником устроено обо, которое состоит из груд камней с небольшой нишей или полостью внутри. Снаружи каменная груда обыкновенно завалена хворостом и утыкана торчащими в разные стороны палками. По величине обо можно судить о достоинстве и температуре ключей – над самыми горячими они достигают высоты свыше 2 сажен. В нишах ставятся на рукоятки вырезанные из дерева мечи с надписями по лезвию; снаружи на каждое обо навешаны шнуры с колеблющимися на них бараньими лопатками с «ом мани». У каждого ключа есть этикет, написанный по-монгольски и китайски на деревянной дощечке, воткнутой в груду камней. Пора года была поздняя, и лечебный сезон уже почти окончился; однако я еще застал 25 человек больных при одном ламе-докторе; они помещались в двух юртах и двух палатках. Больные были все простые люди; помещение и содержание дается от хошунов; на 21 человека полагается 2 кирпича «толстого» чая и 1 баран на 10 дней.

Во время моего приезда здесь лечились люди хошунов Джа-дзасыка, Хошучи-бэйсы и Дза-гуна; больные страдали различными болезнями; один лама жаловался на боль в ногах; дряхлая старуха лечилась от слепоты глаз, пила для этого воду и мыла лицо; остальные жаловались на внутренние болезни. Между больными было много женщин; помещались тесно, по 10 человек в одной юрте; постелью больным служил тонкий войлочек; в ваннах больные сидят по часу и по три часа, смотря по указанию доктора; после горячей ванны они не находят лучшего, чем юрта, убежища, тогда как на такой, как здесь, высоте в июле иногда бывает холодная буря и свет. Князья приезжают сюда лечиться со своими юртами.

* * *

На Хоро мы прожили два дня с целью собрать альпийскую флору около белка, а также, чтобы осмотреть снежную линию. Барун-сала берет начало в леднике, лежащем на юго-восточном склоне Харкиринского белка; ниспав двумя потоками с конечной морены, она течет в общем русле на северо-восток; до выхода в долину Хоро она проходит два раза через щеки, образуемые глинистыми сланцами; особенно тесны и высоки нижние щеки, между которыми река бешено и с пеной несется по крутому дну. 11 июля я и г. Адрианов, взяв с собой рабочего Баин-цагана, отправились к вершине Барун-салы, не подозревая о существовании ледника. Чтобы попасть туда, мы должны были объехать щеки левой стороной реки; для этого мы против нашей стоянки переехали через реку и стали подниматься на горы. Объезжая последние щеки и поднявшись на гору, мы увидели впереди ледник. Он занимает только начало самого верхнего участка долины Хадкиры и не доходит до первых щек.

С юга, запада и востока его окружают высокие горы, покрытые снегом от вершин до подошвы; только местами белые скаты их прерваны обнажениями какой-то темной породы. Горы, окружающие этот ледник, не есть настоящий Харкиринский белок, а отделяющееся от него на восток высокое крыло; настоящий Харкиринский белок, как мы потом убедились, лежит от ледника на северо-запад. Сколько помнится, его ни с одной точки в долине Харкиры нам не было видно. На всем пути до вершины мы встречали богатейшую однолетнюю растительность; мягкие горные скаты, обращенные на север, были покрыты альпийским дерном, в котором цвели Pulsatilla, Delthinium, Silene nutans, Stellaria longipes, Cerastium trigynum (который стелется по земле вместе с Salix glauca), Hedisarum obscurum, Potentina nivea, Saxifragа flagellaris, Pedicularis uliginosa, compacta et sudetica, Dracocephalum altajense, Lloydia serotina, Leontopodium alpinum, Aster, Senecio, Saussurea alpina, Campanula glomerata, Gentiana altaica et decumbens, Carex rupestris и др.; скаты, обращенные на юг, были беднее; лишенные дерна, они были усажены преимущественно щеткообразными пучками Arenaria; а также здесь растут Androsaсe villosa, Dianthus alpinus, Umbilicus spinosa, Erysimum altaicum, Patrinja sibirica, Dracocephalum origonoides, Eritricliium. Ложки, или ложбинки, заваленные камнями, были опушены высокими травами, каковы: Angelica, Silene inflata; тут же растут Spiraea alpina и Salix Myrsinites.

Ближе к вершине сырые и болотистые места стали попадаться чаще; на них или Saxifraga Hirculus в сообществе с Ranunculus Flammula, или Primula nivalis непременно в сообществе с Sedum gelidum, оба уже в плодах[29]; кроме того, около ключей и на болотистых местах цвели Polygonum Bistorta, Claytonia Joanneana, Comarum Salessowii, Carex Schreberi, Trisêtum flavescens Alopecurus brachistachys, Ptilagrostis mongolica. Sedum artropuupureum покрывал собой скалы и россыпи на открытых местах; в затененных же гнездились Isopyrum micophyllum Aconitum Napellus, Saxifraga cernua, Eutrema. Наконец, при подошве конечной морены, как последние пионеры растительности в области вечных снегов, найдены были на песчаном дне долины Oxygraphis glacialis, Saxifraga oppositifolia, Pyrethrum-Joungia pygmaea; на соседних холмах Potentilla biflora, Androsace chamaejasme, Luzula spicata; последнее растение распространяется по всей жаркой равнине, окружающей озера Киргиснор и Хара-усу, на скатах этих холмов, обращенных на юг: Bromus tectorum, Trisetum subspicatum и маленький с яркими цветами Erigeron. Словом, эти высокие безлистные поля – самые цветущие в здешних горах, и даже лесная полоса уступает им по обилию и роскоши экземпляров.

Ледник имеет направление с юго-запада на северо-восток; отверстие ущелья, к которому обращен его нижний конец, лежит от ледника на NE 307°. Длина и ширина ледника, т. е. расстояния от подошвы южной горы до конечной морены и от правого до левого бока, одинаковы; впрочем, на северо-западе видно в горах ущелье, откуда, кажется, главным образом и питается ледник, что заставляет думать, что мы имели дело только с загнутой оконечностью ледника. На северо-востоке ледник охвачен конечной мореной, круто и не менее как на 200 футов возвышающийся над дном долины; когда мы увидели в первый раз ледник с горы, он представился нам в виде террасы, заполняющей верхний конец долины; остаток дна долины при подошве конечной морены представлял ровную горизонтальную поверхность или, иначе сказать, сухое русло, усыпанное песком[30]; с морены с шумом падали два ручья, которые, достигнув дна долины, спокойно текли далее по песчаной поверхности и соединялись, прежде чем скрыться в нижележащих щеках.

Спустившись с горы на дно долины, нам предстояло теперь подняться на конечную морену, т. е. опять лезть на такую же высоту, с какой мы спустились. Оставив рабочего Баин-цагана внизу караулить лошадей, я и г. Адрианов направились к конечной морене; пробежавший по ее поверхности от вершины до подошвы столб пыли, сопровождаемый чувствительным шорохом, послужил для нас предостережением, а потому мы придумали план подниматься возле одного из потоков, свергавшихся с морены. Мы выбрали правый (т. е. восточный); лезли на морену целый час и сильно устали, так как было очень круто; уклон был в 32°. Поднявшись на вершину морены, мы очутились на поверхности крайне неровной; камни беспорядочно были навалены буграми; сравнение их с барханами, которое сделано г. Мушкетовым при описании Зеравшанского ледника, приложимо и к Харкиринскому, только здесь бугры ниже и занимают ничтожное пространство.

От края морены до начала ледника сажен двадцать; лед начинает попадаться от самого края морены, как только поднялись на нее, но тут он редок; дальше от края камни начинают все более и более путаться с льдом, пока наконец лед не возобладает окончательно. Самый ледник начинается пологим скатом и возвышается над поверхностью конечной морены не более как сажени на две. Длина ледника от нижнего конца до подошвы горы около 2 верст; южная часть его, которую можно также назвать средней, имеет плоскую поверхность; западная и особенно восточная возвышаются над ней. Поверхность ледника в средней плоской части грязная; часто по ней проходят борозды, иногда узкие, как будто прорезанные ножом; другие шире; они прямы, как струна, идут все параллельно оси ледника, иногда прерываются и вновь появляются; по некоторым из них течет вода.

На восточной и западной частях ледника заметны трещины; на средней плоской части они едва заметны и представляются только белыми тонкими полосами в обеих боковых частях, восточной и западной, они образуют дуги, выгнутые вперед; на средней же они изгибаются к верхнему концу ледника, что указывает на то, что движение боковых частей ледника совершается скорее, в середине же чем-то задерживается. Средняя морена получает начало в западной части ледника; она сопровождает западную часть ледника, пересеченную многими глубокими поперечными трещинами, справа, сначала имеет направление с запада на восток, потом постепенно заворачивается на север, и, не доходя до конечной морены, кончается. Против нижнего ее конца к востоку лежит поле, усеянное ледниковыми столбами и глыбами, лежащими на поверхности ледника; ближе к конечной морене поле, занятое этими камнями, суживается, камни тут становятся чаще, так что, наконец, они сливаются в морену, идущую вдоль ледника и нижним концом сливающуюся с конечной.

Обломки этой морены состоят из светло-красного гранита, а в конечной морене к этой породе присоединяются обломки серого кремнистого глинистого сланца. Это поле со столами, а также направление изгиба в средней части к верхнему концу ледника указывает на какую-то общую причину, замедляющую движение ледника в середине и направляющую камни, захваченные ледником в свое тело, к дневной поверхности. Большинство плит свалено со своих подставок на сторону (по замеченным показаниям горного компаса на SO: 224°, 226°, 236°). Подставки, остающиеся от столов, обыкновенно продолговатые, протягиваются SO: 236°, и имеют как бы слоистый состав; они состоят из полосатого льда; темные и белые полосы идут и в одном направлении с выше описанными бороздами NE: 326°, т. е. параллельно с осью ледника.

Это строение подставок как будто указывает и на строение льда в самом теле ледника на этом месте, вызываемое, может быть, нажимом с боков. Много ручьев бежит по оконечности ледника; в средней плоской части их менее; самый большой ручей течет параллельно средней морене, сопровождая ее с восточной стороны; он вырыл во льду рытвину до аршина ширины, которая в нижней части ледника не столько расширяется, сколько становится глубже; близ конечной морены рытвина имеет более сажени глубины, бока ее искривляются и вместо отвесных и прямых стен, образуют сводообразные и пещерообразные углубления, через которые ручей проносится с глухим ревом; достигнув конечной морены, он еще с большею стремительностью низвергается с нее в долину, внезапно из чистого источника превращаясь в мутный. Другой, но значительно меньший ручей, сбегает в долину в восточной части конечной морены.




Боковых морен у Харкиринского ледника почти нет; крылья конечной морены заворачиваются назад, к вершине ледника, но идут далеко, так что объемлют с боков самую ничтожную нижнюю часть ледника. Обломки в левой боковой морене состоят из серого кремнистого глинистого сланца; из той же породы состоят и примыкающие к ней скалы. На дне долины, при подошве конечной морены, от нее, в промежутке между двумя потоками, ближе к левому, отделяется невысокий вал, состоящий из камней и ледниковой пыли; он на обоих скатах оброс травой; на северной стороне Potentilla biflora пускает свои длинные корни в его рыхлую, легко раскалываемую почву[31], с южной Papayer alpinum, Cerastium trigynum и др. Это, очевидно, остаток старой морены; вал этот тянется до левого бока долины, но средина его размыта левым потоком. Остаток старой морены в виде вала тянется и в правом боку долины. Ниже первых щек левый бок долины до известной, довольно значительной высоты завален обломками, что со стороны очень заметно.

* * *

Мне хотелось проследить р. Чон-хариха до ее истока из оз. Хара-усу и обойти озеро с востока; для этого нужно было переправиться через реку; переправа совершается на салах, т. е. плотах, связанных из камыша, так как бродов на реке нет. Местные жители (по северному берегу Харанора и Чон-хариха живут дюрбюты хошуна вана, впрочем, в малом числе) обещали сделать плот; пучки сухого камыша мы видели валяющимися на берегу, материал для плота, следовательно, был, но в первый день прихода дюрбюты обманули нас; очевидно, оттягивали почему-то. На другой день к тому же месту явился из Улангома китайский караван на 80 верблюдах с кожами, шедший в Хухухото; вместе с караваном гнали несколько тысяч баранов. Товар этот принадлежал купцу Улан-тосуну[32]. Этих-то китайцев, по-видимому, монголы и поджидали, вероятно, накануне еще зная о приходе каравана.

Прибыв к реке, китайцы сами принялись строить паром из нанесенного монголами камыша; в середине камыша они поместили четыре плоских бочонка или бадьи, какие обыкновенно возятся здешними караванами для запаса воды на случай безводных переходов в Гоби. Затем был перетянут через реку канат, сверх плота послан камыш вместо палубы, и перевозка китайского товара окончилась к полудню, после чего и нас перевезли монголы на том же салике. Баранов китайцы переправили вплавь и тем доставили нам случай быть наблюдателями редкого зрелища. Представьте стадо тысячи в две или в три голов стоящих на одном берегу реки плотной толпой; круг стада ходят несколько человек и побрасывают в него песком, чтобы заставить задних напирать на передних; над самым берегом реки крайние выстроились стеной, но упорствуют сойти в воду; у левого крыла этой стены стоят три китайца в костюме Адама, хватают баранов за бока и бросают в воду одного за другим; некоторые возвращаются назад, другие, завидев свою братию на другом берегу, плывут через реку.

Увидев плывущих к другому берегу собратьев из фронта, стоящего на краю, начинают бросаться и добровольцы, вероятно из опасения остаться на берегу в одиночестве; эти добровольцы, бросаясь в воду, иногда делают при этом большой и курьезный прыжок. До начала переправы пять-шесть баранов были перевезены на плоту и выставлены для соблазна остальных на противоположном берегу. Когда дело направится, бараны один за другим пойдут через воду непрерывной ниткой; тогда нужно только не прерывать этого процесса; а случился перерыв, опять возня с упрямством оставшихся на старом берегу; нужно одному из пастухов идти в воду и, плывя сбоку, тащить передового барана за рога.

Задача не ограничивается тем, чтобы руководить баранами на старом берегу; на новом еще более хлопот; переправившаяся половина гурта, видя своих, оставшихся на другом берегу, начинает томиться этой разлукой и норовит броситься вплавь, чтобы соединиться с ними. Трудно описать, что тут происходит; пастухи стараются отогнать баранов от берега, бараны рассыпаются по степи, кружатся по ней малыми группами и вновь направляются назад к реке; их опять перехватывают и заворачивают в степь. Таким образом, на пространстве в несколько сотен сажен происходит какой-то содом; огромный гурт постоянно клубится; пастухи, некоторые одетые, другие как мать родила, перебегают от одной части его к другой, им помогают собаки, которых при гурте было до десятка. При этом бараны ужасно ревут, кричат люди, лают собаки, звенят десятки бубенчиков, навешенные им на шею. Все это производит такой гам, который, вероятно, только через год повторяется на пустынной и малолюдной Чон-харихе.




Эти китайские баранщики исключительно занимаются тем, что гоняют гурты из Северной Монголии в Хухухото; они приходят в Кобдо с зимними караванами и летом уходят обратно; всю дорогу, около 1500 верст, они делают пешком, соперничая с нашим классическим «пешеходом в лаптях, плетущимся за 800 верст»; от Чон-харихи они должны идти еще четыре месяца до места. В месяц они получают, как они сами уверяли, один лан серебра; дорогой едят мясо, просо и баранину на хозяйский счет; кроме того, приказчики позволяют им брать на верблюдов определенное количество груза, что дает баранщикам возможность захватить с собой товара и дорогой вести торговлю; они набирают в городах шелка и худого табаку и на этот товар выменивают у монголов мерлушки, которые они потом сбывают в Хухухото. В пути гурт разбивается на стада в 1000 голов; на каждую 1000 назначается три человека: один идет впереди гурта, двое сзади; они опираются на длинные шесты; к концу такого шеста всегда прикреплена железная лопаточка, для того чтобы, не нагибаясь, зачерпывать песок с земной поверхности и кидать в стадо.

* * *

Ламайские монастыри, или хурэ, рассеяны по всей Северо-Западной Монголии; в южной части ее они преимущественно кочевые, то есть помещаются в войлочных юртах и переносятся с одного урочища на другое, на севере же оседлые, построенные из дерева. В каждом хошуне непременно есть хурэ, которая обычно располагается там же, где и резиденция хошунного князя. В больших хошунах считается по нескольку хурэ…

…Кроме этих хошунных монастырей, есть еще монастыри, служащие резиденциями гэгэнов.

Гэгэнов в Северо-Западной Монголии в пределах наших разъездов и расспросов насчитывается восемь, именно: Илгысэн-гэгэн, – резиденция его в вершинах р. Этера; Джахындзэ-гэгэн, – резиденция на р. Шаргынг-гол, притоке р. Тельгира; Нарбанджин-гэгэн, – резиденция на р. Дзабхыне, в том месте, где река называется Цаган-тохой, на юго-восток от города Уляссутая; Ламын-гэгэн, – резиденция у северной подошвы горы Баин-дзюрку; Заин-гэгэн, – резиденция на р. Тамире; Номохан-гэгэн, или Номон-ха-гыган, – резиденция к востоку от горы Бурхан-олы, в Восточном Алтае. Все эти гэгэны имеют церковные земли с приписанными к ним людьми, которые носят название «шаби». В Кобдинском округе только два гыгана, из них один живет в городе Кобдо; он назначается из Пекина, шаби не имеет, живет в монастыре, построенном на счет Императора близ города на левом берегу р. Буянту, и называется монголами Ар-гэгэн (задний гэгэн?); другой, под именем Цаган-гэгэна, живет в монастыре Шар-сумэ на р. Кране, в системе Черного Иртыша. У дюрбютов гэгэнов нет, но вместо них две святые девы: Цаган-дариху и Ногон-дариху.

По монгольскому поверью, гэгэны по смерти вновь возрождаются; ребенок, в котором возродилась вновь душа покойника, узнается по знамению, являющемуся в юрте, где находится мать будущего гэгэна; знамение, по уверению простых монголов, заключается в явлении радуги. Когда чудесное зачатие объявится, туда посылают двух или трех лам, которые и ждут появления на свет святого мальчика; нечего и говорить, что такого скандала, чтобы вместо будущего гэгэна родилась девочка, по мнению простонародья, не может быть, потому что сведения о предстоящем событии ламы вычитывают в священных книгах. Когда мальчик выучится говорить, ему показывают вещи покойного гэгэна; мальчик иногда сразу же узнаёт, что это его вещи; он вспоминает, что он употреблял их в прежней жизни; его не везут в резиденцию покойного гэгэна, пока он не сделает этого признания. Такова процедура замещения умерших гэгэнов, по мнению и рассказам монгольского простонародья.

Одни монголы верят, что гэгэны не едят ничего, кроме небольшого количества сахара и чая; другие не только знают, что они едят и пьют, как другие люди, но не отрицают за ними и пороков вроде пьянства, сожительства с женщинами и т. п., что, впрочем, не лишает их святости; совмещение в одном лице этих двух друг друга отрицающих качеств – порочности и святости, по словам монголов, свыше человеческого разумения. Про Нарбанджин-гэгэна и Хуухун-кутухту говорят, что они питаются только водкой. Торгоуты верят, что в руках у Цаган-гэгэна находится ключ от земли.

О Нарбанджин-гэгэне говорят, что он в древности назывался Балгын-Мэджин; он в состоянии творить 88 разнообразных чудес. Когда после смерти он вновь нарождается, то не принимает молока матери, потому что ничего не может принимать в рот, кроме воды; удивленная мать обращается за разъяснениями к ламам, и те угадывают, в чем дело, и дают матери совет поить младенца водкой. В древности Нарбанджин-гэгэн был китаец; в то время в Монголии не было лам и гэгэнов. Нарбанджин много пил вина и задолжал; заимодавцы явились к нему однажды с требованием денег; он просил их прийти завтра. Но другой день, назначенный срок, когда должны были снова собраться к нему заимодавцы, приближался, и Нарбанджин находился в затруднительном положении, из которого вышел, однако, благополучно посредством чуда. Он сказал солнцу: «Стой, солнце, не двигайся». Когда заимодавцы пришли, он сказал им: «Еще не поздно, придите, когда будет попозже». Заимодавцы ждут сумерек, но не могут дождаться – день не кончается. Сам Эдзен-хан (Китайский император) смутился нарушением в природе; десять дней солнце стояло высоко (нар ихи байна). Тогда Эдзен-хан обратился к мудрецам, и те из книг увидели, что солнце остановлено каким-то чудотворцем. Эдзен-хан догадался, что никому не было нужды останавливать солнце, кроме Нарбанджина, обремененного долгами, и велел посадить его в тюрьму; в то же время во всей стране появилось множество лам, лицо в лицо с Нарбанджином, в таком же костюме, и также пьющих водку, и пропивающих чужие деньги. Тогда Эдзен-хан велел выпустить Нарбанджина и сказал ему: «Ты, гэгэн, иди из моей страны подальше». Нарбанджин должен был удалиться в Монголию на берега Дзабхына, а Эдзен-хан заплатил его долги из своей казны.

О Хуухун-кутухту говорят, что этот гэгэн один день бывает мужчиной, другой день – женщиной.

О гэгэнах думают также, что некогда они были богатырями; Джахындзе-гэгэн был в древности богатырем Сартактаем, легенды о котором сохранились от Хангая до северной подошвы русского Алтая; потом он же назывался Балдын-сарах, Цагдыр и Бандын-иши; настоящее имя Джахындзе, или Джахандзе, пожаловано ему Эдзен-ханом (Китайским императором).


Поверья о духах и о почитании священных гор, лесов и камней[33]

Все обитатели Северной Монголии, как сами монголы и буряты, так и урянхайцы и алтайцы, населяют духами окружающий человека мир природы. Каждая долина, каждая гора имеет своего духа или хозяина, который по-алтайски называется ээзи[34], по-дюрботски – сабдык, по-бурятски – хат. От этого хозяина места зависит пользование дарами природы; хозяин таежных местностей дает улов зверей, хозяин степных – урожай скотских кормов. Это наш домовой, только ведению его подлежит не один двор, а целая долина или целая гора со многими на ней долинами, или, наконец, даже целая горная система. Человек обязан с почтением относиться к этим духам. Бурят и алтаец, выехав на перевал, с которого он увидел новую долину, делает либацию [возлияние] духу этой новой долины, а если с ним нет ни вина, ни воды, он накладывает трубку, раскуривает и выбрасывает из нее зажженный табак на воздух.

То же самое делается, если с перевала откроется вид на белок или высокую гору; иногда путник, если знает, что с дороги он не увидит уважаемой горы, сворачивает с пути, поднимается на одну из ближайших к дороге возвышенностей и там совершает поклонение горе, распростираясь на земле. Иногда в таких пунктах устраивается небольшое курение: наламывают можжевельника и сжигают на камне, что называется сан, или хан. Г. Черский передавал мне, что ему, во время его разъездов кругом Байкала, не раз доводилось видеть, как бурят, выехав на перевал, приветствует хата новой долины; обычая снимать шапки и кланяться у бурятов нет; поэтому бурят оттягивает только голову вперед по направлению к новой долине, трясет головой и улыбается, делая вид, как будто видит какое-то лицо, с которым свидание доставляет ему удовольствие.

Хотя этим духам придаются фантастические плотские формы, – так, например, дюрбют представляет иногда своего сабдыка с птичьим клювом, но в то же время представления об ээзи, сабдыках и хатах сливаются с самой природой; хозяин горы или долины и есть сама гора или долина. Житель Северной Монголии одухотворяет части природы; каждая местность представляется для него живым телом. Замечательна в Монголии квалификация географических имен; здесь часто река на своем течении носит несколько имен, как будто цельность реки не ощущается; напротив, одно и то же имя часто дается и реке и горе, возле нее стоящей, и озеру, возле лежащему, и степи, которая кругом озера расстилается[35]. Так, например, белок Харкира носит одно имя с рекой, которая с него течет; а белок Тюргун дает начало двум Тюргунам, текущим в разные стороны.

Немного ниже Восточный Тюргун уже теряет это имя и получает другое – Шибир, а еще ниже та же река называется Кунделен. У нас река изменяет название только от присоединения новых притоков; в Монголии же на изменение названия реки влияет характер местности. Так, река Хоебин или Куиртыс получает новое имя Чебеты только потому, что горный характер окружающей страны уступил степному; река Шишкиш превращается в Кысыл только потому, что долина, прежде довольно просторная, превращается в тесные и непроходимые щеки. Монгол и урянхаец видят в урочище цельное и нераздельное тело: горы, скалы, вода, лес, степь этого урочища – как будто его неотделимые члены. Такое урочище живет самостоятельною жизнью; у него есть душа. Так как урочища сливаются в целые страны, то рядом с представлением о духах мелких урочищ в народном воображении создаются духи, соответствующие этим обширным представлениям.

Являются сабдыки целых хошунов, или сабдыки горных хребтов. Так, есть сабдык Алтая, Хангая и Хан-хухея. Эти великие сабдыки у монголов уже получают титул ханов, то есть царей; сабдык Алтая называется Хан-алтаем, сабдык Хангая – Хан-хангаем[36]. Есть поговорка у дюрбютов: у алтайского сабдыка длань открыта, у Хадгая сжата. Наконец, представление об окружающем нас мире расширяется до представления обо всей земле, о целой природе; в мире духов этому представлению соответствует у Сальджак-Урянхайцев Оран Телегей, у Дархатов – Орун Дэльхы.

У Аларских бурят местные духи называются убугун «старики», с приложением названия местности; в Аларском ведомстве насчитывается три таких убугуна, а именно:

1) Около Нилгинского улуса указывают сосну, на которой будто бы еще недавно висел железный венец и другие железные вещи шамана; тут, говорит предание, был назад тому сто лет похоронен убусинский[37] шаман Улал-зары; эта местность называется Халтын-ундур. Халтынского убугуна почитает только Нильгинский улус, и он один приносит ему жертвы.

2) Иматинский улус имеет своего убугуна, который назывался Хохор-богдон; его доспехи также были вывешены на возвышенном месте, которое называется Иматэн-ундюр.

3) Третий убугун Аларского ведомства называется Харгимандыр; он почитается в улусе Тогот.

В Балаганском ведомстве самые важные убугуны: Балихай и Манухай (место почитания последнего называется Зуларэнундюр).

Бурятские убугуны, по-видимому, соответствуют мелким монгольским сабдыкам. Хаты выше убугунов; хаты это – Буха-ноин, Бадун-хатун и Балган-хара; эти трое называются барун-хат, югозападные хаты; это добрые хаты, дающие людям благополучие, оказывающие им покровительство. Есть еще дзун-хаты, северовосточные: то нечистые хаты.

Хаты, по поверью Аларских бурят, живут на скалах; их считают бумыл, то есть ниспустившимися (с неба). К местам, где живут хаты, женщинам запрещается подходить.

Черский слышал вместо хат название хангай; у каждой долины есть свой хангай; переваливая из долины в долину, бурят делает либацию водкой сначала тому хангаю, долину которого благополучно миновал, а потом хангаю долины, по которой предстоит ехать. Либацию делают, обмакивая в водку палец или травинку; при этом произносится слово: сэк! Иногда чмокают при этом губами, как мы делаем, когда зовем собак. Когда нет водки, дают духу покурить: наложив трубку, устремляют мундштук в воздух и вытряхивают табак; если табаку в кисете мало, то ограничиваются только тем, что протягивают трубку в воздух.




У бурят, живущих в местности Котогол (в долине Иркута), местный убугун называется Алтын-чиргай-ноён и Кэрдек-ноёнт-баабай; близ Туранского минерального источника – Алтын-шаригы-моритэй Хайрхан, то есть Хаирхан на золото-соловой лошади; на Хангинском карауле – Дархан-ноён; в местности Мон-Хадхир-ноён. (Так говорил один бурят из Котогола.)

Тункинским бурятам известен также и Оран-делехе. Ему брызгают, а также приносят жертвы (делают таилганы), когда волки начинают давить скот.

Буряты, живущие в местности Мен, называют местных духов-покровителей вообще хат-бурхыт, а своему местному дают имя Тархан-дуриск; у него отец был Тайхын, мать Иджихын. Он был кузнец и жил в местности Мен, когда здесь еще никого не было. По другому показанию, Тархан-дуриск был шаман и кузнец, который жил в здешней местности. Одна девица копала сарану; Тархан-дуриск попросил у нее одну луковицу и съел; должно быть, женщина была «месячная», «в краске»; Тархан-дуриск захворал, поднялся на голец[38] и умер на горе Мондю-байсин. С той поры здесь нет змей, белой сараны и сосны, и не ходит верблюд. (Недавно проехали муж с женой на верблюдах, и оба вскоре умерли; с этих пор стали встречаться змеи.) Кроме того, здесь местным духом считается Мунко-саган-иджин-хан-морин-нён-баабай, то есть, если переводить буквально, «мать вечно белая, отец Царь-Лошадь господин». Рассказчик прямо отнес это имя к тому вечному снегу, который в наших географиях называется Мунко-сардык. Другие буряты называли белок несколько иначе, именно: Мунку-саган-хутул-хав-морин-войов.

Говорят еще, что Хятагай слетел с неба вместе с громом на Мунко-саган; при этом толкуют, что Хан-морин и Хятагай – два имени вершины белка Мунко-Сагана. Величание, которое делается Мунко-сагану в призываниях бурятских шаманов, заключается в словах: окторгоин буумыл хумо харбаджи буга один ганц нюдутей, то есть: «стреляя небесной стрелой, опустился (ты) одноглазый Один, однозубый Ошин». Дархатский лама Гончик показал, что белок в вершинах Косогола (Мунко-саган) прежде назывался Долон Мундурго. Я переспросил его, чтобы убедиться, не значат ли первый член «озерный», далэн, но Гончик отрицательно закачал головой и выставил семь пальцев руки[39]. По словам же бурятского ламы, Мене Навана, Мунко-саган прежде был Шоно-нойон, причем слово шоно – лама перевел русским словом: волк. Этот же Шоно-нойон назывался Ляй-хан сурукдык, который был иджин, хозяин Бурун-далая (оз. Косогола), а Ривиль-хама был иджин Дзюн-далая (Байкала).

Священные горы, как алтайцы, так и улухемские урянхайцы, ознаменовывают устройством на их вершине обо из камней или хвороста, на который навешивается ялама; подобным горам молятся о зверином улове. Такие поклонные горы по-алтайски называются джаик-ту, по-урянхайски ыдык-таг. В русском Алтае, по сообщению г. Ядринцева, священными считаются следующие горы: 1) три горы Кесьпы или Теспы на р. Бие (им молятся, когда бывает горячка); 2) гора Ова, в 15 верстах от улуса Елейского; 3) гора Бобырган на реке Бие; 4) гора Абыган в вершинах реки Абакана, по словам туземцев – о шести горбах; 5) гора Алтын-тау со скалами, носящими название «сына и снохи» (коледы); 6) гора Белуха, по-алтайски Уч-сюри; 7) гора Яик-ту, в Чуйских белках. В Урянхайской же земле, по собранным нами самими сведениям, одна ыдыкту лежит на левом берегу Хакема близ устья Седзена, а другая – против нее на противоположном берегу Хакема.

В Аларском Бурятском ведомстве на реке Ирети есть лес, который назывался Нилхан-наргын, «нилханова сосна». В этом лесу запрещается рубить деревья. Здесь, по преданию, удавилась одна шаманка Баир-хан; она спорила с одним шаманом (Хохор-богдэном), чьи духи сильнее; шаман предсказал ей: «Тебе не доехать до дома», а шаманка предсказала шаману: «Ты по приезде домой на третий день умрешь»; на пути домой шаманка повесилась; шаман доехал до дома, но на третий день умер.

В Балаганском Бурятском ведомстве есть белый камень, валяющийся на степи. Буряты называют его бумыл саган шилун, «белый упавший камень», и думают, что он спустился с неба.

Алтайские ээзи, монгольские сабдыки и бурятские хаты – благодетельные духи.

Кроме того, у народов Северо-Западной Монголии есть вера в злых духов. Буряты верят в существование духов: анахай[40], зэтхыр, ада. Маленький анахай имеет способность превращаться в крыс и кошек; в последнем случае он мяучит. Если крыса долго живет, шерсть сходит с нее, и она превращается в анахая.

Если в юрте ночью слышны шаги, шум, стук от падения утвари – это делает бохолдэй. Тогда призывают человека, который одарен способностью видеть и прогнать бохолдэя, «бохолдэй улдюдык хунь» или «бохолдэй хараша». Этот человек видит бохолдэя и рассказывает, какого он роста, как одет. Если сил его хватит, он прогоняет бохолдэя, обходя вокруг юрты с черепком, в котором курится жодо (пихта), арса и ганга; иногда такой человек говорит, что это не простой бохолдэй и что его прогнать можно только с помощью жертвы: тогда призывают шамана.

Ядринцевым записаны следующие поверья Черневых татар и алтайцев:

Черневые татары верят в существование злых духов аза; кроме того, у них существуют для темных сил имена: шайтан, аламыс, каала, куремес, курюм-тертигры, или тертигры-курюм, айна и четкер (последние два – слуги куремеса). Телесы не знают айна, а алтайцы не знают аза.

Ерлик-хан есть высший злой дух. Его же Черневые татары называют аю или «медвежья лапа». Прислужник его, по словам кумаидинцев, называется кебеиек, у телеутов – янгыз-конек, в сказках он представляется хромым и кривым. Телеуты объясняют, что Ерлик и Ульгень прежде были ханами на земле и брали подать; теперь та же подать идет им жертвами. У телеутов есть еще в числе злых духов Кагыр-хан.

Узют – мертвец, превратившийся в злого духа и причиняющий болезни; душа покойника три года насылает болезни.

Эрке, гарыш – домовой у Черневых татар. У алтайцев эжик сакчи – хозяин юрты.

У алтайцев есть верование о кривом черте, который называется чулмыс; полный его титул: яныс костю (янгыс тысту, то есть однозубый?) сокор кара матыр, то есть кривой черный богатырь Яныскостю.

На перекрестках дорог, перевалах и близ приторов происходит собрание чертей, «тургак»; оттого эти места опасны и, миновав их, ставят обо.


Тангутско-Тибетская окраина Китая и Центральная Монголия[41]

Гумбум, который китайцы называют Тар-сы, – один из важнейших монастырей северной группы амдоских монастырей, расположенных на северном берегу Желтой реки. К этой группе причисляются, кроме Гумбума: 1) Серку, по-китайски Гоман-сы, по-монгольски Алтын-суме, «Золотой храм»; 2) Орголын; 3) Чуйцзан (у Пржевальского – Чэйбсэн) и 4) Шячун. В южной группе (к югу от Желтой реки) более других знамениты: Уруньву, Лабран и Джони.

Алтын-суме, или Серку, лежит на северо-западе от города Синина. В Серку была резиденция гэгэна Самибу-номон-хана, который теперь живет в Пекине.

Орголын, или Голын находится в верхних частях реки, которая течет с севера в Синин-гол и впадает в него у монастыря Марцзан. В Орголыне, по рассказам лам, хранится будто бы три экземпляра алтын-ганджура, и один из них подарен в город ханом китайским. Под алтын-ганджуром, «золотым Ганджуром», разумеется книга Ганджур, написанная золотыми буквами. Таким золотым Ганджуром китайский хан заказал написать будто бы три экземпляра и один из них подарил в город Мукден, в Южной Манчжурии, другой экземпляр – в монастырь Орголын, а третий – в селение (по-видимому, тибетское) Нцэомукор (по-тибетски: нцэому – «корова», кор – «город»). Тут был небольшой монастырь, сожженный потом мусульманскими повстанцами; рядом есть мусульманская деревня Хунь-хуа-сы, находящаяся в ведении Хэ-чжоуского мандарина. В Орголыне находится резиденция двух гэгэнов: Чжанчжа-рембучи и Тоон-рембучи; оба в настоящее время живут в Пекине[42].

В Шячуне считается до 2000 лам; здесь было место пребывания святого Чойджи-тон-рембучи, учителя Цзонкавы; его тело, обратившееся в изваяние, или само собою возникшее изваянное изображение его, и теперь находится в монастыре, в так называемой «Золотой башне» (алтын субурган), поверхность которой два раза в году, в 15-е число 2-й луны и в 15-е число 5-й луны, потеет; ламы собирают выпотевшую воду и на ней замешивают тесто, которое потом раздают поклонникам. Шячун известен тем еще, что в нем бывает самый многочисленный цам; в нем участвует 62 человека, тогда как в Гумбуме только 44 лица.






Наконец, Гумбум, родина Цзонкавы; здесь, как уже сказано раньше, показывают дерево, выросшее на месте, где был зарыт послед, с которым родился Цзонкава[43], а также и каблык матери Цзонкавы.

По словам Гюка, в Гумбуме насчитывалось до 7000 лам; во время мусульманского восстания монастырь был совершенно разрушен и монахи рассеяны, но в настоящее время он почти вполне восстановлен; только по окраинам тянутся еще дворы с разрушенными стенами и пустыми монашескими кельями, храмы же все вновь отстроены и ни одного нет лежащего в развалинах. В настоящее время монахов в Гумбуме насчитывается 2500–3000; во времена Гюка, вероятно, их было не многим более, и цифра 7000, скорее всего, преувеличенная. Гумбумская община состоит из трех национальных отделов: 1) тангуты; 2) широнголы и 3) южные монголы. Каждая из этих национальностей, мне говорили, составляет треть всей общины.

Из южных монголов здесь встречаются жители Ордоса, хошунов Кэшиктен, Барунвана, Дзарод и даже очень северного Учжумучжина. Вероятно, есть здесь ламы и из других частей Монголии, т. е. из Халхи и др., но они не бросаются в глаза и я их не видал вовсе; я видел в Гумбуме много халхасцев из самых отдаленных местностей, с р. Селенги, с Тельгир-морина, из хошуна Тачжи-урянхай, с Онгиина, но все это были богомольцы, пришедшие сюда только на несколько месяцев, чтобы затем двинуться далее в Лхacy, но нет здесь северных лам таких, которые бы явились сюда совершать свой монашеский подвиг, как это в обычае у ордосских, кэшиктенских и других южных монголов.

Гумбум служит сборным пунктом для караванов, отправляющихся из Монголии на богомолье в Лхacy. Они приходят в Гумбум в 8 и 9 луне[44], а в марте выступают в дальнейший путь; некоторые, может быть, приходят и ранее, к осени, по крайней мере, я, прибыв в Гумбум, уже нашел здесь монголов из Халхи, но это, может быть, отставшие от прошлогоднего весеннего каравана. Если богомолец лама, то на время своего пребывания в Гумбуме он снимает с себя костюм, в котором ходят ламы в северном суровом климате, и надевает на себя ламскую юбку и оркимджи. Торгоутов из Тарбагатая и Тянь-Шаня и даже с Едзин-гола я не встретил, а также не видел и лам чахаров. Впрочем, мои знакомства не были обширны, и потому легко я мог их не заметить в гумбумской толпе.

Из дальних монгольских степей богомольцы являются в Гумбум на верблюдах; в числе богомольцев встречаются и женщины. В Гумбуме верблюды продаются, и далее караваны идут на яках, т. е. яки везут запас и лишнее платье богомольцев, а сами они идут пешком. Выбирая Гумбум местом своей зимовки, мы имели в виду два обстоятельства: во-первых, мы рассчитывали встретить здесь монголов, пришедших из Хангая и других местностей, лежащих по северную сторону Гоби, от них разузнать о дороге вниз по Едзин-голу и оттуда на север, о которой нам до тех пор ничего не было известно. Во-вторых, мы надеялись у богомольцев купить верблюдов, которых они, казалось нам, должны дешево продать. Первый расчет наш оправдался, а второй – нет.

Как управляется духовная братия Гумбума – не знаю, для решения же столкновений со светскими лицами и для сношений со светским начальством в Гумбуме есть три чиновника, которые монголам известны более под китайскими именами: да-лао-е, ерр-ла-о-е и сань-лао-е – «старший чиновник», «второй чиновник» и «третий чиновник». И мы свои дела обделывали через этот тройственный совет; заседают они, по-видимому, как и гэцкуй, в здании, которое называется рчжива, а может быть, тут и живут. Однажды три эти сановника пригласили меня и А. И. Скасси к себе и угостили нас обедом, который состоял из рисовой каши с изюмом и джумой. Это происходило все в том же здании рчжива. Ко мне в келью иногда заходил в гости только младший из трех, сань-лао-е.

В отношении благочиния Гумбум занимает среднее место между Лабраном и Шячуном; монахам запрещается ходить в лосэр (китайскую слободу), тем не менее и днем всегда можно видеть их там; они стараются только не попасть на глаза старшим. Женщины в Гумбуме попадаются на глаза реже, чем в Шячуне, но они иногда и ночуют внутри монастыря, а некоторые даже и живут; впрочем, время от времени отдается приказание выселить их всех из монастыря; тогда монастырь очищается, но только временно; исподволь женщины опять в него набираются. Продажа мяса в улицах монастыря не преследуется: при нас внутри монастыря даже была мясная лавка.

Ламу, уличенного в воровстве, одевают в белое платье и сначала водят по монастырю, потом выводят в поле и ударами палок прогоняют прочь.

За благочинием в монастыре наблюдает гецкуй, который иногда, в месяц раза два, обходит улицы Гумбума, сопутствуемый ассистентами, имеющими в руках четырехгранные раскрашенные и расписанные деревянные трости. Это очень уважаемое лицо в Гумбуме; молодые монахи боятся его. Когда он проходит по верхним улицам гумбумского амфитеатра, он может видеть, что делается внутри дворов на нижних улицах, и потому, как только монахи завидят гецкуя, в этих дворах происходит перемена: веселые занятия и праздные разговоры прекращаются; ламы берутся за книжки, садятся возле стен и сидят, углубившись в чтение. Впрочем, игры не совсем запрещены в монастырской жизни; в праздники молодые монахи играют в особую игру на монастырской площади; игра эта состоит в навесном кидании деревянного шарика и ловле его лбом; для этого на лоб одевается ременный обручик, на котором делается гнездо для приема шарика; один монах бросает шарик, другой подставляет под падающий шарик свой лоб.

На опрятность монастырских улиц в Гумбуме не обращается такого внимания, как в Ламбране. Стыдливые отправления ламы совершают на улицах, перед своими домами и даже перед храмами, не только ночью, но даже и среди белого дня. Обрыв оврага под главным храмом (цзокчин-дуган) в течение всей зимы бывает покрыт неживописными глетчерами; всякий раз, как богослужение кончится и толпа монахов начнет расходиться из храма, край оврага против храмовых парадных ворот бывает унизан красными рядами прикорнувшихся лам. Дезинфекция монастыря исполняется отчасти собаками, но главным образом китайцами из соседних деревень, которые обходят улицы, собирают нечистоты и в мешках на спине относят их в свои деревни.

Ламы в Гумбуме как летом, так и зимой одеваются в установленное для лам платье, т. е. носят юбки и безрукавки, торс облекают так называемым оркимджи, а голову держат непокрытой. В монастырях Халхи, где зимы бывают очень суровы, напр. в Урге, монахи ходят в шубах, и оркимджи носятся поверх шубы; в Гумбуме этого не допускается. Только когда ламы отправляются из монастыря в более или менее отдаленную поездку, они одеваются потеплее и, возвратившись в монастырь, снова надевают юбку.

Ламам, оказавшим успехи в изучении писания и выказавшим их на диспутах, которые происходят на мостовой храма цзокичин-дугана, монастырское управление дает некоторым 15, другим 12 шен зерна в месяц; после перемола из этого зерна получается рсамба – талхан по монгольски. На плате и остальные расходы ламы сами добывают деньги заработками; одни занимаются шитьем, другие служат у богатых лам.




Как и в других монастырях, в Гумбуме много детей, посвященных в ламы и находящихся на обучении у старых лам. Они часто вылазят на плоские крыши домов и репетируют нараспев выученные молитвы.

Сантан-джимба отговаривал меня от зимовки в Гумбуме; он говорил, что это будет дорогая зимовка, так как отбою не будет от попрошайничества лам. И в самом деле, в течение зимы ламы не один раз устраивали поход против нашего кармана. Так, вскоре же после того, как мы устроились в своем помещении, к нам стали являться депутации от разных общин или храмов для поздравления с благополучным приездом. Монахи приносили с собой штук пять-шесть бумажных пакетиков, раскрывали их и раскладывали передо мной; в них обычно были положены горсть черного сахара, горсть леденца, десятка два цзаоров и т. п. Серебро, которым мы заплатили за эти поздравления, как будто пошло в уплату за даровой постой в стенах монастыря. Во время зимнего праздника, когда отдельные группы гумбумских монахов в складчину лепят из масла рельефные картины для выставки, к нам опять потянулись новые депутации с предложением принять участие в сборе на материалы для художников.

Праздники в Гумбуме бывают:

1) В первой луне, т. е. в чаган-сар 14–15 числа. Вечером выставляются щиты с барельефами из козьего масла. Перед щитами выставляются плошки для освещения. Монахи соединяются в группы, делают складчину, докупают материал и вылепляют фигуры по рисункам под руководством опытного художника. В ту зиму, когда мы жили в Гумбуме, таких щитов было выставлено тринадцать; они были размещены вокруг цзокчин-дугана, т. е. главного богослужебного храма; некоторые из щитов были длиной более сажени; самые небольшие – более аршина. В центре каждого щита обычно вылепляется крупная фигура в позе, на полях вправо и влево от этой фигуры – разные сцены в лесу, на воде, в садах и пр. Тут целая флотилия лодок, прикрытых балдахинами и наполненных человеческими фигурами, мандаринами и китайскими дамами; там нагруженные слоны, пруд, на котором плавают водяные птицы, и т. п.

Все эти барельефы выполняются по китайским рисункам[45]; как декорация и как передача простого черного рисунка посредством лепной работы, эти барельефы обнаруживают большие старательность и трудолюбие, но желания художника самостоятельно приблизиться к природе не видно. Самый лучший щит, по отзыву лам, был тот, который был выставлен тангутами и в лепке которого принимал участие кэшиктенец Гендун, живший на одном с нами дворе. Эта выставка масляных работ по-тангутски называется чоба – «жертва»; монголы зовут ее чечек, «цветок»; по-видимому, это перевод с китайского, на котором одним словом «хуар» передается и «цветок», и «картина». К этому дню в Гумбум съезжается множество тангутов и других окрестных жителей; вся эта публика ходит вдоль рядов щитов и любуется ими. В отдельной палатке играет китайская музыка. В другой устроена чайная; ламы зазывают в нее почетных гостей и угощают чаем.

2) В четвертой луне 14 и 15 числа – в честь Томба, Цзонкавы и Чагрши (Арья-Бало). Бывает цам (религиозная пляска).

3) В шестой луне 6 числа бывает цам.

4) В девятой луне 21 числа (по другому показанию – 22, по третьему – 24) бывает цам и выставка набса, т. е. одежд Далай-ламы, банчен-эрдэни, Цзонкавы, кроме того, выставляется телега гэгэна банчен-эрдэни, шапка Цзонкавы и седло императора, на передней луке которого прикреплен трепещущийся дракон.

5) В десятой луне бывает цам.

6) В двенадцатой луне 29 числа делают до 5 соров[46] и вечером сжигают их без пляски. Вместе с сорами на площадь выводится лошадь под седлом; на седло уложены и прикреплены разные вещи, стрелы и проч. принадлежности гуртуна.




Всего 6 праздников в году. Кроме того, в начале зимы чествуется день рождения Цзонкавы иллюминацией. Картина бывает эффектная; зажженные плошки выставляются на плоских крышах домов, а так как дома расположены амфитеатром вокруг оврага, то оба горные ската, и левый и правый, представляются прочерченными параллельными огненными линиями, одна выше другой.

Летом, но, в какой день, я не записал, совершается странный обряд, о котором я, впрочем, слышал только от одного лица и не проверил другими показаниями. Ламы выносят из монастыря на западную гору какую-то необыкновенной длины таблицу, не помню, исписанную молитвами или покрытую изображениями богов; таблица эта свернута в трубку. Ее развертывают, и тогда она одним концом касается вершины горы, а другим достигает до околицы монастыря.

Тангутская легенда связывает построение Гумбума с историей Цзонкавы, и духовное значение этого монастыря главным образом обязано выдающемуся значению Цзонкавы в истории северного буддизма. И жизнь Цзонкавы, и основание Гумбума – все это события, совершившиеся среди тангутского племени. Но действительно ли право народное предание? Действительно ли основание Гумбума относится к такому позднему времени, когда здесь уже не было другого племени, кроме тангутского, и действительно ли Цзонкава жил в XIV столетии, а не ранее? Некогда Принаньшанье имело другой племенной состав; вдоль северной подошвы Нань-Шаня жило тюркское племя уйгуры; это племя, вероятно, проникало и в ущелья Нань-Шаня и даже подымалось на Амдоское нагорье; мы и теперь находим здесь остатки тюркского племени: ёгуры в горах около Су-чжоу и салары на Желтой реке около Сюн-хуа-тина.

Вероятно, в более отдаленное время это тюркское племя занимало сплошь пространство между Су-чжоу и Лань-чжоу или, по крайней мере, занимало те участки этого пространства, которые были удобны для хлебопашества; иначе сказать, оно сидело на тех местах в Амдо, где теперь сидят китайцы. Не жили ли уже тогда среди уйгуров легенды о Цзонкаве, не приурочивались ли к местности, где ныне стоит Гумбум, и эта местность не была ли уже тогда народной святыней? Конечно, все это одно предположение, не основанное ни на каких фактах, но, с другой стороны, и признанная история Гумбума покоится на одном народном предании. Помочь решению этого вопроса может сличение легенды о Цзонкаве с разными тюркскими сюжетами. Может быть, и гумбумские легенды и культ Цзонкавы есть только наследие от другого, более культурного племени, которое исчезло как с Амдоского нагорья, так и из Принаньшанья.

Тангуты провинции Амдо делятся на оседлых и кочевых. Кочевые обитают на нагорье, а оседлые – в тех частях страны, которые образуют переход от Амдоского нагорья к китайскому мелкогорью; они живут по долинам рек, которые берут начало на нагорье и рассекают восточную окраину его; нижние, более теплые части долин обычно заняты китайцами, а выше, где китайское население прекращается, начинаются тангутские деревни. Таким образом, оседлые тангуты образуют узкую полосу, протянувшуюся по восточной окраине Амдо и имеющую с востока соседями китайцев, с запада – кочующих по нагорью тангутов. На севере, в долине Желтой реки выше Лань-чжоу, оседлые тангуты начинаются выше Сань-чуани, именно первые тангуты на левом берегу живут в долине Итель-гола; лежащий к западу отсюда город Ба-ян-жун окружен тангутским населением, которое отсюда непрерывно тянется по левому берегу вплоть до Гуй-дуя. К северу от Желтой реки лежит долина Синин-гола; на ней тангутов нет, кроме небольшого селения близ монастыря Марцзан; остальное население – китайцы, занимающие большую часть реки; низовья заняты широнголами, а в вершинах появляются оседлые олеты. К северу от Синин-гола, в верхних частях рек, текущих в эту реку, есть тангутское население, но есть ли между ними оседлое, мне неизвестно.

На правом берегу Желтой реки восточная граница оседлых тангутов отодвинута от Лань-чжоу далее, чем на левом; здесь против Ба-ян-жуна живут не тангуты, а салары; есть ли на правом берегу деревни между саларской территорией и рекой Уруньву, не знаю. Но по рекам, текущим с юга в Желтую, они есть; и самые восточные находятся в вершинах р. Сэнгыра. Лежащая восточнее долина Лэу-гуань занята китайцами, которые занимают всю местность Сань-гуань, до северных склонов хребта, через который прорывается Лабранская река; этот хребет, даже и в той его части, которая тянется к в. от Лабранской реки, служит границей между китайцами и тангутами; к северу от хребта – китайцы, к югу – тангуты. Тут есть и оседлые тангуты (как например, по Лабранской реке ниже монастыря Лабрана), и кочевые. Как далеко простираются земли, занятые тангутами, на восток отсюда, мне неизвестно[47].

В следующей долине, Тао-хэ, тангутское население начинается около Джони. В долине реки Пэй-шуй самое крайнее тангутское поселение выше селения Тан-чан. В долине, в которой стоит город Сигу, тангутские деревни только выше этого города. По Джони тангутское население опускается немного ниже дер. Чагон. В долине По-и-хо самое восточное тангутское селение Терьга; в долине Хэй-хо селение Тозан; наконец, в долине Мин-цзяна восточная граница тангутов проходит около Сун-пана. Тангутское или тибетское племя встречается и к юго-востоку отсюда, в провинции Сычуани, где оно рассеяно между китайцами и сталкивается с другими инородцами Китая, с так называемыми Лоло.

Жилища у оседлых тангутов сходны с китайскими; около Желтой реки они обыкновенно состоят из четырехугольных дворов, обнесенных высокими стенами до 2–3 саженей высоты; внутри к этим стенам иногда со всех четырех сторон прислонены фанзы или флигеля с плоскими крышами; высота этих фанз аршина на два и более иногда ниже стен; снаружи такой двор представляет одни сплошные высокие стены; только в южной стене находятся ворота, по большей части запертые. Уровень плоских крыш, находящихся внутри фанз, обнаруживается на наружной поверхности стен рядом высовывающихся из них водосточных труб. Изредка над воротами надстраивается постройка для хранения соломы. Около Сигу тип тангутских деревенских построек другой; еще иначе строятся дома около Сун-пана. Кочевые тангуты живут в черных шерстяных палатках, которые называются банык. Мне не удалось ни разу побывать в них; я их видел только издали; единственное описание их пока находится у Пржевальского.

Мужчины около Джони, Сигу и Сунь-пана одеваются по-китайски, и трудно заметить какую-нибудь особенность в костюме; на севере около Желтой реки тангут резко отличается от китайца по платью; он носит нагольную шубу, подпоясанную и всегда вытянутую из-под пояса так, что она висит мешком и спереди и сзади; на голове баранья, мехом вниз, шапка коническая с тупо закругленной верхушкой; снаружи она покрыта белой материей, а верхушка красной, нижний край меха чуть-чуть спереди отворачивается. Оружие у тангутских милиционеров состоит из ружей с сошками, сабель и пик. Сабли имеют прямые клинки и носятся заткнутыми за пояс на животе, как кинжалы.

Женщины около Желтой реки носят такие же шубы, как и мужчины, и такие же шапки. Особой женской покрышки на голову у здешних женщин нет, так что женщину спереди можно отличить только по серьгам в ушах и по тому еще, что сзади серег видны спускающиеся за спину косы. Украшения, которые у других племен скопляются на голове или на груди, у северных тангуток находятся на спине.

Девицы у сань-чуаниьских тангутов носят несколько кос, опущенных вдоль спины. Волосы, спускающиеся с темени и затылка, заплетаются в мелкие косички числом до десяти; эти косички нашиваются на широкую, вверху шире ладони, ленту или полосу из материи; к нижнему краю этой ленты на уровне пояса пришит щиток или трапециевидный коврик с толстой подкладкой, который кажется подвешенным к концам косичек: он сверху покрыт красной дабой; на середине его пришит мелун, медный кружок. Из-под этого коврика висит более узкая лента на такой же толстой подкладке; на ней нашивается ряд крупных раковин. Височные волосы образуют две косы, которые гораздо толще средних косичек. Эти две косы также опускаются на спину и висят по сторонам косичек, но отдельно от них. Они также подшиваются тесьмой, которая длиннее кос и достигает пят; нижний конец тесьмы, где коса кончается, покрывается красной материей, на которой нашиваются белые круглые бляхи, вырезанные из морских крупных раковин, у других – сердолики. Иногда височных кос четыре: две с правой стороны головы и две с левой; тогда две крайние висят отдельно, а концы двух других соединены цепью из чохов, лежащей поперек спины. Такие же украшения мы встречали и на молодых замужних женщинах.




Около Лабрана мы встретили уже другой обычай. Здесь мы видели убранство волос на девице, дочери старика Амисалуна, который потом нанялся на службу в наш караван. У нее все волосы были также зачесаны назад, но заплетены не менее, как в тридцать мелких кос, опущенных вниз по спине; одна коса, более толстая, опускалась с темени и лежала посередине спины. На концы мелких кос был подвешен венок, согнутый из толстого разноцветного шнура в виде четырехугольной рамки; к верхней части венка симметрично были прикреплены два белых пушистых помпона. На средней толстой косе были нашиты три металлические бляхи, одна ниже другой, приходившиеся между крыльцами; а ниже к косе подвешена широкая красная, толсто подложенная, лента, спускающаяся до пят и кончающаяся красной шелковой бахромкой. Девица была в красной рубахе и сверху в синей шубе; косы висели поверх шубы.

В том же роде мы видели женское убранство волос и в деревне Анкур, к северу от Джони, то есть волосы разбиты на несколько десятков мелких кос и отпущены на спину, а одна толстая коса висит в середине между ними. Нижние концы мелких кос прикреплены к горизонтальной красной ленте, толсто подложенной, покрытой вышивкой и усаженной рядом из медных мелких блях; к этой ленте пришиты два треугольника, опущенные вершинами вниз; они также на толстой подкладке, сверху покрыты красной материей, по которой вышиты крестики и точки. К нижним концам треугольников прикреплена сложная привеска, состоящая из медных пластин, колец и репейков. Эта привеска имеет вид поставленной вверх ногами буквы А или Д. Снаружи на пластинах иглой нацарапан орнамент в виде розеток, в центре которых вставлены коралловые зерна. На нижнем конце этой привески – железное кольцо, к которому прикреплена тесьма длиною до двух аршин; так как кольцо приходится почти у нижнего подола тубы, то тесьма эта, чтобы не волоклась по земле, подоткнута за пояс у левого бедра. Средняя толстая коса сверху прикрыта тесьмой, на которой насажен ряд из десяти круглых медных блях, а ниже пояса тесьма покрыта только вышивкой.

В деревне Шён-пын, к востоку от города Боу-нан, мы заметили убранство волос у трех женщин; оно более сходно с сань-чуаньским, то есть десять или около десяти мелких кос в середине и две толстые по бокам. Но здесь боковые косы не висят отдельно, а более или менее прочно прикреплены к висящему ниже щитику, который или имеет вид трапеции (усеченного и обращенного вниз вершиной треугольника), или квадрата, покрытого вышитыми крестиками, или узкого пояса, усаженного бляхами.

Замужние женщины в Северном Амдо носят сзади толстые, сшитые из материи и простеганные полосы в ладонь и более шириной; две из них укрепляются на бедрах и перекрещиваются сзади ниже пояса; другие три прикрепляются верхними концами к волосам на шее и висят вдоль спины отвесно. Все они усажены или кружками, выточенными из раковин, нашитыми иногда в три ряда, или цельными раковинами, а также репейчатыми розетками. Концы их имеют очертание, напоминающее алебарду; дугообразный край снабжен густой и длинной бахромой. Такой убор я видел на тангутках около монастыря Марцзана, и образцы его мне удалось купить на рынке в городе У-ян-бу[48]. На праздниках в Гумбуме я видел много женщин с этим убором.

В Южном Амдо, к югу от Джони и Минь-чжоу, т. е. в системе Голубой реки, этих уборов уже не встречается. Даже уже в Джони женщины носят костюм китайский и спинных тангутских украшений здесь не видно. Жена хозяина нашего дома в Джони имела три косы, которые у нее висели за спиной; волосы на голове ее были покрыты повязкой вроде шапочки с вырезами над ушами и с отверстием на затылке, в которое была пропущена средняя толстая коса. Снаружи вся эта накладка сплошь была усажена красными кораллами.

Около Сун-пана женщины носят одну косу, которая искусственно удлиняется и утолщается посредством чужих волос; ее носят или опущенной сзади, или намотанной венцом вокруг темени, иногда даже вокруг шляпы. Шелковая кисть, которою кончается коса, прикрывает одно из ушей. В косу бывают пропущены нитки нанизанных бус.

Серьги я видел двух типов; один тип – серьга, состоящая из кольца, от которого вниз идет проволока с нанизанными на нее двумя или тремя бусинами, чаще из красного коралла; концы проволоки и промежутки между бусами обмотаны той же проволокой. Такого типа серьги из серебра или олова самые обыкновенные в Сань-чуани у широнголок[49]; такие же серьги носят и тангутки в Джони[50]. У тангутских женщин в Лабране и деревне Анкур серьга состоит из большого серебряного кольца, иногда из серебряной пластинки, согнутой кольцом; привески нет, а на передней стороне кольца помещены группами крупные зерна кораллов в широкой оправе. Диаметр кольца достигает иногда до 3½ дюймов длины.

Хотя выше сказано, что женщины и девицы носят такую же шапку, как и мужчины, но иногда я замечал одну небольшую особенность, именно на верхушке шапки небольшой металлический стержень. Кажется, на этот стержень в более праздничное время надевается кружок, окруженный бахромой из шелковых шнурков. Такие шапки мы заметили в Лабране, в дер. Рчили (на Желтой реке ниже Гуй-дуя) и около города Сун-пана.

Из принадлежностей мужского костюма нужно упомянуть о лядунках, или сумках для патронов, которые напоминают своей формой киргизскую «кисэ»; они имеют такую же полукруглую форму, шьются из кожи, но иногда и из войлока; сумка привешена к поясу. К поясу прикреплен также ремень, который надевается через плечо; он увешан медными трубками, числом до девяти, и напоминает русскую старинную берендейку. Кроме лядунки, киргизов напоминает еще рожок для носового табаку; он совершенно такой же формы, как киргизский чакча, делается из черного рога яка и бывает украшен резьбой из белой кости[51].

У тангутских замужних женщин, как на Желтой реке, так и в Джони, на поясе подвешивается медный крючок и еще якоря; он служит для поддержания подойника во время доенья коров и называется лоузон или жозун.

Из молока тангуты делают белый рассыпающийся комочками сыр, по-тангутски чура; кроме того, из молока приготовляется род варенца, по-тангутски шю. Ни кумыс, ни водка из молока тангутам неизвестны. Хлеб пекут в котлах в виде толстых лепешек. Широнгольские хлебы в формах – неизвестны.

В Амдо тангуты держатся трех вероучений: желтой веры, или учения Цзонкавы, веры сангаспа, или хонь, и веры бонбо; кроме того, есть небольшая часть тангутов около Баян-жура, которые исповедуют ислам (это может быть отангутившиеся салары или тюрки). Из трех названных вер господствует желтая вера.

Сангаспа, или хонь, рассеяны, по-видимому, по всему Амдо, но у них нет таких больших центров, как у желтоверцев, да и немногочисленны их монастыри. Самый северный из них – Ача-нандзун; есть их монастырь в местности Ригава, на нагорье к западу от Сун-пана; еще южнее приверженцы этой секты, кажется, становятся многочисленнее и могущественнее. Бонбо сосредоточены главным образом в Юго-Восточном Тибете. Все эти секты относятся друг к другу недружелюбно; ламы, т. е. сторонники учения Цзонкавы, выдают сангаспа за людей вредных, которые имеют способность сноситься со злыми духами и при помощи их могут делать людям зло; наши буряты называют их по-русски «чернокнижниками». Такие же отношения существуют между сангаспа и бонбо.

Пржевальский принял сангаспа за шаманов; действительно, они как будто заменяют у тангутов этих властителей над тайными силами природы. Им приписывается способность отвращать грозу и градобитие. С этой целью хони бросают в грозовую тучу медные дорчжи (очиры) или глиняные небольшие шарики величиною с боб, а также мелкие, вроде макового зерна. Дорчжи, или очир, бросается при помощи пращи[52]. У тангутов в местности Дуи (к северу от монастыря Лабрана) и других соседних во время грозы хонь читает «ном» (книгу) перед чашей, на которой положены две палочки крест-на-крест, а на них дорчжи; потом этот дорчжи он бросает в тучу; иногда же посредством пращи он бросает «урлун», зерна. Предполагается, что грозовой дракон, получив удар или увидев кидаемый в него предмет, испугается и удалится. Иногда в сказках и рассказывается о раненом хонем драконе. По словам моего спутника-тангута, Самбарчи, на его родине в долине Итель-гола (к западу от Сан-чуани) во время грозы хони бросает в тучу маленькие шарики из талкана или ячменной муки (рсамба), а не из глины[53]. Очиры же бросаются только в крайнем случае, когда идет крупный град. Очир убивает дракона (нчжу), и тогда хоню предстоит опасность; рсамбовые же шарики только ранят дракона в ногу или другую часть тела.

Хонь, совершающий грозовой обряд, не должен есть самык (чеснок), сангнык (лук) и мясо. В Лабране во время грозы совершается другой обряд. Вырывают ямку, кладут в нее из теста сделанную лягушку[54], делают над нею маленькую насыпь, а в вершину насыпи втыкают вертикальную палку. Этот обряд всегда совершает гэгэн Зая-алыксэн.

Тангуты долины Итель-гола, подобно широнголам Сань-чуани, ставят летом на пашнях чапеи; по-тангутски они назыв. сернун. Ставят их гурьтуны, которые по-тибетски называются сaва (лсава), по-широнгольски – холовыр[55].

Пять деревень в долине Итель-гола: Гамака, Чжатунчи, Дамбысыр, Тумучи и Римын, поклоняются Гэсэру (Гэсэр-магчжи-чжаву); в каждой деревне есть кумирня (лсаган) и в ней изображение Гэсэра. Где культ Гэсэра, там будто бы не нуждаются в хонях для укрощения туч. На случай грозы в каждой деревне есть два сичжана; они обязаны при наступлении грозы быть в корена (по-китайски – лу).

В 4 луне бывает собрание; жители сносят хлебы, и устраивается угощение. Сава или холовыр пляшет перед собранием, имея в левой руке трезубец (ган-доу) и в правой флаг; кроме того, через щеки у него в это время бывает продета железная проволока.

В лсагане деревни Гамака среднее место занимает изображение Гэсэра, направо (если смотреть от входа) от него – Аи-шугму, женщина с синим лицом, едущая на лошади; это бурхан горы Аи-шонгри; налево от Гэсэра – Аи-цомэк, по-китайски Ньян-ньян, женщина, сидящая на драконе (нджук); это бурхан всего хребта, который непрерывно тянется от Уй-цзана (Южного Тибета) до Сань-чуани и прерывается только у Дондонской теснины.


Три народности в Восточной Азии: Китайцы – Монголы – Тангуты[56]

В последнее время в русском обществе был возбужден интерес к Китаю выходом в русском переводе французской книги, написанной французским консулом Симоном, и появлением двух статей о Китае, из которых одна принадлежит перу нашего путешественника генерала Пржевальского и напечатана в «Русском Вестнике», другая – собственно не статья, а речь, сказанная г. Позднеевым на последнем университетском акте. Гг. Симон и Позднеев описывают китайский народ в симпатичном свете; генерал Пржевальский свою статью посвятил другой теме; притом он достаточно уже высказался о своих антипатиях к китайцам в прежних своих произведениях. В нынешней статье он рассматривает вопрос о степени крепости связей, соединяющих с Китаем кочевые и другие некитайские народности, которые приходятся нам соседями, а также о способности Китая удержать их на своей стороне в случае военного столкновения. Хотя три эти статьи трактуют не об одном и том же, но тем не менее либо тою, либо другой стороной соприкасаются, – все три они одинаково живо заинтересовали русское общество и в разговоре обыкновенно всегда вместе припоминаются.

И меня стали тогда осаждать вопросами, читал ли я эти статьи и что я могу сказать по поводу их. К сожалению, я лишен возможности сделать свой отзыв о китайской жизни, потому что не настолько знаком с нею, чтобы иметь право говорить о ней с уверенностью. Несмотря на неслыханную у нас, европейцев, нивелировку, которую история произвела в китайском обществе, оно все-таки представляет такой сложный организм, что даже человек, знакомый с китайским языком, не решится высказывать свое мнение о целой нации. Мы же знакомились с китайским населением урывками и без знания их языка. Но все-таки мы входили в сношения с ними, а потому, я полагаю, не будет лишним рассказать о наших чисто внешних впечатлениях.

I

Составить правильное понятие о чуждом обществе могут помешать иногда некоторые обстоятельства, например, встреча на первых же порах с личностями с неприглядной нравственной физиономией и т. п. Так случилось и с нами. Первые китайцы, с которыми нам довелось подольше жить, были наши слуги, которых мы захватили из Пекина и Тяньцзина. Это были китайцы Цуйсан, Ли и Тэн – люди, избалованные жизнью больших городов и испорченные службой у богатых европейцев. Несколько месяцев сряду они безжалостно эксплуатировали нас: провизию покупали и за постой в гостиницах платили втридорога; при найме верблюдов под своз наших вьюков они не столько заботились о нашем кармане, сколько о своем; только впоследствии мы узнали, что возчики обошлись нам потому так дорого, что наши слуги взяли с них значительную сумму за сделку. В то же время нельзя сказать, чтобы они были ретивые слуги.

Ли вскоре совсем отбился от рук. Однажды вечером, по закате солнца, мой спутник г. Скасси, которому он специально служил, кричит ему: «Mr Ли! будьте добры, приготовьте мне телескопическую трубу!» А Ли отвечает ему из своей палатки: «Я уже лежу в постели!» – Он и не мог обращаться с нами иначе, как свысока, потому что он знал несколько дюжин иероглифов, а мы – ни одного, и сверх того мы, к его ужасу, не имели никакого представления – в какой последовательности царствовали китайские династии Хань, Тань, Сун и др. Только через три месяца после выхода из Пекина, когда мы достигли до колонии бельгийских миссионеров в южных пределах Ордоса и при помощи их окружили себя честными слугами из монголов, мы узнали о существовании в Китае дешевых цен.




Второе обстоятельство, помешавшее нам симпатизировать китайцам, заключалось в том высокомерном отношении китайцев к их полуцивилизованным соседям, которое нам приходилось наблюдать. Может быть, и извинительно китайцу такую цену давать себе, как человеку, принадлежащему к нации, создавшей собственными усилиями большую культуру; но нам, тем не менее, было досадно видеть своих любимцев-монголов и тангутов, приниженными. Ваш слуга-китаец норовит выбрать себе заделье полегче, тяжелую работу норовит свалить на монгола или тангута, а жалованье ему подай побольше. Такому слуге, в свою очередь, нужен слуга; монгол должен оседлать ему лошадь, принести воды и пр. Еще более неприятно было видеть, как относились китайские солдаты и чиновники к монголам и тангутам.

Какой-то маленький чин с белым шариком, данный нам в провожатые по тангутской земле, при въезде в тангутскую деревню, отдав первому попавшемуся обывателю приказание насчет очищения квартиры для русских «лоэ», т. е. русских бар, считал необходимым огреть его раза два нагайкой. По его мнению, это было нужно, чтобы поставить обывателя на высоту минуты. И тот же шариконосец, в другое время, бросается снимать с вас сапоги. Мой слуга, товарищ мой по собиранию коллекций, тангут Самбарча, когда проезжал в своем народном костюме по китайским деревням или городским улицам, всегда подвергался таким насмешкам, что должен был под конец переодеться в китайское платье.

Еще было одно обстоятельство, которое более, чем другие, содействовало нашему охлаждению к китайцам – это безграничное любопытство китайской толпы. Для многих селений и городов мы были большой новинкой; понятно, что обыватели сбегались отовсюду посмотреть на редких гостей. Если в городе заблаговременно узнавали, что будут въезжать иностранцы, по улицам становилось трудно проезжать от запрудившей их толпы; на заборах, воротах, на крышах кумирен сидели зрители; дамы выезжали поглазеть в телегах или повозках. Вслед за нами толпа вливалась во двор нанятой для нас гостиницы, обступала наши комнаты, лезла внутрь и обыкновенно не отходила вплоть до заката солнца. Нужно иметь понятие об устройстве китайских гостиниц и домов вообще, чтобы представить себе, какой пытке подвергается путешественник этим китайским ротозейством.

Дома в Северном Китае строятся, по большей части, одноэтажные, особенно в деревнях; комнаты располагаются только в один ряд; если вы займете несколько комнат, все они будут рядом, все будут выходить окнами в одну сторону, в тот двор, который наполнен толпой; толпа обступает ваше окно, которое довольно низко, и смотрит на вас в прорехи в бумаге, которою оклеена рама. Редко вы найдете, чтобы в окнах гостиницы бумага была цела; всегда она в дырах, как решето; но если и случится, что окна были оклеены новой бумагой, дворовая публика не задумается тотчас же содрать ее. Итак, сколько бы вы дней ни жили в гостинице, вы с утра до вечера играете роль предмета на выставке; на людях вы должны делать все: приводить в порядок ваши коллекции, приводить в порядок ваш туалет, переодеваться, закусывать и пить чай; все это вы делаете, чувствуя, что на вас устремлены сотни глаз; особенно невыносимым это становится для вашей спутницы-дамы.

Некоторые смельчаки не довольствуются рассматриванием вас в окно, а приподнимают занавеску у дверей и всовывают голову в комнату; другие, еще более смелые, входят в комнату, становятся посреди нее и начинают рассматривать вас, разинув рот или широко улыбаясь. Когда вы к такому любознательному человеку обратитесь с вопросом: зачем он пожаловал в комнату, которую не он нанял? – он вам ответит вопросом же: «Разве это не гостиница?» Только те апартаменты, где живут женщины, считаются у китайцев недоступными для посторонних; гостиницы же и лавки – места, открытые для всех. Нам приходилось вести ежедневную войну с толпой, и это отравляло нашу жизнь в китайских городах и больших селениях.

Эти неприятности мы испытывали только в больших селениях; в маленьких же деревнях мы чувствовали себя совершенно иначе; в городах и больших промышленных селениях много праздных людей, у которых всегда найдется время сбегать на интересное зрелище. Не в таких условиях земледелец; ему каждый час дорог. Часто случалось проезжать мимо пашен, на которых работают мужчины и женщины; они наметили докончить к сроку известную работу; заслышав бубенчики наших мулов, они взглянут на нас и опять принимаются за свою работу.

Китайское крестьянство производит приятное впечатление трудящейся и миролюбивой массы. Трудиться сын китайского крестьянина начинает с ранних лет; лет с семи его уже высылают родители на дороги для сбора удобрения; вы видите этого будущего землепашца с корзиной в одной руке и с вилкой в другой, которою он поднимает с земли свой товар. Этот выход на дороги за удобрением – чуть ли не единственное развлечение китайских детей; он заменяет им те набеги в поля и в леса, иногда верст за 10 от деревни, искать яйца, вырезывать свирели и пр., что делают наши деревенские дети.

Случаев враждебного отношения к нам со стороны китайской массы не было ни одного. Напротив, часто китайские крестьяне были к нам предупредительны. Спутник мой А. И. Скасси открыто производил топографическую съемку и никогда не встречал затруднений. Часто к его мензуле собирались проходившие мимо по дороге крестьяне и охотно отвечали на его расспросы и передавали названия гор, деревень и т. п. За все три года с нами не было ни одного недоразумения с крестьянами; едва ли бы иностранцу и даже русскому удалось так благополучно пропутешествовать по России три года. Впрочем, нужно сказать, что при нашем караване всегда было два-три полицейских солдата, которых в каждом городе навязывали нам, несмотря на наш отказ.

Во всяком случае, однако, китайский крестьянин далеко культурнее нашего; он вежливее; молодой человек, проезжая по деревенской улице, на которой стоят люди почтенных лет, спешивается и, хотя те добродушно кричат ему: «Поезжай без церемоний!» – идет по деревне пешком. Воспитанное в такой дисциплине, китайское крестьянство умеет держать себя прилично во всех случаях; даже когда оно образует толпу, вы чувствуете, что она состоит из выдрессированных людей. Меня постоянно удивляла покладистость китайских простолюдинов; при расчете за службу у нас никогда не возникало споров; сколько бы шуму было с русскими возчиками из-за того, что барин сворачивал в сторону от маршрута, обозначенного в договоре; с китайскими же возчиками всегда у нас споры кончались полюбовно, – никогда они не возбуждали вопроса о лишней совершенной ими работе и приплате за нее. Вообще в китайской массе много той духовной культуры, которая создается не литературной проповедью, а простым продолжительным совместным сожительством людей, и которая вырабатывает практику скорого полюбовного улаживания разных непредвиденных столкновений жизненных интересов.

Сказать, русский ли крестьянин живет лучше, или китайский, по крайней мере в тех провинциях, которые мы видели, – трудно, потому что трудно их сравнивать. Если вещей в доме китайского крестьянина больше, то во всяком случае достаток добывается им с не меньшими усилиями; он живет в теплом климате, потому не нуждается в такой теплой одежде и в отоплении жилища, как наш; затем в теплом климате больший выбор культурных растений; в случае неудачи в одной культуре, крестьянин может перейти к другой. Наконец, продолжительная культура выработала давно метод обработки земли; давно исполнены капитальные работы, напр. по проведению оросительных каналов и т. п.

Неприятное впечатление производит в домах китайских крестьян грязь и пыль, покрывающие внутренность жилья, и вообще отпечаток ветхости на всех вещах. Китаец строит дом и шьет платье – и затем не заботится о ремонте: дом не поправляется, полинялые части не подкрашиваются, белье не моется, металлическая посуда не чистится. Внутренность жилья китайского крестьянина поэтому походит на лавку старьевщика, заваленную всякого рода хламом, браком и ломью. Все это покрыто пылью, копотью и паутиной.

Наслаждениями жизнь китайского крестьянина не богата. Кроме удовольствий, которые может доставить семейная жизнь, китаец только имеет трубку опиума и театральный балаган. Общественных собраний, сельских гуляний китайская жизнь не знает. Зато трактирная жизнь развита; в беднейшей деревне есть харчевни, за столами которых собираются крестьяне съесть чашку лапши, выпить чаю и поболтать о делах. В общем жизнь китайского общества от нижних слоев до верхних есть какие-то демократические будни.




Теперь я хочу сказать несколько слов о том, как к нам относилось китайское начальство. Мы не заметили в нем не только никакой подозрительности, не только не испытали каких-нибудь препятствий; напротив, оно оказывало нам всякое содействие, насколько это было возможно ему. При первом же вступлении на китайскую почву, в Тяньцзине, известный и теперь всесильный в Китае государственный человек Ли-хун-чжан, генерал-губернатор Чжилийской провинции, обещал написать письма о нас генерал-губернаторам провинций Шаньси и Ганьсу, и через нашего консула г. Вебера позволил г. Скасси снять фотографические копии с карт атласа Крейтнера. Пекинское начальство разослало во все города Шаньсийской и Ганьсуйской провинций бумаги о нас, так что во всех самых маленьких городах нас встречали как гостей, которых ждали уже два месяца назад. В больших городах большие генералы оказывали нам всякое покровительство, в маленьких же встречали даже с помпой и с пушечными выстрелами с городских стен, как например, в городах Боу-нань и Ли-юань.

В подобных захолустных городах мандаринам, должно быть, скука смертная, и они были рады-радехоньки заезжим путешественникам, доставившим им случай развлечься треском китайских потешных огней. Особенно были комичны проводы экспедиции в городе Ли-юань. Сам мандарин выехал верхом проводить нас; шествие открывали пешие солдаты в официальных костюмах, с секирами в руках; впереди мандарина несли красный балдахин. У городских ворот были выстроены войска, т. е. человек двадцать, одетых в униформу; по местным рассказам, в Ли-юане полагается содержать отряд в 300 человек, но мандарины, по исстари заведенному порядку, держат только 20 или 30 солдат, а сбор на остальных кладут себе в карман. При нашем приближении к этому войску, раздался треск: разорвали три ракеты, и войско сделало нам «кутоу», т. е. земной поклон.

Большие генералы таких оваций нам не делали, но все наши просьбы исполняли с предупредительностью. В особенности очень был любезен с нами сининский чин-цсай или, как его зовут, также амбань. Чин-цсай – собственно правитель инородцев, обитающих в тибетской провинции Амдо; чин-цсай значит посол; это посол от императора к народам Амдо. Чин-цсай дал нам охранный лист и, кроме того, во все подчиненные города разослал предписания оказывать нам содействие. Для нас специально ладили дороги и исправляли мосты; в долине реки Пуцзянь запущенные мосты задержали дальнейшее движение экспедиции; был выслан особый отряд под начальством какого-то чина, и два моста были исправлены, а третий был совсем заново сделан, так как он был совсем разрушен водой и были целы только устои. В опасных местах нам давали конвой; так, в промежутке между городами Гуй-дуй и Боу-нань нас провожал отряд из 20 китайских и 20 тангутских солдат.

Письма из России мы получали раза три в год; они приходили обыкновенно в Синин, на имя чин-цсая, и чин-цсай присылал их нам с чиновником; если мы находились в глухих частях Тибета, а без нас приходила в Синин почта, чин-цсай начинал разыскивать нас; он слал одного курьера за другим в пограничный город узнать, нет ли о нас каких слухов. Если мы, получив пекинскую почту, медлили своим ответом на нее, чин-цсай присылал чиновника справиться, почему мы не доставляем свою почту, не обиделись ли мы на него. Письма чин-цсая нам были очень полезны в пути; благодаря им, мы имели хороший прием не только в китайских городах, но и в буддийских монастырях.

Когда мы прибыли в богатый монастырь Лабран, монахи отвели под экспедицию два больших дома и объявили нам, что, если мы хотим, монастырь возьмет на свое содержание весь наш скот и наших людей на все время нашего пребывания в монастыре, а «гэгэн Джаянь джаппасэнь» – главное духовное лицо в монастыре – предложил нам дать письмо к монгольской княгине, вдове Срювана, кочевья которой находятся к югу от Лабрана, и, кроме того, на случай, если б мы это предложение приняли, обещал дать нам военный конвой (гэгэн в то же время и светский правитель, и имеет войско).

К сожалению, мы должны были отказаться от этого предложения; предложение же было заманчиво – мы могли бы этим путем легко пройти к вершинам Желтой реки и в провинцию Кам, получая рекомендательные письма от одного князя к другому. Такие же благоприятные последствия для экспедиции имело и другое письмо чин-цсая к монахам монастыря Гумбум. Только раза два китайское начальство пробовало было поставить нам препятствия идти по маршруту, который мы сами себе наметили. Так, сининский чин-цсай отговаривал нас идти в Мин-чжу горной дорогой через Гуй-дуй и Лабран, и потом мандарин города Сигу отсоветовал идти проселочной дорогой в Сун-пан, но и на этот раз все объясняется другими причинами, а не каким-нибудь желанием что-то скрыть от иностранных путешественников.

Дело в том, что пекинская бумага имеет такое решительное значение в китайской провинции, какое у нас – министерская бумага; написано из Пекина мандарину, что он отвечает за жизнь и имущество путешественника, – конечно, он и будет бояться отпустить его в глухие места, где его власть слаба или и совсем не чувствуется. А бывали случаи, что мандарин платился местом за несчастье, которое стряслось с каким-нибудь европейцем, например французским миссионером. Мандарин города Сигу долго настаивал на своем, но сейчас же уступил, как только мы согласились дать ему письмо, в котором было сказано, что мы не будем предъявлять к нему никаких претензий, если на нас на той дороге, которую мы избрали, нападут разбойники и ограбят нас.

Расскажу забавный анекдот о том, как сининское начальство мучилось с пакетом, полученным на имя Н. М. Пржевальского. Генерал Пржевальский в это время находился в Центральном Тибете, в 1000 верстах от Синина; посылать туда одного человека – значило бы судьбу его подвергнуть случайностям, а посылать целый отряд с одним пакетом – слишком дорого; что было делать с пакетом? Порешили послать его ко мне, а я в то время зимовал в 200 верстах от Синина. Конечно, я возвратил пакет в Синин. Когда мы сами приехали в Синин, к нам снова принесли пакет и спрашивают, что мы посоветуем с ним сделать. Так как мы уже знали, что в это время генерал Пржевальский двинулся в Россию, мы посоветовали отправить пакет в Пекин в русское посольство. После того мы сходили в Сычуань, перезимовали в Гумбуме и весной явились в Синин, проститься с чин-цсаем; злополучный пакет все еще не уехал из Синина; его принесли к нам чуть ли не в четвертый раз и просили увезти его в Россию. Пакет пролежал в Синине более года, и, вероятно, потому, что канцелярия сининского амбаня боялась возвратить его в Пекин; оттуда мог прийти запрос, почему конверт не был передан русскому генералу, когда он был в пределах края.

Этой боязнью, как бы не ответить за путешественника, по всей вероятности, и следует объяснить все те прижимки, которые делают мандарины, чтобы направить путешественника по большой, густонаселенной дороге, и то навязывание конвоя, от которого нам не было никакой возможности отделаться. Может быть, и в самом деле этот конвой спас нас не от одного лишнего недоразумения; в какой мере мы обязаны благодарностью мандаринам за него, мы судить не можем, потому что без конвоя почти не путешествовали.

Одно только обстоятельство возбуждало в нас досаду на мандаринов – это то, что они не могли защитить наши квартиры от нашествия толпы. Но и в этом деле можно для них найти оправдание. Китайские мандарины боятся до смерти толпы и ее толков; по крайней мере, я такое вынес впечатление из жизни в китайской среде. Сининский чин-цсай принял нас очень торжественно, в присутствии всех других генералов и важных чиновников в городе, но этот созыв генералов вовсе не означал особого почета, который он хотел сделать иностранцам; он просто не смел сделать аудиенции в своей частной квартире, чтоб не возбудить глупых толков в сининском обществе; он принимал нас не только в присутствии других чиновников, но даже в присутствии простонародной толпы, так как дело происходило в веранде одной кумирни, и простолюдины, разносчики, извозчики толпились у перил, над которыми сидели мандарины. К увеличению курьеза, г. Скасси предложил чин-цсаю снять с него фотографию; была привезена из гостиницы камера, и посол китайского императора к народам Амдо должен был позировать публично перед этой толпой и добродушно бездействовать, когда какой-нибудь оборванец, протискавшись вперед, вставлял свою голову между мандарином и камерой, чтобы заглянуть в объектив.

Яснее мне довелось убедиться в этой политике мандаринов, когда я зимовал в селении Ничже. Однажды местный чиновник обратился к моему слуге с вопросом: «Не даст ли твой барин что-нибудь на нашу деревенскую школу?» Узнав об этом желании мандарина, я послал с своим слугою два с половиною лана серебра. Слуга принес серебро назад и передал такие слова мандарина: «Так не делается в благоустроенном государстве. Народ может подумать, что русский путешественник дал больше, мандарин же скрыл часть. А нужно сделать это публично!» Он обещал назавтра прийти ко мне сам и действительно пришел в сопровождении других чинов, тоже с шариками на шапках. Главный чиновник предварительно сказал речь о том, что грамотность полезна, с распространением грамотности уменьшится число воров в государстве, потом публично принял мое серебро и вписал в красную книгу.

Страх ли это перед толпой, или достойная подражания снисходительность к толпе, выработанная вековой практикой управления, – не знаю, только китайские мандарины не любят стеснять и ограничивать толпу; тем меньше можно было ожидать, чтоб они решились терять свою популярность ради временного посетителя-иностранца. Наши просьбы оградить нас от любопытных, передаваемые, впрочем, через наших слуг, по большей части оставались без ответа; а мандарин, к которому мы обратились лично, улыбаясь, ответил нам: «Ведь они ничего дурного не имеют в мыслях. Они хотят только посмотреть на вас, как на невиданных иностранцев».

II

Перейду теперь к монголам.

Монголы представляют меньше интереса для Европы, чем китайцы. Племя это значительно меньше китайского, занимает бедную территорию и притом со всех сторон отгорожено от прямых сношений с западноевропейцами. От Индии они отделены Тибетом, от Восточнаго океана – застенным Китаем и Маньчжурией, и только одним боком Монголия примыкает к области европейского влияния – к России. Но если для Европы Монголия не имеет значения, то для нас, русских, она интересна во многих отношениях.

Во-первых, потому что прилегает к нашему отечеству на протяжении нескольких тысяч верст; во-вторых, в нашем государстве есть подданные, которые сородичи монголов, это – астраханские калмыки и прибайкальские буряты; в-третьих, чрез Монголию идут наши караванные пути в богатейшие естественными произведениями провинции застенного Китая; наконец, Монголия интересует нас по связям нашей древней истории с историей монголов; есть такой период русской истории, который не может быть изучаем без помощи монгольских источников и без изучения бытовых черт монгольского народа. Да и помимо эпохи нашествия монголов, тюркский мир – а чрез его посредство и славянский – испытывали на себе духовное влияние отдаленной Монголии. Поэтому изучение Монголии составило одну из задач русской науки; и не удивительно, что капитальнейшие научные труды о Монголии и монголах совершены русскими учеными или иностранцами на русские деньги.




В последнее время с учащением наших сношений с Дальним Востоком и с развитием интереса к нему со стороны Европы, и наше внимание сильнее стало приковываться к нашим восточным соседям. Стали выходить чаще книги о монгольском народе, пробудился интерес к буддизму и проскользнуло желание заглянуть в будущее монгольского народа. Хотя несмело, но брошена мысль о возрождении его; начинает интересовать вопрос: возможно ли это возрождение; мыслимо ли для монгольского народа хоть какое-нибудь приобщение к европейскому духовному движению; сделает ли он это, предварительно окитаившись, или сохранив свою народность, или он навеки осужден остаться кочевой ордой?

Ожидать ли, что условия монгольской жизни изменятся и несколько подойдут к нашим, оседлые оазисы умножатся, земледелие расширится и пр., или монгольский народ исчерпал все, что можно было сделать по культуре при физико-географических данных страны? Можно ли соединить кочевой быт с потребностями духовной жизни на европейский лад, нельзя ли создать смешанный быт? Наконец, если монгольский народ не может избежать, чтоб его не затронуло общемировое движение человеческой жизни, то откуда прежде всего придет к нему это воздействие – от нас ли, или от китайцев, обновившихся сношениями с западным миром, из Иркутска или из Тяньцзина? Сейчас же за тем напрашивается вопрос: популярны ли мы в Монголии и что мы сделали для нашей популярности?

Русское имя известно во всей Монголии и в Тибете: по крайней мере в Северном Тибете его хорошо знают. Мы видели в монастыре Гумбуме тангутских лам, которые по нескольку лет живали в нашем Забайкалье среди бурят. В Гумбуме есть даже дом, построенный на русский манер с окнами и стеклянными рамами; он выстроен ламой, который прожил более 10 лет в Забайкалье. В китайских областях члены нашей экспедиции сходили за си-янов, т. е. западных заморцев; иначе говоря, китайцы смешивали нас с французами, англичанами и пр.; в Тибете же и Монголии, наоборот, французов и англичан называли русскими. В Ордосе бельгийские миссионеры говорили нам, что местные монголы зовут их: орус.

За каких людей они нас считают, за худых или хороших, – трудно сказать. Те лица, которые живали в Забайкалье и которых рассказы собственно и знакомят монгольскую степь с русскою жизнью, знают, конечно, и лицевую, и оборотную сторону русской монеты, и, вероятно, ушедши на родину, чаще уносят память о последней, чем о первой. Я слышал в Монголии, что буряты, приходящие в тибетские и южномонгольские монастыри, скрывают, что они буряты, и выдают себя за халхасцев.

С другой стороны, недовольство монголов китайской властью едва ли велико; китайское начальство вовсе не вмешивается в народную жизнь: оно предоставляет управление монголами их собственным князьям, не трогает народных обычаев и к религии народа относится с самой широкой терпимостью. Ламам, т. е. буддийским монахам, оказывается почет; высшие духовные сановники получают печати таких степеней, что по общественному положению иногда такой лама оказывается выше китайского правителя той области, в которой лама живет, и китайский вельможа при встрече с монахом должен спешиваться и творить поклон. Ни в числе монахов, ни в числе храмов и монастырей не делается никакого ограничения; напротив, некоторые храмы и монастыри получают даже субсидии от императора, другие же и выстроены на его счет и по инициативе китайского правительства. Такое же покровительство китайские императоры оказывают и национальному достоянию монголов в виде летописей или былинного творчества. Летописи монгольские и большая народная эпическая поэма «Гэсэр-хан» изданы на монгольском языке на счет китайской государственной казны.

Конечно, есть и дурная сторона у этой системы. Правительство, отказавшись от налогов с народа, предоставило их всецело в пользу князей; князья все сборы тратят на себя, не устраивая для народа ни школ, ни больниц; правда, они не жалеют денег на монастыри, при которых есть и школы; но в этих школах преподается только тибетский язык и то, что нужно знать монаху; для светского же образования нет ни одного заведения в Монголии. Кроме того, в Южной Монголии князья, в погоне за богатством, отдают народные земли в аренду китайским земледельцам, так что хошун, или княжество, постепенно превращается в округ, населенный китайцами, вытеснившими монголов с лучших земель. В Южной Монголии действительно слышатся жалобы, что князья продали свой народ. В Северной Монголии эта измена князей своему народу имеет другой вид; там хлебопахотных земель мало, и потому жалоб на стеснение в земле китайцами нет; но зато северные монгольские князья вошли в стачку с китайцами-торговцами, монополизировали торговлю за известными компаниями, которые делятся с ними своими барышами. Нужно, впрочем, заметить, что монгольские князья живут все по своим хуторам, т. е. в своих княжествах, а не живут в столицах; они не оставляют привычек простой степной жизни и живут скромно.

Недовольство в народе есть, и, может быть, им поддерживаются мессианские легенды и мессианские надежды, но где и в каком народе не найдешь его? Подданнические чувства монголов к китайскому императору нисколько не колеблются этим недовольством; Эджен-хан, т. е. китайский император, остается выше всех этих нареканий. Монгольский народ говорит, что сам Эджен-хан желал бы делать только добро и благодеяния для народа, но он сам народа не видит, а мандарины его обманывают. Уважение к народным верованиям, которое выказывает китайское правительство, денежная помощь монастырям и постройка ламайских храмов, вероятно, немало содействуют воспитанию в монгольском народе того преданного чувства, которое он питает к Эджен-хану.

Мессианские легенды, о которых я сказал выше, можно слышать по всей Монголии. В Западной Монголии у калмыков ожидается пришествие Амурсани; в северной части Халхи ждут Шидирвана, а в Южной Монголии – Чингисхана.

Ордосские монголы верят, что Чингисхан вновь явится и уведет их из Ордоса опять на старую их родину. Эту свою старую родину, откуда был родом также и сам Чингисхан, они указывают на северо-запад и называют ее Алтай-Хангай Алтын-тебши. Рассказывают, что в Чингисхановой усыпальнице, которая теперь находится в Ордосе и состоит под охранением особого сословия дархатов, хранится седло Чингисхана, убранное серебром; оно всегда лежит обращенное передней лукой на северо-запад; предполагается, что, когда Чингисхан явится, он сядет на это седло и поедет на северо-запад. Говорят, что в Ордосе вообще соблюдается обычай класть всякое седло, где бы то ни было, передней лукой на северо-запад, в той мысли, что рано или поздно ордосский народ отправится в этом направлении. Обычай выставлять флаги над домами или перед домами также объясняется ожиданием пришествия Чингисхана. Оставляя землю, Чингисхан сказал монголам: «Выставляйте у домов пятицветные флаги, чтобы по ним я мог отличить монгольские дома и во время избиения своих врагов пощадить их».

В усыпальнице Чингисхана, кроме седла, хранятся серебряное корыто, чашка и трубка знаменитого завоевателя, с тою целью, чтобы посредством их мог быть узнан ребенок, в виде которого возродится Чингисхан. Когда ребенок достигнет трехлетнего возраста, он будет говорить: «В стране, где я прежде жил, есть такая-то лошадь, на которой я ездил, есть такое-то седло, такая-то узда, которые надевали на мою лошадь; такое-то серебряное корыто, из которого я ел, такая-то чашка, из которой я пил, такой-то платок, которым я повязывался». По этим словам узнают его хранители усыпальницы, дархаты, и приведут в Ордос. Иные говорят, что Чингисхан уже возродился, что ему теперь три года и что дархаты ездят повсюду и ищут его. Они возят с собой 10 одинаковых чашек и 10 одинаковых ложек, в числе которых одна чашка и одна ложка – те самые, которые Чингисхан употреблял при жизни, остальные – поддельные. Дархаты показывают эти чашки и ложки всем трехлетним мальчикам; тот мальчик, в котором возродился Чингисхан, схватится не за поддельные, а за настоящие чашку и ложку. Этим способом дархаты надеются найти Чингисхана, но пока все их поиски остаются без успеха: любящая мать возродившегося Чингисхана не желает расстаться с ребенком и, заслышав о приближающихся дархатах, тщательно прячет его от них.




Шидырван был князь в Северной Халхе; он жил в начале прошлого столетия. Он участвовал в смутах тогдашнего времени и был казнен; к этой действительной истории примкнула потом народная легенда. Последняя рассказывает, что Шидырван составил заговор между монгольскими князьями с целью отложиться от Китая. Заговорщики убили черного козла, ели его мясо и пили его кровь. В то уже время один товарищ Шидырвана, некто Кривой Дондук, предупреждал Шидырвана, что один из князей, именно Уйджанджин, не заслуживает доверия, что он хочет изменить. Однако Шидырван сказал: «Дондук смотрит только одним глазом и хорошо не видит», – и не поверил ему.

Но Уйджанджин действительно донес на князей в Пекин. Шидырван был схвачен и казнен. Халхасцы верят, что Шидырван возродится и освободит свой народ от чужеземцев. Предание говорит, что, удаляясь от своего народа, он отрубил своему коню хвост и сказал: «Когда хвост отрастет, тогда я вновь приду к своему народу». По другому варианту он отстрелил вершину дерева; когда отрастет вершина, явится Шидырван. Чтобы отличить тогда своих друзей от врагов, он завещал монголам иметь синие двери у домов; вот почему халхасцы обшивают двери своих домов синею бязью. Халхасцы думают, что уже приблизилось время пришествия Шидырвана, что где-то уже народился уродливый ребенок с 9 отверстиями на голове; из него, как предполагают, должно вырасти то чудовище, с убиения которого начнутся освободительные подвиги Шидырвана.

Третье мессианское лицо монгольского народа – Амурсана. Это был калмыцкий князь, возведенный потом в ханы джунгарского народа при помощи китайских войск. Когда китайский главнокомандующий начал править народом от своего имени, Амурсана увидел, что он остался только номинальным ханом, и возмутился против китайцев, но был разбит и бежал в Россию. Он выбежал всего с двумя спутниками в нынешнюю Белокаменную станицу на Иртыше; его перевезли в лодке на русскую сторону, сейчас же окружили конвоем, самое прибытие его в русские пределы окружили тайной и отправили хана в Тобольск. Вслед за беглецом на Иртыш вышел китайский отряд; мандарин потребовал выдачи бывшего китайского подданного, но русское начальство отперлось в приеме джунгарского хана: знать не знаю и ведать не ведаю.

Однако скрыть истину русским не удалось; хотя хана, которого в бумагах называли «самосекретнейшим азианином», везли под строжайшим конвоем и высшее сибирское начальство не разрешило видеться с ним даже его жене и детям во время дороги, но мелкие русские чины, по-видимому, за деньги устраивали хану свидания с калмыками, которыми была полна тогда вся пограничная линия. Хан, потрясенный событиями, заболел оспой и, по прибытии в Тобольск, умер. Сколько русское начальство ни отпиралось, под конец созналось в утаении хана и выдало китайцам кости его, которые и были где-то, на границе, кажется, сожжены и развеяны. Тем не менее народное поверье говорит, что Амурсана жив, скрывается в русских пределах и рано или поздно явится в Монголию. Когда русский полковник Певцов путешествовал по Халхе в сопровождении казаков из забайкальских бурят, халхасцы, пораженные видом своих сородичей, говорящих на понятном для них языке и одетых в русские военные мундиры, приняли русского путешественника за посланника Амурсаны.

Эти мессианские легенды не должны, однако, вводить в заблуждение; они ведут начало из отдаленной древности, происхождения, вероятно, мифического, но вовсе не возникли на почве неудовлетворенности современной жизни, да и не особенно поддерживаются ею, – а не умирают в народе, как не умирают и разные другие предания.

Обратимся теперь к вопросу об изменении условий, в которых живет ныне монгольский народ. Вопрос этот пока не подвергался тщательному исследованию, и решительный приговор о нем преждевременен. Мы, например, знаем, что в северной части Халхи, именно вдоль долины Орхона, доселе идет возрастание земледелия; по всей вероятности, и в других частях степи окажется, что далеко еще не все способные земли заняты под обработку. Да и при данном состоянии монгольская степь представляет очень смешанный характер в отношении образа жизни. Большинство народа, занятое скотоводством, ведет кочевой образ жизни, но высшие классы, князья и ламство, живут оседло в постоянных монастырях. В Халхе обыкновенно ламы летом живут в деревянных кельях, а зимой в тех же дворах выставляют юрты, отопляемые железными печами. В Южной Монголии, наоборот, князья и ламы зимуют в глиняных фанзах, а летом выселяются в юрты. Во всяком случае, повсюду среди кочевого населения рассеяны во множестве постоянные населенные пункты, в которых живут ламы и занимаются чтением и изучением священных книг, обучением детей, изучением тибетской медицины, переписыванием книг на продажу, лепкой изображений богов и т. п. В каждом маленьком хошуне, или княжестве, насчитывают таких монастырей по два, а в больших и до десятка.

Элементами возрождения могут быть наука о языке монгольском, монгольская история, песенное творчество и искусство. По языку существеннейшие работы сделаны у нас в России; у нас же преимущественно занимаются и монгольской историей. Единственный сборник монгольских песен издан русским ученым, г. Позднеевым; конечно, этот небольшой сборник далеко не исчерпывает всего богатства монгольского народного песенного творчества. Былины же, которые распеваются народными певцами под звуки струнного инструмента, вовсе еще не записывались; равно не положено еще начало и записыванию сказок. Архитектуры и живописи в смысле национальной школы в Монголии не существует; храмы строятся по образцам или китайской архитектуры, или тибетской. Даже у нас в Забайкалье чуть ли не большинство дацанов – китайской архитектуры. Живопись и лепка в храмах производятся по тибетским образцам; светская же живопись, которою обыкновенно расписывается деревянная обшивка внутри келий, по образцам китайским. В городе Кухухото мне удалось видеть покои гэгэна, которые только что отделывались заново. Все стены и створки дверей были покрыты свежею живописью, но были исполнены китайским живописцем по китайским стереотипам; все сцены и виды, изображенные тут, были заимствованы из китайской жизни, и ни одной картины, которая напомнила бы будущему жильцу, монгольскому монаху, его родные степи и родной кочевой быт.

Не преувеличивая наше значение, мы все-таки скажем, что хотя немного, но нам суждено что-нибудь сделать для умственного возрождения монголов. В Урге, монгольском городе, в котором насчитывается до 30000 жителей, русским правительством основана школа для образования переводчиков. К сожалению, мне не удалось побывать в Урге и видеть эту школу; по слухам, в нее принимают не только русских, но и детей местных монголов. В русских школах Забайкалья также учатся нередко бурятские мальчики, которые иногда встречаются и в средних учебных заведениях Иркутска и Читы. Не замедлит время, если не будет положено ограничение этому делу, когда из этих учеников образуется класс людей, который будет служить посредником между русской духовной культурой и монгольскою национальностью. Наконец, по всей вероятности, у нас же будут когда-нибудь изданы памятники монгольского творчества.

III

Теперь остается рассказать еще о тангутах. Под этим именем известны в русской литературе жители Северного Тибета, говорящие наречием тибетского языка. Они обитают на тибетском нагорье и в долинах, по окраинам его, но нигде не спускаются на монгольскую плоскость. Они делятся на кочевых и оседлых; кочевые живут в палатках, перекочевывая со своим скотом по степям нагорья; оседлые живут в глубоких долинах окраины нагорья и занимаются земледелием.

Культурное состояние этого народа – нечто удивительное в своем роде. Вы видите, с одной стороны, многолюдные и богатые монастыри, большие каменные храмы, мощеные дворы, золоченые крыши, широкие лестницы, внутри храмов – медные позолоченные статуи в рост человека, расписанные стены, духовые оркестры и танцоров в шелковых дорогих костюмах и разнообразных масках; тут же по крошечным кельям, в длинные зимние вечера, при свете жировиков, или сальных свеч, идет переписка духовных книг, изучение медицины, лепка богов, – и рядом с такими монастырями живет целая нация дикарей в нагольных тулупах, надетых на голое тело, довольствующихся самым бедным инвентарем домашней посуды, живущих в одних помещениях со своим скотом. Контраст поразительный! Более поразительный, чем какой мы видим в Монголии. Тангутские монастыри – это очаги умственной деятельности не только для своего ближайшего населения, но и для всего ламайского мира на север до границ Сибири и Маньчжурии, а рядом с ними – кочевники, более бедные культурными чертами, чем монголы. Не верится, чтобы этот бедный тангутский народ, живущий вразброд под управлением таких же бедных и грубых старшин, не сложивший более крупных общественных институтов, мог стать во главе духовного культурного движения, каким, однако, его знает история. Тут кроется какая-то историческая неясность.




Нам довелось познакомиться только с оседлыми тангутами. В палатку кочевых тангутов нам не пришлось ни разу войти, но мы имели знакомых из кочевых тангутов, и один кочевой тангут был у нас даже целое лето в числе наших слуг. И те, и другие тангуты отличаются диковатостью и на первый взгляд кажутся нелюдимыми. Но это только внешность. Они не любят сближаться с чужеземцами, не вступают в родственные связи с китайцами и держатся от китайцев дальше, чем китайские мусульмане. Живут особыми деревнями; попасть в тангутский двор не легко; он оберегается злыми цепными собаками, и тангут никогда не войдет в чужой двор, не выкликавший за ворота хозяина или хозяйку. Трудно также путнику рассчитывать на гостеприимство тангутов; когда пилигримы-монголы проходят через тангутские деревни, жители подают им милостыню, дают поесть, но не впускают в свои дома. Но трудно только завести сначала дружбу с тангутом, а раз начало сделано, и ваше мнение о нелюдимости тангутов постепенно исчезает.

Нас уверяли, что найти слуг из тангутов нам будет невозможно ни за какие деньги; тангут не любит закабалять себя чужеземцу и не любит оставлять свой дом, это верно. Но тем не менее мы добились-таки, что у нас, во время странствований по Северо-Восточному Тибету, всегда были рабочие и слуги из тангутов. Один из них, Самбарча, оказался неоцененным товарищем в моих работах; это был человек вроде тургеневского Калиныча; он любил природу, знал окрестности своей деревни Гамаки и все их естественные произведения; знал, где какая трава растет, где какое насекомое водится, где искать скорпионов, как отыскать корень бонва, хотя росток его еще не показался из земли. Собирал он для меня насекомых и растения с увлечением; принести новый вид, которого еще не было в нашем гербарии, для него было торжеством. Он всюду лез за сбором, и в воду, и на деревья, и на крутые скалы; иногда было страшно смотреть на него, когда он висел в воздухе над дном оврага, на верху отвесной скалы, уцепившись ногами за куст.

Конец ознакомительного фрагмента.