Книга первая
Царица Азии
…Вместо несчастной, слышавшей только звон цепей и проклятия ссыльных, мы рисовали ее населенною, свободною, жизнерадостною и ликующею… Подобно Америке и Австралии, перечисляли неисчислимые ее богатства, рисовали ее в будущем видным мировым рынком, царицей Азии…
Сибирь есть страна Дон-Кихотов.
Глава 1. Нежданное наследство
Неделя…
Из всех календарных единиц именно семидневка производила на Сергея Коршунова особое, даже в некоторой степени пугающее впечатление.
В России среднестатистический мужчина живет всего 59 лет, а в Сибири и того меньше. Мало, но что поделаешь. Эта цифра давно растиражирована газетами. Народ сперва ужасался, а потом ничего – свыкся. И когда кто-нибудь из друзей, знакомых или просто известных людей уходил раньше, то пережившие его невольно примеривали на себя остаток лет, неизрасходованный почившим. И где-то в глубине души шевелилась надежда: а вдруг на мою долю выпадет счастливый билет? И вопреки безжалостной статистике именно я доскриплю, доковыляю, доползу до пенсии и почтенной старости. Когда все намеченные цели достигнуты, дети прочно устроены в жизни, внуки сами заводят детей и чувствуется, что жизнь прожита не зря, цепь поколений не распалась, а напротив – корни разрослись и пустили новые молодые побеги, тогда, наверное, и смерть не так страшна и даже, может быть, в некоторой степени естественна: пожил сам – дай пожить другим.
«Но мне, пожалуй, такая перспектива не грозит, – трезво оценил свое житье-бытье Коршунов. – В лучшем случае – среднестатистический показатель.
Хотя какая, к чертям собачьим, середина! – выругался он про себя. – С такой работой загнешься гораздо раньше. Полтинник бы разменять… Сына в университет пристроить… И на том можно будет сказать судьбе спасибо».
А в месяцах-то 59 лет выглядят солиднее – целых 708. Месяц – это много. Его как-то успеваешь отследить. Он может надоесть. Каждый месяц привносит в жизнь его семьи нечто новое. Какой-нибудь праздник или день рождения. Поэтому запоминается.
Январь – Новый год и Рождество. Елка, шампанское, звон курантов, пьянка, сочельник, обжорство и снова пьянка. Февраль – День защитника Отечества. Жена ему подарит традиционную дорогую авторучку «Паркер» или «Ватермэн», которую он вскоре где-нибудь забудет. А на работе коллеги женского пола накроют большой стол, и он придет домой под утро, пьяный и пахнущий чужими духами. Жена с ним долго не будет разговаривать, и какое-то время спать ему придется отдельно, на старом диване в прихожей. Март – Международный женский день. Он подарит жене цветы, а они через два дня завянут. Зато он помирится. А с банкета опять придет под утро.
Апрель – день рождения Кирюхи. Май вообще богат на праздники: 1 Мая, День Победы. Июнь – день рождения Пушкина и его, Сергея Коршунова, тоже. Еще День независимости России – но это как обычный выходной, его спокойно можно посвятить работе на огороде.
Июль – это просто лето. Жена с Кирюхой уедет в отпуск – к своим родителям на Урал или на море. Он будет пахать, выложится на все сто, но денег им на поездку заработает. Зато потом будет целых три недели кайфовать, предоставленный самому себе.
В августе – уборка урожая на огороде и сбор Кирилла в школу. Сентябрь – начало нового учебного года. Октябрь – день рождения жены. Она хочет новые сапоги. Тоже серьезная трата.
Ноябрь – еще один новый праздник – День народного единства, перетекающий по старой привычке в пьянку по поводу очередной годовщины Октябрьской революции. Декабрь – период внутреннего «сухого закона» и накопления средств, продуктов и сил для празднования очередного Нового года.
В днях жизнь среднего россиянина выглядит вообще приемлемо. Но что такое день? Особенно длинной зимой. Серые морозные сумерки, не успев начаться, после полудня тонут в задуваемой поземкой ночной мгле. Зато дней в жизни много – целых 21 тысяча с половиной. Даже если откинуть младенчество, детство, отрочество и раннюю юность, то все равно остается достаточно, чтобы натворить массу глупостей, а потом расхлебывать их последствия до гробовой доски, – около 15 тысяч дней.
Но недель-то русским мужикам отводится всего три тысячи! Из них одна тысяча на несознательные годы.
Неделя начинается утром в понедельник, а в воскресенье вечером ее уже нет.
Иные, у кого работа другая, если им шлея под хвост попадет и на пробку невзначай наступят, могут вообще не заметить этой календарной единицы. Выпил, похмелился, проболел – неделя из жизни вон.
Но Сергею Коршунову, будь он хоть с какого бодуна, все равно приходится идти на службу и делать свою работу. Никто другой за него ее так не сделает. Он – политический обозреватель в областной газете.
К тому же Коршунов относится к вымирающему типу публицистов, пишущих, по признанию классика, «кровью, потом и соком нервов». У него совсем не получаются рекламные, оплаченные материалы, как у большинства сотрудников редакции, которым все равно, о чем писать, лишь бы платили бабки.
Коршунов так не умеет. Редакционное начальство поначалу пробовало посылать его на разные там пресс-конференции, презентации, но всякий раз, читая написанный им материал, кусало локти. Сергей не останавливается на внешней стороне освещаемой темы, той радужной обертке, в которую заказчики упаковывают свой «продукт», предназначенный для тиражирования в массы, а копает глубже, так что заказ в его исполнении выходит боком самим же рекламодателям. Поэтому специалисты по связям с общественностью ведущих предприятий области шарахаются от имени Коршунова как черт от ладана. Его бы давно выгнали из редакции, если бы газета делалась только для начальников и бизнесменов, но ее еще читают и простые граждане, составляющие так называемый электорат, о котором всякий раз накануне выборов вынуждены вспоминать сильные мира сего.
Чтобы нейтрализовать скандальный талант Коршунова, наносящий серьезный урон рекламной политике и бюджету редакции, начальство выделило для неудобного журналиста своего рода «вольер», в котором тот мог бы резвиться, конечно, в приемлемых рамках. Коршунова назначили шеф-редактором специального еженедельного экономико-политического приложения к большой газете.
Этот иезуитский ход, как это ни парадоксально, оправдал себя. Ведь самым страшным видом цензуры является самоцензура. Получив автономию, новый шеф-редактор стал оберегать родное детище и волей-неволей начал следить за собственным стилем. Но когда его все-таки заносило за флажки, то в бой вступала тяжелая артиллерия. Коршунов огрызался, спорил, хлопал дверью, даже несколько раз писал заявление на увольнение, но, выпустив пар, садился и переделывал материал в русле редакционной политики или просто удалял его из своего компьютера.
Как и подавляющее большинство интеллигентов, живущих в нашем умном городе, Сергей Коршунов – ярый сторонник либерализма и противник любой несвободы. Но в своем приложении он больше уже не критикует мэрию за развал городского коммунального хозяйства, а пытается усовершенствовать политическую систему страны в целом. Если раньше главными объектами его обвинений были мэр и его заместители, то теперь основные шишки сыплются на президента и правящую партию.
В результате все довольны. Местные воротилы выведены из-под нападок Коршуна, газета не потеряла своей остроты и даже более – увеличила тираж, ведь читатели поражаются смелости публициста, задирающего столь высокопоставленных людей. А в Кремле его критики просто не замечают потому, что не читают эту газету.
С появлением еженедельника его жизнь стала делиться на мини-циклы: от среды до среды. Во вторник поздно вечером он выпускает в свет свою газету, а на следующее утро уже задумывается: какой будет следующая?
Проходит год. Позади 52 номера. Но Коршунов продолжает фонтанировать идеями. Удивительно! Он все еще горит. Правда, за этот год он сильно похудел, осунулся, щеки впали, но глаза, даже после сильного похмелья, всякий раз, когда он садится за компьютер, загораются каким-то лихорадочным блеском. И этот его сумасшедший драйв передается потом через газетные строчки читателям.
– Ну, с первой годовщиной тебя, Серёга!
Тост флегматичного дизайнера потонул в его густой черной бороде, и все присутствующие на скромной вечеринке – ответсекретарь да корреспонденты, пописывающие в еженедельник, дружно выпили дагестанский коньяк из замусоленных редакционных рюмок до дна.
– А я хочу вам пожелать, Сергей Николаевич, чтобы ваша газета, самая лучшая и смелая в области, жила еще долго-долго! – пропела дифирамб влюбленная в шефа практикантка и чмокнула его в щеку.
Коршунов рукавом старого свитера стер со щеки помаду и задумчиво произнес:
– Надолго меня не хватит. Мне только сорок, я еще пожить хочу. А хорошая журналистика – это хлеб с гвоздями…
Он не договорил, потому что дверь распахнулась и в кабинет вихрем ворвалась главный редактор.
– Пьете? По какому поводу?.. А-а-а, день рождения Серёгиного приложения?.. Ну, поздравляю!.. Только материал об областниках поменяйте на что-нибудь приличное и можете дальше пьянствовать.
– Но почему, Роза Ахметовна? – недоуменно вопросил Коршунов. – Мы же договорились, что к потанинскому дню рождения дадим что-то похожее.
Ему никак нельзя было снимать этот материал, ведь он был написан присутствующей здесь практиканткой. Это был удар не только по его профессиональному авторитету, но и мужскому тоже.
– Здесь нет ничего нового. Обо всем этом мы уже писали сто раз, – безапелляционно заявила Хамитова.
– Этот материал останется в номере, – уткнувшись взором в пол, упрямо пробурчал Коршунов.
– Что?! – взвизгнула главная редакторша. – Один заголовок чего стоит! «Сибирские Соединенные Штаты». Тебе мало того, что на выборах в областную Думу мы остались без денег правящей партии. Ты думаешь, что твои горячо любимые либералы на нас обрушат золотой дождь?! Да они за копейку задавятся! А мне в политсовете прозрачно намекнули: вы, конечно, можете и дальше нас шпынять и на президента всех собак навешивать, только в своей избирательной кампании мы как-нибудь без вашей газеты обойдемся. А это сотни тысяч рублей. Твоя зарплата в том числе.
– Но причем здесь областники? Потанин? – всплеснул руками Коршунов.
Хамитова подлетела вплотную к подчиненному и, обдав его жаром негодования, вынесла окончательный вердикт:
– В моей газете никаких сепаратистских материалов не будет! Давай замену!
Коршунов дернулся из‑за стола, отпихнул редакторшу со своего пути и со словами «Делайте, что хотите!» выбежал из кабинета.
Он стоял на черной лестнице и жадно втягивал в себя сигаретный дым. Вдруг в кармане его потрепанных джинсов запиликал сотовый телефон. Вначале он вообще не обратил на звонок внимания, но потом, опомнившись, нервно прокричал:
– Да, я слушаю.
Невидимый собеседник вежливым голосом с едва выраженным акцентом поинтересовался:
– Господин Коршунов?
Журналист, несмотря на пережитый стресс, понял, что звонит иностранец, и в нем невольно пробудилось профессиональное любопытство.
– Да, это я. С кем имею честь говорить? – уже почти спокойным тоном спросил Сергей.
– О! Мы пока не знакомы. Меня зовут Карел Крайчек. Нотариус из Праги. Я по справке нашел ваш домашний телефон. Поговорил с супругой, и она любезно дала номер вашего мобильного телефона. Вы сын Дарьи Петровны Коршуновой?
– Да. Только моя мама умерла пять лет назад, – его интерес к разговору еще больше возрос.
– Я это знаю и сочувствую вам, – сказал нотариус и перешел к делу: – Поэтому мне нужны вы, как законный наследник вашей покойной матери.
– Но у нее никогда ничего не было! – недоуменно воскликнул Сергей. – Даже собственного угла. Мы все время ютились по съемным квартирам.
– Понимаете, – чех не сразу нашел нужные слова на русском языке. – У вашей мамы в Праге жил дедушка. Пётр Афанасьевич Коршунов. Когда в сорок пятом году советские войска вошли в Чехословакию, его арестовали и заключили в лагерь как врага народа. Там он и умер. Но его вторая жена, Тереза Коршунова, успела эмигрировать во Францию. После падения Берлинской стены и конца Варшавского договора ей удалось восстановить право собственности на их старую пражскую квартиру. Госпожа Тереза скончалась десять дней назад, а в своем завещании она указала наследницей этой квартиры вашу маму. Но раз ее уже нет в живых, то автоматически право наследования переходит к вам, ее единственному сыну. У вас же нет больше братьев и сестер?
– Нет, – пересохшим ртом пролепетал Сергей.
– Тогда вам надо приехать в Прагу, ко мне в офис, и оформить все документы на наследство. Записывайте мой адрес и телефоны…
Ошарашенный известием наследник накрапал на краю газеты адвокатские координаты.
Крайчек уже попрощался и вот-вот должен был отключиться, но Коршунов успел его опередить:
– Скажите, а сколько стоит эта квартира?
– Место очень хорошее, центр Нового города. Масариковская набережная вам о чем-то говорит? И квартира большая. С камином. Но дом совсем древний, как музей. Больше 150 тысяч евро вам за нее не заплатят. Если хотите, я помогу найти покупателя…
Но Сергей уже ничего не слышал. 150 тысяч евро. Это же целых пять миллионов рублей! У него никогда не было таких денег. Можно столько всего накупить Кирюхе, жене. Одеть их с ног до головы. Отремонтировать однокомнатную хрущевку. Да что там ремонт – переехать в новую. А лучше открыть собственную газету и послать к черту Хамитову с ее продажной политикой «и нашим, и вашим» и самому попробовать порулить.
Так в жизни Сергея Коршунова началась большая светлая полоса. Он перестал считать недели, да и времени на размышления о смысле бытия у него не осталось. Выпуск еженедельника он как-то незаметно переложил на одного молодого журналиста. И хотя Коршунов перестал гореть своим детищем, издание от этого ничуть не ухудшилось, а напротив, прилив свежей крови явно пошел ему на пользу. Коршуновский фирменный стиль был разбавлен работами других журналистов, отчего в газете к радости госпожи Хамитовой появились долгожданные «многоголосие и плюрализм».
Сам же шеф-редактор целиком и полностью был поглощен новыми хлопотами. Оказалось, что для поездки в Чехию теперь нужна специальная виза. А ее выдают только в чешском посольстве в Москве. Туристические фирмы предлагают свои услуги, но это стоит денег, а с ними пока у наследника было туго.
Но фарт есть фарт. Начало везти в одном, повезет и в другом. Коллеги из Союза журналистов связались с чешскими товарищами, и те сделали ему вызов на конференцию по проблемам экологии. Виза, отель и питание за счет принимающей стороны. Но проезд до Праги – за свой счет.
Однако фортуна и тут улыбнулась наследнику. Словно сама судьба распахивала ему ворота в новую жизнь.
Неожиданно белорусский президент надумал поведать провинциальным российским журналистам «правду» о своем режиме. И созвал их к себе в Минск. Запихнуть Коршунова в эту делегацию помогла Роза Ахметовна. Несмотря на все их производственные стычки, главная редакторша относилась к Коршунову уважительно и ценила его за талант. И хотя рыночная экономика и наша сволочная жизнь заставили ее подчиниться законам продажной прессы и как зеницу ока оберегать рекламодателей от какой-либо критики, в глубине души Хамитова еще оставалась журналисткой и просто свойской бабой. Вдобавок она была опытным руководителем и видела, что Серёга находится на грани нервного срыва, и ему необходимо развеяться.
Оказалось, что батька[4] повезет пишущую братию еще и в Брест. Поэтому наследнику пришлось раскошелиться только на железнодорожный билет в купе 2‑го класса от Бреста до Праги и обратно, что вышло совсем недорого.
Белорусы настолько тепло приняли журналистов из российской глубинки, что свою загрузку в международный вагон Сергей помнил смутно. Проводник, видя «жидкое» состояние нового пассажира, поселил его в отдельное купе. И если бы не таможенники с пограничниками – вначале белорусские, потом польские, а под утро – и чешские, которым полусонный Коршунов только успевал открывать дверь купе и протягивать свой паспорт, то его европейское турне можно было даже назвать комфортным.
Фирменный поезд «Влтава» Москва – Прага прибыл на Центральный вокзал около шести часов утра по местному времени. Болеющий с похмелья наследник сошел на перрон. Новые ощущения окончательно разбудили его. Казалось бы, он столько раз ездил на поезде, побывал на стольких вокзалах больших и маленьких городов. Видел и избыточную декоративность московских вокзалов, и нищету заснеженных сибирских полустанков с насквозь провонявшими мочой холодными сортирами. Но таких ощущений он прежде никогда не испытывал. Даже сам воздух здесь был другой. И пусть так же, как в России, на дворе стоял ноябрь, и чувствовался легкий утренний морозец. Но он был совсем другим. Не резким, а каким-то мягким. И запахи на перроне были другими. Пахло машинным маслом, металлом и вагонами, но как-то приглушенно и ненавязчиво.
Он толком не успел разобраться со своими эмоциями, как, пройдя немного, оказался в огромном сводчатом, отделанном в стиле модерн вестибюле. Из‑за раннего часа помещение освещалось тускло, в ночном режиме, но все равно оно поразило Сергея своим великолепием. Купол уходил высоко-высоко в темноту, таинственно поблескивали позолотой скульптуры античных богов с балюстрады.
Коршунов вышел на стоянку такси и сел в первую ожидавшую пассажиров машину.
– Отель «Стирка», – прочитал он в ваучере на поселение и чуть не рассмеялся забавному названию.
На всякий случай он показал водителю пригласительный билет на конференцию, где адрес гостиницы был написан по-чешски.
Не прошло и десяти минут, как авто доставило его к месту назначения. Под перезвон подвесного колокольчика Сергей открыл массивную входную дверь, чем разбудил дремавшего за стойкой портье.
Это оказался приятный молодой парень, свободно говорящий по-русски. Он дал прибывшему анкеты и помог их заполнить. Потом достал большой ключ и сказал:
– Ваш номер на третьем этаже. В семь тридцать можете спуститься в фойе и позавтракать. Это входит в стоимость проживания.
Номер был скромный, но чистый. Сергею с дороги и с похмелья он вообще показался настоящим раем.
Мурлыча под нос засевшую в голове еще с Минска старую песню «Молодость моя – Белоруссия», он направился в душ.
Новое лезвие безжалостно срезало трехдневную щетину, оставляя на его бугристой, испещренной оспинками коже кровоточащие порезы. Сергей обдал покрасневшую физиономию холодной водой и критически посмотрел на свое отражение в зеркале.
Ему было всего шестнадцать, когда неизвестная болезнь, связанная с каким-то гормональным сдвигом, оставила на его лице непроходящие отметины. После чего он плюнул на свой внешний вид. Отрастил длинные, под хиппи, волосы, стал носить просторные неопределенного цвета свитера и джинсы. Он отдалился от сверстников и замкнулся. Единственными его друзьями стали книги. И профессию первоначально он выбрал себе соответствующую, игнорирующую внешнюю атрибутику жизни, – поступил на философский факультет университета.
Единственным природным богатством Сергея, унаследованным им от матери, были глаза – миндалевидные, глубокие, темно-карего цвета.
– С тебя иконы можно писать, – призналась ему однажды жена.
Да и многие другие женщины, влюблявшиеся в него, говорили похожее.
– Интересно, какой из меня получится буржуа? – спросил себя побрившийся наследник и растер физиономию дешевым лосьоном.
Переодевшись в чистый свитер, ровно в половине восьмого он спустился вниз на завтрак. Никого из постояльцев еще не было. Но свет в дальнем конце фойе, где стояло несколько обеденных столиков, был уже включен, и официантка в белом фартуке хлопотала возле небольшой газовой плиты в самом углу.
– Вы будете омлет или глазунью? – спросила она гостя на безукоризненном русском.
Коршунов почесал затылок и заказал омлет с ветчиной и сыром. Еще наложил полную тарелку салата из свежих овощей, а в другую набрал колбас и сосисок разных сортов. Потом сходил за йогуртом, апельсиновым соком и тостами. В довершение трапезы официантка принесла ему ароматный кофе. Пришлось еще раз встать и совершить ходку к шведскому столу за свежим, еще теплым, пирожным.
Сытый и довольный, Сергей снова поднялся в номер. Он уже окончательно освоился во внутреннем пространстве, и его заинтересовало, что творится за его пределами. Он подошел к окну и раздвинул шторы. Его взору открылся вид на тихую пражскую улочку, готовящуюся встретить новый день. Седой дворник заканчивал подметать тротуар, редкие пешеходы спешили по делам.
Сергей открыл окно, и свежая прохлада впорхнула в гостиничный номер. С карниза, глухо захлопав крыльями, взлетели тяжелые голуби, а за углом дома, похоже, стучал колесами по рельсам трамвай. И сибиряку так вдруг захотелось туда, в громыхающее пражское утро, на трамвайную остановку, что он, ни секунды не раздумывая, быстро натянул спортивную куртку и, хлопнув дверью, устремился по лестнице вниз.
Встреча с нотариусом была назначена на полдень. И хотя до нее оставалось почти четыре часа, Сергей решил заранее побывать на месте, где на него должен пролиться золотой дождь, чтобы потом, не дай бог, не заблудиться и не опоздать. Как объяснил Крайчек по телефону, его контора располагалась в переулке рядом с Вацлавской площадью. Надо было доехать на трамвае до Национального музея, а потом пройти пешком два квартала.
Коршунов быстро освоился и перестал чувствовать себя гостем в этом прекрасном старинном городе. На остановке он приметил интеллигентного вида старушку в черном драповом пальто и шляпке с вуалью, опирающуюся вместо трости на длинный мужской зонт, уверенно подошел к ней и спросил по-русски, как ему проехать до Национального музея. Он предпочитал наводить справки у пожилых женщин, и это всегда срабатывало безотказно. Но седая дама неожиданно бросила на него презрительный взгляд и демонстративно отвернулась. Сергей извинился и со своим вопросом подошел к стайке студентов. Те ничего не поняли из его слов, но указали на схему маршрутов, висевшую с торца остановочного комплекса. С горем пополам Коршунов определил место своего нахождения, зато музей нашел сразу. Зайдя в трамвай, он на всякий случай громко по-английски назвал нужную ему остановку, на что пассажиры утвердительно закивали головами.
И тут с ним случился казус. Все вошедшие в вагон пассажиры компостировали проездные билеты, которые доставали из карманов и сумок. У Коршунова, конечно же, не было никаких талонов, более того – у него вообще не было чешских крон. С таксистом он рассчитался евро. А в отеле не удосужился поменять деньги. Окажись он в подобной ситуации в России, то плюнул бы на подобную мелочь и спокойно проехал зайцем. В крайнем случае при появлении контролера заплатил бы штраф. Здесь вообще ничто не предвещало проверки билетов, но Сергею вдруг стало так стыдно, что лицо его моментально залилось краской. Ему казалось, что все пассажиры смотрят на него с укоризной: иностранец, дескать, а мелочь за проезд зажилил. Он уже был готов провалиться сквозь железный пол, прямо на рельсы, лишь бы только улетучиться из этого трамвая. И приготовился на первой же остановке стремглав выскочить, как только откроется дверь.
Но неожиданно его кто-то тронул за руку. Коршунов встрепенулся, но повернуться боялся. Его воображение уже рисовало строгого контролера, полицейский участок… Но это был никакой не контролер, а обыкновенная миловидная женщина средних лет, одетая весьма скромно. Она открыто улыбалась Сергею и протягивала ему проездной билет. Сибиряк поблагодарил свою спасительницу на всех ему известных языках и, нарыв в кармане монету достоинством в один евро, продолжая раскланиваться, как китаец, протянул ее женщине. Та еще шире улыбнулась и отвела его вспотевшую ладонь с деньгами. Трамвай остановился, и женщина вышла, еще раз улыбнувшись Коршунову на прощание. Он пробил билет и уткнулся носом в окно, продолжая прокручивать в мозгах случившееся, и чуть не проехал мимо Национального музея. Но бдительные пассажиры напомнили ему об остановке.
Больше ничто не омрачало его настроения. Он быстро нашел нотариальную контору Крайчека. Посмотрел на часы. Они показывали пять минут десятого. У него в запасе оставалось еще три часа, и он отправился на прогулку по старой Праге.
В первом же exchange[5] Коршунов поменял сто евро на кроны и был приятно удивлен их курсом. Чешские деньги и по отношению к евро, и по покупательной способности практически равнялись российским рублям. Не надо было ломать голову над валютными пересчетами. Он купил путеводитель и, сверяя по нему курс, узенькими улочками добрался до Староместской площади. Там посидел в открытом кафе и выпил кружку вкусного пива. Потом отправился на Масариковскую набережную и долго гулял по ней, пытаясь угадать, в каком из этих старинных домов окажется его наследство?
Без четверти двенадцать он стоял у входа в контору Крайчека. Застекленная дверь из потемневшего от времени благородного дерева требовала от посетителя некоторых усилий. Стены приемной были задрапированы красной тканью с золотыми лилиями, местами сливавшимися с массивными позолоченными рамами с полотнами импрессионистов. Глубокие кресла и диван из блестящей черной кожи пустовали. Единственным обитателем этого помещения был молодой человек в черной тройке и с аккуратно подстриженными усиками. Он сидел за антикварным конторским столом в глубине помещения.
Коршунов представился. Молодой человек вежливо поклонился и назвался секретарем нотариуса. Он пригласил гостя присесть и справился у него, не желает ли господин Коршунов кофе или чая. Наследник опустился в кресло, от напитков же отказался, и секретарь бесшумно исчез за дверью кабинета своего босса.
С первым ударом больших часов из лакированного дерева дверь распахнулась, вышел секретарь и доложил, что господин Крайчек ожидает господина Коршунова.
Нотариус оказался импозантным, красиво стареющим мужчиной. Отутюженный костюм сидел на нем как на манекене, а седые волосы были расчесаны на совершенно ровный пробор справа налево и блестели от лака. В углу кабинета возле окна стоял овальный стол, за которым пила кофе из белоснежной фарфоровой чашки красивая брюнетка с большими глазами.
После дежурных фраз «как добрались?», «как устроились?» Крайчек представил свою гостью.
– А это ваша родственница, господин Сергей. Жаклин Готье. Ваш прадедушка был и ее дедушкой.
То есть… – нотариус не сразу нашел русские определения их родству. – Она – ваша тетя. А вы ее племянник.
Коршунов уставился на новую родственницу. Короткая стрижка под мальчика, слишком черные для натурального цвета волосы, белое лицо, брови-дуги красиво изогнуты, на щечках едва заметные веснушки, узкие губы ее не портят. А глаза – карие, почти черные. Омут, Вселенная… И одета во все черное. Тонкий, облегающий стройную фигуру свитер с высоким горлом, длинная юбка…
Да у нее же траур! Родная бабушка умерла. А ты разглядываешь ее столь бесцеремонно. Но ей же года двадцать два – двадцать три, не больше. Как она может быть ему теткой?
Сергей никак не въезжал, где пересекаются их генеалогические ветви, и девушка пришла ему на помощь.
– Ваш прадед Пётр Коршунов, находясь в эмиграции в Праге, познакомился с местной девушкой Терезой и женился на ней. От этого брака в 1938 году родилась дочь – Елена. В 1970 году она вышла замуж за профессора Монреальского университета Жака Готье и переехала жить к нему в Канаду. А в 1979‑м родилась я. И хотя я моложе вас на тринадцать лет, Сергей Николаевич, но по линии вашего прадеда, и тут месье Крайчек абсолютно прав, я прихожусь вам именно тетей. Поэтому здравствуйте, Сергей, я – ваша тетя!
Коршунов рассмеялся и бережно пожал узкую ладонь.
– Раз все наследники собрались, я могу огласить завещание Терезы Коршуновой. Ни у кого нет возражений? – спросил больше для проформы нотариус и тут же перешел к делу.
Вторая жена Сергеева прадеда не слишком-то озолотила потомков своего мужа от первого брака, но хорошо, что вообще вспомнила. Из завещания выяснилось, что она была весьма состоятельной дамой. Ее внучка Жаклин унаследовала магазины, загородные дома, ателье, банковские счета, акции ведущих европейских компаний и даже действующую риелторскую фирму. На перечисление всего движимого и недвижимого имущества, завещанного почившей бабушкой любимой внучке, у нотариуса ушло более половины часа, тогда как на долю Сергея – три минуты.
Кроме пятикомнатной квартиры площадью 200 квадратных метров на последнем, пятом, этаже жилого дома 1905 года постройки на Масариковской набережной наследнику из Сибири причитались рукописи его прадеда и документы из семейного архива Коршуновых.
Крайчек вынул из своего сейфа потертый чемоданчик и поставил его на стол перед Сергеем.
– Это архив вашего прадеда. Теперь он ваш.
Коршунов приподнял чемоданчик и убедился, что он увесистый. Канадка проводила взглядом его движение.
– Мадемуазель Жаклин, вы же в Праге как дома, и вам так много предстоит принять из наследства, поэтому давайте вначале покажем Сергею его квартиру, а потом продолжим работу с вами, – предложил нотариус.
Молодая тетка не возражала и даже вызвалась ознакомить племянника с его наследством.
– Моими делами, дорогой Карел, вы можете заняться в любой день. У Сергея же время ограничено. Сколько вы намерены пробыть в Праге, Серёжа? – поинтересовалась родственница.
– Моя конференция продлится три дня. Плюс день приезда и день отъезда. Итого пять дней.
– Я думаю, что мы успеем оформить все права на наследство. Если же возникнут проблемы, то оставите мне доверенность, я все доделаю за вас. Но давайте начнем экономить время и отвезем Сергея на квартиру его прадеда.
Крайчек встал из‑за стола, наследники последовали его примеру.
А ведь именно этот угловой дом приглянулся ему во время утренней прогулки. Одна его часть выходила на проспект, который устремлялся дальше на мост через Влтаву, а вторая смотрела окнами на реку. Дом состоял как бы из нескольких частей. И хотя они были объединены в единый архитектурный ансамбль в стиле позднего модерна[6], однако каждая часть этого большого дома – от мостовой до крыши – чуточку отличалась от остальных – формой окон, балкончиками, лепниной.
Нотариус помахал им рукой, и лимузин покатил дальше, вниз по набережной.
– Богатые люди, строившие этот дом в начале прошлого века, хотели отличаться от соседей. Даже венские богачи вложились в его строительство. Чехия ведь тогда входила в состав Австро-Венгерской империи и была самой богатой и экономически развитой ее провинцией, – Жаклин начала экскурсию как опытный гид.
– Неужели одна семья занимала целых пять этажей? – спросил Коршунов, а про себя отметил, что и нынешние жильцы явно были не стеснены площадью, потому что на каждом этаже располагалось всего по одной квартире.
– Не думаю. Скорее всего, и тогда собственники сдавали часть здания в наем. Редко кто продавал. Но после распада империи Габсбургов[7] и обретения Чехословакией независимости австрийцы стали уступать свои позиции на чешском рынке французам, англичанам и местным нуворишам. И в 1923 году деду удалось купить последний этаж у одного венского банкира.
На третьем этаже на Сергея напал сильный кашель. А он, к своему стыду, забыл носовой платок.
Жаклин поняла его проблему и протянула ему свой.
– Тебе надо бросать курить, – назидательно заявила она.
– А также употреблять алкогольные напитки и встречаться с женщинами, – съязвил Сергей. – Но зачем такая жизнь?
– Странные вы, русские. Сами уничтожаете себя, а потом еще неумно шутите по этому поводу.
Укор достиг цели, Сергей почувствовал неловкость и резко переменил тему разговора:
– Слушай, а где ты так здорово научилась говорить по-русски? Отец вроде француз, бабушка – чешка, один только дед русский, но он умер задолго до твоего рождения. А у тебя такая правильная речь. Если бы мы с тобой встретились в Москве или Томске, я бы ни за что не догадался, что ты иностранка.
– Бабушка у меня хорошо знала русский и маму воспитывала как русскую. Мой отец, когда женился на маме, тоже выучил русский язык. Он преподает на факультете общественных наук в Монреальском университете как раз историю России. Я пошла по его стопам. Только он специалист по XIX веку, а я – по началу двадцатого. Училась на его факультете, потом прошла стажировку в университете в Калифорнии.
Работала в знаменитом архиве Гуверовского института[8]. А сейчас пишу диссертацию о роли союзников в Гражданской войне в Сибири. Я полгода корпела в московских архивах. Историю твоей страны я знаю хорошо. Взгляд извне более объективен, лишен предвзятости и ангажированности. А вы, русские, к сожалению, все еще не можете избавиться от идеологических штампов.
– Умом Россию не понять! – вставил Сергей реплику.
– Да уж, – согласилась Жаклин. – Живя в благополучной стране, я действительно не могу понять причин русской трагедии. Как бы точнее выразиться? Я не чувствую ритма, пульса России. Я – посторонняя. Ты меня понимаешь?
Коршунов утвердительно кивнул головой. А Жаклин продолжила:
– Дед долго жил здесь один. Бабушка рассказывала мне, что до знакомства с ней и даже после их свадьбы он вел очень замкнутый образ жизни. Не встречался ни с кем из бывших соотечественников. Хотя в ту пору в Праге жило много эмигрантов из России. Она вначале списывала его нелюдимость на физический недостаток. Ты знаешь, что твой прадед был почти немым?
– Откуда? Месяц назад я вообще не знал о его существовании.
– Речь ему давалась с огромнейшими усилиями. Бабушка говорила, что это следствие психической травмы, полученной им в России. И чтобы не выдавать свою ущербность, он вообще предпочитал молчать. Хотя она подозревала, что он просто порой не хочет ни с кем говорить.
– А что же она тогда вышла замуж за калеку?
Жаклин остановилась и мечтательно произнесла:
– Представь себе, любила. До беспамятства. По ее рассказам, он был безумно красивым и элегантным мужчиной. Всегда одевался в черное. Фрак, костюм, плащ, пальто, галстуки, шляпы он покупал в дорогих магазинах или заказывал у самых модных портных. Зато рубашки у него были белоснежные. Бабушка рассказывала, что он даже за газетами ходил в смокинге. Этакий Чайльд Гарольд и Жюльен Сорель[9] в одном лице. Он пользовался очень большим успехом у дам. Однажды даже стрелялся с кем-то из обманутых мужей на дуэли, но, слава богу, соперник выжил после ранения. И деду удалось откупиться от полиции…
– Как же он, немой, ухаживал за женщинами?
Она задумалась лишь на мгновение.
– Слова здесь вообще лишние. Важен контакт глаз. А его глаза были очень красивыми. Бабушка говорила о «взгляде бога». К тому же он умел писать письма. На всех европейских языках. А любовные послания производят на женщин не меньшее впечатление, чем самые пылкие признания, высказанные вслух.
Вот, наконец, их пятый этаж. Жаклин подошла к обитой кожей двери, достала из сумочки длинный ключ и по-хозяйски открыла замок.
– Милости прошу, – распахнула она перед Сергеем дверь.
Женщина явно нервничала. Нарочитые кокетливость и язвительность призваны были скрыть ее смятение. Она явно не знала, как вести себя дальше, колебалась и словно чего-то боялась.
Но Сергей, попав под обаяние старины, не обращал на это никакого внимания.
Переступив порог, он словно совершил путешествие на машине времени и переместился на сто лет назад. Ужасного, жуткого ХХ века с его социальными, информационными и сексуальными революциями, мировыми войнами, коммунизмом, фашизмом, исламской угрозой и глобализацией будто бы не было и в помине.
В узкой прихожей на блестящем полу из черного камня стояла рогатая вешалка для верхней одежды. Единственная дверь, спрятанная за тяжелыми бархатными портьерами с позолоченными шнурами и массивными кистями на концах, вела в гостиную. В ней и окна, и двери были зашторены бархатом. Плюшевый диван, два кресла и три пуфа с возложенными на них подушками сверкали золотыми нитями. В дальнем углу стоял большой черный рояль, а в ближнем – изящный круглый столик с приставленными к нему четырьмя мягкими стульями. В проем между окнами хорошо вписался инкрустированный золотом сервант из светлого дерева, в котором виднелись фарфоровая посуда и бронзовые статуэтки. У самого потолка в дорогой раме висел портрет прежнего владельца этой квартиры. Красивый черноволосый мужчина с миндалевидными глазами. Казалось, что он смотрит через комнату на портреты своих близких: молодой русоволосой женщины с приятным лицом и девочки-принцессы шести-семи лет. И хотя фотографии были черно-белыми, Коршунов сразу понял, что у девочки волосы цвета червонного золота.
– Это мой дед и твой прадед, а это моя бабушка и моя мама, – пояснила Жаклин.
Хотя он и сам догадался, кто есть кто.
Ниже женских портретов висели три декоративных рыцарских щита с маленькими фотографиями.
Закончив беглый осмотр гостиной, Сергей открыл ближнюю к нему дверь.
– Это комната моей мамы, – заметила девушка.
Обои со звездочками и обилие мягких игрушек и кукол красноречиво свидетельствовали об ее предназначении. Это была чужая жизнь, и Сергей тут же закрыл дверь.
По скрипучему паркету он пересек гостиную.
Увиденное в другой комнате заставило его ахнуть. Это был кабинет прадеда с огромной библиотекой. Две стены до самого потолка были заставлены книжными шкафами. В глубине виднелся камин, рядом с ним стояло кожаное кресло-качалка. С краю была еще одна дверь.
– Там спальня, – опередила ход его мыслей Жаклин.
Сергей вышел на балкон с ажурными литыми перилами, казалось, нависший над бездной. Под его ногами текла Влтава, а дальше, за рекой, открывался чудесный вид на Пражский Град и Малую Страну[10] с их живописными дворцами и соборами.
Решив, что полюбоваться пейзажами он еще успеет, Коршунов вернулся в кабинет и стал рассматривать библиотеку прадеда.
– Бердяев! Мельгунов![11] «Очерки русской смуты» Деникина! «Белая Сибирь» Сахарова, мюнхенское издание 1923 года! А это… Да неужели?! – он не поверил своим глазам. – «Очерки Северо-Западной Монголии» и «Тунгуто-Тибетская окраина Китая»![12] Самые первые издания потанинских книг! Ни фига себе! Всё – это моя комната! Я остаюсь тут жить. Здесь же столько всего!
Его глаза блестели, как у фанатика. Он словно сошел с ума. Метался от одного книжного шкафа к другому, доставал из них запылившиеся фолианты и бешено радовался очередной находке, как ребенок, нет, скорее всего, как первобытный человек, только что добывший огонь.
Жаклин смотрела на его дикие танцы и улыбалась.
Наконец он успокоился и, остановившись на томике Бердяева, бухнулся в кресло-качалку и стал усердно его листать.
– Слушай, а давай меняться! – неожиданно предложила канадка.
– Чем? – недоуменно пожал плечами Сергей.
– А нашими долями в бабушкином наследстве. Я отдам тебе все магазины, дома и деньги. Всё вместе мое наследство миллионов на пять евро потянет. А ты мне – эту квартиру и этот чемодан.
– Шутишь?
– Нет. Это серьезное предложение. Если согласен, то я сейчас позвоню Крайчеку, и он за пару дней подготовит необходимые бумаги, – в подтверждение своих слов Жаклин достала из сумочки изящный мобильный телефон.
Сергей остолбенел поначалу, но быстро нашелся и ответил:
– Нет.
– Почему? – удивилась тетка.
– Твоя бабушка была мудрой женщиной. Она наверняка долго обдумывала свое завещание. Пойми, это будет нечестно, если я, посторонний человек, наследую имущество, принадлежащее твоей семье. Но мой сын тоже не поймет меня, если я, преследуя материальную выгоду, лишу его истории нашего рода. Ведь, насколько я понял, в архиве Петра Коршунова хранятся документы, касающиеся его далекого сибирского прошлого, его первой семьи, продолжателем которой являюсь я.
Настало время тетке призадуматься.
– Да, ты – настоящий Коршунов. Как всё четко разложил по полочкам. Я тебя сначала недооценила. Но неужели тебе совсем не нужны деньги?
– Почему же? Нужны. Да еще как! Но чужого мне не надо. Кстати, я, по всей видимости, буду продавать эту квартиру. Не поможешь найти на нее покупателя? Крайчек обещал помочь, но мне почему-то кажется, что она стоит дороже, чем 150 тысяч евро, в которые он ее оценил.
– Конечно, больше! Ай да старый пройдоха! – взорвалась Жаклин. – Ее рыночная цена как минимум вдвое больше. Но не переживай, я дам тебе за нее полмиллиона евро.
– Ты шутишь? – Сергей не верил своим ушам.
– Нисколько. Только у меня будет к тебе еще одна просьба.
Коршунов всем своим видом показывал, что он готов исполнить любое ее желание.
– Разрешишь мне снять копии с некоторых бумаг из дедова архива? Они мне нужны для диссертации.
– No problems, miss,[13] – легко согласился Коршунов, покачиваясь в кресле, но потом вдруг спохватился и добавил: – Но только учти: библиотеку я тебе не продам!
Жаклин поставила на стол дедов чемоданчик и открыла его. Она быстро нашла то, что искала. Это была старая тетрадь в сафьяновом переплете.
– Почитай лучше своего прадеда. Это уж точно первоисточник, который еще нигде не издавался…
Глава 2. Молчание – золото
Прошлой ночью в Праге выпал снег. Я засиделся за чтением в кабинете далеко за полночь. Потом выходил на балкон выкурить папиросу. С Влтавы дул промозглый ледяной ветер, но никакого снега не было. А утром проснулся, глянул в замерзшее окно, а там все белым-бело. Прямо как у Пушкина:
Под голубыми небесами
Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит,
Прозрачный лес один чернеет,
И ель сквозь иней зеленеет,
И речка подо льдом блестит[14]
Чудо… Настоящее рождественское чудо… Вот Леночка обрадуется, когда проснется. Она так мечтала о снеге на Рождество. И ее мечта сбылась.
Боже, но отчего так сразу болит голова? Снег, снег… Снег всему виной! Снег и лес. Снег и тайга. Белое и зеленое… белое и зеленое… белое и зеленое… Снега и леса Сибири…
Я дышу на затянутое причудливым ледяным узором стекло, и в матовом белом инее возникают прозрачные блюдца. И я невольно погружаюсь в воспоминания и переношусь в своем воображении в далекую и дорогую моему сердцу Сибирь.
Как вы там, Полина и Петруша? Живы ли? На свободе иль на большевистской каторге? Ничегошеньки мне про вас, любимые мои, не известно. Остается только молиться да полагаться на Божью волю. Он милосерден, он не даст вас в обиду. А меня простите, что не смог вытащить вас из этого ада.
…Под ноготь забивается холод, зато на замерзшем стекле остается прозрачная линия. Одна, вторая, третья… и вот уже можно рассмотреть заметенный сугробами огород, причудливо изогнутые голые ветви садовых деревьев, на которые часто прилетают птицы. Воробьи, синицы, сороки… Я даже снегиря однажды видел. Толстый, с выпуклой красной грудью, он тоже пожаловал полакомиться замерзшими ранетками на самой верхушке дикой яблони. Бабка Катерина увидела этот птичий пир, сходила в сарай за лестницей, перетащила ее через сугробы, вскарабкалась с горем пополам и обобрала все ранетки. Птицы потом еще не раз наведывались к яблоне, прыгали по голым ее веткам и улетали прочь голодные. Их добыча досталась мне. Бабка высыпала ледяные ягоды в миску и поставила ее возле плиты. А когда они оттаяли, дала мне. Какая это была вкуснятина! Они буквально таяли во рту. Ничего вкуснее в жизни мне не довелось попробовать.
А ночью умерла мама. Она заходилась в бесконечном кашле, бабка едва успевала менять окровавленные полотенца. Мама стонала и бредила. Из‑за ситцевой занавески долетали до моего уха обрывки бессвязных фраз.
Я заснул, а когда утром проснулся, в старой избушке было не топлено и царила непривычная тишина. Мне жутко не хотелось вылезать из-под вороха ветоши, именуемой бабкой Катериной одеялами. Но я спрыгнул на ледяной пол и зашлепал босыми ногами к маме. Она лежала на лавке неподвижная, тихая и величественная. Очень красивая и совсем чужая. Как Снежная королева из сказки.
Вдруг дверь со скрипом отворилась, и, впустив в избу клубы морозного пара, со связкой дров вползла бабка, закутанная в облезлую пуховую шаль.
Увидев меня, голого и босого, подле мертвой матери, хозяйка всплеснула руками, и поленья рассыпались на полу.
– Батюшки-светы, – запричитала старуха. – Сиротинушка ты мой, да на кого тебя оставила твоя мамка! На дряхлую и немощную бабку. По мне самой-то могила плачет.
И только тут до меня дошло, что случилось непоправимое, горе-несчастье, что у меня больше нет мамы. Осталась только одна оболочка от нее, но и ее скоро от меня заберут. И вдруг из моей груди к горлу поднялся какой-то ком. Мой язык задеревенел, из глаз покатились слезы. Но рыдания не сорвались с уст, а остались где-то внутри.
И когда маму отпевали, и когда ее хоронили, я не проронил больше ни слова и даже не всхлипнул.
А вскоре к бабе Кате приехала из Павлодара какая-то ее дальняя родственница, Елизавета Степановна. Она была замужем за богатым купцом Коршуновым. Уже не первой молодости, хотя еще и не старая, она не могла подарить мужу наследника. Я же ей полюбился с первого взгляда.
– Прямо живой ангелочек! – одаривала меня тетка Лизавета ласками, а я все равно к ней не шел.
Катерина поведала ей про мою горькую судьбу. Как моя мать поехала с малолетним дитем на поиски мужа в Сибирь да нарвалась на лихих людей, которые обчистили нас до нитки. И деньги, и документы – все забрали да бросили на погибель в чистом поле. Хорошо, киргизцы[15] -чабаны нашли, а то бы мы в степи замерзли.
– А роду-звания они непростого. Мать-то его в бреду все не по-нашему лепетала. И руки у нее белые и холеные были. Видать, никогда простым трудом копейки не заработала. Здоровьем слаба была, остудилась – и вовсе слегла. А мальчонка сразу молчуном был. Петей назвался. Да и мамка его то Петрушей, то Петером кликала. Фамилии ихней я вообще не знаю. А как бедняжка преставилась, он и вовсе говорить перестал. Мне ль, старухе, мальца-калеку выходить? Сама одной ногой в гробу, – бабка Катерина любой ценой хотела от меня избавиться.
То ли бабкины уговоры так подействовали, то ли сильная личная симпатия у Коршуновой ко мне сразу возникла, но она, даже не посоветовавшись с мужем, увезла меня к себе в Павлодар. Так я пяти лет от роду в очередной раз сменил место жительства. Из села Успенского переехал в уездный город.
Супруг Елизаветы Степановны Афанасий Савельевич Коршунов не мог простить ей этого самоуправства и долго не признавал меня. В своем большом доме на высоком берегу Иртыша он вначале поселил меня во флигеле со слугами. А потом, видя, как его жена носится со мной, сжалился и переселил на хозяйскую половину. Мне отвели небольшую комнату с видом на реку. И я подолгу просиживал возле окна, наслаждаясь зрелищем неторопливой равнинной реки.
Елизавета Степановна была женщиной образованной. Еще до замужества она училась на Бестужевских курсах[16] в Санкт-Петербурге. Хотела начать учить меня грамоте и другим наукам, но до того задалась целью вылечить меня от немоты. Местные «эскулапы» из числа армейских фельдшеров были категоричны: сей недуг лечению не поддается. Но Коршунова не успокаивалась, повезла меня в Омск к настоящему врачу, но и эта поездка не помогла.
Он прописал каких-то микстур, от которых я спал целыми днями и становился больше растением, чем человеком.
Видя такой лечебный эффект, тетя Лиза выкинула все лекарства и отвела меня к бабке Василисе, лечившей народными средствами. У меня остались смутные воспоминания, что делала со мной эта целительница. Помню только, что мы ходили к ней много раз, она молилась, растапливала воск и выливала его в чашку с водой над моей головой. Причем всякий раз воск затвердевал интересным образом: то в виде собаки, то в виде всадника, то тюремной решетки, то гроба. А под конец он растекся по поверхности воды в плоский блин. Знахарка громко хлопнула в ладоши, от чего я вздрогнул, а потом спросила меня:
– Ты как себя чувствуешь, милок?
И я ей ответил:
– Хорошо.
Тетя Лиза была на седьмом небе от счастья. Она подарила бабке Василисе дорогое золотое кольцо и дала еще денег.
Мне в ту пору было уже семь лет. Мое первое молчание длилось целых два года. Вернув мне дар речи, Елизавета Степановна приступила к моему усиленному обучению. Учила меня французскому и английскому языкам, истории, географии, русской грамматике. Она привила мне любовь к русской литературе. Моими любимыми писателями стали Тургенев и Гончаров. От Достоевского веяло безумием, поэтому тщательное ознакомление с его произведениями было чревато для моей неустойчивой психики непредсказуемыми последствиями. Толстого же я не любил за его менторский тон. Хотя с удовольствием читал многие его романы. Но «Анна Каренина» мне понравилась гораздо больше, чем «Война и мир».
Мне уже стукнуло четырнадцать лет, а я воспитывался в семье у Коршуновых как приемыш. Афанасий Савельевич не любил свою жену, дома бывал редко, чаще в разъездах. Злые языки поговаривали, что в Семипалатинске у него была еще одна семья. Молодая казачка родила ему двух детей: сына и дочь. Елизавета Степановна же всю свою неистраченную материнскую и женскую любовь отдавала мне. Она не раз заговаривала с мужем о моем усыновлении, но он всегда уходил от принятия решения под всевозможными предлогами. И хотя он относился ко мне неплохо, но любил только своих семипалатинских детей и думал, как оставить наследство им, а не мне.
Но судьба распорядилась иначе. Зимой 1900 года, возвращаясь из Семипалатинска в Павлодар, Афанасий Савельевич попал в снежную бурю, заблудился в степи и замерз вместе с приказчиком, ямщиком и лошадьми.
На похороны приехала и его вторая жена с детьми. Елизавета Степановна повела себя как законная супруга и самозванку даже не пустила на порог своего дома. Кухарка Глаша по секрету поведала мне, что она все-таки встречалась с молодухой на постоялом дворе, где та остановилась, и твердо сказала: что есть у той в Семипалатинске, пусть остается ей, но на павлодарское имущество роток не разевай. Казачка умоляла дать ей хоть немного денег на воспитание детей, но Елизавета Степановна осталась непреклонна: мне самой надо Петеньку в люди вывести. Так они и расстались.
Вдова усыновила меня на законном основании, и я стал Петром Афанасьевичем Коршуновым, наследником всего состояния Коршуновых. А вскоре Елизавета Степановна продала дом, конезавод с многочисленными табунами, магазины и лавки, ранее принадлежавшие мужу, и мы переехали в Томск. Здесь я наконец-то пошел в гимназию, а после ее окончания выдержал вступительные экзамены и был зачислен студентом на юридический факультет Томского университета.
Известие об этом Елизавета Степановна встретила с огромной радостью. Но уже тогда она сильно болела, а потом и вовсе стала сохнуть буквально на глазах. Главная ее цель – дать мне хорошее образование – была близка к осуществлению. Я стал студентом первого в Сибири Императорского университета, учился основательно и ответственно. Да и специальность, которую я выбрал, – правоведение – вселяла в нее надежду, переходящую в уверенность, что я выйду в люди, стану либо судьей, либо известным адвокатом. Запас ее жизненной энергии иссяк, и моя приемная мать отдала Богу душу, когда я учился только на первом курсе.
Переехав в Томск, Елизавета Степановна не захотела обременять себя содержанием собственного дома. При ее жизни мы снимали несколько комнат в каменном доме на Еланской улице у вдовы коллежского советника. После смерти моей приемной матери надобность в такой большой жилой площади у меня отпала, и я переехал в дом общежития студентов на Садовой улице.
Елизавета Степановна оставила мне в наследство изрядный капитал, который я положил в Сибирский торговый банк на крайний случай, а жил исключительно на проценты с него, как истинный рантье.
Мое буржуазное положение не помешало мне примкнуть к революционерам. Это произошло как-то само собой, по крайней мере, я не прилагал к этому никаких усилий.
Томск вообще в ту пору был весьма прогрессивным и либеральным городом. Здесь работала своя электростанция, центральные улицы и дома освещались. Существовала городская телефонная сеть. В трех библиотеках – публичной, университетской и технологического института – было столько книг, что мне казалось: на их чтение одной человеческой жизни будет мало. А кроме них в городе еще имелись хорошие библиотеки в управлении Сибирской железной дороги, в Обществе приказчиков, в Пожарном обществе, переселенческом управлении, при казенном винном складе, в Общественном и Коммерческом собраниях… Мощеные камнем улицы, прибывающие на станцию поезда, водопровод, зеркальные витрины и железные ставни богатых магазинов, театр… Для меня, выросшего в заштатном степном городишке, все эти достижения цивилизации были в диковинку.
Университет…
Даже сейчас, спустя три с половиной жутких, перевернувших весь мир десятилетия, это слово я произношу с благоговением. Даже в церкви я не испытывал такого волнения души, как здесь. Переступая порог своей Aima mater[17], я попадал в совершенно иной мир.
Вхожу я в темные храмы,
Свершаю бедный обряд.
Там жду я Прекрасной Дамы
В мерцаньи красных лампад.[18]
Это блоковское четверостишие я вспоминал всякий раз, когда поднимался по приглушенно освещенной парадной лестнице главного корпуса. Моей Прекрасной Дамой в ту пору была наука. Сердце в груди начинало учащенно биться при каждом свидании с ней.
Стоит мне лишь на мгновение закрыть глаза, как я явственно вижу высокую, заполненную студентами аудиторию. Я обычно занимал место на галерке, чуть ли не у самого потолка. Но акустика этого помещения позволяла слышать голос лектора там не хуже, чем на первых рядах. Историю русского права нам читал профессор Малиновский[19], считавший «Гражданский кодекс» Наполеона самым величайшим его завоеванием в истории. Гражданское общество и русское самодержавие в его лекциях были понятиями взаимоисключающими. И хотя в отличие от революционеров он не призывал студентов к оружию, но ощущение того, что так, как живет сейчас Россия, больше жить нельзя, оставалось у каждого побывавшего на его лекции. А профессор Соболев[20], читавший нам политическую экономию и статистику, свободно сыпал цитатами из Маркса. Когда я стал завсегдатаем марксистского кружка, товарищи дали мне прочитать «Манифест Коммунистической партии». Но я уже был знаком со многими его положениями из лекций Соболева.
Мое вступление в Сибирский социал-демократический союз[21] было закономерно. Большинство студентов, проживающих в общежитии, «болело революцией», мы все были ярыми противниками самодержавия и различались только степенью своей революционности. Выбор у нас в ту пору был невелик. Либо Союз социалистов-революционеров[22], либо социал-демократы. В технологическом институте заправляли эсеры, а в университете – читатели «Искры»[23]. Были, конечно, и в студенческой среде скрытые монархисты. Но это единицы. Может быть, кое-кто из сынков местных чиновников. И вели себя они тихо, тон в нашем сообществе не задавали.
Если эсеры были продолжателями дела народников, главной силой революции считали крестьянство и в политической борьбе не гнушались применением террора, то социал-демократы по сравнению с ними представлялись мне более умеренными в своих воззрениях и прогрессивными. Фабрично-заводские рабочие были образованнее и цивилизованнее крестьян. И сами организаторы марксистских кружков в Томске воспитанием и интеллигентностью превосходили воинствующих социалистов-революционеров. Эсдеков[24] окружал ореол книжности и учености. «Капитал» Маркса вообще поразил меня своей логикой и доказательностью. Это на самом деле была лучшая экономическая теория, когда-либо изобретенная человеческим умом. А борьба за права угнетенного рабочего класса практически без всякой надежды на успех придавала социал-демократам некоторую жертвенность.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови.
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви![25]
Это стало моим жизненным девизом.
Но идеалом революционера для меня был-таки эсер, присяжный поверенный Пётр Васильевич Муромский[26]. Одним своим внешним видом он выделялся на митингах из толпы. Всегда носил светлые костюмы, а если стояла холодная погода, то светло-серое пальто. И определенно – шляпу. Летом – легкую, защищавшую от солнца, а осенью и весной – теплую. Жил он на Ефремовной улице[27] в собственном двухэтажном доме с флигелем и на работу в окружной суд ходил пешком, попутно выгуливая белого в черных яблоках дога. Пес по кличке Маркиз всегда трусил с тростью в зубах чуть впереди своего хозяина, а когда тот заходил в здание суда, сам возвращался домой.
Однажды мне довелось присутствовать на процессе Муромского. Он тогда взялся защищать деревню сибирских старожилов от посягательства на их земли одного переселенца из Вятской губернии. Шансов выиграть дело, прямо скажем, не было никаких. В ту пору переселенцы составляли своего рода касту неприкасаемых. Правительство их поддерживало всем, чем могло. И если кто-нибудь из вновь прибывших присматривал себе земли коренных сибиряков, то ему не составляло большого труда на законном основании отобрать их. Суды, беспрекословно следуя царской воле – оказывать переселенцам всевозможную поддержку, даже не вникая в суть конфликтов, принимали сторону гостей из Европейской России. А сибирские мужики, ругая произвол чиновников и продажных судей, уходили дальше в тайгу, корчевали, осушали и осваивали новые таежные деляны.
До пришествия новых гостей из Европы.
И вот Пётр Васильевич решил положить конец этой порочной практике. Взявшись защищать старожилов, он попросил суд отложить рассмотрение дела на три недели и неожиданно исчез из города. В назначенный же час явился на судебное заседание, уставший, но весьма довольный.
Судья с желтым и нездоровым лицом хотел поскорее покончить с этим делом, и так оно сильно затянулось, но, с другой стороны, ему самому очень уж любопытно было узнать, где пропадал присяжный поверенный столько времени. Потому он сразу дал слово защите, ведь противоположная сторона давно уже высказала свои претензии.
Пётр Васильевич встал, обвел взглядом присутствующих в зале и тихим голосом начал свою речь:
– В народе давно говорят, что подавляющую часть переселенцев составляют далеко не лучшие люди, которых по приговорам сельских обществ «за порочное поведение» этапируют к нам, как когда-то ссылали каторжников.
Муромский демонстративно откашлялся и продолжил:
– И вот я решил проверить, правда ли это. Не поленился и съездил на родину нашего уважаемого истца, господина Прохорова, который предстает перед судом в роли рачительного хозяина. И вот что мне удалось выяснить, уважаемые судьи.
Адвокат выдержал многозначительную паузу, а затем раскрыл свою папку.
– Перед вами приговор сельского схода Михайловского общества И жевско-Нагорной волости Сарапульского уезда Вятской губернии от 4 января 1899 года: «Мы, нижеподписавшиеся старшие домохозяева в числе 68 человек, бывшие сего числа на сельском сходе в присутствии сельского старосты, от которого выслушали предложение о том, что однообщественник наш сельский обыватель Александр Васильев Прохоров ничем не занимается, кроме краж и праздношатательства, вследствие чего решили принять противу этого меры. Не надеясь на его исправление, мы, бывшие на сходе, единогласно постановили: сельского обывателя нашего общества Александра Васильева Прохорова, 28 лет, отдать в распоряжение правительства, приняв на себя издержки по его удалению, для чего надлежащую сумму внести в уездное казначейство».
В зале наступила тишина. Только сонные осенние мухи лениво жужжали на окнах.
– И для этого горе-крестьянина вы собираетесь забрать землю, уже десятилетия кормящую большое семейство ваших же граждан? Боюсь, что у истца даже в мыслях нет желания обрабатывать эту пашню. Получив на нее права, он тут же продаст ее или передаст кому-нибудь в аренду и сбежит с деньгами из Сибири. Нужны нам такие хозяева?
Ответом было дружное «нет». По-моему, даже сам судья присоединился к этому разноголосому хору.
Сам истец и его поверенный тихо удалились с заседания, а коллеги бросились поздравлять Петра Васильевича с победой, даже не дождавшись судебного вердикта. Мне так и не удалось протиснуться сквозь толпу, чтобы пожать руку этому блестящему адвокату.
Однако вскоре сама судьба свела нас.
С начала октября мы не учились. После очередной сходки студентов, где в присутствии посторонней публики произносились весьма резкие речи о современном государственном устройстве России, университет закрыли совсем. На митинг железнодорожников о присоединении к всероссийской забастовке я не успел. Управление Сибирской железной дороги быстро окружили казаки и никого туда не пускали.
– Куда прешь, жидовская морда! – цыкнул на меня здоровенный казачина с красным испитым лицом, когда я попытался протиснуться между его лошадью и стеной дома.
Свистнула нагайка, и мою спину обожгла резкая боль. Рука машинально дернулась во внутренний карман шинели, где лежал купленный третьего дня в оружейном магазине купца Толкачёва револьвер. Но вдруг сзади меня дернули за полу шинели. Это был студент Нордвик. Он оттащил меня от оцепления.
– Погодите, Пётр. Еще не время. Успеете настреляться.
Назавтра получилась такая же канитель. Только собрались устроить общенародный митинг в технологическом институте, как его тут же заперли и окружили войсками.
– Театр при Бесплатной библиотеке пустой. Бежим быстрее туда.
Весть быстро распространилась по толпе, и она хлынула по Садовой вниз. Солдаты из патрулей, важно дефилирующие по тротуарам, недоумевали: куда студенты так несутся? По дороге к нам присоединялись гимназисты и гимназистки. Оказалось, и эти дети не остались в стороне от революции и тоже забастовали.
У меня на ботинке развязался шнурок, я остановился на обочине, чтобы его завязать, и невольно стал свидетелем одного разговора.
Паренек в гимназической форме отчитывал плачущую девчушку лет двенадцати.
– Ну куда ты за мной увязалась, дуреха? Сказано же было, что на митинг пойдут только ученики старших классов.
– Я тоже за республику! – всхлипывая, ответила девочка.
– А сестры где?
– Их сторож отвел домой.
– А ты почему с ними не пошла?
– Я убежала.
– Вот теперь иди сама домой. А со мной нельзя.
– Ну почему, Гриша?
– А вдруг по нам стрелять начнут? Что я родителям скажу, если с тобой что-нибудь случится?
Юная особа отвела взгляд и ненароком посмотрела в мою сторону. И я буквально оцепенел, пораженный красотой ее зеленых глаз. От нее не укрылось мое смущение, она тоже залилась румянцем и, быстро отвернувшись, безапелляционно заявила Григорию:
– Гимназисты бастуют. В коммерческом и реальном училищах – тоже. Приказчики и рабочие мастерских вышли на улицы. И я дома сидеть не буду!
Я невольно улыбнулся и уже собрался вмешаться в их разговор, чтобы помочь гимназисту урезонить юную бунтарку, но тут меня окликнул кто-то из товарищей, и я присоединился к толпе, несущейся вниз по улице.
Народу в Бесплатной библиотеке набилось около двух тысяч человек. Яблоку негде было упасть. Даже в проходах между рядами стояли люди. Гимназиста Григория придавили к стенке. Я поискал взором его зеленоглазую спутницу и обнаружил ее сидящей рядом со сценой в третьем ряду.
В 11 часов дня начали выступать ораторы. Говорили о Государственной думе, о революции, о главном ее двигателе – пролетариате, о классах, о республике, о положении женщин в современной России.
Но вот народ вроде бы выговорился, время обеда давно минуло, многие проголодались. Митинг затихал.
Но встал из президиума председатель и сказал:
– Господа! Здание библиотеки окружено войсками. Полицмейстер[28] требует, чтобы все учащиеся покинули помещение, остальные же, как организаторы несанкционированного митинга, будут арестованы и отправлены в тюрьму. Так приказал губернатор.
Толпа загудела в негодовании. На сцену выбежал прыщавый гимназист и звонким мальчишеским голосом громко заявил:
– Мы никуда не уйдем. Мы не оставим старших товарищей на произвол полиции. Мы – такие же граждане, как и вы, и готовы идти на любые лишения ради свободы. В тюрьму, на муку, даже на смерть! Нас никто не разъединит!
Потом снова взял слово председатель и предложил оставаться всем здесь и требовать удаления войск. А если будут вытаскивать насильно, то всем сцепиться руками и не выпускать друг друга. Но если у кого есть оружие, то ни в коем случае не стрелять. Чтобы не дать войскам и полиции повода для истребления собрания.
Отправили депутацию к полицмейстеру. Она вернулась ни с чем. Передали, что будто бы начальник полиции поехал советоваться с губернатором.
В проходе перед сценой стали собираться в кружок умеющие петь. Своды театра вздрогнули от тысячи голосов:
Вихри враждебные веют над нами,
Черные силы нас злобно гнетут;
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут…
От педагогического совета гимназии принесли письмо, и председатель зачитал его:
– «Просим всех мужчин, которые держат в заложниках детей, отпустить их домой…»
Толпа взревела. Неожиданно на сцену выскочила зеленоглазая гимназистка:
– Здесь никто никого силой не удерживает. Здесь все находятся сознательно, по собственному выбору. А если сатрапов беспокоит судьба детей, пусть лучше привезут нам хлеба. Мы с утра ничего не ели.
Кто-то из гласных городской думы выкрикнул из зала:
– Городской голова еще пополудни послал целый воз хлеба сюда – полиция его не пустила. Губернатор запретил. Но городская дума уже постановила: требовать у губернатора нашего освобождения.
Библиотечные узники эти слова встретили бурными аплодисментами и криками «Браво!». Потом опять весь зал стал петь революционные песни.
И только ближе к полуночи по рядам пронеслась радостная новость: солдаты ушли и можно расходиться без боязни быть арестованным.
На выходе толпа встречала нас как героев. Радостные люди обнимали и целовали нас, словно мы совершили какой-то подвиг. Тогда я впервые увидел Потанина. Невысокий, заросший волосами, как гном, он стоял, окруженный ликующей публикой, и буквально весь светился от счастья. Как мне потом рассказали, именно Григорию Николаевичу мы были обязаны своим освобождением. Он возглавил делегацию к губернатору, добившуюся увода войск.
Назавтра проходил митинг в Общественном собрании. Там было уже больше пяти тысяч человек. В колонном зале висел портрет императора в полный рост. И кто-то из ораторов, указывая на изображение Николая II, напрямик заявил:
– Мы не можем больше терпеть, чтобы этот недоумок нами правил!
Толпа взорвалась овацией.
По рядам пустили шапку для пожертвований на вооружение. Каждый давал, что мог. Деньги, кольца, серьги, часы, револьверы, брошки… Я не любил афишировать свое богатство, потому свернул в кармане сторублевку и незаметно сунул ее в шапку. Один студент оборвал со своего сюртука погоны, стоившие больше рубля.
Опьяненные свободой, мы словно испытывали терпение властей. И скоро оно иссякло. Поджигателями столкновения с полицией стали гимназисты. Им, видите ли, вздумалось с «Марсельезой» пройтись по губернскому городу. В коммерческом училище уже шли занятия, но, увидев в окно своих товарищей, шествующих с песнями по Соляной площади, ученики повыскакивали из своих классов и валом хлынули к выходу.
Нашей группой руководил студент Нордвик родом из Благовещенска, живший в общежитии. Он контактировал и с социал-демократами, и с эсерами, и с городской управой. Командир получил задание свернуть молодежный митинг, дабы уберечь детей от столкновения с полицией.
Под его началом я и еще трое студентов поспешили на Воскресенскую гору, где рассчитывали перехватить демонстрацию. Но опоздали. Казаки уже окружили манифестантов и беспощадно лупцевали их нагайками. Испуганные дети бросились за спасением к коммерческому училищу, но директор так и не открыл перед ними двери.
Не знаю, чем бы закончилось это избиение, если бы на помощь не пришли председатель и адвокаты окружного суда. Они распахнули двери своего здания и стали запускать туда гимназистов, а потом выбежали на Соляную площадь и сцепились с казаками. Блюстители порядка поначалу стушевались при появлении служителей Фемиды[29], но полицмейстер, лично руководивший разгоном демонстрантов, взмахом руки велел продолжать. И избиение вспыхнуло с новой силой. Казачьей ногайкой досталось даже председателю суда.
Я заметил, как есаул скомандовал двум казакам следовать за ним.
Я протиснулся вслед. Их целью был адвокат Муромский, вытаскивающий из толпы перепачканную кровью и грязью девчонку.
Адвокат закрывал собой потерявшую сознание гимназистку от казачьих ногаек. Внезапно казаки отступились и переключились на других демонстрантов. Краем глаза я уловил, как сверкнула на солнце вороненая сталь. Это обнажил шашку есаул и направил лошадь прямиком к Муромскому. Мне удалось растолкать мечущихся в панике подростков и встать на пути всадника. Тот бросил на меня удивленный взгляд, ухмыльнулся, мол, одним больше, одним меньше, и замахнулся. Но я выхватил из кармана револьвер раньше и выстрелил в небо. Громовое эхо прогремело над побоищем. Неожиданно наше противостояние оказалось в центре внимания толпы. Есаул стушевался, еще немного погарцевал передо мной на своем вороном жеребце, а потом с гиканьем поскакал прочь. Казаки последовали за ним.
Я помог Муромскому подняться с мостовой, и мы вместе с ним занесли в здание суда все еще находившуюся без чувств гимназистку.
Адвокат смерил меня благодарным взглядом и протянул руку.
– Муромский, Пётр Васильевич, – представился он, а потом поинтересовался: – Кому я обязан своим спасением?
– Коршунов, Пётр… Пётр Афанасьевич, студент юридического факультета.
Новый знакомый продолжал разглядывать меня, силясь вспомнить, встречались мы ранее или нет.
– Коршунов… Коршунов… Фамилия вроде бы знакомая… Я наверняка встречался с вашим батюшкой. Ваши глаза… Я определенно их где-то видел…
– Нет, Пётр Васильевич. Ни со мной, ни с моими родителями вам прежде не доводилось видеться.
Муромский всплеснул руками:
– Ну конечно! Ваши глаза напомнили мне икону Спасителя. Тот же взгляд. Христос с револьвером! В моем спасении проглядывает божий промысел. И все равно перед вами я в большем долгу.
А потом спохватился и ринулся в кабинет, куда унесли девочку.
– Как она?
Пострадавшая уже пришла в себя и сидела за столом с забинтованной головой. На фоне белых бинтов, прикрывших ее темные волосы, зеленые глаза казались огромными и бездонными.
– Ничего страшного, – успокоил Муромского судейский помощник. – Просто кожа на голове рассечена. Не саблей, а плетью. Она упала и ударилась головой о мостовую. Потому потеряла сознание. Но надо, чтобы доктор ее осмотрел.
– Полина, как вы себя чувствуете? Я позвоню вашей тете. Она приедет за вами и увезет домой. Или сам, когда разойдется толпа, возьму извозчика, – предложил адвокат.
За нее ответил внезапно появившийся в дверях гимназист Григорий:
– Не волнуйтесь, Пётр Васильевич. Я уже позвонил маме и рассказал о случившемся. Она скоро подъедет за нами.
А после пожал мне руку.
– Григорий Андреев, – представился он. – Вы спасли мою кузину.
Я тоже назвался.
Муромский представил меня девочке.
– Вот, Полина, этому молодому человеку мы с вами обязаны жизнью. Не приди он на помощь, ушибами и царапинами мы бы не отделались. Пётр Коршунов. А это Полина Игнатова.
Я вежливо, даже несколько чопорно поклонился ей. Она по-детски непосредственно рассмеялась, а потом вспомнила о приличии и улыбнулась, как взрослая женщина, пережившая большое волнение, измученно, но лучезарно.
В городскую управу повалил народ. Родители избитых учеников требовали заклеймить позором через газеты директора коммерческого училища и вообще удалить подобных преподавателей из учебных заведений, уволить с должности полицмейстера, а если губернатор этого не сделает, то обратиться к министру, чтобы он отозвал самого губернатора.
– Казакам не место в городе. Надо отказать им в квартирах…
– Полиции жалованье не выдавать, раз она не может защитить горожан от нападения войск…
– Немедленно приступить к организации городской добровольной милиции…
– Освободить из тюрем политзаключенных…
Народный ультиматум властям обрастал все новыми пунктами.
Из управы митинг стихийно переместился снова в Королёвский театр[30]. Здесь собравшимся был зачитан царский манифест от 17 октября. Его первый пункт – «Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов» – толпа встретила с ликованием. Но последующий призыв монарха ко всем верным сынам России – «выполнить долг свой перед родиной, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с нами напрячь все силы для восстановления тишины и мира на родной земле» – холодным ушатом отрезвил собравшихся.
– Это ж призыв к погрому!
– Это – не свобода, а жалкая подачка! – резюмировал следующий оратор. – Где свобода печати? Где всеобщее, прямое, тайное и равное представительство в законодательных органах? Этот манифест – надувательство!
К губернатору была направлена делегация гласных, чтобы передать требования возмущенных томичей. Он был вынужден сочувственно отнестись к петиции, пообещал отстранить от должности полицмейстера и выпустить политических заключенных из тюрьмы.
Охрипшие на митингах, мы возвращались в общежитие уже за полночь. Мы шли быстро и обгоняли таких же припозднившихся студентов, железнодорожных рабочих и служащих. Почему-то много встречалось пьяных. Впереди нас в обнимку плелись двое чуть живых мужиков. Когда мы их обгоняли, один с руганью завалился на Сашу Чистякова. Тот хотел ответить на оскорбление, но Нордвик остановил его, и мы быстро пошли вперед, не обращая внимания на пьяные угрозы.
Мы свернули за угол, и я спросил всезнающего Нордвика:
– Неужели и у этих людей когда-нибудь проснется гражданское самосознание? Им же никакая революция не нужна. Дай только пожрать да выпить и запрягай в любую упряжь.
– Проснется! Обязательно проснется! Революция принесет просвещение и в такие темные массы, – заверил командир.
По дороге нам попалось еще немало пьяных. А между тем будки городовых пустовали. Не видно было и патрулей. Все полицейские словно повымерли.
В городскую охрану меня записали под номером 33 и выдали белую нарукавную повязку с большими красными буквами «Г. О.»[31]. От револьвера же я отказался, сказал, что у меня есть свой. Их купили мало, и на всех желающих вступить в ряды милицейской дружины не хватало. Едва раздали оружие, как в городскую управу ворвался перепуганный человек с криком:
– Погромщики идут! С Базарной площади. С портретами царя, флагами и хоругвями. Поют «Боже, царя храни». Все пьяные. Многие вооружены. Моего товарища застрелили из револьвера, а мальчишку – ученика железнодорожного училища – зарезали. Все, кто в форменных фуражках, для них враги!
Раздался звон стекла, и в окна управы полетели булыжники. В двери вломились испитые морды с кольями и палками. Снаружи слышались выстрелы. Наш дружный залп в воздух заставил их ретироваться. И толпа отправились дальше, вверх по Почтамтской.
– Эти обманутые люди могут еще много лиха натворить. В театре Королёва скоро начнется митинг. Мы должны защитить наших товарищей. За мной! – скомандовал Нордвик.
Мы выстроились в каре и пошли вслед за толпой. Возле почтамта на тротуаре лежали еще двое убитых. Студент и рабочий. А черносотенцы[32] сгрудились около дома епископа и, взяв его с собой, чтобы он отслужил молебен за царский манифест, двинулись к Троицкому собору[33].
Там толпа вновь остановилась. Мы попытались проскользнуть вдоль длинного здания Управления службы тяги. Однако нас заметили.
И толпа тут же ринулась на нас. Раздался выстрел, и студент с милицейской повязкой на рукаве схватился за шею. Из нее фонтаном брызнула кровь. Толпа могла нас смять в любую минуту, пришлось стрелять на поражение. Четверо из врагов упали, а остальные бросились врассыпную.
Театр тоже был в осаде. Но здесь хватило предупредительных выстрелов в воздух, чтобы рассеять толпу нападавших. Мы уже собрались возвращаться назад в управу, как вдруг из‑за собора вылетели на лошадях казаки. За ними, бросая вверх шапки и крича «Ура!», возвращались ликующие черносотенцы. Из‑за каменной церковной ограды появились дула винтовок, это солдаты целились в нас.
Армейский офицер взмахнул белым платком, и солдаты дружно опустили ружья. Мы пытались докричаться до него, показывали на свои белые нарукавные повязки: дескать, мы тоже стоим на страже общественного порядка. Но офицер, показывая на Управление железной дороги, прокричал:
– Уходите в здание и вышлите парламентера!
Мы подчинились его требованию. Внутри помещения народу оказалось еще больше, чем на улице. Ведь сегодня выдавали заработную плату железнодорожным служащим. И многие пришли сюда вместе с женами и детьми, чтобы, получив деньги, сразу отправиться по магазинам.
На переговоры пошел Нордвик. С офицером он переговорил подозрительно быстро и вернулся в здание.
– Как попугай заладил: «Вы – самозванцы! Ваша милиция незаконна!» – и требует, чтобы мы сдали оружие. После чего нас арестуют и отведут в тюрьму, как преступников.
– Но ведь управа представила губернатору свое постановление об организации городской охраны. И он не возражал насчет милиции.
– Да я говорил об этом офицеру, но он упрямо твердит про приказ начальника гарнизона о незаконности милиции, нашем разоружении и аресте. А тому, говорит, приказал сам губернатор.
– Да, незавидное у нас положеньице, – констатировал я. – Но ты представляешь, что будет, если мы подчинимся этому приказу, выйдем и сдадим оружие? Да нас тут же толпа разорвет на части…
– И об этом я тоже сказал офицеру. Мол, вы сначала разгоните людей, окруживших здание, а потом ведите нас в тюрьму. Там мы сами сдадим оружие.
– А что ответил офицер?
– Он согласился развести посторонних. Но мы должны разоружиться здесь, а не в тюрьме…
Мнения разделились. Нордвик готов был принять офицерский ультиматум, но при условии, что первыми выйдут гражданские лица. Если солдаты уберегут железнодорожников, тогда можно выходить и самим и сдавать оружие.
– И ты веришь в милость этих людей? – спросил я командира.
– Он дал честное слово офицера, что ни один волос не упадет с нашей головы.
– Ну-ну, – покачал я головой.
У меня перед глазами стояла ухмылка казачьего есаула, который позавчера покушался на Муромского.
– Я им не верю. Ни этому офицеру, ни губернатору. Погром спровоцирован самими властями. Возможно, по подсказке из Санкт-Петербурга. Уж больно все гладко у них получается. Граждане-патриоты вершат самосуд над смутьянами. И не надо никого судить, отправлять в ссылку. А полицмейстер и губернатор – в белых перчатках.
– Да, мне самому во всем этом видится подвох, – согласился Нордвик. – А что прикажешь делать – подвергать риску жизни сотен ни в чем не повинных людей ради нашего с тобой спасения? Мы сделали свой сознательный выбор, встав на сторону революции. А они, Коршунов, простые люди, не революционеры, а обыватели. Они сюда пришли за зарплатой, а не за смертью. Неужели мы возьмем их в заложники ради собственного спасения?
С ним сложно было спорить. Но внутренний голос упрямо твердил мне: револьвер не отдавай! И прав оказался он, а не бедняга Нордвик.
Пока мы дебатировали по поводу революционной морали, черносотенцы все решили за нас.
Мы были на втором этаже управления, отсюда удобнее было держать оборону – больше сектор обстрела, а железнодорожные служащие скопились внизу. Туда зашли два младших офицера и пригласили их покинуть помещение. Некоторые поверили, но стоило им оказаться на улице, как разъяренные христиане набросились на них. Срывали одежду, валили наземь и били поленьями.
Больше желающих покинуть помещение не нашлось. Осажденные могли рассчитывать только на нашу помощь.
Вкусившие крови погромщики ворвались на первый этаж. Железнодорожники успели подняться к нам. А вот перед преследователями мы едва захлопнули дверь. Для пущей надежности придавили ее тяжелым книжным шкафом. И правильно сделали – когда с той стороны начали стрельбу, пули застревали в книгах.
– Пожалуйста, стреляйте вверх. Чтобы не было жертв, – упрашивал Нордвик.
Начало темнеть. По нам палили уже не только черносотенцы, но и солдаты с казаками. Стекол в окнах не осталось вовсе, и студеный осенний ветер гулял по комнатам. Но нам было жарко, едва успевали отражать атаки.
Поняв, что нас просто так не возьмешь, противники решили изжарить нас в огне. Из Королёвского театра натащили кресел, стульев, их ломали и сбрасывали в кучи подле стен. Откуда-то прикатили две смоляные бочки и подожгли. Пламя моментально охватило первый этаж. Все заметались в поисках спасения. Женщины кричали. Дети плакали. Иные в отчаянии выпрыгивали из окон. Но казаки рубили их шашками, сверкавшими в зареве пожарища. А потом черносотенцы, как шакалы, добивали жертвы поленьями. Жуткое зрелище!
Единственным спасением для нас был плохо освещенный Московский тракт. Но чтобы добраться до него, надо было пересечь двор, а там тоже были черносотенцы.
Уцелевшие милиционеры собрались перед дверью и на счет «три» распахнули ее. Наружу вывалили всем скопом, поливая врагов свинцовым дождем. Погромщики не ожидали такого напора и были вынуждены отступить. Выведя из огня служащих и членов их семей, мы с Чистяковым еще раз вернулись в задымленное, пылающее здание, поднялись на второй этаж, кричали, есть кто живой, но никто не отозвался.
Театр Королёва уже пылал, когда мы выбрались наружу. Пожар освещал двор не хуже полуденного солнца. У ворот, ведущих на Московский тракт, вновь появились погромщики. Мы выстрелили в их сторону, и они расступились.
Но и на улице нас не перестали преследовать, солдаты стреляли нам в спину.
Нордвику, Чистякову и мне удалось вырваться из этого ада. Мы были уже далеко от площади. За черным силуэтом университетских клиник виднелось зарево пожара, и вдалеке были слышны выстрелы.
Неожиданно из‑за угла прямо на нас выехал казачий патруль. В темноте мне трудно было разглядеть их лица. Первым шел Нордвик, он практически налетел на лошадь казачьего предводителя.
– Господа, сдайте оружие. И мы вас проводим в тюрьму, – спокойно и властно сказали из темноты.
Нордвик без малейшего колебания отдал свой револьвер. Офицер подбросил оружие в руке, словно проверяя по весу, настоящее или нет, и вдруг рубанул саблей наотмашь нашего командира. Тот, не издав ни звука, упал на землю. С Чистяковым мы выстрелили одновременно, но попали в одного и того же казака. Он кулем повалился с лошади, а офицер и другой казак остались в седлах.
Мы прыгнули в густой тальник по другую сторону тракта. Казачьи лошади не могли пробраться через эти заросли, и всадникам пришлось спешиться. Мне не повезло, при прыжке я подвернул ногу. Попробовал на нее встать, но едва сдержал крик от боли. О бегстве пришлось забыть. Я затаился в зарослях и молил Бога, чтобы преследователи не нашли меня в темноте. Но на призыв офицера с площади прибежали упустившие нас патриоты. У них в руках были факелы, хоронившие мою надежду на спасение.
– Сюда, сюда свети, – велел кому-то офицер. – Один сюда побежал, я точно видел.
Голоса приближались. Их было двое. Видимо, преследователи разделились. Часть отправилась за Чистяковым, а эта парочка – за мной. В колышущимся свете факела я увидел самодовольное лицо усатого есаула, того, что охотился на Муромского на Соляной площади.
– А, старый знакомый! Вот так встреча! – радостно протянул он, наводя на меня револьвер.
Однако я выстрелил первым. Есаул повалился прямо на меня. Второй не замедлил этим воспользоваться и стал бить меня пылающим факелом по голове. Я пытался увертываться, а потом провалился куда-то в пышущую жаром преисподнюю…
Самый выдающийся художник на свете – это мороз. Никто другой не в состоянии изобразить на стекле столь изощренные узоры. Вначале эти причудливые завитушки и виньетки напоминали мне картины из Дантова «Ада»[34]. Вот черти зажаривают грешников в большом котле, а вот корчится в муках посаженный на кол сластолюбец. Однако чем дальше я уходил от смерти, тем более оптимистические картины выискивало на замерзшем окне мое воображение. Когда я стал воспринимать произведение Деда Мороза как географическую карту Северной Америки и отслеживать на ней Миссисипи и Кордильеры, до меня наконец-то дошло, что я жив и нахожусь все еще на этом свете, а не на том.
Постепенно я стал различать лица склоняющихся надо мной людей. Очаровательной сестры милосердия, кормящей меня из ложечки. Пожилого профессора с дряблой от старости кожей на щеках и шее. На какой-то миг спросонья мне показалось, что передо мной мелькнуло личико зеленоглазой красавицы, совсем еще девочки, которую я раньше определенно где-то видел.
Прошло еще немало времени, пока сознание окончательно вернулось ко мне. Наконец меня стали навещать посетители.
Первым со связкой баранок пришел Чистяков. Он сел рядом со мной на стул и все рассказал по порядку.
– Своих-то я сразу перестрелял. Я больше за тебя переживал. Один выстрел, а потом только пыхтение и сопение. Ну я и пошел на эти звуки. Гляжу, а из-под есаульской туши только твоя голова торчит, и какой-то тщедушный мужичок лупит по тебе дымящейся палкой. Я его сразу и подстрелил. Подбежал ближе, а у тебя все лицо в крови. Ну, думаю, убили. А когда вытащил из-под есаула, прислушался к груди, понял, что ошибся. Сердчишко-то еще бьется. Взвалил я тебя к себе на плечи и понес прямо в клинику. Благо, она рядом – только в горку подняться. Дежурный врач сразу отправил тебя в операционную. Говорят, даже в черепушку хирурги заглядывали. Потом два месяца без сознания. Уже студентам тебя как экспонат стали показывать. Доктор сильно сомневался, что ты выживешь. А сейчас, напротив, считает, что скоро встанешь на ноги. Только он одного понять не может: почему ты до сих пор не говоришь? Вроде бы мозг у тебя не поврежден.
Я улыбнулся, попробовал пошевелить рукой – пальцы ожили. Дальше – больше. Оторвал руку от постели и пальцем показал на лежащий рядом на тумбочке карандаш и листок бумаги.
Чистяков понял меня сразу и протянул мне письменные принадлежности. Кое-как, корявым почерком я вывел: «У меня такое уже было. В детстве».
– Ну и здорово. Значит, скоро совсем поправишься. Ты отлично выглядишь. Только небольшие шрамы остались. Баки подлинее отрастишь, и никто ничего не заметит, – подбодрил меня товарищ.
И начал рассказывать мне о последних событиях, случившихся в Томске и стране за время моего беспамятства.
– Погром продолжался еще три дня. Грабили дома, лавки, магазины, фабрики, принадлежащие евреям. Даже дом городского головы разгромили. И только потом войска разогнали погромщиков. Сейчас ведется следствие. Выявляют зачинщиков погрома. Полицмейстера и губернатора отстранили. Кстати, есаул, зарубивший Нордвика, тоже оказался живучим. В соседней палате лежал. Выписался на днях. Но он уехал из города. Перевели от греха подальше, кажется, в Омск. Зовут его Виктор Вдовин, чтобы ты знал. Если вдруг встретитесь еще, прошу тебя – не промахнись. В городе уже целых двадцать профсоюзов. Создана новая партия – народной свободы[35]. Туда почти все наши профессора записались. Да и студенты. Но для меня лучше РСДРП[36] все равно ничего нет. Ты ведь тогда в споре с Нордвиком оказался прав. Эти погромы были спровоцированы из столицы и прошли по всей стране. И в Москве, и в Одессе, и в Кронштадте, и в Польше.
Об этом сам Ленин в «Искре» писал. Давай поправляйся быстрее. Нашей боевой дружине тебя очень не хватает.
Я отрицательно помотал головой.
– Почему? – удивился Чистяков, а потом схватился за голову, вспомнив нечто очень важное. – Ты же, наверняка, теперь к эсерам пойдешь. Ведь твое лечение лично Муромский контролирует, а он в их партии активную роль играет. А Потанин, как узнал, что его земляк столько людей во время погрома спас, лично тебя навестил. Но ты тогда был без сознания. А сын и племянница Андреева вообще возле тебя все ночи напролет дежурили. В общем, ты в Томске сейчас личность известная. Можно сказать, герой. О тебе такие люди пекутся, можно только позавидовать. Ну ладно. Ты прости уж, что совсем заболтал тебя, больного. Давай выздоравливай.
Через два дня я самостоятельно встал с кровати, подошел к заледеневшему окну. На улице валил снег. Он покрыл собой и превратил в большой сугроб пожарище на месте театра Королёва. А каменный остов бывшего железнодорожного управления безжизненно смотрел на меня пустыми глазницами окон, как полуразрушенный древнеримский Колизей. И я вдруг отчетливо понял, что вся моя прежняя жизнь осталась в прошлом. Только эти руины и укрытые сугробами головешки напоминают о ней. С одной стороны, мне было немного грустно расставаться с моим революционным студенчеством, но с другой – новая, незнакомая, интересная жизнь манила своими перспективами. И от осознания этого мне стало легко и спокойно.
Глава 3. Сибирский характер
Щеки горели под ладонями. Словно это его самого, а не прадеда изуродовали факелом в овраге на Московском тракте. Пётр Коршунов отделался легкими шрамами, зато на лице его правнука откуда-то взялись ожоги. Мистика, и только.
Может быть, и непонятная болезнь, которой он переболел в детстве, была только поводом, а истинная причина корявости его лица в каких-то недоступных человеческому пониманию генетических, энергетических, судьбоносных механизмах или, по-другому говоря, божьем промысле? Досталось пращуру, а на нем сказалось.
Захотелось напиться, и тотчас он почувствовал голод. История настолько захватила его, что он забыл о времени. Взглянул в окно и не поверил своим глазам: на улице было темно. Окликнул Жаклин, но никто не ответил. Он обошел все комнаты, но родственницы не было.
Холодильник на кухне был не только пуст, но и вообще отключен. Пришлось одеваться и тащиться на улицу.
В круглосуточном мини-маркете за углом дома он купил еды, кофе и виски. Вернувшись в квартиру, нарезал бутерброды, сварил кофе и, собрав весь ужин на почерневший от времени мельхиоровый поднос, снова отправился в кабинет. Выпивая и закусывая, он открыл вторую тетрадь прадеда.
Из клиники меня выписали лишь на Масленицу. С двигательными рефлексами стало все в порядке, а вот с речью докторам справиться не удалось.
– Вы явно не немой, но почему не можете говорить, современной науке не известно. Скорее всего, мы имеем дело с каким-то психическим отклонением. Возможно, вы сами когда-нибудь вдруг возьмете и заговорите. Но когда это случится и случится ли вообще, я не знаю, – сказал мне перед выпиской седой профессор и отвел в сторону глаза.
Томская общественность была занята выборами в Государственную думу. Я не хотел никого загружать своими проблемами и нанес всего по одному визиту вежливости тем, с чьей помощью оказался на ногах.
Муромский первым делом поинтересовался, как у меня с деньгами, если нужна какая-то помощь на дальнейшее лечение, то он готов оказать ее. Я отрицательно покачал головой, мол, в средствах не нуждаюсь. Тогда адвокат посоветовал мне отправиться лечиться за границу.
– Поезжайте в Германию. Нет, лучше сразу в Швейцарию. Там самая передовая медицина в Европе. А какой воздух в Альпах! Я, правда, сам там не бывал, но от авторитетных людей слышал, что одним только горным воздухом можно лечиться.
Я улыбнулся и утвердительно кивнул. Да, собеседник из меня теперь был никудышный. И хозяин дома облегченно вздохнул, когда я встал и потянулся за пальто.
Визит к Потанину получился более душевным. В комнате, которую он снимал, не было даже свободного места, чтобы присесть. На стульях и лавке были разложены какие-то географические карты, раскрытые книги, газетные вырезки, прокламации. Маленький, сухощавый, волосатый, как Вий[37], насупленный старик в поношенном черном сюртуке, прикрытом сверху серым пледом, восседал за несоизмеримо огромным для него захламленным столом и быстро что-то писал. Увидев меня, он встал и вышел на середину комнаты. Мне даже не пришлось представляться – писать на бумаге, кто я. Григорий Николаевич сам узнал меня, хотя видел лишь единожды, перевязанного и без сознания. Мы сели. Потом он какое-то время пристально смотрел на меня, но я не испытывал от этого никакого неудобства. Он не просто читал мои мысли, а как бы разговаривал со мной глазами.
И вдруг неожиданно спросил:
– И когда вы намереваетесь отправиться на родину?
Могу поклясться, что ни одна живая душа не знала об этом моем намерении. Только вчера, выходя от Муромского, я решил перед отъездом в Швейцарию посетить Павлодар и попытаться отыскать там знахарку, которая однажды уже излечила меня от немоты.
Пораженный его внутренним зрением, я поочередно загнул все пять пальцев на ладони, мол, через пять дней.
Но Потанин в своих мыслях убежал вперед и произнес фразу, которую я запомнил на всю оставшуюся жизнь:
– В любом положении есть свои достоинства. Молчаливые люди мне всегда нравились больше, чем болтуны. В наш говорливый век слова уже малого стоят. Окажись я на вашем месте, наверное, занялся бы каким-нибудь затворническим трудом. Например, стал бы учить иностранные языки, написал многотомную эпопею или, на крайний случай, овладел стенографией. У сильных мира сего особо ценятся помощники, умеющие держать язык за зубами.
Благодаря этому драгоценному совету я в дальнейшем не опустился до уровня никчемного калеки, а выжил и нашел свое место в жизни.
Григорий Николаевич огорченно добавил:
– Вы уж извините меня, уважаемый Пётр Афанасьевич, что даже чаем вас угостить не могу. Кухарка уже ушла. Я полагал, что у меня к ужину остался хлеб или кусок какого-нибудь пирога, но ошибся…
В его голосе чувствовалась такая искренняя досада, какую испытывают только дети, когда не могут сделать чего-то хорошего и важного для других, и этого стыдятся.
Я припал лбом к его костлявой, шершавой руке, точно прося благословения. А уходя, обронил на заваленный манускриптами стул у двери десятирублевую купюру.
В доме статского советника[38], ревизора акцизного управления, публициста и археолога Андреева[39] меня приняли как родного, усадили за стол и без ужина не отпустили. Хотя сам хозяин, недавно вернувшийся из поездки, сильно простудился и вышел к столу с перевязанным шерстяным шарфом ухом.
Познакомившись с Андреевым, я почувствовал себя счастливчиком. Вот уж кто должен был сетовать на собственную физиономию! Его лицо было неумело скроено из отдельных лоскутов кожи, стыки между которыми представляли собой неприятные шрамы. Будто бы какой-то дикий зверь разукрасил его своими когтями. Однако Александр Васильевич, казалось, вообще не обращал внимания на свою внешность, вел себя настолько легко и непринужденно, что я невольно проникся симпатией к этому человеку. Он так увлеченно рассказывал о древних скифских курганах в верховьях Енисея, изучение которых способно изменить само представление о мировой истории, что такие мелочи, как шрамы, забывались сразу.
Я вначале полагал, что раз у этого господина целых пять дочерей, то каждый молодой человек должен восприниматься здесь как возможный жених. Но потом понял, что хлебосольство и радушие в традициях этой семьи. Мне не нужны были никакие слова для общения с этими милыми, добрыми и открытыми людьми. Хватало улыбок, мимики, жестов. За столом царила веселая и непринужденная атмосфера, в которой я совершенно не чувствовал своего физического недостатка. Дочери археолога при всей их душевной симпатичности как женщины не произвели на меня никакого впечатления. В отличие от сидевшей напротив Полины, приходившейся главе семейства какой-то двоюродной или троюродной племянницей. Ее короткие, стремительные взгляды заставляли меня краснеть как мальчишку. А ведь этой девочке всего двенадцать-тринадцать лет, совсем еще дитя. Мне нельзя испытывать к ней таких взрослых чувств.
Прощаясь, и хозяин, и хозяйка приглашали меня еще в гости. Я соглашался, кивал головой, улыбался.
В гостинице, куда я перебрался после выписки из клиники, я проворочался всю ночь без сна. А на следующее утро пошел на ямскую станцию, сговорился с возничим о цене проезда до Павлодара. И хотя у меня в Томске еще оставались дела, в тот же день скоропалительно уехал.
Моя поездка в Прииртышье не увенчалась успехом. Бабка Василиса умерла два года назад. Лечить меня от немоты было некому, оставалось только воспользоваться советом Муромского и поехать на лечение в Швейцарию. Но вначале я решил побывать в Семипалатинске. На моей совести лежал груз, принятый вместе с наследством Коршуновых. После моего воскрешения и возвращения детского недуга я стал верить в судьбу и хотел облегчить свою совесть. По завещанию моей приемной матери я унаследовал часть того, что по праву принадлежало другим людям. Второй жене купца Коршунова и ее детям.
Приехав в Семипалатинск, я остановился в гостинице и стал наводить справки об их судьбе. К сожалению, то, что я узнал, было трагичным. Вскоре после гибели Афанасия Савельевича его незаконная жена наложила на себя руки, и дети – мальчик и девочка двенадцати и десяти лет от роду – остались сиротами. Их взяла к себе в дом сестра покойницы. Но она имела склонность к пьянству и вела разгульный образ жизни, поэтому ничего хорошего из родных детей купца Коршунова не вышло. Его дочь стала проституткой, заболела дурной болезнью и наградила ею какого-то офицера. Офицер, в свою очередь, – жену. Та возьми да отравись. Муж тоже не пережил горя и позора. Он вначале застрелил дочь Коршунова, а потом себя. Сын купца тоже пошел по кривой дорожке. Связался с лихими людьми и стал грабить торговые обозы на большаке. Вначале везло, и разбойники уходили с богатой добычей. Но однажды замахнулись на кассу, которую везли под усиленной охраной. Экспроприация не удалась. Охранники перестреляли всех налетчиков, в том числе и младшего Коршунова. Так бесславно закончился род Афанасия Савельевича. Остался один я, который не имел к нему никакого отношения, но носил его фамилию.
В Томск я заехал всего на пару дней. Нигде в обществе не появлялся. Собрал вещи, перевел деньги в европейские банки и на первом же поезде уехал в Москву. Оттуда в Берлин. Затем в Женеву…
За семь лет своего европейского турне я объездил весь Старый Свет, изучил десять европейских языков и стенографию. Пробовал себя на литературном поприще. Но первые опыты оказались не слишком удачными, и я оставил литературу. Зато прослушал курс по биржевому делу в Оксфордском университете, потом купил акции сталелитейных компаний, и вскоре мой капитал вырос как на дрожжах. В один прекрасный момент я сказал себе: «Хватит», – продал акции, почти всю наличность перевел в швейцарские франки и отдал их на хранение «альпийским гномам»[40], оставив малую часть на жизнь.
Однако речь до конца ко мне так и не вернулась. Сколько ни бились надо мной логопеды и психиатры, я научился только издавать отдельные звуки, как животные. Язык же глухонемых я принципиально не стал изучать. Общество нормальных людей было моим. Пусть многие считали меня немым, зато загадочным и таинственным. И недостаток я перевел в разряд моих достоинств. Оказывается, немногословные мужчины производят в обществе впечатление гораздо более сильное, чем самые неистовые ораторы. Если в ваших глазах читается интеллект, вы образованны и недурны собой, хорошо одеваетесь, имеете счет в банке, умеете вести себя в обществе и при этом не чувствуете себя скованным, то будете приняты и обласканы в самых высоких кругах.
Последние полтора года я прожил в Праге. Этот город запал в мою душу, и я на удивление быстро сроднился с ним. Но Сибирь все равно оставалась роднее. К тому же в Европе пахло большой войной. А я не испытывал ни малейшего желания находиться в трудное время на вражеской стороне.
На станции Тайга к нашему поезду прицепили новый паровоз, и вагоны покатились обратно. Но поезд шел уже не на запад, а на север.
Я ехал из Москвы в вагоне первого класса единственным пассажиром в купе, и проводники были чрезвычайно предупредительны. Едва состав отошел от станции, как один из них, в белоснежном фартуке, заглянул в мое купе и услужливо поинтересовался:
– Чаю не желаете?
Я улыбнулся и показал на пустой стакан, стоявший на столике.
– Сию минуту!
Не успел я полюбоваться проносившимися мимо заснеженными елями, как передо мной на белой салфетке появился ароматный свежий чай в блестящем подстаканнике, а также сахарница и блюдце с баранками.
Улыбающийся проводник все еще стоял в дверях.
– Еще чего-нибудь изволите?
Я показал ему на диван, приглашая присесть. Он оглянулся в вагонный коридор и, убедившись, что его более никто не зовет, исполнил мою просьбу. Это был мужчина лет сорока, явно сибиряк. С характерной для здешних мест правильной русской речью и свободными манерами. Его предельная учтивость с пассажирами не имела ничего общего с холопским заискиванием перед господами, что так распространено среди обслуживающего персонала в Европейской России. Он просто хорошо выполнял свои служебные инструкции, не поступаясь при этом своим человеческим достоинством.
На лацкане его форменного пиджака блестела бляха с надписью «Станция Томск‑II». Возвращаясь после длительного отсутствия, я хотел хоть немного узнать, чем живут и дышат нынешние томичи.
Поводом для разговора послужило поездное расписание, на котором я обвел карандашом названия трех станций: Межениновка, Томск-I и Томск-II – и поставил перед ними жирный знак вопроса.
– О, вы, видимо, давно не были в Томске! – проводник понял мою проблему с полнамека. – Это еще в девятьсот девятом году сперва Межениновку переименовали в Томск первый, а ту станцию, что прежде называлась просто Томском, – в Томск второй. А чуть погодя станцию Басандайка назвали Межениновкой. Поначалу многие пассажиры путались. Иные важные господа, которые общение с нашим братом считают ниже своего достоинства, выходили на Межениновке и оказывались в глухой тайге. Их убеждаешь: вам, поди, в Томск надо, еще рано. Ведь явно не в деревню едут с дорогими чемоданами. Одних таких не удержал, высадились да еще меня отругали как последнего дурака. А потом начальству жалобу написали, мол, тридцать верст до города на лошадях добирались. Я на имя самого начальника Управления железной дороги объяснительную записку писал. Слава богу, разобрались и не прогнали меня со службы. А вы давно в Томске были?
«1906» – начертал я на расписании.
– Ну вы тогда вообще город не узнаете! – протянул проводник, являвшийся, похоже, большим патриотом.
Кстати, я заметил, что после потери голоса мне стало гораздо легче вызывать на откровенность даже малознакомых людей. В человеке потребность быть услышанным и понятым развита гораздо сильнее, чем самому услышать и понять другого человека. Ведь подавляющему большинству Homo sapiens[41] близки и понятны только свои проблемы, а нужды других мало интересны. Любая беседа подразумевает общение минимум двух людей. Причем вначале говорит один, излагает свои мысли или изливает собственную душу, а другой в это время слушает его и ожидает своей очереди. На митингах же вообще бедные ораторы томятся в длинных очередях и вынужденно слушают бредовые идеи своих предшественников, дожидаясь, когда же им дадут слово. В моем случае – все наоборот. Я не претендую даже на незначительную реплику, поэтому не сковываю собеседника никакими обязательствами по отношению к своей персоне. Он не рискует быть прерванным на половине фразы или неправильно понятым. Я только слушаю, слушаю и слушаю. Очень внимательно и всегда с интересом. И людям это нравится. Они раскрываются в разговоре со мной, иногда выдавая такие секреты, такие интимные тайны, о которых не сказали бы даже под пыткой. Ведь я – идеальный собеседник. Не спорю, не противоречу, не повышаю голоса. Нечто среднее между собакой и пастырем. Но лучше собаки, потому что все понимаю, а священника – потому что не стану наставлять на путь истинный решившего мне исповедоваться.
Память проводника отличалась любопытной избирательностью. События из политической, промышленной, образовательной, культурной и торгово-финансовой сфер городской жизни, будь то выборы в Государственную думу или назначение нового губернатора, оставались им совершенно не замеченными, зато чисто житейские, обывательские вещи он запоминал во всех подробностях.
«Я хочу поселиться в Томске на постоянное жительство. Но не знаю, где остановиться по приезде», – написал я на обратной стороне расписания.
Проводник оценил мою одежду и багаж:
– Лучше гостиницы, чем «Европа», в Томске нет. Кому средства позволяют, все останавливаются там. От вокзала Томск-1 до нее на автомобиле проезд стоит тридцать копеек. Ходит и омнибус на восемь персон. Но можно и на извозчике. Так дешевле.
Внезапно в проходе раздался шум. Проводник извинился и тут же выбежал из купе. Мне тоже стало интересно, и я выглянул за ним. Это пассажирка из дальнего купе вытаскивала свои огромные чемоданы, хотя до Томска оставалось ехать еще больше двух часов.
По своему внутреннему убранству гостиница «Европа» оправдывала свое название. Мраморные лестницы покрывали мягкие ковры, а высокие потолки украшала лепнина. В центральном холле и коридорах стояли экзотические растения в больших керамических горшках и деревянных кадках. Причудливые листья, отражаясь в развешанных на стенах зеркалах, создавали у постояльцев ощущение, что они находятся вовсе не в холодной Сибири, а в какой-нибудь экваториальной стране. Из большого окна моего номера открывался вид на устье речки Ушайки, где она впадала в Томь, одиноко стоящее на высоком берегу здание ресторана «Славянский базар», причальные склады, торговую биржу и базарную площадь. Хотя цены в гостинице даже мне, человеку небедному, показались явно завышенными, все же я решил остановиться здесь на пару-тройку дней, чтобы осмотреться и подыскать приличное постоянное жилье на приемлемых условиях.
Плотно поужинав в «Славянском базаре» ухой из осетрины и пельменями в грибном соусе, я прошелся по вечернему городу, с наслаждением вдыхая студеный сибирский воздух. Центр заметно преобразился в лучшую сторону. Прибавилось освещения. Стало больше фонарей, и витрины магазинов тоже источали электрический свет. Я зашел в книжный магазин Макушина[42] и накупил разной литературы. Книгу «Очерки русско-монгольской торговли», потанинскую брошюру «Областническая тенденция в Сибири», а еще местные газеты и журналы.
Поднявшись в свой номер, первым делом я просмотрел газету «Сибирская жизнь» в надежде увидеть знакомые фамилии. Особенно меня интересовал публицист Андреев, дядя зеленоглазой девочки, мысли о которой не оставляли меня до сих пор. Я боялся признаться себе в том, что именно желание увидеть это прелестное создание было решающим в выборе моего дальнейшего места жительства.
«Какая наивность и самонадеянность! – голос рассудка пытался урезонить мои чувства. – Ведь минуло целых восемь лет, девочка давно выросла и с ее необыкновенной красотой наверняка уже вышла замуж, а может быть, закончила учебу и уехала из города навсегда».
Но мне очень хотелось верить, что она здесь, свободна и помнит меня. К моей величайшей радости, Александр Васильевич Андреев значился в числе сотрудников редакции в качестве заведующего сибирским отделом. Я уже стал планировать визит в его хлебосольный дом. И тут мне попался на глаза журнал под названием «Сибирский студент», купленный мною больше из‑за ностальгии по былым университетским временам, чем из‑за полезности. Статья о сибирском патриотизме была подписана М. Шаталовым. В свою томскую бытность я знавал одного Шаталова. Он учился на юридическом факультете тремя курсами ниже, крутился в эсеровской среде. Звали его Михаилом, но студенты его иначе как отцом Бонифацием не величали. Отчество у него было такое оригинальное – Бонифациевич. До поступления в университет он учился в духовной семинарии. И внешне более походил на священнослужителя, чем на революционера. Лисьи черты лица, тихий и вкрадчивый голос выделяли его из сверстников. Я бегло пробежал глазами журнальные страницы и в разделе выходных данных прочитал: «Главный редактор – Шаталов Михаил Бонифациевич»[43]. Вопрос, кто введет меня в томское общество, решился сам собой.
Заваливаться без приглашения в гости к Андрееву, Муромскому или Потанину после шапочного знакомства и семилетней отлучки было не совсем прилично. Я надеялся, что гидом по современному Томску станет мой старый товарищ Чистяков, но, где его отыскать, не имел ни малейшего понятия, а Шаталов нашелся сам. И, судя по его положению в городе, легко мог ввести меня в круг передовой здешней интеллигенции.
Редакция журнала «Сибирский студент» располагалась на втором этаже главного университетского корпуса в узком, напоминающем монашескую келью кабинете. За столом в глубине комнаты, у самого окна, выходящего на задний двор, корпел над письмом молодой человек с давно не стриженной, растрепанной шевелюрой и жидкой бородкой.
– Вы ко мне? – спросил он, прищуриваясь и поправляя спавшее пенсне.
Я подошел ближе и приветливо улыбнулся.
– Бог ты мой, Коршунов! – с неподдельной радостью воскликнул главный редактор.
– Сколько лет, сколько зим! – продолжал он приговаривать, разглядывая меня. – Ну ты и впрямь выглядишь как английский джентльмен. Словно про тебя Пушкин писал в «Онегине»: «Как dandy лондонский одет – и наконец увидел свет». Ну хорош, хорош! Ничего не скажешь. Слушай, а ты же ни капельки не изменился. Только усы с бакенбардами отрастил. Но они тебе к лицу. И почему это в Европе люди так долго не стареют? Не то что мы, затерянные в евразийской глуши. Ты же года на три постарше меня. Но разве нас можно сравнить? Я уже пожилой господин, – он склонился и показал проплешину на голове, – а ты – франт, жених, донжуан. Бедные томские барышни, они все теперь будут сохнуть по тебе, а нас, бедных донкихотов, оставят без внимания.
Я достал из внутреннего кармана пальто блокнот в переплете из мягкой кожи и карандаш в серебряной инкрустированной вставке – эту изящную вещицу я приобрел в Париже – и написал на листке: «Я остановился в гостинице «Европа». Буду рад тебя видеть, когда ты освободишься».
Шаталов прочитал записку и сразу предложил выпить пива в мужской компании. Он зайдет за мной часам к шести.
Я улыбнулся в знак согласия и откланялся.
Редактор заехал за мной на извозчике без опоздания и, отпустив комплимент по поводу моего номера: «Богато живешь!» – заторопил меня.
– Я заказал столик на двоих в Общественном собрании. В тамошнем буфете готовят вкусно и недорого. Но если опоздаем, то наши места отдадут. Интеллигентная публика полюбила это заведение.
Я быстро оделся, и мы спустились по лестнице. Шаталовскую предусмотрительность относительно извозчика я оценил. К вечеру мороз окреп, а мое модное драповое пальто явно не соответствовало здешнему климату.
В буфете Общественного собрания, несмотря на довольно ранний для ужина час, было действительно многолюдно. В заведение то и дело заглядывали хорошо одетые господа, но, увидев, что свободных мест нет, удрученно уходили прочь.
Шаталов заказал четыре большие кружки свежего крюгеровского пива[44] и закуску.
– Ты в Томске по делам или как? – спросил меня он, сдувая с кружки пивную пену.
Я заранее приготовил свой блокнот и быстро написал: «Хочу остаться здесь. Мне нужно снять приличную квартиру и поступить на службу».
Отец Бонифаций выразительно посмотрел на меня и уже с некоторым высокомерием поинтересовался:
– Извини, конечно, но у тебя какая имеется специальность? Если мне не изменяет память, то диплом правоведа ты так и не получил. Довелось доучиться в каком-нибудь университете?
«Юридического диплома у меня до сих пор нет. Хотел бы вновь восстановиться на нашем факультете. Правда, еще изучал финансы в Оксфорде, но получил только сертификат. Владею десятью европейскими языками. Хорошо знаком со стенографией. Умею печатать на машинке».
Шаталов призадумался, пригубил пиво и ответил:
– Относительно квартиры не беспокойся. Найдем в самом центре и даже с телефоном. Что касается службы – с этим сложнее. На губернских вакансиях героев революции не жалуют. Университет тебе вначале надо закончить. Остается частный сектор, местное самоуправление и, может быть, суд. Чтобы найти хорошее место, нужно время. Но если тебя не сильно заботит денежная сторона, – редактор еще раз окинул взором мой дорогой костюм, – и ты просто жаждешь интересной работы, где все твои навыки будут востребованы, то я могу пристроить тебя хоть сегодня.
Настала пора мне выразить взглядом свое удивление. На какую же работу решил определить меня Шаталов?
Но Михаил Бонифациевич, похоже, решил помучить меня и ходил вокруг да около:
– Эта работа важна для всего человечества. Но за нее ты не получишь ни копейки. Ну как, согласен?
«Что я должен делать?» – написал я в блокноте.
Официант принес еще пива. Шаталов явно не спешил с ответом. Он выпил полкружки и поинтересовался:
– Ты ведь знаком с Потаниным?
Я утвердительно кивнул головой.
– И наверняка знаешь, в какой он проживает нищете. Обещанная от географического общества пожизненная пенсия за путешествие по Северо-Западной Монголии – тысяча рублей ежегодно – куда-то испарилась. От казны он получает всего 25 рублей в месяц. Невеликие деньги по нынешним временам. К тому же Григорий Николаевич недавно женился…
Я открыл рот от изумления. Если в 1905 году томичи праздновали его семидесятилетие, то сейчас ему уже около восьмидесяти!
– На поэтессе из Барнаула Павловой[45]. Ты не читал ее «Песен сибирячки»?
Я покачал головой.
– И не читай. Ничего особенного. Но старик от нее без ума. Она женщина еще молодая и весьма экзальтированная. Выходя замуж за маститого старца, рассчитывала на безбедную жизнь. А с него много ли возьмешь? Он сам с себя снимет последнюю рубашку и отдаст ближнему. А теперь она пилит его целыми днями за свою погубленную молодость. Мы, его ученики, решили помочь Григорию Николаевичу содержать семью. Предложили ему написать мемуары и издать их в «Сибирской жизни», а в случае успеха – и в Санкт-Петербурге отдельной книгой большим тиражом. Весь гонорар – Потанину. Ведь он – фигура всероссийского масштаба. После смерти Толстого он вообще на всю империю один такой остался.
Я вопросительно смотрел на Шаталова и никак не мог взять в толк, при чем тут я.
– Сам-то сибирский дедушка за это предложение ухватился с великим энтузиазмом. И сказать ему есть что. Какая жизнь прожита! Вот только ослеп он почти совсем. Без секретаря работать не может.
Тут я начал понимать, к чему клонит мой собеседник.
– У Григория Николаевича от добровольных помощников отбоя нет. Поработать рядом с великим человеком – уже честь. Только все они женского пола. А жена его Мария Георгиевна ревнует старика к каждой юбке. Истерики на весь дом закатывает. А он ее еще и подначивает, сам кокетничает с секретаршами. И вдруг появляешься ты: мужчина, умный, интеллигентный и, главное, молчаливый. К тому же знаешь стенографию и языки. Поверь мне, потанинские труды заслуживают того, чтобы их читали европейцы. Мне кажется, что тебя послала сама судьба. Ну как? Едем?
Я пожал плечами: мол, куда?
– К Григорию Николаевичу. Сегодня как раз пятница. Он принимает гостей. Послушаем мудрого человека. Заодно, может быть, и договоритесь.
Щелчок кнутом по спине каурой кобылы далеким эхом отозвался в кристальном морозном воздухе, и извозчик помчал нас вниз по Почтамтской. Сани хорошо скользили под гору по занесенной снегом мостовой. Обогнув пассаж Второва, мы проехали вдоль Ушайки и, лихо перемахнув через Думский мост, резко остановились у начала Ефремовского взвоза, ведущего в гору к католическому костелу.
Шаталов расплатился с возничим, и мы поднялись на высокое крыльцо. В сенях было тоже холодно. Мои ноги в австрийских туфлях так замерзли, что я их почти не чувствовал. Отец Бонифаций для вежливости позвонил в колокольчик третьей квартиры и сразу потянул дверь на себя.
Она отворилась, и мы втиснулись в узкую прихожую, завешанную шубами, шинелями и пальто. Застеленный домотканым половиком пол был завален валенками и сапогами. Я принялся расшнуровывать туфли, но выглянувшая из комнаты женщина средних лет строгим голосом приказала:
– Не разувайтесь. У нас холодно. Давайте ваше пальто, я отнесу его в спальню.
Шаталов, уже успевший разоблачиться и приглаживающий перед тусклым зеркалом свою растрепанную шевелюру, представил меня даме.
Это оказалась хозяйка квартиры, жена Григория Николаевича, Мария Георгиевна. Она жеманно протянула мне для поцелуя свою белую ручку. Мне почему-то вспомнилось стихотворение Саши Чёрного[46], которое я недавно читал в «Сатириконе»[47] и запомнил почти наизусть:
Она была поэтесса,
Поэтесса бальзаковских лет.
А он был просто повеса,
Курчавый и пылкий брюнет.
«Да, жена Потанина – та еще штучка, – подумал я. – И еще неизвестно, кто кого должен ревновать в этой непростой семье».
Тем временем хозяйка проводила нас в залу, набитую до отказа. Все места на диване, на креслах, стульях, табуретах были давно заняты. Некоторые молодые люди стояли. Нам пришлось присоединиться к ним. Единственное, что я смог себе позволить, – это упереться плечом в дверной косяк.
В центре комнаты, в кресле, укутанный старым серым пледом, сидел Потанин. Время еще состарило его. Глубокие морщины изрезали лицо, и сам он высох, сделался совсем маленьким и сгорбился. С носа то и дело сползали очки с очень большими и выпуклыми линзами. Но они, видимо, добавляли ему мало зрения. Скоро он вообще снял их.
– Главный фактор в природе, который обусловливает физиономию страны, – климат. Он формирует ее флору, пейзаж, фауну и, наконец, культуру человека. Разница между погодными условиями Сибири и Европейской России громадна. Наш климат в высшей степени континентальный, сухой, тогда как в Европейской России сильно чувствуется влияние океана, хотя и не такое, как в Западной Европе. Контраст между климатическими условиями Сибири и Европейской России столь же существен, как между климатом Европейской России и Западной Европы.
Его голос изменился совсем в обратном направлении, нежели внешность. Он приобрел некое пророческое звучание. То, о чем говорил Григорий Николаевич, нельзя было подвергнуть ни малейшему сомнению. Его мозг с возрастом научился отбрасывать все лишнее, он видел самую суть фундаментальных проблем человеческого бытия и говорил об этом просто и обыденно, как о чем-то само собой разумеющемся. И у каждого прослушавшего его лекцию невольно возникал вопрос: как все просто, но почему я сам до этого не додумался?
– Воздействие сибирского климата уже отмечено на организмах культурных растений. Зерно сибирской пшеницы вырабатывает более клейковины, чем русской. Клевер в сибирских условиях теряет в развитии листьев, зато семя нашего клевера ядренее, поэтому агрономы рекомендуют выращивать его не на корм скоту, а для продажи семян. Немецкие сельские хозяева предпочитают семена клевера из восточных частей России своим. Если растения испытывают влияние сибирского климата, то, вероятно, подчиняются ему и животные, а вместе с ними и человек.
Климат – самый упорный, самый закоснелый сепаратист, и ничто не помешает ему вопреки шовинистическим, обрусительным вожделениям образовать расу, если в нем самом есть особенности.
В Сибири метисация с инородцами стремится образовать своеобразный народно-областной тип, не разделяющий признаков родоначальных рас – славяно-русской и азиатско-инородческой. Физические особенности этого типа: сужение внешнего угла глаза, выдающиеся скулы, редкая борода и расходящиеся в коленях ноги.
Психическая сторона коренного сибиряка иная, чем великоросса. Российский человек, хотя бы и крестьянин, более гибок и развязен в суждениях о вещах, чем сибиряк. Наш же, напротив, простак: ум его не гибок, логические приемы не развиты, ассоциации идей немногосложны. Зато в сибирском народе рассудок преобладает над чувствами больше, чем в великорусском. Холодно-рассудочная практическая расчетливость сибиряков подавляет в них всякое идеалистическое настроение. Оттого сибиряки гораздо менее мистичны и религиозны, чем российские люди. Ум сибиряка есть отражение дикой сибирской природы и продукт влияния полудиких азиатских племен. Инстинктивная жажда всяких новых впечатлений и отсутствие староверческого отвращения к новизне есть признак молодости нации. В Сибири даже простонародье значительно отличается страстью к моде и щегольству. Здесь и в деревнях можно видеть шиньоны, кринолины[48], бурнусы[49], часы, обои, диваны, цветы в полисадниках…
Некоторые «просвещенные» российские европейцы изображают сибирского мужика зажиревшим и глухим ко всяким интересам, кроме интересов животной жизни. Им кажется, что на сибирской почве из великоросской народности расцвел особый, очень несимпатичный для них тип. Но это не тип, а стадия, в которой находится сибирское крестьянство. Она временна. Зажиточность сибирского крестьянина не помешала бы образованию духовных интересов в здешней деревне, если бы не печальные условия сибирской жизни…
В сибирском мужике нет той дрессировки, какая заметна в крепостном крестьянине, который веками выработал в себе искусство подчинения воле своего барина. Из земледельца-коллективиста сибирский крестьянин обратился в земледельца-индивидуалиста. В первое столетие освоения Сибири большинство колонистов занималось звероловством, и многие уходили в тайгу в одиночку и проводили там по нескольку месяцев, не имея общения с остальным миром. Но склонность к коллективизму у них сохранилась в скрытом виде. И при определенных условиях они опять смогут стать коллективистами, какими были на родине.
По меткому замечанию Ядринцева, «сибиряк считает себя русским, а на русского поселенца смотрит как на совершенно чужого ему человека и сомневается в его русской национальности». А Щапов[50] полагал, что «сибиряк – это молодой великоросс».
Сибирский характер только еще складывается, как и сама метисация продолжается. Мы стоим не у могилы, чтобы могли составить верную эпитафию, а у колыбели младенца. У сибирского населения все впереди. Это лист белой бумаги, на котором трудно сказать, что напишет жизнь…
Поток холодного воздуха, ворвавшийся в кабинет через балконную дверь, разбудил Сергея.
Он невольно поежился и попытался свернуться в кресле калачиком, чтобы согреться, но очередной порыв сквозняка пробудил его окончательно. Он протер глаза.
Пожелтевшие листы прадедовой рукописи перелистывал ветер с Влтавы. Недопитая бутылка виски, немытые рюмка и бокалы, одинокий надкусанный бутерброд в окружении хлебных крошек на тарелке…
В гостиной по паркету застучали каблучки.
«О господи! Это, наверняка, Жаклин!» – пронеслось у него в голове, и он, как ужаленный, подскочил с кресла и стал впопыхах прибирать на столе.
– Доброе утро, племянник! – ледяным душем обдало его теткино приветствие. – Уже одиннадцатый час, пора просыпаться.
– Я вчера поздно заснул, – попытался он оправдаться.
– Я вижу, – Жаклин посмотрела на бутылку виски, а потом с укоризной на Сергея и добавила: – Чем пьянствовать в одиночестве, не лучше ли совершить экскурсию по старой доброй Праге?
Коршунов не возражал, но попросил десять минут на сборы.
Перед экскурсией Жаклин поинтересовалась, где он уже успел побывать, и с учетом этого составила программу.
У подъезда их ожидал красный «Фольксваген-гольф». Канадка нажала на кнопку сигнализации, авто ей приветливо подмигнуло и радостно взвизгнуло, как щенок. Молодая женщина уверенно открыла дверцу и села за руль. Коршунов втиснулся на переднее пассажирское сиденье.
– Здесь немного тесновато, – извинилась Жаклин. – В Монреале у меня более просторный автомобиль. Но Крайчек одолжил мне только такой.
Тетка брезгливо посмотрела на поношенную куртку Сергея и заявила:
– Тебе надо срочно сменить гардероб. Твои вещи не только выглядят непрезентабельно, но еще и дурно пахнут!
Она демонстративно сморщила свой очаровательный носик.
Коршунов покраснел и открыл окно.
Между тем Жаклин переехала через мост и, свернув в переулок, аккуратно припарковала маленькую машинку у тротуара.
Она показала Сергею достопримечательности Градчан, затем провела его по Пражскому Граду. Как раз в это время сменялся почетный караул гвардейцев перед резиденцией главы чешского государства. Осмотрев кафедральный собор святого Вита, по Золотой улочке, застроенной маленькими, почти игрушечными домиками, они спустились с холма. Потом погуляли по Малой Стране и вернулись к Карлову мосту[51].
– А это мое самое любимое место в Праге, – призналась Жаклин, когда они ступили на древний каменный мост. – Оно на самом деле святое. Мне здесь настолько хорошо, что начинаю смеяться без причины. Как на Ниагарском водопаде. Но там я понимаю причину. Человеку передается энергия падающего огромного количества воды, и он невольно начинает веселиться. А здесь – тайна. Ты чувствуешь драйв?
Но кроме головной боли с похмелья, правда, несколько притупившейся за двухчасовую прогулку, Сергей пока не ощущал ничего. Его внимание привлекли утки, плавающие под мостом.
«Вот бы сейчас мелкашку[52]!» – почему-то подумалось ему. Но сразу стало стыдно за эту кровожадную мысль. Утки так забавно плескались, ныряли в мутную воду Влтавы, а потом чистили красными клювами свои крылышки.
Где-то впереди слышался звук саксофона. Это бродячий музыкант наигрывал неизвестную ему мелодию.
И тут Сергей почувствовал, что в нем нет никакой боли, злобы, зависти, ему легко и свободно. Так легко, что хочется дурачиться, танцевать, петь. Он осмотрелся вокруг и понял, что все люди, попадающиеся им навстречу, тоже испытывают подобные чувства. Не было ни одного мрачного лица. Одни приветливые улыбки. Он посмотрел на Жаклин. Она танцевала с закрытыми глазами под мелодию уличного музыканта. Сергей в своей жизни не видел более красивой и одухотворенной женщины. Весь ее облик дышал любовью и нежностью. И он не смог более сдерживать себя. Как зомби, он подошел к ней и положил руки ей на плечи. Она даже не подумала высвободиться, а наоборот – прильнула к нему еще ближе. Так, обнявшись, как влюбленные, они пошли дальше по мосту.
Наваждение покинуло их лишь на узкой улочке в Старом городе. Жаклин освободилась из-под его руки, открыла глаза и спросила:
– Что это было? Я ничего не помню.
– Я тоже, – соврал Сергей и покраснел.
На обед в маленьком ресторанчике они заказали свиные колбаски. Ожидая заказ, чтобы избавиться от неловкого ощущения после прогулки по мосту, Сергей завел разговор о прадедовой рукописи.
– А ты на чем остановился? – спросила Жаклин.
– Когда Потанин рассказывает о сибирском характере.
– О! Завидую! Самое интересное у тебя еще впереди.
– Но я и так уже узнал много нового. Одна фраза, что сибиряк сомневается в русском происхождении жителя Европейской России, чего только стоит! Я-то наивно полагал, что сам, на личном опыте дошел до мысли, что настоящие русские живут только в Сибири. А оказалось: еще сто лет назад мои земляки в этом не сомневались и даже подвели тому теоретическое обоснование.
Жаклин улыбнулась:
– Тебя ждет еще много открытий. А про какой свой опыт ты заикнулся? – неожиданно спросила она.
– Это долгая история, – попытался увильнуть Сергей.
– А мы никуда не торопимся.
– Тебе будет неинтересно. Это наши российские проблемы.
– Ошибаешься, Серёжа. Все, что касается современной России, меня очень интересует. Я же исследователь. О прошлом я могу прочитать в книгах, а вот о живых ощущениях современников, особенно об их личном опыте, я могу узнать только от тебя. Так что выкладывай свою длинную историю. Я вся – внимание.
Это было в 1990 году. Еще в советские времена. Да, представь себе, я уже такой древний. К тому времени я успел окончить философский факультет университета, разочароваться в выбранной специальности, оставить аспирантуру и год поработать в отделе сельского хозяйства областной партийной газеты корреспондентом. А еще я имел неосторожность сделать одну роковую глупость: жениться.
Пожалуйста, не смотри на меня таким осуждающим взором. Да, я – многоженец. Дважды вступал в законный брак, а в одном до сих пор даже состою.
Причем от каждого брака у меня есть дети. Девочка – от первого, и мальчик – от второго. Но дочка уже взрослая. Ей недавно исполнилось восемнадцать лет, и алименты на ее содержание я уже не плачу.
Моя первая жена была очень красивой. Ты, кстати, на нее чем-то похожа, но ты гораздо миниатюрнее и интеллигентнее. А она была крупной девицей, настоящей русской бабой. Скандалы начались сразу после свадьбы. Я уже решил с ней развестись, но она оказалось беременной. Потом последовали два года истерик и ссор. И передо мной возникла дилемма: либо сбегать от нее, либо отправляться в психбольницу. Я выбрал первое. Это была настоящая эвакуация.
В отличие от личной жизни моя карьера была успешной. Передо мной уже маячила перспектива возглавить отдел сельского хозяйства, ибо мой предшественник перешел в центральную газету. Но эта должность была номенклатурой обкома КПСС, и ее мог занять только коммунист. Да, представь себе, я даже в партии успел побывать. В заявлении о приеме я написал какую-то штампованную чушь типа «хочу быть в авангарде обновления и перестройки нашего общества». В горбачевские времена такая формулировка была модной. И меня на партийном собрании приняли кандидатом в члены КПСС. Заведующим отделом, правда, не назначили, ведь кандидатский срок еще не прошел, а только исполняющим обязанности. Но и это было по тем временам большим достижением для 24-летнего пацана. Если бы советская империя не развалилась, моя жизнь сложилась бы успешнее, чем в демократической России.
Понимаешь, тогда у журналистов был один хозяин – партия, работать было значительно легче, и профессия была гораздо в большем почете. Сейчас же кто платит деньги, тот и заказывает музыку. Мы, представители второй древнейшей профессии, гораздо более циничны, чем представительницы первой. Проститутки хоть торгуют собственным телом, а мы же – своей гражданской позицией. Причем сознательно и корыстно обманываем общество.
При командно-административной системе я мог одной критической статьей снять с должности руководителя любого предприятия, если он проворовался или развалил производство. Когда я приезжал в командировку в какой-нибудь район, меня встречали как очень важную персону – на уровне первого секретаря райкома, для поездки в хозяйства предоставляли машину и провожатого, селили в лучший номер в гостинице.
Сейчас же новые хозяева жизни – чиновники и бизнесмены – на любую критику плюют с высокой колокольни. Поначалу хоть немного побаивались газеты, по телефону раздавались анонимные звонки с угрозами. Хоть так ощущалась значимость профессии. А сейчас они просто покупают прессу, причем задешево. Зачем с ней воевать? И свободы слова вообще никакой не стало. Мои журналистские расследования, которые я провожу по собственной инициативе, вообще не попадают на страницы газеты. Главный редактор заворачивает их под предлогом, что фигуранты критики – наши основные рекламодатели, и с ними нам нельзя ссориться. Приветствуются только хорошо оплачиваемые конкурентами «наезды», и то лишь в том случае, если противная сторона не заплатит больше.
Извини за лирическое отступление. Просто наболело на душе.
Ну вот, я ушел из дома, поселился у мамы и подал на развод, а моя благоверная решила за это поломать мне карьеру. Бегала к главному редактору, в отдел пропаганды обкома партии. Дескать, повлияйте на молодого коммуниста, помогите сохранить семью – ячейку общества. Мое персональное дело даже рассматривало партбюро редакции. Старые коммунисты осуждающе смотрели на меня, словно своим моральным обликом я уронил авторитет их партии в целом.
Я все-таки добился развода через суд, но понимал, что моя бывшая жена не даст мне спокойно жить и работать в Томске. К тому же маме в Сибири был не климат, ее страшно мучили приступы ревматизма и гипертонии, особенно в межсезонье. И мы на семейном совете решили перебираться в теплые края. У матери жили какие-то друзья в Ростове-на‑Дону, и мой выбор пал на этот город.
Возвращаясь из Трускавца – это такой курорт на Западной Украине, где лечат заболевания почек, я завернул в Ростов и забросил в редакцию тамошней областной газеты свои публикации. Честно признаюсь, я мало на что рассчитывал. Но через пару месяцев мне позвонили оттуда и пригласили на работу, причем на такую же должность, какую я занимал в Томске, и даже с более высоким окладом. Ну я и дернул из Сибири на Дон.
1 июня я вышел на новое место работы. Мне сразу выделили отдельный кабинет. Вот только с жильем возникла проблема. Кроме места в общежитской малосемейке мне ничего предложить не могли. Ты не знаешь, что такое малосемейка? Попробую объяснить. Это такая маленькая однокомнатная квартира с малюсенькой кухонькой размером со шкаф и еще меньшим санузлом. В этой квартире уже жил один разведенный журналист, временно оставивший работу в редакции ради обучения на очном отделении Высшей партийной школы. Там же, в Ростове-на‑Дону. Но все слушатели ВПШ обеспечивались общежитием. Оно находилось в центре города, издательское же – в отдаленном микрорайоне. Поэтому Василий, так звали моего соседа, в основном обитал в общежитии ВПШ. А я жил словно у него на квартире, потому что наша комната была обставлена его мебелью и домашней утварью. Я ведь явился в Ростов налегке, с одним чемоданом.
Лето в тот год выдалось очень жарким. Температура не опускалась ниже 30 градусов по Цельсию. А мне еще приходилось знакомиться с коллегами в неформальной обстановке. Что было сопряжено с застольями и изрядным употреблением спиртного. Я изнывал от жары, обливался потом, но терпел.
Первая моя командировка была в пригородный район, где в один большой агропромышленный комбинат собрали все совхозы, колхозы и перерабатывающие сельскохозяйственное сырье предприятия. Моим заданием было изучить этот опыт и подготовить серию материалов – как о положительных его сторонах, так и о недостатках.
На комбинате меня приняли по высшему разряду. Сам генеральный директор, Герой Социалистического Труда, личность известная на весь Союз, уделил мне полчаса для интервью, а в провожатые мне выделил своего заместителя и секретаря парткома. На «Волге» с кондиционером, что по тем временам было редкостью, меня провезли по «потемкинским деревням», организовали встречи со знатными работягами, специально натасканными для общения с прессой. Дело клонилось к вечеру, и я попросил свою свиту отвезти меня в город.
– А как же ужин? – обиженно произнес секретарь парткома.
Против него я ничуть не возражал, ведь изрядно проголодался. Поинтересовался лишь, где мы будем ужинать?
– Да вот найдем лесопосадку покрасивее, там и остановимся, – пояснил главный коммунист комбината.
Я стал догадываться, почему мы так долго стояли возле столовой, видимо, дожидались, пока нам соберут сухой паек.
«Волга» остановилась на краю пшеничного поля у редких, искусственно высаженных деревцев, и мои провожатые стали вытаскивать из багажника машины полные коробки с едой, шампанским, а в довершение извлекли на белый свет ящик пива и целый ящик водки. Это целых двадцать бутылок. Такими декалитрами можно было напоить всю нашу редакцию, а не только одного журналиста.
Для меня, приехавшего из области, где некогда рулил Егор Кузьмич Лигачёв, вторая фигура в КПСС после Горбачёва, и где особенно рьяно исполнялись постановления партии и правительства по борьбе с пьянством и алкоголизмом, эта батарея бутылок представляла целое состояние. Нигде в Сибири меня так не встречали.
– Ну, по маленькой за знакомство! – предложил тост секретарь парткома.
Пришлось выпить. Со своим уставом в чужой монастырь ведь не полезешь! Я же не знал, какие здесь порядки, и решил действовать по ситуации. Поддерживать компанию, но слишком не напиваться. Черт знает чего можно от этих донских казаков ожидать.
Заместитель директора был мужчина грузный и не слишком здоровый. Выпив пару рюмок водки, он стал сачковать и больше налегал на еду – бутерброды с балычком, сервелатом и красной икрой, словно из обкомовского буфета, чего простой народ в ту пору в магазинах никогда не видел. Я решил последовать его примеру. И как ни пытался секретарь парткома меня напоить, у него это не получилась, только сам напился в стельку.
– У меня есть один знакомый корреспондент в вашей редакции. Он, когда приезжает в командировку, всегда говорит одну фразу: «Я – человек маленький, но могу так вам осложнить жизнь, что мало не покажется», – лепетал он мне пьяным голосом.
А у меня от сердца отлегло, что не один я такой коррупционер в конторе и продаюсь за водку с бутербродами. Ах, сейчас бы вместо этих лебезящих и заискивающих передо мной неискренних людей сюда моих томских друзей и подружек, мы бы мигом умяли все их буржуйские запасы! И тогда бы я позволил себе расслабиться на славу, а то сижу как Штирлиц между Мюллером и Шелленбергом[53], боюсь брякнуть лишнее слово и не знаю, как прореагирует «центр» на эту мою моральную неустойчивость.
Секретарь парткома наверняка считался на комбинате записным и непьянеющим тамадой, за что и был поставлен на работу с людьми, но против сибирской закваски ему было не устоять. И хотя я давно перестал филонить и пил наравне с ним, но его уже совсем развезло, а у меня ни в одном глазу, под такую закуску я еще много мог выпить.
– Сергей Николаевич, а может быть, девуленьку? – неожиданно предложил он.
Я вначале даже не понял, о чем идет речь. Но мой собутыльник объяснил суть предложения:
– У меня в комитете комсомола такие девчата работают – залюбуетесь! Даже из «Правды» корреспондент к нам специально ради них приезжает. Обслуживают по самому высокому разряду. Одно ваше слово – мы их тут же по рации сюда вызовем.
Ну это уже был явный перебор! Я недавно смотрел фильм «ЧП районного масштаба»[54], и там был эпизод, как комсомольские секретари развлекались в сауне с комсомолками, а проще сказать, штатными путанами, но искренне полагал, что такое возможно только в кино. А тут мне наяву подкладывают девок при исполнении служебного задания! К такому повороту событий я был явно не готов.
– Спасибо. Но я привык сам решать эти вопросы. Мне пора домой, – строго сказал я и встал с подушки, любезно подложенной водителем под мой зад.
– Вы что, Сергей Николаевич, банкет в самом разгаре! Мы вас просто так не отпустим, – с досадой протянул моментально протрезвевший секретарь парткома.
– Извините, товарищи, но мне действительно уже пора. Завтра в девять утра я должен быть в обкоме партии. А перед этим не мешало бы хорошенько выспаться. Спасибо вам за угощение, но работа превыше всего, – заявил я ледяным голосом.
Про обком я, конечно же, соврал. Никто меня завтра там не ждал. Но именно эта ложь подействовала на представителей принимающей стороны. Они молча собрали остатки ужина в коробки, загрузили их обратно в багажник, в том числе и почти полный ящик водки, и повезли меня в сторону областного центра.
Когда «Волга» остановилась перед входом в мое общежитие, заместитель директора предложил мне забрать содержимое багажника, мол, шофер поможет все донести до квартиры. Я отказался.
– Но тогда хоть на завтрак себе чего-нибудь возьмите, – умоляющим тоном произнес зам и чуть ли не силой всучил мне в руки тяжелый пакет.
Я растерялся в первый миг, а когда опомнился, «Волга» уже сорвалась с места, и заместитель директора приветливо помахал мне рукой в открытое окно.
В пакете было две бутылки «Столичной», палка сервелата, крупный кусок осетрового балыка, две банки красной и одна банка черной икры.
Так я впервые в своей жизни получил замаскированную взятку. А на следующий день мне в редакцию позвонил заместитель директора комбината и «по старой дружбе» попросил меня, когда я напишу статьи, перед сдачей в печать предварительно показать ему. Что я потом и сделал. Но «лесопосадочным» друзьям даже не пришлось ничего править в моих рукописях, ибо мой внутренний цензор это сделал за них. В двух статьях я расхваливал их передовой опыт, а третий материал, который и должен был содержать критику, получился больше проблемным. Я очень деликатно на примере конкретного агропромышленного объединения рассуждал о проблемах сельского хозяйства страны в целом.
Оказалось, что я не ошибся в оценке своего первого командировочного застолья. Так действительно было принято на Дону. Со временем я даже привык к этому. А когда меня обламывали с ужином, то начинал обижаться и выплескивал свою неудовлетворенность на страницы газеты в виде серьезной порции критики.
Ящик черешни из плодоводческого или кусок мяса из животноводческого хозяйства стали обычными для меня подношениями. А однажды благодарный директор бахчевого совхоза за репортаж о его передовом опыте прислал мне целый грузовик арбузов. Бедный водитель никак не мог понять, почему я отказался от этого дара, а взял всего пару крупных и спелых полосатых кавунов. Мне просто некуда было их выгружать. В моей общежитской каморке, заставленной Васькиной мебелью, не уместилась бы даже маленькая тележка.
Постепенно я обживался на донской земле, заводил нужные знакомства и сам становился нужным человеком для других избранных. Зато себя уважал все меньше и меньше. И у меня почему-то совсем не складывались отношения с тамошними женщинами. Словно рок какой-то навис надо мной. Тем, которые более или менее нравились мне, не нравился я. А те, которые сохли по мне и готовы были отдаться по первому зову, меня абсолютно не вдохновляли. Так я и промаялся в одиночестве все свои сто дней пребывания в Ростове-на‑Дону. Пока не наступила закономерная развязка.
Своим трудоустройством в ростовскую газету, как оказалось, я был обязан горбачевской демократизации. В ту пору было модно, чтобы трудовые коллективы сами выбирали себе руководителей. Эта волна докатилась и до редакции областной газеты. Журналисты на собрании при тайном голосовании сами выбрали первого заместителя редактора. Победил заведующий отделом сельского хозяйства, а до этого собкор по центральным районам области Иван Петрович Ощепков. Он был старше меня лет на семь, успешно женат и воспитывал двух детей – мальчика и девочку.
Встав у руля, он первым делом начал формировать команду из лично преданных ему людей. Одного парня подтянул из Казахстана и поставил его на свое собкоровское место в Каменске-Шахтинском, а меня сразу посадил в кресло завотделом.
Обещанного жилья в областном центре мне в ближайший год не светило. Неожиданно в редакции нарисовался собкор из Каменска, такой же варяг, как и я, и написал заявление на увольнение по собственному желанию, сославшись на семейные обстоятельства, дескать, жена не хочет сюда переезжать.
Получив на руки трудовую книжку, он зашел ко мне в кабинет попрощаться и вскользь посетовал, что уже выделенная ему в Каменске квартира уйдет на сторону. Я намотал эту новость себе на ус, поразмышлял денек, а назавтра зашел в кабинет первого зама и выразил желание поехать собкором в Каменск.
Моя инициатива вначале Ощепкову показалась странной, ведь в редакционной иерархии собкор стоял на ступень ниже заведующего отделом, но когда я произнес слово «квартира», Иван Петрович сразу все понял и очень обрадовался.
– А ты здорово придумал, честное слово. В Каменске ты крепко станешь на ноги. Все бытовые вопросы там решатся сами собой. Я тебя познакомлю с руководителями города и района. Будешь кататься как сыр в масле. Сам себе хозяин. Все местные начальники будут перед тобой шапку ломать. А там, глядишь, и у нас перестановки произойдут. Мне тут в обкоме шепнули на ухо, – Ощепков понизил голос, – что первый секретарь недоволен нашим редактором. Представляешь, если его турнут, кто тогда займет редакторское кресло?
Я показал пальцем на своего шефа.
– Верно мыслишь, – похвалил меня Иван Петрович. – Лучше быть первым в ауле, чем вторым в Риме. А ты к тому времени на собкоровских харчах жирком обрастешь. Хозяйство заведешь, машину купишь, может быть, женишься или со своей бывшей помиришься. В жизни всякое, брат, бывает. И снова займешь мое место, только теперь вот это.
И он указал на свое кресло, а потом похлопал меня по плечу и произнес:
– Отважные герои всегда идут в обход. На завтра ничего не планируй, поедем в Каменск. На твою презентацию.
Черная «Волга» с обкомовскими номерами преодолела сто километров за час с небольшим. «На автобусе это путешествие заняло бы вдвое больше времени», – отметил я про себя.
Мы припарковались на стоянке для служебных машин у самого входа в горком партии.
Ощепков уверенно, как и положено областному начальнику, поднялся по лестнице и открыл дверь в приемную. Я следовал за ним как верный оруженосец.
– Василий Иванович у себя? – громко спросил он расплывшуюся в улыбке дородную секретаршу и, не дождавшись ответа, по-хозяйски открыл дверь в кабинет первого секретаря.
Партийный лидер города восседал под большим портретом Горбачёва за широким письменным столом, на лакированной поверхности которого не было ни одной бумажки. Только настольный календарь, малахитовая подставка для ручек, остро заточенные карандаши да бронзовый бюст Ленина с краю. Своей сверкающей лысиной он походил на партийных вождей. Только лицо у него было слишком вытянутое.
– Иван Петрович! Какими судьбами? Какая радость! – физиономия первого расползлась в елейной улыбке.
– Вот привез вам нового собкора. Знакомьтесь, Сергей Николаевич Коршунов. Прошу любить и жаловать, – напыщенно представил меня Ощепков.
– Как же, читали его статьи. Грамотно хлопец пишет и очень точно улавливает текущую политическую конъюнктуру. Нам такие люди нужны, – заранее похвалил меня секретарь горкома и крепко пожал мне руку.
– Вы, поди, устали и проголодались с дороги? Давайте пообедаем и обсудим в непринужденной дружеской атмосфере все вопросы, – предложил хозяин кабинета.
Мы с Ощепковым не возражали. И Василий Иванович провел нас в свою комнату отдыха. Под портретом Горбачёва в стене, обшитой лакированными щитами, открылась дверь, совсем не заметная для постороннего глаза. Переступив порог, из рабочего кабинета, как по мановению волшебной палочки, мы переместились в домашний, немного мещанский уют. Здесь стоял раскладной диван с креслами, сервант с дорогой посудой и, главное, поражал своим изыском и разнообразием накрытый стол. Я не буду утомлять тебя описанием всех выставленных яств. Скажу только, что у меня создалось впечатление, что мы попали на какой-то юбилей, но никак не на рядовой обед.
Не успели мы усесться за столом, как к нам присоединился четвертый участник застолья – затюканный мужик в очках на длинном носу.
– Это председатель нашего горисполкома.
Секретарь горкома представил его по имени и отчеству, но я их забыл, потому что давно это уже было, и не суть важно для моего рассказа, как его зовут.
В общем, мы стали выпивать и закусывать. Ощепков сразу направил разговор в нужное русло:
– Квартира для собкора готова?
– Да. Трехкомнатная. На третьем этаже. На тихой улочке в самом центре города. Там жил прокурор города. Он только что переехал в Ростов на повышение.
– Но я же один. Как вы мне выделите одному целых три комнаты? – удивился я.
Секретарь горкома посмотрел на меня как на ненормального и спокойно ответил:
– Вы и будете жить в одной комнате. В другой у вас будет корпункт, а в третьей – общественная приемная. К тому же вы – молодой человек, наверняка скоро обзаведетесь семьей. Детишки пойдут. Вы не переживайте, Сергей Николаевич, мы вас тут быстро женим.
Пока я осмысливал сказанное, первый неожиданно спросил председателя горисполкома:
– В райпо на складе какая мебель осталась?
Очкарик засуетился, открыл свой дипломат и стал шелестеть бумагами.
– Есть румынская «жилая комната», спальный гарнитур югославский, вот только с кухней проблема. Но ничего, к вашему приезду, Сергей Николаевич, мы и кухню найдем. Вы когда думаете заселяться?
На вопрос я не ответил, потому что меня волновало совсем другое.
– У меня на сберкнижке всего девятьсот рублей. Этих денег явно на мебель не хватит.
Василий Иванович вопросительно посмотрел на Ивана Петровича, мол, ты кого привез? А потом обстоятельно, как учитель ученику, разъяснил мне:
– Уважаемый Сергей Николаевич, вы должны уяснить себе, что мы обставляем вовсе не вашу квартиру, а оборудуем корпункт для собственного корреспондента областной партийной газеты. А это разные вещи. И здесь мы скупиться не вправе.
Больше я лишних вопросов не задавал и сидел, молча слушая старших товарищей. Между тем они приговорили уже вторую бутылку водки, их языки развязались, и разговор пошел без лишних политесов.
– А Савченко по-прежнему работает на станции техобслуживания «Жигули»? Надо будет мне к нему подъехать на своей машине, пусть карбюратор заменит, а то нынешний совсем барахлит. И про Сергея не забудьте ему сказать. Пусть как хочет, через кредит или по остаточной стоимости, сделает для парня автомобиль. А то несолидно даже, собкор – и вдруг без колес…
– Вы тут смотрите, у Сергея Николаевича почки пошаливают, а у вас химкомбинат. Если отравите собкора, он вам тоже жизнь отравит…
Не знаю почему, но именно эта фраза из пьяного трепа моего шефа особенно задела первого секретаря горкома. Он даже несколько изменился в лице и долго не мог подцепить вилкой маринованный огурчик.
– А зачем вообще нашему собкору жить в городе? – неожиданно вопросил он уважаемое собрание.
Все молчали, и он продолжил:
– А давайте мы ему дом построим на берегу Северского Донца? Чтобы жил он на лоне природы, черпал вдохновение для своего творчества на чистом воздухе. Сколько средств на эти цели может выделить городской бюджет?
– Не знаю… Все так неожиданно… – промямлил очкарик. – Тысяч десять наберем, не больше…
– Ну вот, первый взнос в строительство дома свободной прессы уже есть. А я переговорю еще с руководителями предприятий, хозяйств, чтобы в порядке оказания шефской помощи помогли. Как видите, мы прессе ни в чем не отказываем…
Они еще о чем-то говорили, громко смеялись, договаривались, я же окончательно ушел в себя и присутствовал на банкете только номинально. Наконец Василий Иванович вспомнил, что у него на пять часов намечено заседание бюро горкома.
– Правда, я его могу отменить в честь вашего приезда.
Но Ощепков этой жертвы не принял и сказал, что мы и так уже все решили, поэтому нет смысла задерживаться.
А на обратном пути в машине он восторженно подводил итоги нашего визита:
– Ну, парень! Ну, Серёга! Ну тебе и повезло! Даже больше, чем мне. Видано ли дело, целый особняк в природоохранной зоне на халяву получить! Это, батенька, не просто везенье, а супервезенье. Мне что ли обратно в Каменск вернуться? Нет, у меня уже другой уровень. Но какое мы с тобой новоселье забабахаем! Девок целый табун нагоним. Пускай они голые в бассейне плещутся. Ты не забудь напомнить про бассейн первому, когда в Каменск приедешь. А то сэкономит. А на прессе экономить нельзя. Себе дороже получится.
В эту ночь я вообще не уснул. Хотя в одиночку выпил две большие бутылки дешевого портвейна.
А утром напросился на прием к главному редактору и, минуя Ощепкова, подписал у него заявление на увольнение по собственному желанию. Вернулся в Томск, в родную редакцию, где меня в воспитательных целях, как летуна, приняли на должность корреспондента.
Вот такая история.
За рассказом Сергей не заметил, как проглотил свиные колбаски и две большие кружки пива.
Жаклин тоже доела свою порцию и допивала кофе.
– А разве в Томске тебе никогда не предлагали взятки? – спросила она.
– Нет.
– Даже когда руководители знали, что ты будешь их критиковать?
– Они, естественно, обижались, могли помешать в сборе информации, но чтобы купить корреспондента с потрохами – об этом в ту пору в Томской области и не думали.
– Интересно… А тебе не кажется, что ты иногда сам себе противоречишь?
– Это в чем?
– Ну, например, в твоих словах чувствуется явная ностальгия по командно-административной системе, когда журналист был личностью, с ним считались, его боялись, и в то же время ты сам рисуешь картины жуткого морального падения, во сто крат худшего, чем при рыночной экономике. Когда за людей всё решают начальники. Кому дать квартиру, а кому – нет, кому какую мебель распределить и даже кому с кем жить. Если, конечно, ты об этом не врешь. Хотя возвращение ушедшего мужа через обком мне представляется просто абсурдом. Это же страшно, Сергей!
Коршунов промолчал, ему нечего было возразить. А Жаклин продолжила:
– Проблема выбора – деньги или достоинство – встает перед каждым думающим человеком, живущим или жившим сто, двести, тысячу лет назад в любой стране земного шара. И каждый решает ее по-своему, как ему велит совесть. Тогда, в Ростове, ты выбрал достоинство, и хотя ты об этом сейчас немного жалеешь, но, я думаю, делаешь это напрасно. Ты просто не мог поступить по-другому. И я бы не смогла. И наш общий родственник Пётр Коршунов тоже не смог бы. Как не смогли Потанин, Ядринцев, Андреев. Те, о ком ты читаешь в дедовой рукописи. И в те времена издатели вставали перед выбором: либо деньги и карьера (такие и на газетном деле составляли немалые состояния), либо беззаветное служение обществу, что было сопряжено с гонениями, ссылками и, конечно же, бедностью.
– Но ведь были и другие примеры! – не успокаивался Сергей, на собственной шкуре испытавший, что такое безденежье и как оно ломает людей. – Тот же Муромский, твой дед, наконец! Они были революционерами и вместе с тем жили, ни в чем себе не отказывая.
Жаклин сморщила носик и скептически произнесла:
– Для России они были скорее исключением, чем правилом. Им по какой-то счастливой случайности удавалось достаточно долго сохранять баланс между личными, меркантильными интересами и внутренней потребностью служения обществу. Такой умеренный эгоизм больше характерен для западного типа поведения. Вы же, русские, без крайностей не можете. У вас либо одно, либо другое.
Несмотря на протесты Сергея, она рассчиталась с официантом за обед и отвезла его обратно к дедовскому дому.
Прощаясь, она по-родственному чмокнула его в корявую щеку, а потом закрыла глаза и мечтательно произнесла:
– А на Карловом мосту мне приснился чудесный сон.
Глава 4. Родина бога
– Продвигайте свое дело вперед, не обращая внимания на толки окружающих. Не ими вы будете судимы. У нас будет другой судья, который иначе смотрит на дела людей. Этот другой судья, во-первых, наша собственная совесть, и, во-вторых, мнение не многих, но стоящих выше толпы, – продиктовал старик и сделал паузу, чтобы я успел записать.
Как только перо перестало скрипеть по бумаге, Потанин продолжил:
– Такой совет я дал давно, еще будучи вольнослушателем Петербургского университета, одному начинающему сибирскому литератору.
Неожиданно Григорий Николаевич прервал меня:
– Нет, вычеркните, пожалуйста, последнюю фразу, Пётр Афанасьевич, будьте так любезны. А то опять из меня сампьючайство[55] полезло. Терпеть не могу, когда другие люди себя выпячивают, а сам под старость лет стал страдать этим грехом…
Вот как причудливо распорядилась судьба! Человеку, указавшему мне выход из трудной ситуации, самому пригодились навыки, какие я приобрел, последовав его совету. Шаталову стоило только подвести меня к Потанину, как старик сразу вспомнил меня и очень обрадовался встрече. Но еще более обрадовалась Мария Георгиевна: наконец-то у ее супруга появится секретарь мужского пола.
За неделю своего секретарства я уже привык к перескокам потанинской мысли. Было очевидно, что образцом для своих мемуаров он выбрал «Былое и думы» Герцена[56]. Хронологический принцип он явно заимствовал у редактора «Колокола». Но память порой его подводила. Начав рассказ об одном событии, он мог увлечься описанием какой-нибудь второстепенной детали, уйти далеко в сторону и развивать совсем иной сюжет, относящийся совершенно к другому периоду его жизни. Иногда забывался на полуслове и дремал. Но, просыпаясь, спрашивал меня, на чем мы остановились. Я крупными жирными буквами писал на листе окончание его последней фразы. Сильно прищурившись за своими выпуклыми очками, старик медленно прочитывал мою запись и продолжал диктовать дальше без сбоев, словно и не было никакого перерыва.
– На пятом году жизни я лишился матери, и я ее не помню…
«Я тоже!» – захотелось вскрикнуть мне, но я промолчал.
– Большей же частью я в доме дяди жил на положении барчонка…
А я?
Когда Григорий Николаевич описывал полковницу, взявшую его на воспитание, перед моими глазами возникала моя приемная мать Елизавета Степановна.
Правда, здесь наши дороги с маленьким Гришей Потаниным, прошедшим по ним на полвека раньше, разошлись. Он оказался в кадетском корпусе в Омске, а я – в томской гимназии. Но и этих совпадений было достаточно, чтобы я осознал всю их НЕСЛУЧАЙНОСТЬ.
– Отец рассказывал, когда мне было полгода, ему пришлось перевозить меня из одной станицы в другую. Это было зимой. Он с женой ехал в кошеве[57], а меня привязали сзади к подушке. По дороге ямщик остановил лошадей, разбудил спящего отца (была ночь) и сказал, что ему показалось, будто что-то с воза упало. Подушки с ребенком не оказалось. Испуганные родители бросились назад и нашли меня на порядочном расстоянии от кошевы, продолжающим спокойно спать. Это было начало моих путешествий. Я начал странствовать на первом году жизни, и только тогда мне угрожала смертельная опасность.
Я записываю и отчетливо вижу заснеженную степь и маму, укутывающую меня своим шелковым платком, будто невесомая ткань может согреть на морозе. Сознание уже уплывает, тело перестает ощущать холод, а мама сквозь слезы успокаивает меня, прижимая к себе:
– Ничего, ничего, сынок. Скоро согреемся. В раю – тепло, там всегда лето.
Дикий свист, топот копыт, взволнованное лицо киргизца в меховом малахае, крепкие руки, укутывающие меня в овчинный тулуп. И я засыпаю в тепле.
– В кадетском корпусе дети сибирских казаков обучались в эскадроне, а дворяне, выходцы из Европейской России, в роте. Мы были демократия. Бельэтаж – это была Европа, нижний этаж – Азия. В бельэтаже учили танцам, а казаков в те же часы – верховой езде. Там учили немецкому языку, а в нижнем этаже – татарскому. Вот откуда берет истоки культурный сибирский сепаратизм. Само правительство посеяло его, стремясь сохранить сословную чистоту в детях дворян.
Мы зачитывались повестью Гоголя «Тарас Бульба» и чувствовали себя сродни запорожским республиканцам, самим избиравшим кошевых атаманов[58].
Казачий офицер в ту пору получал в год 72 рубля жалованья, армеец – 250 рублей и кроме этого различные надбавки: квартирные, фуражные, на отопление и освещение. Казачий – голое жалованье. Армейский имел денщика, казачий сам себе чистил сапоги. Армейцу после окончания службы полагалась пенсия, а казачьему – нет. И награды начальство давало армейцам куда охотнее, чем казакам.
Мы даже мечтали развязать против армейцев партизанскую войну. Даже уговорились, одевшись в киргизские шубы и малахаи, нападать по ночам на проходящих мимо армейцев и стегать их нагайками…
Григорий Николаевич умолк. Я пригляделся и понял, что он заснул. Короткий зимний день уже клонился к закату, и в тесную, уставленную книжными шкафами комнату вползли причудливые сумерки. Я тихо вышел из кабинета и затворил за собой дверь.
Мой квартирный вопрос пока не решился. Я побывал по трем адресам, предложенным мне Шаталовым, но ничего путного не нашел. И продолжал шиковать в гостинице «Европа».
Однажды на входе на свой этаж я был неожиданно атакован двумя собаками – большим мраморным догом и его длинношерстным компаньоном, ирландским сеттером. Животные играли и ко мне отнеслись миролюбиво, только «украсили» шерстью мои брюки.
– Кинг! Чарли! Фу! Быстро ко мне! – послышался из коридора взволнованный голос.
И вскоре выбежал запыхавшийся господин в светлом костюме.
– Бога ради, извините меня, что упустил своих питомцев. Я надеюсь, они не причинили вам вреда?
Хозяин ухватил псов за ошейники и теперь боялся лишь одного – чтобы постоялец не поднял шума.
Я улыбнулся и погладил дога по голове. Лицо его хозяина просветлело – он узнал меня.
– Господин Коршунов, если не ошибаюсь? – не веря своим глазам, удивленно произнес Пётр Васильевич Муромский.
Я бы тоже назвал его по имени и отчеству, если бы мог, но в ответ только утвердительно кивнул головой и еще раз улыбнулся.
– Понимаете, я дома затеял ремонт и временно перебрался в гостиницу. Этих же «крокодилов» на улице не оставишь, они же домашние, а в доме пыль, грязь, разруха. Пришлось уговорить управляющего, чтобы разрешил их взять с собой сюда. Он согласился, но только до первой жалобы от других постояльцев. Вы же не будете жаловаться?
Я успокоил его как мог, мол, всё в порядке. Более того – взял за ошейник дога и помог довести его до номера Муромского. После чего адвокат окончательно успокоился и пригласил меня отужинать вместе.
В ресторане присяжного поверенного встретили как самого дорогого гостя и сразу провели в отдельный кабинет, где трое официантов мигом уставили стол всевозможными закусками.
– Как насчет водочки с морозца? – спросил меня Пётр Васильевич.
Я с удовольствием поддержал его предложение. Мы выпили по рюмке и закусили строганиной из мороженой стерляди.
Адвокат растрогался и стал всячески извиняться, что после революции так и не отблагодарил меня за свое чудесное спасение. Но на этот раз он намерен реабилитироваться в моих глазах. Он поинтересовался, надолго ли я в Томске? Я написал в блокноте, что приехал сюда надолго, работаю у Потанина добровольным секретарем, сотрудничество с таким великим человеком уже честь, но хотелось бы найти место на жаловании, и с квартирой я тоже еще не определился.
Муромский проявил искреннюю заинтересованность в моем деле. Долго расспрашивал меня, к чему я имею навыки, где учился, что делал за границей, есть ли у меня семья, в какой политической партии состою. Я только успевал строчить ответы на его вопросы. Больше всего моему собеседнику понравилось, что я вышел из РСДРП и вообще отошел от политики.
– Представьте себе, Пётр Афанасьевич, я испытал нечто подобное. После тех печальных событий, когда вы потеряли голос, меня выслали из Томска на полгода, но затем мне удалось взять реванш: я выступил обвинителем в суде против организаторов погрома. А потом даже избирался депутатом в Государственную думу, но поработать там так и не успел. Пока я доехал до столицы, ее распустили. От партии социалистов-революционеров я теперь вообще отдалился. Их политическая борьба меня уже мало интересует, только идеи автономии Сибири мне по-прежнему близки и дороги. За них готов стоять до конца.
Он предложил тост за Потанина.
– Вам очень повезло, что свою деятельность в Томске вы начали именно с помощи Григорию Николаевичу. Это поистине святой человек. Он из разряда пророков, которые приходят на землю раз в тысячелетие. Как Христос, Будда, Магомет. Попомните мои слова, придет еще такое время, когда именем Потанина будут называть города…
Перед горячим мы сделали перерыв, и Муромский предложил партию в бильярд.
Вообще-то в русский бильярд я играл хуже, чем в пул, но этим вечером я был в ударе, и мои шары залетали в лузы один за другим. На выигрыш мне не понадобилось и десяти минут.
Муромский достал из бумажника пять рублей и положил их на край стола.
– Может быть, еще партию? – он явно не привык проигрывать.
Мы сыграли и вторую, и третью, а потом и четвертую, и пятую. Но исход был один. Моему партнеру сегодня явно не везло.
Расстроенный, он предложил вернуться за стол, где сгоряча выпил три рюмки водки подряд. Потом мы еще раз плотно поели. Я отяжелел после обильной еды, а Пётр Васильевич еще и захмелел.
– А может быть, в карты? – предложил он умоляющим голосом.
Я не посмел ему отказать. Тогда разом повеселевший адвокат крикнул официанту в зал, чтобы тот принес запечатанную колоду.
– Видать, чем-то прогневил я госпожу фортуну. И в фараона[59] мне лучше не играть. А то донага меня разденете, – он рассмеялся и спросил: – Как насчет какой-нибудь коммерческой игры? Покера, например? Там хоть думать надо, не все зависит от слепого случая.
Я не возражал.
Остатки пиршества были тут же убраны со стола, скатерть уже поменяли, но графинчик с водкой, две рюмки и тарелку с солеными огурцами официант предусмотрительно оставил.
За стенкой пьяные голоса затянули «Боже, царя храни…» Это активисты Союза русского народа[60] продолжали отмечать 300-летие дома Романовых. Официант извинился и попросил не обращать на них внимания, мол, скоро уйдут.
– Нашли что праздновать! – выругался Муромский. – Триста лет рабства. Холопы они и есть холопы. Как были ими, так и останутся до скончания дней своих. Зачем им свобода, гражданские права, если они упиваются собственным холопством? И, к сожалению, Пётр Афанасьевич, именно такие люди составляют основную массу населения нынешней России. Им и так хорошо. Революция по большому счету нужна только интеллигенции.
Я выиграл и в карты еще тридцать рублей. При азартности моего соперника игра могла затянуться еще надолго, а обыгрывать его в пух и прах вовсе не входило в мои планы, поэтому я поставил на кон весь свой сегодняшний выигрыш, в том числе и бильярдный, и наконец карта пришла Муромскому.
Он был поистине счастлив, что ему удалось отыграться. Хотя к деньгам, как я понял, он относился по-философски. Как легко они к нему приходили, с такой же легкостью он с ними и расставался. Для него был важен сам процесс игры, испытание благосклонности фортуны. Наверняка, если бы я схитрил и специально поддался, он бы обиделся. А так все было честно и Пётр Васильевич продолжал считать себя фаворитом судьбы.
Он явно не хотел расставаться и затянул меня к себе в апартаменты на рюмку коньяку. Оба пса с радостным лаем выскочили из спальни и стали ластиться ко мне. Дог запрыгнул на кровать и, скомкав покрывало, стал носиться как угорелый. Умилившись непосредственностью своего любимца, адвокат сменил гнев на милость и уже обычным дружеским тоном произнес:
– Кинг – сын того самого Маркиза, который у меня жил прежде. Как видите, мне служат только особы голубых кровей! Еще одна разновидность моей борьбы с самодержавием. А сеттера зовут Чарли. Я так избаловал этих тварей, что они уже спят у меня в ногах. Даже не знаю, как их теперь от этого отучить…
Муромский пригубил коньяк и неожиданно перешел совсем на другую тему:
– Пётр Афанасьевич, это совершенно недопустимо, что вы до сих пор не женаты. Вот даже я, человек уже пожилой, старше вас на двадцать лет, и то подумываю о женитьбе. Пусть она и не знатного рода, и не так богата, как томские купчихи, и пусть моложе меня на четверть века, но я влюбился как мальчишка и не мыслю своей жизни без моей милой Сонечки.
«Какова судьба той девочки, которую вы спасли на Соляной площади?» – написал я в блокноте, воспользовавшись моментом.
– Полины? Племянницы Андреева? – переспросил Пётр Васильевич.
Я не сдержал своего нетерпения и судорожно закивал.
– Так вот из‑за кого вы вернулись в Томск! – обрадовался своей догадке мой собеседник. – Объект, достойный обожания. Полина Игнатова – первая красавица Томска. Да что там Томска, всей Сибири! Но боюсь вас огорчить, молодой человек. Уж больше года, как она уехала в Иркутск, чтобы ухаживать за больной матушкой. Да вы сходите к Андреевым. Вас там встретят как родного, и все сами узнаете про Полину из первых уст.
Муромский заметил румянец на моих щеках и, дружески похлопав меня по плечу, сказал:
– Ладно. Я сам все разузнаю, а после вас извещу.
Моя встреча с Петром Васильевичем имела серьезные последствия. Муромский был не только присяжным поверенным в суде, на нем еще висела масса всяких общественных поручений: товарищ председателя Общества попечения о начальном образовании, почетный член Общественного собрания, гласный городской думы[61], председатель училищной комиссии. Вдобавок он все-таки поддерживал отношения с партией эсеров, общался с единомышленниками по Сибирскому областному союзу[62] и еще регулярно писал статьи в «Сибирскую жизнь». Естественно, такой объем работы одному человеку осилить было весьма сложно. И у него был целый штат помощников. Мне он перепоручил ведение самых щекотливых дел, в которых длинный язык совсем не требовался и даже, наоборот, порицался. Финансовые дела, те, которые и приносили ему высокие гонорары, позволявшие жить на широкую ногу. Моя природная молчаливость и оксфордское экономическое образование предопределили его выбор.
Томские купцы зачастую имели хозяйственные споры друг с другом, с местной властью и решали их в суде. Муромский был поверенным в делах самых известных и громких фамилий. Особо доверительные отношения сложились у него с владельцем золотодобывающей компании Второвым, с семейством виноделов и спиртозаводчиков Вытновых[63] и некоторыми другими. И тут мои биржевые навыки, умение читать бухгалтерские документы пришлись как нельзя кстати. Фиксированного жалованья мне Пётр Васильевич не положил, а только процент с его гонорара по выигранным делам, но он превзошел все мои ожидания. К тому же это обстоятельство позволяло мне не сидеть в конторе с утра до вечера, а иметь свободный режим. И мне легко удавалось выкраивать по два-три часа на дню, чтобы поработать у Потанина.
Одновременно с трудоустройством решился и квартирный вопрос. Муромский сдал мне в аренду одноэтажный флигель в своей усадьбе. Теперь я мог за пять минут добраться и до окружного суда, и до дома, где снимали квартиру Потанины.
Работа над «Воспоминаниями» приостановилась в связи с неожиданным решением Григория Николаевича отправиться летом в этнографическую экспедицию в Каркаралинскую степь[64]. Началась переписка с Западно-Сибирским отделом Русского географического общества в Омске и его Семипалатинским подотделом. Согласовывались план, сроки и состав предстоящей экспедиции, определялось финансирование, выискивался переводчик с киргизского…
Я и предположить не мог, что организация путешествий связана с такой бумажной волокитой.
Теперь чуть ли не половину своего рабочего времени мы тратили на составление корреспонденции, а еще отвлекались то на вычитку корректуры монгольского сборника, то на написание статей для «Сибирской жизни». В результате «Воспоминания» приобрели еще более разорванную и запутанную форму.
Наброски, черновики, вычитанные рукописи валялись по разным углам. Я постоянно собирал их в папку, потом отсортировывал. Кое-что особенно запомнившееся я сохранил до сих пор.
В Томске, самом меркантильном городе в Сибири, жил тогда Бакунин[65]. Я помню, как он говорил: «Два года посидеть в тюрьме полезно. Человек в уединении оглянется назад, на прожитую жизнь, обсудит свои поступки, осознает свои ошибки, подвергнет строгой критике всю свою деятельность и выйдет из тюрьмы обновленным и усовершенствованным. Но восемь лет продержать человека в тюрьме – это самая верная система его оглупления».
Весной 1858 года я выехал из Омска и 9 мая приехал в Томск. До этого я бывал только в Омске, Семипалатинске и Усть-Каменогорске, состоящих из одноэтажных построек, скорее больших селах, чем городах. Здесь огромная улица, дома в несколько этажей, тротуары, которых я еще никогда не видел, ворота под домом, о которых я читал только в романах, – все это вместе и, наконец, нищие, окружившие нас, показалось мне картинкой из романа Диккенса.
Бакунин по собственной инициативе стал хлопотать о моей поездке в столицу для учебы в университете. Он придумал отправить меня с караваном золота. Тогда золотоплавильная печь была одна на всю Сибирь, в Барнауле. Туда свозили золото со всех сибирских приисков и в течение зимы отправляли в Петербург до семи караванов, или, как называли в народе, серебрянок. Караван обычно состоял из 17–20 возков. Для конвоя садили на караван человек пять солдат. Для большего успокоения начальства старались его сделать многолюднее и оживленнее. Всегда записывали туда трех-четырех обывателей, едущих по собственной надобности.
Со своими пожитками я приехал во двор горного управления. Восемнадцать возков, в которые были составлены ящики с золотом, стояли во дворе. В стороне ожидали готовые лошади в хомутах. В самом заднем возке были назначены места для урядника и для меня. Пришло начальство, пощупало возки, спросило, крепки ли полозья и шины, и приказало запрягать лошадей. А в другом конце двора исполнялась экзекуция: гоняли сквозь строй какого-то преступника. Раздавались бой барабана и крики несчастного наказуемого. Так меня провожала Сибирь.
…Главное отличие Ядринцева от предшественников-патриотов заключается в том, что он оппонировал не правительству, а русскому обществу. Он противопоставлял интересы колонии интересам метрополии.
В середине 40‑х годов один автор поместил в «Отечественных записках»[66] статью, в которой давал советы русскому правительству не сорить русские деньги на нужды Сибири. По его мнению, Сибирь совершенно лишний придаток к Российской империи, который гроша ломаного не стоит. Он рисовал природу этой страны мрачными красками. По его мнению, она не имеет будущего, в ней невозможно развитие гражданственной жизни. Поэтому отпускать деньги из государственного казначейства на нужды Сибири – все равно что бросать их в печь.
Скаредные взгляды с позиции метрополии разделяли некоторые деятели и в Политико-экономическом комитете, учрежденном при географическом обществе. Мало того что они были против государственных затрат на нужды Сибири, но еще и хотели, чтобы правительство препятствовало насаждению в ней гражданственности. Они предупреждали, что если население Сибири возрастет и получит просвещение, то оно разделит общую судьбу с земледельческими колониями других государств, то есть отпадет от России и объявит свой край независимым. На это один академик возразил, что отделение колонии от метрополии вполне естественный акт, который не должен смущать государственных людей, что история знает много подобных случаев отделения колонии и что метрополия от этого не только не проигрывает, но процветает лучше прежнего. Великий князь Константин Николаевич[67], председатель Русского географического общества, поспешил сгладить впечатление от откровенного заявления академика и сказал приблизительно следующее: «Сибирь – не колония, и выселение русских из Европейской России в Сибирь есть только расселение русского племени в пределах своего государства».
Мы сознавали, что над Сибирью тяготеют три зла: деморализация ее населения как в верхних, так и в нижних слоях, вносимая в край ссылаемыми социальными отбросами Европейской России; подчиненность сибирских экономических интересов интересам московского мануфактурного района и отсутствие местной интеллигенции, могущей встать на защиту интересов обездоленной родины. Особенно волновал нас вопрос об экономических потерях Сибири вследствие обречения ее служить сырьевым рынком для мануфактурного рынка империи…
Пропаганда о сибирском университете шла с большими затруднениями: было много противников этой идеи, боялись, что университет сделается рассадником сепаратизма.
…артистам советовали не ездить в Сибирь на гастроли – прогорят; идею о сибирском университете встретили недружелюбно, говорили, будто она мешает сосредоточить внимание русского общества на более важных общегосударственных вопросах.
…нас рассадили по одиночным камерам… Я волновался при каждом новом имени, попавшем в письмо; сейчас приходило на ум, что у этого лица сделан обыск, что он, может, уже арестован, что вся его семья в слезах и тревоге и обвиняют меня.
Маленькая прокламация была найдена в кадетском корпусе. Младший брат одного нашего товарища, кадет по имени Ганя, отыскивая в письменном столе брата почтовую бумагу, нашел исписанный листок, это и была прокламация. Он прочел ее, заинтересовался, ничего не сказав брату, унес в корпус, чтобы показать товарищам. Она стала ходить по рукам и попала в руки одного кадета, который стал пользоваться ею, чтобы выманивать у Гани папиросы. Наконец они условились отдать: один – папиросу, а другой – прокламацию из руки в руки. Пошли в укромный уголок, произвели обмен и начали курить. Дежурный офицер заметил табачный запах и накрыл преступников. Он стал шарить в карманах кадета, надеясь найти в них табак или папиросы, но вместо табаку нашел возмутительное воззвание… Прокламация была доставлена в жандармское управление.
…в своем признании сказал, что главным агитатором в нашей группе был я. Так как было бы странно, если бы я сказал, что распространял свои идеи, а кому говорил, не помню, то я решился назвать тех лиц, которые уже были привлечены к делу. О Ядринцеве я сказал, что он разделяет мои убеждения, а о других, что я пытался обратить их в своих единомышленников. Я откровенно признал себя сепаратистом, признался, что при случае говорил о возможности отделения Сибири от России. Я видел в этой пропаганде только один практический результат. Я верил, что такая фраза поразит инертное сибирское общество и заставит его задуматься о своих интересах.
Дело было озаглавлено так: «О злоумышленниках, имевших целью отделить Сибирь от России и основать в ней республику по образцу Северо-Американских Соединенных Штатов».
…Обряд гражданской смерти надо мной был совершен ранним утром, когда на базарной площади еще не собрался народ. Меня посадили на высокую колесницу, повесили на грудь доску с надписью. Переезд от полицейского управления до эшафота был короткий, и никакой толпы за колесницей не образовалось. Меня вывели на эшафот, палач примотал мои руки к столбу; дело это он исполнил вяло, неискусно; руки его дрожали. Затем чиновник прочитал конфирмацию. Вокруг эшафота моря голов не образовалось, публика стояла только в три ряда. Я не заметил ни одного интеллигентного лица, не было даже ни одной дамской шляпки. Продержав меня у столба несколько минут, отвязали и на той же колеснице отвезли в полицейское управление. Я, признанный судом главным злоумышленником, был первоначально приговорен на 15 лет на каторгу. Суд нашел какие-то смягчающие обстоятельства и ходатайствовал о сокращении срока каторги до 5 лет. Ходатайство было удовлетворено. Остальных моих товарищей присудили к ссылке на поселение с лишением всех прав. Я был осужден на каторжные работы в Нерчинские заводы, но так как наше преступление заключалось в пропаганде сепаратистских идей в Сибири, то нас выдворили отсюда. Меня отправили в крепость Свеаборг, где находилась арестантская рота военного ведомства с каторжным отделением при ней. Моих товарищей по делу разместили в Северной России.
…Меня ввели в комнату караульного офицера и позвали холодного кузнеца, чтобы заклепать кандалы на моих ногах. Кузнец оказался тот самый, которого я учил грамоте. Лицо его было грустным, глаза опущены в землю, он смущался тем, что ему пришлось невольно совершить неблагодарность…
Такого человека я больше не встречал на своем жизненном пути. Хотя мне довелось знавать многих сильных мира сего. И диктаторов, и премьер-министров, и президентов, и главнокомандующих, и знаменитых писателей, и самых больших богачей планеты. Бывало, что и среди них встречались достаточно скромные и воспитанные люди. И все равно каждый из них осознавал, что он знаменит, и манерой держать себя невольно давал почувствовать другим, что он отмечен печатью известности. Потанин этого был лишен совсем. Он даже говорил о себе в третьем лице. Главным идеологом сибирского областничества у него выходил Ядринцев, а он сам был лишь помощником талантливого студента. Хотя на каторге отбывал срок один Потанин. У него на этот счет была интересная аргументация:
– Я все-таки часто изменял Сибири, уходя в продолжительные экспедиции в Монголию и Китай. Ядринцев же всегда стоял на защите ее интересов. Он чувствовал раны на теле Сибири, как будто они были на его собственном теле.
Рассказывая о тюрьме и каторге, он вспоминал не столько лишения и тяготы, сколько интересных людей, с которыми его свела судьба. Причем в каждом из узников или тюремщиков он отмечал исключительно положительные черты.
Меня поразило, когда в разговоре о Свеаборге он неожиданно вспомнил буддийскую легенду.
– Враги Будды стреляют в него, но стрелы, приближаясь к его телу, превращаются в цветы. Вот так и мои судьи хотели покарать меня, создать для меня тягостную обстановку, обставив меня строгими и жестокими сторожами, но жизнь подсунула на место зверей людей с сердцем.
С каким добродушным юмором он поведал о том, как, находясь в ссылке в Никольске, чуть не превратился в буржуа. Поражение в правах лишило его пособия от казны. Зарабатывать на жизнь, давая уроки, ему тоже было запрещено, как и выходить в город. Как выжить? Выручил местный лесничий. Он предложил писать за крестьян прошения о приписке их к «починкам», самовольно расчищенным землям в казенном лесу, а в качестве платы установить рубль или полтинник. Потанин выбрал меньшую плату. Но вскоре весть о человеке, грамотно составляющем прошения, по которым не бывает отказа, распространилась по всем окрестным деревням, и крестьяне повалили к нему. Ссыльный рассчитался с долгами перед своей квартирной хозяйкой, и вскоре у него стали образовываться сбережения.
– Полтинников скопилось столько, что я складывал их на своем столе стопочками, и вскоре очутился во власти человеческой страсти к накоплению, которой политэкономы приписывают возникновение культуры и образование капитала. Я стал превращаться в буржуа, ибо умножение стопок из деревенских пятаков ласкало мои глаза. Удержаться от этой страсти я был не в силах. Впоследствии, во время моих путешествий, она проявилась в более благородных формах. С той же страстностью я констатировал накопление за время путешествия коллекций. Когда я раскрывал коробочку с наложенными на ватные коврики жуками и замечал дневной прирост, то моя жадность успокаивалась, как при пересчете деревенских пятаков.
Супруга отказалась сопровождать Григория Николаевича в киргизскую степь. Тогда в пику ей он пригласил в свою экспедицию двух молоденьких сестер Синицыных. Старшая, Антонина, была уже замужем и к своей девичьей фамилии присоединила еще одну «пернатую»: Воробьева-Синицына. Она неплохо рисовала, и Потанин рассчитывал на нее как на художницу. Младшая же, Екатерина, еще училась в университете и готовилась преподавать в гимназии естественные науки. Ее интересовали травы, кустарники и деревья далекого края.
– Еще у меня будет интеллигентный переводчик с киргизского, которого мне обещали подыскать в Семипалатинске, – подытожил состав экспедиции организатор.
Однако Петра Васильевича Муромского число участников не удовлетворило.
– Позвольте полюбопытствовать, Григорий Николаевич, а кто будет охранять вас в пути?
– Зачем мне все эти церемонии? Я же не Пржевальский, чтобы путешествовать с военным эскортом. Берданки мне не нужны, ведь я отправляюсь не на охоту за туземцами.
– Но в дороге всякое может случиться, – не унимался Муромский. – Я не могу позволить вам так безрассудно рисковать жизнью.
– Да помилуйте, дорогой мой Пётр Васильевич, я же не к диким племенам еду, а буду путешествовать в границах своего отечества. Киргизы – очень гостеприимный и добродушный народ. Вы же не будете выделять мне охрану, если я надумаю приехать к вам на дачу?
Муромский промолчал.
– Или на курорт Немал на Алтае?
Адвокат махнул рукой, осознав, что Потанина не переспоришь.
Но на улице, когда мы оказались наедине, мой начальник сказал:
– Вот что, Пётр Афанасьевич, вы же сами родом из тех мест. Поэтому я даю вам отпуск до окончания этой экспедиции. Поезжайте как будто по своим делам. Например, отыскать следы вашей покойной матушки. Кто она и откуда? Как оказалась зимой в степи с ребенком? Поездите по станицам. А вдруг и отыщете что-нибудь? А заодно и от Григория Николаевича с его спутницами будете неподалеку. Если возникнет какая-то неприятность, всегда придете на помощь. Вы же не разучились еще стрелять? Поэтому возьмите на всякий случай с собой револьвер.
Мы выезжали на поезде в Омск в конце мая. Погода стояла не по сезону жаркая. В лесу, зеленой стеной нависавшем над самым перроном, росло много черемухи. И хотя она уже отцветала, источала такой дурманящий аромат, от которого даже у меня, зрелого мужчины, кружилась голова.
Нас провожала целая толпа народа. Грузчики едва успевали заносить в вагон чемоданы и баулы, но куча багажа на перроне убывала медленно. Я с тревогой думал, как нам самим придется вытаскивать эту поклажу.
Наконец дежурный по станции дал последний звонок, и кондуктор заторопил нас в вагон. Родственники затискали бедных сестер в объятиях и со слезами давали им последние наставления, как вести себя в экспедиции. Григорий Николаевич, сухо кивнув на прощание Марии Георгиевне, первым скрылся в вагоне.
Перрон с провожающими, машущими нам вслед белыми платками, остался позади. Свежий ветер, врывающийся в окно, ласкал мне лицо и хоть немного спасал от духоты. Рядом с другим окном возле своего купе стояли барышни Синицыны и о чем-то шушукались, то и дело прыская со смеху.
Мои опасения относительно неподъемного для нас багажа оказались напрасными. На вокзале в Омске нас встречал весь Западно-Сибирский отдел Русского географического общества. Мне даже не дали принять участие в разгрузке. Из вагона я вынес лишь саквояж со своими личными вещами.
Кто-то из встречающих посоветовал сразу отвезти экспедиционные принадлежности на пристань и оставить их в камере хранения, чтобы не таскать лишний раз в гостиницу. Получилась целая телега. Зато в город мы отправились налегке.
Вечером на специальном заседании отдела географического общества в честь приезда Потанина был дан специальный концерт. Киргизские певцы пели свои народные песни, и звучала домбра[68].
В Омске мы задержались на три дня. Григорий Николаевич был нарасхват, он едва успевал наносить визиты, но все равно желающих принять у себя знаменитого путешественника было гораздо больше, чем времени, которым мы располагали. И в этой ужасной суматохе он не забыл о моем личном деле. Через каких-то своих знакомых он навел справки в полицейском архиве о женщине и пятилетнем мальчике, пропавших без вести в Барабинской степи зимой 1890 года. Я весьма скептически относился к этой затее, ведь уже неоднократно делал подобные запросы и в Омск, и в Семипалатинск, и в Усть-Каменогорск, ответ был один и тот же: нет сведений.
Накануне нашего отплытия вечером в мой номер, предварительно постучавшись, вошел Потанин в сопровождении младшей сестры Синицыной и попросил ее зачитать один документ.
– Из числа погибших и пропавших без вести в указанный год под ваше описание не подходит никто. Однако весной 1892 года в Омское полицейское управление с подобным запросом уже обращался подданный Австро-Венгрии, проживающий в Праге, горный инженер Павел Петрович Войцеховский. Он искал следы своей семьи: жены Марии Людвиговны, 1861 года рождения, уроженки города Кенигсберга, в девичестве носившей фамилию Эрхарт, и сына Петра, 1885 года рождения. Указанные лица въехали в пределы Российской империи в декабре 1889 года. Последнее письмо, которое он получил от своей жены, было отправлено из Москвы. В нем она сообщала, что намеревается отправиться к нему на Змеиногорский рудник, где он в ту пору работал в старательской партии. Он написал ей категорический отказ и даже выслал денег, чтобы она могла вернуться домой в Прагу. Однако перевод она не получила, и больше инженер известий о своей семье не имел. В 1891 году он смог прервать свой договор с нанимателем и отбыть на родину. Однако и там никаких сведений ни о жене, ни о сыне он не нашел. Здесь внизу даже указан адрес, по которому надо писать инженеру Войцеховскому.
Я не верил собственным ушам. Боже мой, тайна, волновавшая меня с младенчества, раскрывалась так легко! Достаточно было самому приехать в Омск и обратиться в полицейское управление, а не ограничиваться официальными запросами, на которые в этой чиновничьей стране один ответ – отписка.
Потанин хитро улыбался.
– Теперь нет необходимости в нашем совместном путешествии, – официальным тоном предложил Григорий Николаевич. – Вам следует изменить свой маршрут. Пока мы находимся на Сибирской магистрали, сделать это нетрудно. Покупайте билет до Москвы и отправляйтесь на поиски вашего батюшки. Если вам не хватает денег, то я готов одолжить…
Добрый и наивный волшебник, он совершенно неправильно истолковал мою растерянность. Не в деньгах вовсе было дело. Я мог бы завтра же зайти в местный банк и снять со своего счета сумму, во много раз превышающую весь бюджет его экспедиции. Но я же дал честное слово Муромскому, что буду сопровождать Потанина и его спутниц. Вдобавок настроился увидеть родную степь, где давно уже не был. А из Праги я выехал только прошлой осенью.
Я еще раз взглянул на адрес, указанный в полицейском ответе, – мой отец жил всего в двух кварталах от меня. Возможно, мы с ним пили пиво в одном кафе, покупали газеты в одном магазинчике. Я стал перебирать в памяти запомнившиеся мне лица пражан, но никого, кто бы годился мне в отцы, так и не вспомнил. Да и, вообще, жив ли он еще? Ему сейчас должно быть около шестидесяти. Весьма преклонный возраст. А вдруг у него сейчас другая семья? Другие дети? И я свалюсь на их головы нежданно-негаданно: здравствуйте, я ваш сын и брат, прошу любить и жаловать. Не думаю, что мне будут рады. Ведь отец уже давно не ищет меня. Значит, на то есть причины. Пожалуй, лучше для начала написать письмо.
Итак, Войцеховский. Меня зовут Пётр Павлович Войцеховский. И кто же, интересно, я по национальности: поляк, словак или все-таки чех? А может быть, это обыкновенное совпадение? И это вовсе не мой отец?
Глаша! Кухарка Коршуновых! Кажется, она говорила, что бабка Екатерина называла ей мою фамилию, которую мать твердила в бреду перед смертью. И если Войцеховский искал семью в Омске, то он, скорее всего, делал это и в Семипалатинске, а это совсем маленький городок, где подобные вещи случаются нечасто, потому местные полицейские должны помнить об этом случае. К тому же оттуда недалеко и до самого Змеиногорска, где работал мой вероятный отец. Может быть, где-нибудь в личном деле сохранилось фото его, жены, сына? Нет, полученная информация вовсе не отменяет моей личной экспедиции, а наоборот, она делает мои поиски более целенаправленными. Теперь я знаю, кого и где искать.
Я подошел к столу и быстро написал в блокноте ответ.
Катя Синицына во всеуслышание прочла эту запись, захлопала в ладоши от радости и прокричала:
– Ура! Пётр Афанасьевич отплывает вместе с нами!
Против течения пароход продвигался очень медленно. Иртыш еще не успел отойти от весеннего половодья и представлял весьма широкую реку с мутной водой. Слева на высоком берегу осталась столица Сибирского казачьего войска, а справа ярко зеленели заливные луга. Но стоило пароходу отойти на юг, как пейзаж резко изменился. Пойма реки еще продолжала радовать глаз богатой растительностью, а на крутых откосах, которые просматривались с верхней палубы, открывался вид на бескрайнюю степь.
На Григория Николаевича этот пустынный пейзаж производил обратное воздействие, чем на остальную публику.
Он гулял по палубе в одной легкой рубашке и с наслаждением вдыхал полынный степной запах.
– А вы знаете, Катя, что восточные народы брали мотивы для своих орнаментов у самой природы? Вам не кажется, что вон тот изогнувшийся яр напоминает желтый сыромятный ремень, инкрустированный серебряными бляхами? – сильно прищурившись и поправив пенсне, спросил Потанин.
Девушка только вздохнула. Иногда слепой видит лучше зрячего.
А воодушевленный дорогой старик воскликнул:
– Если и есть на свете рай, в котором обитали Адам и Ева, то я убежден, что он находится в верховьях Иртыша!
Катя скептически улыбнулась, я же был солидарен с Потаниным.
Изредка пароход причаливал к берегу, и пассажиры имели возможность прогуляться. Я отходил подальше от всех, раздевался донага, купался и плавал в реке своего детства в полном одиночестве.
В Павлодаре мы остановились почти на целый день. Команда пополняла запасы угля и продовольствия. Публика получила возможность выйти в город. Я заранее попросил Катю Синицыну пойти со мной. Если удастся найти кухарку Глашу, мне понадобится человек, способный быстро на словах объяснить цель нашего визита. А Григория Николаевича оставили на попечении Антонины.
Оказалось, что Аграфена Ивановна жива, более того, она по-прежнему проживала в старом доме Коршуновых, правда, служила теперь у новых хозяев.
Она очень обрадовалась, когда узнала, кто мы такие, рассмотрела меня со всех сторон, а потом усадила нас за стол выпить чаю и откушать ее особенного яблочного пирога.
– Называла, Петенька, бабка вашу фамилию, только Елизавета Степановна мне строго-настрого наказала забыть ее и никогда больше не упоминать. Дескать, ты Коршунов и более никто.
– А не помните, что за фамилия? – поинтересовалась Катя.
– Ох, и не упомню, милые вы мои. Столько годков уже прошло. Вон Петя как вырос, настоящим кавалером стал. Повезет той девке, что выскочит за него замуж.
Барышня покраснела, но еще настойчивее повторила свой вопрос.
Кухарка призадумалась, а потом вспомнила:
– Какая-то нерусская. То ли польская, то ли малоросская. Хмельницкий, Вержбицкий…
– А может быть, Войцеховский? – пришла на помощь моя переводчица.
– Точно, Войцеховский! – радостно воскликнула Аграфена Ивановна. – Как пить дать, Войцеховский! – подтвердила она, перекрестясь.
В Семипалатинске мои поиски вновь сильно продвинулись с помощью членов географического общества. Через их протекцию полиция выдала мне фотографии: моей мамы, меня в младенчестве и всей нашей семьи, включая отца. Таким образом, мое расследование было завершено. Я теперь доподлинно знал свое происхождение. И ехать в далекий Змеиногорск мне не было никакого смысла.
Я решил остаться с Потаниным. И не только потому, что боялся отпускать его в компании двух беззащитных девиц и переводчика, но киргизская степь тоже манила меня, а Екатерина Синицына явно выказывала мне свою симпатию.
От берегов Иртыша мы двинулись в глубь безводных, выжженных солнцем пространств, взяв курс на Куяндинскую ярмарку[69]. Григорий Николаевич вместе со своими спутницами ехал на тарантасе. Мне же пришлось вспоминать навыки верховой езды, приобретенные в детстве на конном дворе купца Коршунова. Но долгое отсутствие тренировки сказалось: к вечеру я так натер седлом бедра и ягодицы, что не мог без посторонней помощи слезть с лошади.
– Плохие дела, Пётр Афанасьевич, – осмотрев мои кровавые ссадины, покачал головой наш переводчик Алимхан Ермеков.
Он учился в Томском университете, и мне доводилось встречать его у Потанина на «пятницах», но познакомились мы с ним только перед отъездом в степь. Ему удалось досрочно сдать экзамены и нагнать нас. Пополнение нашего коллектива я встретил с радостью. Этот молодой человек был своего рода связующим звеном между цивилизованным Томском и дикой степью. Он свободно говорил и по-русски, и по-киргизски. Физически хорошо развит. И стрелял из ружья отменно: на каждом перегоне ему удавалось добыть какую-нибудь дичь, и на ужин у нас всегда была горячая похлебка.
Порывшись в своем дорожном мешке, юноша извлек какую-то склянку. Несмотря на мои протесты, Алимхан смазал раны этой гадостью и велел не вставать до утра, чтобы лекарство впиталось. Зато на следующее утро я с удивлением обнаружил, что рубцы на коже затянулись, будто бы их не было вовсе. Переводчик поправил мое седло.
Теперь дорога не причиняла мне никаких неудобств, и я стал уделять внимание окрестным пейзажам. Всюду простиралась бескрайняя желто-серая степь. Иногда она бугрилась и как бы выпучивала из себя курганы с одинокими большими камнями у самых вершин. Подъехав к одной такой возвышенности поближе, я обнаружил, что это вовсе не валуны, а каменные истуканы с плоскими лицами. И тогда я понял, что при всей неприглядной однообразности и скудности это – обетованная земля.
– Степь – та же книга, только ее надо научиться читать. И никогда не будет скучно, – словно угадав мои мысли, пояснил Алимхан.
В начале степной одиссеи Потанин был немногословен и замкнут. Видимо, он чувствовал себя неважно, но не хотел нас расстраивать и крепился. И только когда на горизонте показались горы и переводчик объявил, что ночевать будем в станице Баянаульской, лицо старого путешественника просветлело и взгляд оживился.
До этого я никогда не бывал в оазисах, хотя много читал о них в приключенческих романах. Мое воображение рисовало финиковые пальмы среди барханов песка в палящей пустыне, обступающие источник с живительной влагой. Но чтобы оазис возник посреди солончаковой степи, притом таких внушительных размеров – не менее десятка верст в длину и столько же в ширину, в это я вряд ли поверил бы, если бы сам не побывал там.
Станица стояла на берегу равнинного озера Сабандыкуль, от которого начинался сосновый бор, уходящий дальше по скалам в горы.
– Настоящая красота начинается за перевалом, – заметил переводчик. – Там еще два озера. Если пожелаете, могу завтра проводить туда. Вы будете удивлены.
К Григорию Николаевичу подошли местные старейшины, и Алимхан поспешил к нему. Однако разговор уже начался. Потанин в недоумении показывал рукой на новый бревенчатый дом у подножия диких скал на берегу озера. Аксакалы поняли суть его вопроса, Ермекову осталось только перевести их ответ.
– Старый дом сгорел во время пожара.
– Как же так? – развел руками путешественник. – Когда я во второй раз возвращался из Монголии, дом был еще цел.
Он говорил так, будто бы это было вчера или, по крайней мере, неделю назад. Но со времени второго монгольского путешествия Потанина прошло уже тридцать три года.
Старик разом как-то обмяк и присел на крыльцо новостройки.
– Вам плохо, Григорий Николаевич? – подскочила к нему Антонина и стала искать в сумочке лекарство.
– Пустое, – отмахнулся он. – Скоро пройдет. Просто обидно, что старого дома больше нет. Его строил еще мой отец. И первый год семейной жизни он прожил с моей матушкой в этом доме. И, вероятно, его стенам я был обязан своим рождением.
Ни завтра, ни послезавтра у переводчика Ермекова не выдалось свободного времени, чтобы проводить нас за перевал. К дому, где мы остановились, выстроилась очередь из аборигенов, желающих рассказать сказки и предания «аксакалу с красивой душой», как они называли Потанина. Видя такой ажиотаж, я предложил Алимхану свою помощь. В результате у нас возникло своеобразное трио. Григорий Николаевич расспрашивал сказителя, Ермеков переводил вопросы и ответы, а я стенографировал их беседу.
Накануне отъезда мы с Алимханом условились закончить работу до полудня и сразу после обеда махнуть в горы. Григорий Николаевич тоже поначалу хотел поехать с нами, но потом передумал.
– Все равно ничего толком не увижу. Я же даже картин рассмотреть не могу, одни только рамы, что уж говорить о настоящих пейзажах. Езжайте сами, быстрее обернетесь.
Мы вскочили на лошадей и галопом понеслись по пыльной дороге. Однако вскоре наши скакуны сами перешли на шаг, им пришлось круто подниматься в гору. Зато когда мы оказались на перевале, у меня дух захватило от увиденного. За нами простиралась бескрайняя степь, ее скудный ландшафт просматривался и справа, и слева за поросшими сосновым лесом горными хребтами, и далеко впереди. Но если посмотреть вниз, то невольно забываешь, где находишься. Это была настоящая Швейцария. В расщелине между крутых скал и гор, поросших хвойными деревьями, лежало голубое озеро. В самом конце вьющегося серпантина я увидел узенькую желтую полоску песчаного пляжа и указал на нее своему спутнику. Он сразу меня понял, и мы стали спускаться.
Такой чистейшей воды я не видел даже в Швейцарии. Можно было далеко зайти в озеро, даже заплыть на глубину и обозревать свое тело, словно парящее в прозрачной стихии. Удивительно, но вода здесь была теплой. Обычно в горных озерах долго не покупаешься. Раз-два нырнешь, а потом весь дрожишь от холода, и судорога начинает сводить ноги и руки.
Мы купались в Джасыбае (так называлось это озеро), пока солнце не начало садиться за вершины гор. А потом едва успели взобраться на перевал и спуститься на равнину, как кромешная тьма окутала нас. Дорогу в станицу нашли лошади.
Ближе к Куяндинской ярмарке нам стали чаще попадаться навстречу табуны лошадей и отары овец, погоняемые покрытыми пылью чабанами.
Однажды из‑за горбатого увала вылетели на скакунах два джигита. Я уже нащупал в кармане сюртука ребристую ручку револьвера. Но Алимхан очень дружелюбно прореагировал на их появление. Он словно забыл про ружье, а когда они приблизились к нам вплотную и что-то прокричали, с улыбкой ответил им на своем языке. Всадники заливисто расхохотались и, перебросившись еще парой фраз, ускакали в степь.
– Что им было от нас нужно, Алимхан Абеуович? – спросила перепуганная Катя.
– Спрашивали, зачем и куда едем.
– А почему рассмеялись?
– Их развеселила цель нашего путешествия. Им непонятно, зачем старому аксакалу нужны казахские сказки. Неужели в России мало своих?
– А вы им что ответили?
– Сказал, что наши лучше.
Обе барышни прыснули со смеху. Потанин тоже улыбнулся. Набравшись смелости, Екатерина спросила его:
– Григорий Николаевич, а на самом деле, зачем вам столько киргизских сказок? Вы собираетесь их издать?
Потанин сразу собрался, словно вознамерился читать лекцию в университетской аудитории, забыв про тряский тарантас.
– Видите ли, Екатерина Александровна, староват я для простого сборщика фольклора. Времени у меня осталось немного, поэтому хочу посвятить его разгадке тайны, которая меня давно уже занимает. Сибирь – удивительная страна. Здесь сталкиваются и своеобразно взаимодействуют европейская и азиатская культуры. Умственная и общественная деятельность кочевых племен развивалась оригинально, она в меньшей степени испорчена поздними религиями: христианством, исламом и буддизмом. В фольклоре кочевников можно найти истоки. Меня очень интересует влияние Верхней – ордынской – Азии на искусство и жизнь России, а через нее и Европы. В частности, у меня есть все основания полагать, что легенда о Христе родилась вовсе не в Палестине, а пришла туда из Верхней Азии через киргизскую степь, Кавказ и Армению. Доказательства этой гипотезы я собираю всю свою жизнь, и первые результаты нашей нынешней экспедиции свидетельствуют, что я на верном пути.
Бедная Катя Синицына! Хоть она и изучала естественные науки в университете, но все-таки воспитывалась в православных традициях и наверняка по воскресеньям посещала церковь. Откровенные признания такого авторитетного человека, каким для нее являлся Григорий Николаевич, вошли в противоречие с церковными догматами. В ее больших круглых глазах читался один вопрос: кому верить? И чтобы отогнать сомнения, она быстро перекрестилась.
Два месяца мы пробыли на джайляу[70] в Каркаралинских горах. Жили в юртах. Григорий Николаевич, Алимхан и я – в одной, а сестры Синицыны в другой. Пили кумыс, по праздникам ели бешбармак. И каждый день возле нашей юрты собирались акыны и сказители из всех окрестных аулов, пели свои песни и рассказывали сказки и легенды.
Однажды прохладным августовским вечером на притоке реки Токрау Катя Синицына призналась мне в любви, неумело чмокнула в губы и быстро убежала в темноту. Я потом не спал всю ночь и думал, как мне поступить. Эта девочка по-настоящему любит меня, и, может быть, мне стоит ответить на ее чувство и предложить ей руку и сердце? Возможно, это и есть мое счастье, а ее любви хватит на нас двоих? Но всякий раз, когда я только пытался допустить эту мысль, перед моими глазами вставал образ другой девушки – с зелеными глазами.
На следующее утро я повел себя так, будто ровным счетом ничего не случилось. Екатерина Александровна сильно на меня обиделась. А вскоре с первыми утренними заморозками мы снялись с кочевья и отправились в обратный путь.
Глава 5. Девушка пела в церковном хоре
Стоял теплый вечер. И хотя календарь отсчитывал вторую неделю сентября, и листья на бульваре раскрасились в разные цвета – зеленый, красный, оранжевый, желтый, а иные уже засохли, опали и шелестели под ногами прохожих, неожиданно вернувшееся тепло заставило горожан скинуть плащи и накидки. Публика прогуливалась налегке, греясь в преддверии ненастья и следующей за ним долгой и холодной сибирской зимы.
Сегодня на меня свалились курьерские обязанности. Только что отнес тезисы потанинского доклада о каркаралинской экспедиции профессору технологического института Обручеву, чтобы он просмотрел их перед заседанием Общества изучения Сибири, а еще предстояло выполнить поручение Муромского и доставить какие-то документы его клиенту на Торговую улицу.
Я шел, погруженный в собственные думы, шелестя опавшей листвой, и корил себя за жестокость, с какой отверг чувство Кати Синицыной.
Но вдруг ощутил на себе чей-то пристальный взгляд. После потери голоса я стал очень чувствительным к таким вещам. Видимо, так уж устроена природа человека, что недостаток одного органа чувств приводит к развитию другого. Я обернулся.
На меня смотрела очень красивая барышня. Она стояла на углу Бульварной и Торговой и о чем-то оживленно беседовала с кавалером. Я вначале не узнал ее и сделал еще несколько шагов. Но спиной чувствовал, что она продолжает смотреть мне вслед. Я обернулся. Она улыбалась мне как доброму старому знакомому. Глаза у нее были зеленые, цвета весенней листвы. ЭТО ОНА!
Та самая гимназистка, девочка-подросток из безумного октября девятьсот пятого года с огромными зелеными глазищами. Та, которая призывала взрослых мужчин к стойкости и спокойствию в оцепленном казаками здании Бесплатной библиотеки. Та, которую спасал адвокат Муромский во время разгона ученической демонстрации на Соляной площади. Дальняя родственница Андреевых, моя сокровенная мечта, из‑за которой я и вернулся из Европы в Томск, – Полина Игнатова.
И, как вы думаете, что я сделал? Бросился к ней навстречу, взял за руку, увел от кавалера, встал на колени, объяснился, как мог, пусть даже при помощи карандаша и блокнота, в любви, попросил руки и сердца? Ничуть не бывало. Я отвесил дежурный поклон и, изобразив на лице искусственную гримасу наподобие улыбки, прошел мимо.
Как же мне хотелось вернуться назад и излить ей свою душу, но ноги упрямо несли меня прочь. Я ненавидел себя за смущение и малодушие! И хотя разум оправдывал мой поступок неожиданностью встречи и правилами этикета, но сердце отказывалось подчиняться логике.
Даже мельком я успел заметить, что она заметно похорошела за эти годы. Стала настоящей тургеневской барышней. Заплетенные в косу густые темные волосы, высокий лоб, большие одухотворенные глаза, правильный нос, точеная фигура с тонкой талией. И в то же время в ней не было даже малейшего намека на кокетство, что я всегда находил в большей или меньшей степени во всех встречавшихся мне ранее женщинах и девицах. Весь ее облик дышал сдержанным достоинством.
Я долго стоял перед домом купца, к которому имел поручение. Ждал, когда мое лицо перестанет пылать и сердцебиение придет в норму. Потом передал через прислугу пакет и поспешил к себе домой.
В ту ночь я не заснул.
Редакция «Сибирской жизни» выплатила Потанину гонорар за первую часть «Воспоминаний». Жена-поэтесса успокоилась на какое-то время, и Григорий Николаевич смог возобновить свои журфиксы по пятницам.
И надо же было такому случиться, что на первый же вечер к нему собрались одни барышни. Из мужчин были только Шаталов да я. Много было хорошеньких. Сие обстоятельство чрезвычайно нервировало Марию Георгиевну. Она сослалась на мигрень и удалилась в свою комнату. Я же надеялся увидеть милое лицо своей возлюбленной. Но тщетно. Полины не было.
Видя, что собрание имеет преимущественно женский состав, Потанин тему для беседы выбрал соответственную – о сибирячках.
– Заведение пашен, скотоводства, оседлых поселений требовало умножения женщин в Сибири, а в новую страну шло преимущественно мужское население. От недостатка женщин в первое время Сибирь не отличалась нравственностью. За неимением своих женщин русские заводили жен из инородок и по обычаю бухарцев заводили их по нескольку, так что московский митрополит Филарет должен был выступить против сибирского многоженства. Жены-инородки добывались или покупкой, или захватом. Многочисленные бунты инородцев, которые вызывались несправедливыми поборами и притеснениями сборщиков ясака, давали повод к военным походам в инородческие стойбища, причем мнимых ослушников избивали, а жен и детей забирали в плен и затем продавали их в сибирских городах в рабство. Голод от бесхлебицы и неулова зверя заставлял часто и самих инородцев продавать своих детей. Кочевое племя киргизов, занимавшее южные степи Сибири, делая набеги на соседних с ними калмыков, всегда возвращалось с пленными и пленницами и также иногда сбывало их в сибирских пограничных городах.
Старик откашлялся и продолжил:
– У сибиряков собственное воззрение на женскую красоту. Местный вкус более пленяется татарским или бурятским идеалом женщины. Есть даже такой анекдот, как иркутские девушки, рассматривая альбом портретов, находили хорошенькими лица азиатского типа: узкие глаза и плоский нос. Слово «краснорожий» в Сибири синонимично слову «безобразный» и употребляется как бранное. Тогда как слова «черномазый», «халзан», «карым» или «карымочка[71]» – ласкательные по отношению к детям или девицам. Росомаший разрез глаз и скуластое лицо здешних красавиц пленяют сибиряков гораздо более, чем европейские каноны красоты…
В залу бесцеремонно вошла супруга с перевязанной полотенцем головой, сказала, что ей совсем дурно и попросила срочно послать за доктором. Гостьи были воспитанными, поэтому сразу стали собираться. Я тоже направился к выходу, но Григорий Николаевич тихо окликнул меня. Я подошел к сидящему в кресле старику, и он, наклонив мою голову к себе, быстро зашептал мне на ухо:
– Пётр Афанасьевич, голубчик, пока мы с вами путешествовали, у Андреевых случилось большое несчастье. Александра Васильевича сослали в Нарым. Семья осталась без кормильца. Вот десять рублей. Пожалуйста, передайте Анне Ефимовне.
И он сунул в карман моего сюртука замусоленную банкноту.
В комнату вернулась супруга, уже без каких-либо признаков болезни. В руках она держала полотенце.
– Друг мой, не надо доктора. Как ушли эти вертихвостки, мне сразу стало лучше, – заявила она бодрым голосом.
Потанин насупился, а потом еле слышно произнес:
– Я ошибся. Двух счастий в жизни не бывает.
Лучшего повода, чтобы попасть в дом Андреевых, было не найти. Роль посланника доброй воли, приносящего вспоможение в годину лишений, великолепно подходила для возобновления знакомства с этим милым семейством.
Я разгладил потанинскую десятирублевку, потом аккуратно свернул ее вчетверо и спрятал в тайное отделение бумажника как ценную реликвию. Вместо нее положил в конверт свои сто рублей и надписал: «Анне Ефимовне Андреевой от Григория Николаевича Потанина». Теперь можно было не опасаться, что не смогу объяснить хозяевам или прислуге цель своего визита.
Уезжая на лечение за границу, я тайком оставил Григорию Николаевичу десять рублей. Но только для меня даже в ту пору это былая сущая мелочь, капля в море. Потанин же отдал семье друга чуть ли не последние свои деньги, когда нечем заплатить за квартиру или продукты. Я представил себе, какой скандал ему закатит Мария Георгиевна, и подумал: не зря монголы считали его «кукуштой» – святым человеком.
Андреевы проживали в собственном доме на Преображенской улице, на городской окраине недалеко от вокзала Томск-I. Прошлый раз я был у них зимой, когда все было заметено снегом, поэтому не мог разглядеть всей здешней красоты. Зато сейчас, ранней осенью, в разноцветье природных красок я в полной мере оценил великолепие этого места. Двухэтажные деревянные дома с резными наличниками буквально утопали в садах и цветниках. Подступавший к усадьбам березовый лес подчеркивал патриархальность и гармонию этих жилищ. Жужжали вновь проснувшиеся пчелы, в стайках мычали коровы. Даже не верилось, что это город.
Именно здесь, по рассказам Потанина, когда он жил во флигеле возле дома Андреевых, зародилось Общество изучения Сибири, в честь чего эту часть Преображенской и прозвали Сибирской слободкой.
Если сказать, что я нервничал, подходя к дому под номером двадцать, значит, не сказать ничего. Я краснел и бледнел одновременно, сердце клокотало у меня в груди так, что казалось, оно вот-вот выпрыгнет наружу. Подойдя к парадному крыльцу, я невероятным усилием воли заставил себя постучать в дверь. Однако мне никто не ответил. Тогда я постучал еще раз и вновь не дождался ответа. Я решил, что зайду в другой раз и облегченно вздохнул. Но неожиданно из ворот вышла женщина в какой-то кацавейке и туго повязанном, как у монашек, платке. Она несла ведра с помоями. Я видел ее только со спины и решил, что это прислуга убирается в хлеву.
«Ну вот и славно, – окончательно успокоил я себя. – Отдам ей конверт. Пускай передаст хозяевам. А с Полиной, бог даст, встречусь потом».
Тем временем работница вылила помои за ограду, повернулась и увидела меня, стоящего на крыльце. Она всплеснула руками, бросила ведра и ринулась бегом к воротам. Но я опередил ее и загородил дорогу. Женщина буквально с лету врезалась мне в грудь и закрыла лицо руками. Я уже подумал, что это какая-то полоумная девка и что деньги ей нельзя доверять. Но заметил, что из-под ее грязных пальцев текут слезы.
Конец ознакомительного фрагмента.