Глава 2
В которой разбойники продолжают свое черное дело, а Серж Дубравин идет по сибирской тайге незнамо куда
– А ты, паря, не дурак. Нюх имеешь, куда там другим прочим. Ни в тайге, вишь ты, не захотел пропадать, ни от Климентия Тихоныча. Оно и верно: за бар-то, кому они нужны, баре-то… Я, пожалуй что, к тебе поближе буду держаться, а?
Могучий мужик, на широченных плечах которого городской сюртук казался нелепым и куцым, разогнулся и посмотрел на говорившего. Вернее – поверх его головы, неопределенным, расплывчатым взглядом. И тот сразу примолк. Мужик тоже помолчал с полминуты, потом удобнее перехватил лопату и, выворотив очередной ком земли, спросил без особого интереса:
– Сам-то ты с чего подался разбойничать?
Тот, к кому он обратился, махнул рукой. Деловито подтянул штаны с лампасами, выпачканные в глине и травяной зелени, – и тоже взялся за лопату. Новый товарищ внушал ему смутный страх и почтение. Откровенничать с ним не очень хотелось, но и смолчать почему-то никак не выходило.
– Была, значит, причина, – круглое лицо его, так густо покрытое оспенными рябинами, что и глаз не сыщешь, тоскливо сморщилось. – Мне, вишь ты, на службе оставаться никак нельзя было. Укатали бы как милого. В ту же Сибирь, только с бубновым тузом.
– Да ну, – еще один здоровенный ком земли полетел в кучу; вырытая яма была уже солидных размеров, но двое продолжали усердно трудиться, – проворовался, что ли, аль зарезал кого?
– Христос с тобой, паря! Начальство ворует, а я, вишь ты, крайний. Эх, порассказать бы… Да ладно. Мертвяков давай сочтем. Наших, значит, двое, Панасюк-кучер да Ванька Ставров… упокой души невинно убиенных! – он обмахнулся широким крестом, обратив рябую физиономию к небу. – Ванька-то мне цельный пятак должен остался – платил за него намедни в трактире… ладно, прощаю! Да инженеришка энтот. А ты своего барина, значит, – косо глянул на товарища, – так-таки в болото? И не жалко?
– Чего жалеть, труп он и есть труп. Жалко, что не в землю, как бы не выловили… Поздно ты лопаты принес.
– Авось не выловят. В ил засосет. И мертвяка, и колымагу… Эк ты ее сволок – один! – бывший казак восхищенно свистнул. – Силища, чисто сохатый.
Он перевел дыхание и обтер лицо подолом длинной грязной рубахи. Потом поинтересовался:
– Величать-то тебя все-таки как? Непорядок, без имени-то. Меня вот, ежели желаешь знать…
– Так и зови Сохатым, не ошибешься, – его товарищ воткнул лопату в землю и рассеянно усмехнулся, глядя в пространство, – ты Рябой, я Сохатый. Или плохо?
Бывший казак радостно закивал. Такой вариант его вполне устраивал.
– Вылазь давай, – сказал Сохатый, – выкопали, глубже не надо.
– Маловато будет, вишь ты, звери отроют, – с сомнением буркнул Рябой, смерив глазами глубину ямы. Ответа не получил и, не вдаваясь в споры, молча полез из ямы. Понятно, этот чужак в тайге не бывал, где ему разбираться. А и ему, Рябому, – что за дело? Не для себя, чай, могилка.
Спустя недолгое время два тела были уложены в яму; пришла очередь третьего. Рябой смиренно перекрестился, глядя на худосочного юношу в темно-зеленом форменном сюртуке. И ухватил его за ноги. И вдруг…
– Стой-ка, – Сохатый, отстранив его, наклонился над телом. Глядел долго, пристально. Потом, ничего не говоря, бегом подался к воде. Рябой, выпрямившись, слушал, как он продирается через тальник. На мертвого не смотрел: отчего-то было страшно.
Сохатый вернулся через полминуты, неся перед собой картуз, из которого текло. Выплеснул воду в неподвижное запрокинутое лицо. Рябой, горестно вздыхая, спросил:
– Живой, что ли? Ох ты, грехи… Зачем отливаешь-то, паря, все равно ведь…
Не договорил, глядя, как неподвижное лицо будто оттаивает. Понемногу, едва-едва, а все равно понятно уже, что – и впрямь живой.
– Грехи! – почти со слезами повторил бывший казак и шагнул подальше от тела. – Вишь ты, как тебя… Сохатый – я крови на душу брать не хочу! Давай уж сам!
Сохатый аккуратно и умело осматривал лежащего, бормоча под нос:
– Гляди-ка, целехонек. На темечке только шишка. Хрястнули хорошенько, а ему много ль надо… Ты, Рябой, никак и приложил?
– Эй! Ты слышишь, что говорю-то? Давай сам!
Сохатый обернулся.
– Сгоняй-ка еще за водой. Надо, чтоб оклемался, а то на себе его волочь неохота.
– На себе?.. – Рябой заморгал, пытаясь сообразить. А когда сообразил – взвился от возмущения:
– Так ты его не… Дура! Что Климентий Тихоныч-то скажет? Самого зароет в землю, понял, нет?!
– Авось не зароет, – равнодушно бросил Сохатый, поднимаясь и отряхивая колени. Рябой открыл было рот, чтобы вывалить на этого дурака все, что думает… и молча закрыл.
Ведь и впрямь не зароет, мелькнула в голове смятенная мысль. И еще: недолго, пожалуй, Климентию-то Тихонычу осталось ходить в атаманах.
…Горние выси, горние выси. Может, и есть, да не про нашу честь. Мы – в противоположном направлении… Кочка хлюпнула под ногой, Серж тут же остановился. Перевел дыхание. Медленно, осторожно шагнул назад.
На тот свет – в каком бы то ни было направлении – все-таки не хотелось. Пока. Может, пройдет еще денек, и, когда вовсе сбесишься от этих стволов и горьких ягод, от непроходимых каменных осыпей и веселых полянок, которые на самом деле – трясина, от невесть чьих глаз, поблескивающих из-за каждого куста… а главное, главное – от проклятого гнуса, который так и лезет везде, где можно и нельзя! Так вот, когда сбесишься, и ад покажется раем.
Но не сейчас. Поживем еще… Серж отступил на несколько шагов и, оглядевшись, опустился на землю под корявым деревом неизвестной породы. Вокруг темнели стволы, бурые, серые, обросшие какой-то дрянью, вдалеке сливающиеся в сплошной сумрак. Вечер близко. И черт с ним. Вечер ли, ночь – вперед, вперед и вперед. Благо, дорога нашлась. Вон она, совсем близко. А за ней – болото. Березки кривые. Теперь уж не собьемся. Он поморщился, пытаясь отключиться от пронзительного комариного стона, стеной стоявшего в ушах. Ей-Богу, не то невыносимо, что кусают, а то, что зудят. И невозможно сосредоточиться, услышать еще хоть что-нибудь.
Волчий вой, например.
Волки, тут же напомнил он себе, в августе сытые. На людей нападают только зимой, когда вовсе нечего жрать. Господин Аксаков изволил подробно описывать. Или Тургенев? Он закрыл глаза, приказал себе: отдыхай. Думай о чем хочешь, о ерунде всякой, только не… Отчетливо представил книжку Аксакова или Тургенева: в зеленом картонном переплете с кожаными уголками. Книжку держат тонкие пальчики, на одном – колечко с жемчужиной. Торопливый, чуть задыхающийся голос:
– Что значит охота? Убийство, и все. Мы – хищники, такими нас природа создала. А делать из этого поэзию – значит лицемерить.
Ветер гонит по небу облака, треплет прозрачный шарф за плечом Софи, быстрые солнечные блики бегут по лощеным страницам, по широким полям шляпки, по щеке… Ты, дурак, ее даже ни разу не поцеловал. А ведь была, оказывается, полнейшая возможность! Все упустил. Вообразил, что этот чертов город будет тебя терпеть до бесконечности.
Наверняка она сейчас и имени-то твоего не помнит.