Шудры занимаются услужением, вайшьи живут ремеслом и торговлей, кшатрии – убийством себе подобных; а брахманы избрали деревянную чашу, чтобы жить подаянием. Воин убивает воина, рыба пожирает рыбу, собака грызет собаку, и каждый блюдет свой закон. И в самом деле, о Кришна, вражда никогда не погашается враждою – поэтому не может быть устойчивого мира иначе, чем уничтожение противной стороны.
И все-таки я, рискуя прослыть
Шутом, дурачком, паяцем,
И ночью и днем твержу об одном:
Не надо, люди, бояться!
Не бойтесь тюрьмы, не бойтесь сумы,
Не бойтесь мора и глада,
А бойтесь единственно только того,
Кто скажет:
– Я знаю, как надо!
Кто скажет:
– Идите, люди, за мной,
Я вас научу, как надо!
ПРОЛОГ
Ковш Семи Мудрецов накренился над вершиной Махендры – и звездная пыль щедро осыпала лучшую из гор.
Блестки старого серебра запутались в кронах вечнозеленых бакул и гималайских кедров, заставили озабоченно всхрапнуть антилоп в чаще, и иглы спешащего по своим делам дикобраза мигом превратились в диадему, достойную Серебряного Арджуны, сына Громовержца.
Правда, самому дикобразу это отнюдь не прибавило героического пыла – косолапо отбежав в тень кривой шелковицы, он долго пыхтел и косился по сторонам, после чего счел нелишним вернуться в теплый уют норы.
И тихий смех пролился из ковша следом за светом.
Небо жило своей обыденной жизнью: благодушествовала Семерка Мудрецов, бесконечно далекая от суеты Трехмирья, шевелил клешнями усатый Каркотака, багрово мерцал неистовый воитель Уголек, суля потерю скота и доброго имени всем, рожденным под его щитом; двурогий Сома-Месяц желтел и сох от чахотки, снедаемый проклятием ревнивого Словоблуда, и с тоской взирала на них обоих, на любовника и мужа, несчастная звезда со смешным именем Красна Девица…
Угасни все разом – что будет?!
Тьма?!
Преддверье рассвета?!
– Эра Мрака не заканчивается гибелью нашего мира,– внезапно прозвучало и поплыло над Махендрой в алмазных бликах.– Она ею начинается.
Небо замерло в изумлении. Странные слова, странный смысл, и голос тоже странный. Сухой и шершавый – таким голосом котлы чистить, вместо песка… Гибель? Нашего мира? Значит, и НАШЕГО тоже? Общего? Если бы темный полог мог помнить то, что помнило ярко-синее полотнище, раскинутое от века над дневным простором… Странные слова не были бы для неба внове: оно уже слышало их на рассвете. Пропустив мимо ушей, или чем там оно слышит – день мало располагает к разговорам о гибели. Колесница Солнца ходко бежит по накатанной дороге в зенит, звеня золотыми гонгами, щебет птиц заставляет улыбнуться Заревого Аруну-возничего, и все десять сторон света покамест никуда не делись, трогай-щупай…
Ночь – совсем другое дело.
Ночное.
Какая-то особо любопытная звезда соколом метнулась вниз, вспыхнув на миг ярче брызг водопада в отрогах Гималаев. Разглядела в свете собственной гибели – вон они, люди. Двое. На поляне у небольшого костерка. И пламя ожесточенно плюется искрами, будто тщетно пытается избавиться от скверного привкуса тех самых слов…
Грозное мычание прозвучало снизу, и звезда умерла.
Но вслед за отчаянной подругой с высоты низринулся целый поток сверкающих красавиц. И кручи Восточных Гхат расцвели фейерверком вспышек, заставляя одного из людей у костра прикрыть глаза козырьком ладони.
Жест был скорее машинальным, и сразу становилось ясным: человек защитил взор от чего-то, что крылось в его памяти и что сейчас напомнило ему массовое самоубийство детей неба.
Из-под навеса жесткой, мозолистой ладони, похожей на кусок коры векового платана, на мир смотрела адская бездна Тапана. Расплавленный мрак, пред которым ночная темень кажется светлым праздником; кипень черного пламени. И вмиг ожили, стали правдой древние истории о смертоносном взоре Змия-Узурпатора, который выпивал силу из живых существ, не делая разницы между богами, святыми подвижниками и мятежными гигантами-данавами.
Ладонь опустилась, огладив по дороге костистый подбородок, и в ответ движению тихо проструилась вдоль костлявого хребта плеть седых волос. Туго заплетенная по обряду шиваитов, коса с тщательно распушенным кончиком сразу выдавала в человеке аскета-отшельника; да старик и не пытался скрывать этого. Ни косы, ни смоляного взгляда, ни боевой секиры, лежащей рядом – ничего он не скрывал, этот удивительный хозяин Махендры, чьи слова только что заставили трепетать небо! Пальцы с набухшими бочонками суставов истово затеребили кончик косы, другая же рука медленно опустилась на ледяной металл секиры и осталась там, словно пытаясь поделиться своим теплом с белым быком, выгравированным на лезвии.
И, услышав выкрик гибнущих звезд-лазутчиков, прищурилась Семерка Мудрецов, попятился назад Каркотака, зацепившись клешней за созвездие Кормилицы, а воитель Уголек каплей свежепролитой крови сполз поближе к равнодушному Месяцу.
Потому что у костра теребил косу Рама-с-Топором, живая легенда Трехмирья… Нет, иначе – смертная легенда Трехмирья, к которой Смерть-Морена в багряных одеждах забыла дорогу.
Или делала вид, что забыла.
– Гибель мира? – переспросил собеседник аскета и гулко откашлялся.– Ну ты и скажешь, тезка! Оглядись: павлины буянят, звезды светят, комарье свирепствует чище сборщиков податей – где ж он, твой конец?! Начался, бедолага, только мы не заметили? А то, что война – так это у нас дело обыденное! Жаль, конечно, дурней, пока не выстелят Поле Куру трупами в сто слоев, не угомонятся… ну да ладно, зато остаточки потом разбегутся по бабам детишек строгать! Покойничкам куда-то перерождаться надо? Надо! Не всем же в крокодилов! Вот и засопит Великая Бхарата над супругами и любовницами…
Он расхохотался и хлестким ударом пришиб комара, опрометчиво севшего на волосатую грудь.
Окажись на месте нахала-комара матерый леопард, результат вышел бы примерно одинаковым.
Был собеседник аскета светловолос, в плечах широк неимоверно, одежду носил темно-синюю, с вышитыми поверх гирляндами полевых цветов – и, завидя его, любой человек, будь то пахарь или раджа, непременно пал бы на колени и вознес хвалу судьбе за счастливую встречу.
Ибо нечасто и немногим доводилось лично встречать Раму-Здоровяка по прозвищу Сохач, живое воплощение Вселенского Змея Шеша о тысяче голов, сводного брата самого Черного Баламута[1].
Правда, поговаривали, что Здоровяк изрядно опозорил род и честь, наотрез отказавшись принять участие в Великой Битве на Поле Куру – но заявить об этом прямо, в лицо, да еще в такое лицо…
Увольте, почтенные!
Уж лучше мы падем себе на коленки да восхвалим, как должно…
– Смешной ты человек, Здоровяк! – после этого, мягко говоря, удивительного заявления, аскет бросил терзать свою косу и воззрился на плечистого тезку.– Интересно, как ты себе представляешь конец света? Ну, давай, поделись со скудоумным!
Комары кружились над отшельником, текли раздраженным звоном, но садиться не решались.
– Как? – Здоровяк замялся и подбросил в огонь охапку заготовленного впрок сушняка, пытаясь скрыть замешательство.– Ну, как все… это… значит, всплывает из океанских глубин Кобылья Пасть, огнем себе пышет, зараза, водица вокруг нее кипит…
Могучая холка его побагровела, словно Здоровяку на плечи взвалили твердь земную, голубые глаза затуманились, и во всем облике проступил душевный разлад.
– Хана, короче! Всем и сразу! Ну чего ты привязался, тезка?! – дуракам ведь ясно…
– Ясно! – передразнил его аскет.– Дуракам-то ясно, всем и сразу! Раскинь умом, мудрец ты мой! – вот возьму я сейчас Топор-Подарок, пройдусь по тебе наискосочек… да не дергайся, это я так, к слову! Тебе от такого гостинца конец будет?
– Будет,– уверенно подтвердил Рама-Здоровяк, прозванный Сохачом за то, что в рукопашной схватке вместо булавы предпочитал использовать цельнометаллическую соху.– Ежели наискосочек, то непременно будет. А вот ежели я увернусь, да выдеру вон то деревце, да комельком тебя благословлю по темечку…
Аскет просто руками всплеснул: видимо, уж очень возмутила Раму-с-Топором неспособность Здоровяка рассуждать на отвлеченные темы.
Да и то сказать: топором наискосочек – это вам, уважаемые, не истинная природа Атмана-Безликого, тут диспутов не рассиропишь…
– Ох, тезка, лень тебе мозгами шевелить! Ну представь: вот тебе конец пришел, вот ты помер, вот я тебя на погребальном костре сжег… Представил? Гибель свою представил?
– Угу,– без особой уверенности кивнул Здоровяк, наморщив лоб.– Представил. Помер и горю. Потом сгорел.
Он вдруг просиял и широко улыбнулся, как человек, только что закончивший тяжелую изнурительную работу.
– Представил! – басистый вопль Здоровяка переполошил сонных попугаев в кронах деревьев, и вдалеке хором откликнулись шакалы.– Представил, тезка! Ух, как тебя вижу: горю я, значит, на костерке, пополам разрубленный, горю-горюю, а потом – рай, тезка! Апсары пляшут, медовухи реки разливанные, гандхарвы-песнопевцы струны рвут, мою любимую «Яма Яме подвернулась» раза по три, без напоминаний…
– А дальше?
– Чего – дальше? А-а-а… ну, дальше отдохну я как следует, обожрусь райским харчем под завязку, и на следующее воплощение! Брахманом буду! Ей-ей, брахманом…
Здоровяк угас так же внезапно, как и вспыхнул, после чего добавил глухим, совершенно чужим голосом:
– Чтоб не воевать. Не люблю я это дело, тезка… полвека на земле прожил, а так и не полюбил. Эх, беда – брахманы, и те воюют! Вот ты, например, или там Наставник Дрона…
– Ну и где ж конец? – тихо спросил аскет, лаская стального быка, пасущегося на полулунном лугу секиры.– Гибель где, тезка?
Здоровяк не ответил.
Молчал, хмурился, сопел весенним носорогом.
– Выходит, что нету ее,– наконец пробормотал он.– Вроде есть – и вроде нету…
Аскет перегнулся вперед и потрепал силача по плечу.
– Вот так-то, тезка! Только не радуйся раньше времен. А то ведь можно и по-другому сказать: вроде нету ее, гибели – и вроде есть! Соображаешь?
Край неба на северо-западе резко вспух светло-лиловым нарывом. Спустя секунду горизонт прорвался осколками-бликами, брызгами кипящего гноя, залив ковш Семи Мудрецов до половины.
Натужный рокот донесся лишь через полторы минуты – и казалось, что Земля-Корова умирает в корчах, не в силах разродиться чудовищным двухголовым теленком, предвестником несчастий.
– Собачья моча! – выругался аскет самым страшным ругательством южан Скотьего Брода, ибо худшей скверны трудно было найти во всем Трехмирье.– Руку даю на отсечение, это же «Алая Тварь»! Куда боги смотрят?! – ее ж кроме как в Безначалье, нигде выпускать нельзя! Ох, Здоровяк, заварил твой братец кашу, как расхлебывать-то будем?
Не ответив, Здоровяк встал и с хрустом потянулся.
В отсветах костра он казался существом из рода гигантов, вверженным в огонь геенны только за то, что имел неосторожность родиться с сурами-богами в одном роду, да не в одной семье.
– Братец? А мой ли он братец, тезка? Люблю я его, стервеца, с самого детства люблю, душу за него выну-растопчу, а иной раз и закрадется мыслишка: брат ли он мне?! Он черный, я белый, волосы у меня прямые да светлые, а у него, у Кришны-Баламута, смоль кучерявая; меня раздразнить – дня не хватит, а он сухостоем вспыхивает… Матери у нас разные, отцы разные – где ж такие братья водятся?!
Рама-с-Топором удивленно воззрился на Раму-Здоровяка снизу вверх.
Так смотрят на слона, который ни с того ни сего заговорил по-человечески.
– Отцы разные? Матери? Что ты несешь, тезка?
– То и несу! Сидишь тут на своей Махендре, пень пнем, и ничего не слышишь, что вокруг тебя творится!
– Нет, ты погоди! Я все слышу, а чего не слышу, так тоже не беда! Всякому известно: ты седьмой сын, а Кришна – восьмой, тебя из материнского чрева боги вынули и в другое вложили, чтоб тебе в тюрьме не рождаться…
Аскет осекся и вновь принялся теребить многострадальную косу.
– Старею,– заключил он после долгого молчания.– И впрямь – пень пнем… Помирать пора, зажился. Кругом ты прав, тезка: и отцы разные, и матери, а сказок я за жизнь по самое не могу наслушался. Прости.
«Прости, сынок…» – беззвучно прошептала несчастная звезда со смешным именем Красна Девица. И небесные жители отвернулись в смущении – мать Здоровяка, чье чрево якобы приняло чужой зародыш божественным соизволением, носила точно такое же смешное имя.
– Что уж тут прощать, тезка? Думаешь, легко числиться в братьях у того, на ком «зиждется ход всех событий, ибо он – владыка живущих»?! Еще в колыбели: стоило Кришне зевнуть, как меня будили восторженные вопли нянек! Видите ли, в глотке у младенца обнаруживалась вся Вселенная с небесной твердью и просторами земными! А я с детства считался тупым увальнем, потому что видел лишь зевающий рот и ничего больше!..
Огромная ночная бабочка бестрепетно присела на руку к Здоровяку. Повела мохнатыми усиками, всплеснула крыльями, словно не одобряя шумного поведения своего нового насеста, и задремала, пригревшись. Очень осторожно силач опустился на прежнее место, положил руку с бабочкой на колени и долго глядел на цветастую странницу.
Усы топорщил.
Пышные – тысячу бабочек хватит осчастливить.
– Все его любят, Баламута,– еле слышно прогудел он, забыв о собеседнике и разговаривая больше сам с собой.– Бабы – табунами, мужики слоновье дерьмо жрать готовы, лишь бы он ласковое слово им бросил! Там, на Поле Куру: ведь дохнут же, глотки рвут, друг дружку лютой ненавистью… а его – любят! Пальцем не трогают! А я, тезка, я его больше всех люблю… Люблю, а вот драться плечом к плечу – не пошел. Это, наверное, потому, что драться я умею хорошо, а любить – плохо. Как полагаешь?
Жесткая ладонь аскета легла на запястье примолкшего Здоровяка, и бабочка зашевелилась – не сменить ли насест?
Нет, решила, что от добра добра не ищут.
– Он любил хватать телят за хвосты и дергать,– нараспев произнес Рама-с-Топором, подмигнув мрачному брату Черного Баламута,– пить тайком из сосудов свежевзбитое масло и делиться с обезьянами украденной пищей. Когда женщины доили коров, он пробирался в их дома, пугал малых ребятишек, пробивал дырки в горшках со сметаной и только смеялся, когда ему выговаривали за проступки…
– Да, тезка, все было именно так,– силач кивнул, не поднимая взгляда.– Храмовые писцы не соврали. Ни на ману[2]. И даже когда Канса-Ирод, местный царек, велел перебить всех десятидневных младенцев в окрестностях Матхуры, надеясь в числе прочих истребить новорожденного Баламута – матери убитых желали Ироду адских мук, а Кришне простили и это. Кого другого прокляли бы на веки вечные; а ему простили. И эту Великую Битву тоже простят.
Ковш Семи Мудрецов скользнул ниже. Махендра, лучшая из гор, почему-то замолчала, а мудрецы, отличаясь любопытством, не отличались терпеливостью.
Бабочка сорвалась с руки Здоровяка и устремилась в небо. Жизнь пестрой летуньи была столь коротка, что преступно растрачивать драгоценные мгновенья на долгие разговоры; а на долгое молчанье – вдвое преступней.
«Простят?» – спрашивали Семеро Мудрецов, сверкая сединами.
«Простят?!» – пятясь назад, изумленно скрипел усатый Каркотака.
«Простят…» – посмеивался воитель Уголек, оправляя одежды цвета смерти.
Сома-Месяц не вмешивался.
Он умирал, чтобы родиться вновь.
Два тезки сидели у костра: Рама-Здоровяк по прозвищу Сохач, брат Черного Баламута, и Рама-с-Топором, сын Пламенного Джамада.
На благородном языке: Баларама Халаюдха и Парашурама Джамадагнья.
Двое трусов, уклонившихся от Великой Битвы.
И вокруг них беззвучно завершался двадцать седьмой день зимнего месяца Магха. День гибели мира, день начала Эры Мрака; день, который ох как не скоро назовут восемнадцатым февраля.
Самоуверенно добавив: восемнадцатое февраля три тысячи сто второго года до нашей эры – как будто Эра Мрака может делиться на нашу и чужую.
Двое мужчин сидели с закрытыми глазами и видели одно и то же. Поле Куру, тишина, и в ночной прохладе меж трупами людей, слонов и лошадей бродит чернокожий красавец, улыбаясь невинной улыбкой ребенка.
Вот он поднимает голову, вот гигантская крылатая тень перечеркивает небо над полем брани…
И звезды тускнеют в испуге.