Вы здесь

«Серебряная роза. Женщины в искусстве. Строфы и судьбы». Том первый. Мирра Лохвицкая. «Жизнь в обрамлении строфы»… (С. А. Макаренко-Астрикова, 2015)

Мирра Лохвицкая. «Жизнь в обрамлении строфы»…

Портрет М. А. Лохвицкой. Из коллекции И. О Филипповой. (Санкт – Петербург) Подарено автору.


Она уронила левую перчатку на каменный, выщербленный уступ балконной балюстрады. Поморщилась. Жжение в груди не прекращалось… Слабые, глухие удары сердца не прощупывались в тонкости запястья, она лишь стянула кожу в складку, оголив его. От рубца перчатки еще исходил слабый аромат жасминового «Cotie». Она чуть улыбнулась. Прикрыла веки. Ноздри ее жадно трепетали. Вспомнила нечаянно и совсем некстати, не ко времени, до терпкости горький, насмешливо-небрежный взгляд Бальмонта при встрече, его скользящий по запястью поцелуй.

Усы, их щегольская, знакомая всем и вся, по открыткам и рассказам истовых поклонниц, щеточка, неприятно щекотала ей кожу. Словно – проползло насекомое… Опять поморщилась.. Власть, колдовская власть вооб-ражения, никак не отпускала ее. Власть над словами…


Фото В. Я Брюсова из коллекции В. М. Батарышкиной (Омск). Фотосканирование.


…Что же говорили об их «призрачном» романе в обществе? Она пожала плечами, опускаясь в плетеное кресло, и, прикасаясь пальцами в серой замше к полированной столешнице черного дерева, покрытой мелкими крапинками не то дождя, не то соленой морской воды.. Да ничего не говорили. Не о чем было и говорить. Ни писем, ни записок. Одни догадки, полушутливые вопросы, улыбки, шарады взглядов…

В газетах и альманахах читали страстные строфы Бальмонта, якобы посвященные ей и только ей, Мирре (Марии) Лохвицкой, но она… Она-то знала, что вокруг него извечно много Муз.. Вот и сейчас он живет, кружится в некоем «тройственном союзе»: жена Екатерина Андреева, гувернантка—немка дочери Ниночки Луиза или Белла – она не помнила точно – и еще.. Еще – Елена Цветковская, жившая совсем неподалеку от семейного гнезда Бальмонтов и тоже ожидающая от Константина ребенка…

Она слышала обо всем этом от общих знакомых, вспыхивала румянцем, тотчас менявшим ее ровный, нежный, как золотистое крымское яблоко, цвет лица, нервно подергивала покатыми плечами..

Ей-то какое дело есть до всего этого и до того, что далее будет? Да и будет ли?


Обложка книги М. Лохвицкой-Жибер «Путь к неведомой Отчизне». Фотоколлекция автора. Сканирование.


Все чаще кололо в груди, все чаще скульптурно вылепленные веки античной богини или весталки и нежные ресницы феи смежал удушливый сон. Без гофманских и бестужевских капель уже не могла по утрам подняться. Врачи дружно советовали влажный туман невской державной столицы сменить на сухое солнцестояние южных берегов и качали головами: четверо детей за недолгие, стремительные годы замужества, пусть и счастливого, совершенно истощили организм. Нельзя же так бездумно относиться к здоровью! Надо щадить себя. Но упрекать Эжена Жибера она не смела. Да и в чем же упрекать? Он подарил ей дом, полный покоя, солнечный, как янтарная бонбоньерка. В ее будуаре стояла капризно изогнутая мебель красного дерева, в восточном вкусе, оттоманки, кабинетный рояль, шкафы для нот и книг с инкрустациями, причудливо изогнутые вазы из яшмы, покрытые китайским лаком. Иногда она рвала пальцами бархат или репс, поспешно меняла обивку на муар или шелк.

Но тоски, глухой тоски в груди, холодного голода по чему-то неизведанному это не убивало, и она вновь поспешно и виновато погружалась в детей, дом, утомительные журфиксы по средам, визиты к портнихам и поездки в театры – на детские утренники и спектакли… О Бальмонте старалась не вспоминать…

Ей, наконец, надоела вся эта путаница в сердце. Она приехала в Крым. По настоянию мужа.

Чуть отвлечься, передохнуть… От постоянных домашних хлопот, детских голосов, шума и визга, секретов, оживленного блеска сыновних глаз во время чтения сказок на ночь… Она предпочитала всему и вся стихи, но что могла прочесть десятилетнему Вячеславу? Разве что детскую элегию, посвященную ему же? Она опять улыбнулась, встряхнула головой, слизнула с внезапно треснувших губ каплю крови… Каплю, темную, как вишневое варенье. Она любила угощать гостей своим варением, иногда и собственноручно ею приготовленным, как бы в шутку, мимоходом…

Она давно уже слыла в петербургских и московских салонах несказанною красавицей, хорошей хозяйкою, остроумницей, муж, по-юношески пылко, все еще не чаял в ней души, стихи ее и сборники расходились по России мгновенно. Ими зачитывались, копировали от руки, переписывали в альбомы.

Словно бы шутя, получил один из них в 1904 году знаменитейшую Пушкинскую премию Российской Академии. Ей молчаливо кивал при встречах вечно погруженный в себя, темнокудрый и глубокоокий поэт и философ Владимир Соловьев; с легкою ироническою шуткою, ее подходил приветствовать Иван Бунин. Словно бы затаенно восхищаясь ею, находя, что «все в ней было по-пушкински, «по-татьянински «прелестно». Но ее, ее саму, казалось, ничто не трогало! Бурно. Темно. Страстно. До самой глубины души…..Неуспокоенной. Неутоленной.

Весь свой темперамент она отдавала только стихотворным строфам. Да прогулкам вдоль побережья Финского залива, где они держали дачу. Все тайные извилины дюнного песка этой местности и солнечные тени сосен, высоких, корабельных, она отчетливо помнила с самого детства, и там ей нравилось более, чем здесь, в сухом, прожженном солнцем, настоянном на винном, степном воздухе Крыму.

Мирра снова высоко вскинула голову, передернула плечами. Повеяло чем-то странным: терпким, тяжело—горьковатым и, одновременно, – сладостным и тревожным. Не смирной ли, древним Христовым даром, благовонием, об аромате которого знал и ведал ее дед, мистик и прорицатель, перед смертью своею якобы прошептавший: «Запах мирры уносит время»?…

…Миррой она стала в память о нем, измарав первый альбом строфами, почти не исправленными, летучими, приходившими к ней, как некий туман легковесный, не мучающий, сладкий, образный, точный, как узор на лаковом, изящном китайском веере. Она любила восточные вещи, как и сестра, Наденька, знаменитая остроумная Тэффи, рассказы которой читают и при Императорском Дворе. Они смешны, блистательно точны, эти рассказы, но только она, Мирра – Машенька, одна знала, что Наденька острием своего пера пыталась творить еще и романную прозу, и литературные портреты – этюды своих современников. Отрывки романа своего – о любви, постигшей растерянного молодого человека из хорошего «юридического» семейства – давала Наденька читать лишь ей. А потом – яростно рвала в клочья. Писала снова. И Мирре казалось что она никогда не закончит. Никогда.


Могила Марии Александровны Лохвицкой – Жибер. Современный вид. Фотоколлекция И. О Филипповой. Сканирование.


….А вот о ней Наденька не писала. Почему? Боялась? Ревновала? Втайне, душою. Соперничала.. Они все, сестры Лохвицкие, с детства немного соперничали, смеясь, шутя, затаенно, играя словами, кусая губы: в литературном даре, красоте, остроумии, вкусе, умении вести дом. Они никогда не хотели быть заурядными. Да у них бы это и не получилось. При всем желании. Договорились меж собою тайно: входить в литературу по старшинству, но Мирра опередила сестер. Как шаловливый ребенок, начав писать стихи с пятнадцати лет. Стихи, что признали – тотчас.

Мирра Александровна нахмурилась, подняла глаза к небу. Казалось, что оно пусто, невесомо, легко. Жарко и вязко, как вата. Голова кружилась в этом солоновато—тамарисковом пространстве, нежно и как-то томно и сладко… «Клеопатров аромат» – чуть усмехнувшись, она прикрыла веки. Да. Тамариск был еще при Клеопатре… Давняя трава. Древняя. Сухая, как пергамент старинных книг, которые остались от дедушки… Она и боялась – внутренне холодело сердце, как только брала их, те тяжелые волюмы1, в руки…

..А что же в них было сказано? Да ничего. Что каждый сам может создать свою Судьбу, ежели пожелает.. Хоть в стихе, хоть в книге. Хоть и в письме… Письмо – целый роман, эпоха в жизни Женщины. Но у нее не было писем к Бальмонту. В своем полупустом бюро она хранила одно единственное письмо от него: холодное, равнодушное и – поучающее, приведшее к отчуждению и высокомерным кивкам в гостиных, при встречах… Встречи были редкими: модный и загадочный поэт неизменно много путешествовал, изъездил всю Европу, побывал даже и в Греции, и на арабском Востоке…

Не то что она, домоседка, «ленивая небожительница», как писал о ней один из анонимных критиков в модном литературном журнале.. А, впрочем, нет, он не был анонимом, у него такое странное имя – Е. Поселянин. Не то псевдоним, не то и вправду фамилия.

Она удобнее, чуть глубже устроилась в плетеном кресле, легко постукивая пальцами в замше по пологому подлокотнику, пытаясь вспомнить, что же было написано в той рецензии. Ах, вот – вот.. Кажется, так. Невычурно. Просто:

«Она, Лохвицкая, одна из первых женщин, так же откровенно говоривших о любви с женской точки зрения, как раньше говорили о ней, со своей стороны, только поэты. Но как ни смотреть на эту непосредственность её поэтической исповеди, в ней была и есть великая искренность, которая и создала её успех, вместе со звучною, блестящею, чрезвычайно отвечавшею настроению данного стихотворения, формой.»

– Е. Поселянин. «Отзвеневшие струны». 1905 год…

…И тут Мирра вдруг рассмеялась.. Сухо, с глухим, прерывистым придыханием Что бы ни сочинили о ней все эти модные зоилы и ветреники пера, ей, на самом-то деле, глубоко все равно…


«Я б хотела быть рифмой твоей» писала она когда-то в стихотворении, звучном и искреннем, обращенном к некоему лирическому герою…


К кому? Бальмонту? Эжену Жиберу? К кому-то неизвестному, третьему, облик и лик которого все дружно пытались выявить, «вырисовать» из ее строф и рифм поэмы «На пути к Востоку» – о греческом юноше Лионеле с зеленовато—синими глазами и пшеничными кудрями, высоким лбом. Бальмонт был темно—русым… Но это все – неважно… В поэзии главенствует лишь своевольство воображения. Лишь его ветер надувает парус поэтического Дара. Она это знала точно.

И не считала, что Дар ее – волшебен, но жить без него не умела. Никак.

Не могла… Не могла. Почему же вдруг в прошедшем времени говорит она о себе? Острой иглою мелькнула в мозгу мысль, что не поможет здешний воздух, как не помогла Швейцария, Ницца… Ей было жаль чего-то, но она не могла понять ясно – чего?


Закрыла глаза, зажмурила их. До ярости красно-белых пятен.. фиолетовых вспышек…

Вспомнила, как впервые Бальмонт – крутолобый, яркий, манерно—небрежный, с зелено-синими провалами глаз на смуглом лице, вошел в ее гостиную. И сестра была там. Он говорил Наденьке какие-то комплименты на французском, потом внезапно перешел на арабский или еще какой-то древний язык, сказал что-то по-испански, прищелкнув пальцами. И зачаровал ее своими речами. Она тихо слушала, не вмешиваясь в диалог, слегка покусывая губы, а голове был неясный шум… Строфы рождались, наплывали, уходили снова, поднимались, как волны моря, будто кружевная пена опадала…


Лариса Конева (Ульяновск) «Роза на черном». Фотоколлаж. Подарено автором.


Пахнуло бризом. Издали. Она открыла глаза… Ноздри нервно затрепетали, жадно вбирая в себя густую терпкость тамариска, горьковатость туи, жар нагретого солнцем песка, гальки, ракушек… Где-то там, на расстоянии двух протянутых рук, за невысокими, осыпающимися скалами, нетерпеливо шумело море. Ей хотелось посмотреть на него. Она встала, решительно натянула правую перчатку чуть выше запястья и подошла к каменной балюстраде, чтобы поднять упавшую…

Но, едва она наклонилась, как головокружение захватило ее и властно понесло в своем танце, холодя виски и сминая сердце, как прошлогодний осенний лист, уносимый ветром все дальше и дальше, как уносил он в те стародавние пропалестинские времена запах мирры, Дар волхвов и Богов – тайный, властный, неуловимый…


Мирра (Мария) Александровна ЛОхвицкая-Жибер2 – одна из крупнейших лирических поэтесс начала Серебряного века, дважды удостоенная Пушкинской премии Российской Академии Наук, умерла в Санкт Петербурге 27 августа (9 сентября) 1905 года, после тяжелейшей болезни: сердечной астмы и последствий скрытой формы туберкулеза. В архиве Марии (Мирры) Лохвицкой, так же, как и в архиве и наследии Константина Бальмонта, не сохранилось абсолютно никаких свидетельств их личных романтических отношений: писем, записок, телеграмм, посвящений на книгах, подарков и сувениров. Есть отголоски лишь «поэтической переклички». «Двухголосьем», аллюзиями, метафорами охвачены, навеяны многие циклы стихотворений Бальмонта, в том числе написанные уже после смерти поэтессы. Мир поэтики Лохвицкой – не камерный, а радостный, солнечный, психологический глубокий и верный – тоже во многом навеян многоплановыми образами и сравнениями бальмонтовской лирики, звуками его строф и поэм. Поэтическое воображение свободно и вольно присутствует там, где хочет. Гений поэтический обрастает легендами. Но стоит ли им, легендам, доверять? Одна из них гласит, к примеру, что Константин Бальмонт до самой своей смерти держал на письменном столе портрет Мирры Лохвицкой, сохраняя его во время всех бурь и невзгод жизни в эмиграции…

© Светлана Макаренко – Астрикова. Июль 2013 года.