Вы здесь

Сергей Петрович Хозаров и Мари Ступицына. I (А. Ф. Писемский, 1851)

I

Мелкие натуры только претендуют на любовь

и неудачно драпируются плащом Ромео и Юлии.

В одном из московских переулков, вероятно, еще и теперь стоит большой каменный дом, на воротах коего некогда красовалась вывеска с надписью: «Здесь отдаются квартиры со столом, спросить госпожу Замшеву». Осеннее солнце, это было часу в десятом утра, заглянуло между прочим и в квартиры со столом и в комнате, занимаемой хозяйкою, осветило обычную утреннюю сцену. Госпожа или, лучше сказать, девица Замшева сидела перед столом и пила чай; перед нею, несколько в почтительном отдалении, стояла баба. Нельзя сказать, чтобы обе эти женщины, хотя и были освещены волшебным светом солнца, представляли живописные фигуры. Почтеннейшая хозяйка, девица с лишком за сорок, одетая в какой-то не совсем опрятный капот-распашонку, имела лицо страшно рябое и очень тоненькую и жидкую косу, которые обыкновенно называются мышиными хвостами. Костлявые руки девицы Замшевой, вообще немного плоской и худой, носили на себе остаток утренней возни с провизией. Про бабу и говорить нечего: это был какой-то грязный комок, комок, впрочем, плотный и здоровый.

– Так ты сделаешь суп из телятины, – начала хозяйка, – сосиски под капустой и зажаришь голубей да еще из вашей говядины выбери получше кусочек и свари щи и завари кашу.

– Вcем всяво давать? – спросила баба.

– Опять всем; разве я тебе, глупая, не толковала, – возразила хозяйка, – во второй нумер пошли всего и спроси, чего угодно. Сибариту дай только супу и сосисок. Ферапонту Григорьичу пошли щей, сосисок и каши. В четвертый нумер отошли только супу без телятины и кашу, да смотри, как можно меньше масла.

– Да вчера и то чуть не прибили, – заметила баба.

– Вот прекрасно, рассуждаешь еще! Не твое дело, – возразила хозяйка.

– Да ведь дерутся; этта черноволосый-то в кухню прибежал: лаялся, лаялся, ажно ухват схватил!

– Велика важность: ухват схватил, им же хуже! В пятый нумер ничего не посылай, кроме супу: человек больной, ему диета нужна. В шестой нумер пошлешь всего и спросишь: чего хотят, да голубей отправь парочку: он охотник.

– Не запомню, Татьяна Ивановна, вся ваша воля, не запомню, – отвечала кухарка.

– Ну, так и есть, перемешай опять.

– Вся ваша воля, памяти на алтын нет.

– Поди, этакий деревенский неуч! Еще не без чего четвертый год в Москве живешь, – возразила с сердцем Татьяна Ивановна. – Дай мне умыться, – сказала она и начала доставать из комода мыло, полотенце и угольный порошок. Кухарка между тем достала из-под кровати таз с огромным умывальником. Распустив совершенно капот-распашонку, Татьяна Ивановна первоначально натерла зубы угольным порошком, выполоскала их потом и вслед за тем принялась обмывать руки, лицо и даже грудь. Почти целое ведро было издержано на омовение ее сорокалетних прелестей, которые потом, как водится, были старательно обтерты полотенцем, а кухарка отослана к исполнению ее прямых обязанностей. Оставшись одна, Татьяна Ивановна принялась убирать волосы. Приведя голову в порядок, она вынула из комода пузырек с белою жидкостью и начала оною натирать лицо, руки и шею; далее, вынув из того же комода ящичек с красным порошком, слегка покрыла им щеки. Украсив таким образом свое лицо и возложив на себя известное число юбок, Татьяна Ивановна, наконец, надела свое холстинковое, почти новенькое платье, и – странное дело, что значит женский туалет! Перед вами как будто появилась другая женщина; не говоря уже о том, что рябины разгладились, стали гораздо незаметнее, что цвет лица сделался совершенно другой, что самая худоба стана пополнела, но даже коса, этот мышиный хвост сделался гораздо толще, роскошнее и весьма красиво сложился в нечто вроде корзинки.

Одевшись совершенно, Татьяна Ивановна намеревалась приступить к подвигу хождения по нумерам для собирания денег с своих постояльцев.

Из последующих сцен мы убедимся, что это был действительно подвиг, подвиг трудный и редко сопровождающийся должным успехом. В эпоху предпринятого мною рассказа у девицы Замшевой постояльцами были: какой-то малоросс, человек еще молодой, который первоначально всякий день куда-то уходил, но вот уже другой месяц сидел все или, точнее сказать, лежал дома, хотя и был совершенно здоров, за что Татьяной Ивановной и прозван был сибаритом; другие постояльцы: музыкант, старый помещик, две неопределенные личности, танцевальный учитель, с полгода болевший какою-то хроническою болезнью, и, наконец, молодой помещик Хозаров. Татьяна Ивановна, как могли мы заметить из предыдущего ее разговора в отношении обеда с кухаркою, неодинаким образом третировала своих постояльцев. Она разделяла их на три класса: на милашек, на так себе и на гадких. К числу милашек принадлежали: двое помещиков и музыкант, который был, впрочем, тайный милашка, и о нем она даже мало говорила; к так себе относились: сибарит и танцевальный учитель; к гадким: две неопределенные личности.

Постояльцы, с своей стороны, именовали Татьяну Ивановну: почтеннейшая. Выйдя из своей комнаты, Татьяна Ивановна подошла к первому нумеру, то есть к сибариту.

– Что, можно? – спросила она, приотворив немного двери.

– Можно, – отвечал голос изнутри.

– Да вы в постели?

– То есть я на кровати.

– Ну, так прикройтесь.

– Войдите, прикрылся.

Для объяснения такого рода переговоров я должен здесь заметить, что малоросс, несмотря на громкое титло сибарита, имел не совсем полный комплект утренних и ночных принадлежностей человека. Они ограничивались одною ваточною шинелью, которую он обыкновенно подстилал под себя, не прикрывая себя сверху ничем.

Несмотря на уверения постояльца, что он прикрылся, девица Замшева не верила и входила в комнату, стараясь быть к кровати жильца спиною, и в том же самом положении начинала с ним вести дальнейшие переговоры.

– Я к вам.

– А что?

– Нет ли у вас денег?

– Увы! Татьяна Ивановна, совершенно нет.

– Да как же мне-то делать?

– Не знаю, моя почтеннейшая!

– Вы за три месяца не платили.

– Вы себя обсчитываете, почтеннейшая, с процентами больше, чем за три; что делать! Я бы вам сейчас отдал за четыре, но нема пенензы!

– Ах, какой вы смешной! Да что теперь я-то буду делать?

– Одно только: выслушайте меня, почтеннейшая Татьяна Ивановна! Неужели же вы думаете, чтобы я, имея деньги, отказал себе в трубке табаку; но я теперь не курю, следовательно, теперь у меня нет денег.

– А третьего дня на что в трактир ходили, и пьяный еще Матрену, бесстыдник этакий, обругал?

– Ах, Татьяна Ивановна! Не растравляйте раны! Это был сон, и сон прекрасный, но он миновался и сегодня не повторится.

– Да не со сна же вы опьянели? Где денег-то взяли?

– Денег у меня не было, но ко мне явился благодетельный гений и сказал: «Надень мой сюртук, мои калоши, пойдем в трактир, пей и ешь».

– Все вы лжете: откуда вам денег-то пришлют?

– Ну, это другой вопрос. Денег должны мне прислать, во-первых, отец, во-вторых, тетки, в-третьих, братья, в-четвертых, сестры.

– Да, вот так и ждите.

– Непременно пришлют!

– Ну, смотрите, больше нынешнего месяца не стану ждать, – отвечала Татьяна Ивановна и с тою же предосторожностью начала выходить из нумера.

– Татьяна Ивановна, а Татьяна Ивановна! – кричал ей вслед сибарит. – Пришлете мне сегодня обедать?

– Не знаю.

– Пришлите, пожалуйста, да чтобы суп-то был немного повкуснее, а то в простой воде больше жиру; хоть хлеба присылайте побольше.

Татьяна Ивановна на эти слова ничего не ответила и следующий за тем нумер прошла мимо; в нем проживал секретный ее милашка, музыкант, она к нему никогда не заходила по утрам. В ближайший нумер девица Замшева вошла без всяких предосторожностей, с выражением лица более веселым, совершенно добрым и несколько даже почтительным. В этом нумере жил милашка – старый помещик, значительно толстый и сильно обросший усами и бакенбардами. Комната его по своему убранству совершенно не походила на предыдущий нумер: во-первых, на кровати лежала трехпудовая перина и до пяти подушек; по стенам стояли: ящики, ящички, два тульские ружья, несколько черешневых чубуков, висели четверня московских шлей с оголовками и калмыцкий тулуп; по окнам стояли чашки, чайник, кофейник, судок для вин, графин с водкой и фунта два икры, московский калач и десяток редиски. Сам помещик, в толсто настеганном шерстяном халате, сидел перед новеньким огромным самоваром из красной меди и кушал чай. Сзади его лакей в домотканом чепане поправлял на оселке бритву.

– Кто там? – закричал милашка-помещик, услышав скрип дверей.

– Хозяйка, – отвечал лакей.

– А!.. – произнес помещик. – Что скажете, голубушка? Не хотите ли чаю?.. Ванька! Подай ей чаю.

– Я пришла наведаться, хорошо ли вам.

– Ничего… идет; только клопов или блох много.

– Блохи, должно быть, беспокоили вас. Клопов здесь совершенно нет. Я вот здесь третий год живу, а никогда ни одного клопа в глаза не видала, – отвечала Татьяна Ивановна. – Не знаю, как бы вам помочь в этом: крапивы разве под простыню положить? Говорят, это помогает.

– Ничего не надо, и так сойдет; а вот что, голубушка, супов-то мне своих не подавай: мерзость страшная.

– Я думала, что вы изволите любить.

– Какого тут черта любить! Вари мне щи, да и голубями не изволь потчевать: я этой мерзости совсем не ем.

– Слышала, батюшка Ферапонт Григорьич, слышала: с сегодняшнего же дня велела приготовлять стол по вашему вкусу. У нас ведь нельзя-с, стоят больше иностранцы.

– Ну, иностранцев и корми супами; а мне этих помой не надобно.

– Слушаю-с, – отвечала хозяйка. – А вы, я вижу, еще покупочку сделали, – прибавила она, оглядывая комнату, – хомутики изволили купить?

– На целую четверню хватил, матушка. Ванька, покажи хозяйке хомуты. Ну, посмотри, во сколько оценишь?

– Не могу сказать, Ферапонт Григорьич: совершенно неопытна в конских вещах.

– Да ты посмотри, какой ремень-то, совершенный бархат.

– Вижу, батюшка, ремень отличнейший; но, признаться сказать, мне больше всего нравится шляпка, что для супруги изволили купить.

– Ха-ха-ха!.. Ты ведь думала, что я ее на Кузнецком купил?

– Да вы и то беспременно на Кузнецком купили, по фасону видно.

– Ха-ха-ха!.. На Ильинке за двадцать пять рублей. Даром, матушка, что деревенщина, не надуют.

– А я было к вам пришла, Ферапонт Григорьич…

– А что?

– Да деньжонок…

– Вот тебе на! Я ведь тебе и то за целый месяц дал вперед.

– Нужно, батюшка, видит бог, нужно; ну, хочется, чтобы всем было покойно.

– Нет, мадам, больше не дам.

– Батюшка, Ферапонт Григорьич, не погубите, совершенно погибаю: все перезаложила, с позволения сказать, юбку третьего дня продала на толкучке.

– Да ведь и то я тебе задавал вперед.

– Благодетель мой, вы еще здесь пробудете. Сделайте божескую милость: дайте.

– Экая ведь ты нюня! Ну, на, десять рублей.

– Одолжите, благодетель, двадцать.

– Не дам, пошла вон! – закричал, осердившись, помещик. – Дармоеды этакие московские, – прибавил он вполголоса.

– Батюшка, Ферапонт Григорьич, нужда. Неужели бы я осмелилась вас беспокоить, если бы не крайность моя.

– Ну, ладно, прощай, мне бриться пора.

Татьяна Ивановна пошла.

Для объяснения грубого тона, который имел с Татьяной Ивановной Ферапонт Григорьич – человек вообще порядочный, я должен заметить, что он почтеннейшую хозяйку совершенно не отделял от хозяек на постоялых дворах и единственное находил между ними различие в том, что те русские бабы и ходят в сарафанах, а эта из немок и рядится в платье, но что все они ужасные плутовки и подхалимки.

В ближайшем нумере помещались двое гадких ее постояльцев. В комнате их, как и в будуаре сибарита, ничего не было, кроме двух диванов, одного стола и стула. Эти два человека жили, кажется, очень дружно между собою и целые дни играли в преферанс, принимаясь за это дело с самого утра и продолжая оное до поздней ночи. По наружности они были частью схожи: оба были одеты в страшно запачканные халаты, ноги одного покоились в валеных сапогах, а у другого в калошах; лица были у обоих испитые, нечистые, с небритыми бородами и с взъерошенными у одного черными, а у другого белокурыми волосами.

Во время прихода Татьяны Ивановны они были за обычным своим делом, то есть играли в преферанс. Хозяйка вошла к ним в нумер с физиономией гордой и строгой.

– А вы уж с раннего утра и за карты! И праздника-то на вас нет, греховодники этакие, – сказала она, подходя к столу.

На эти слова игроки ничего не отвечали.

– Ты в чем играл? – спросил один из них товарища.

– В червях – без одной, – отвечал другой.

– Нечего тут в червях; денег давайте лучше, – проговорила хозяйка.

– Купил, – сказал один игрок.

– Бубны, – перебил его партнер.

– Да что это, глухи, что ли, вы стали? Я пришла за деньгами.

– Пас и не приглашаю, – сказал игрок.

– Бесстыдники этакие! Еще благородные, а хотят чужой хлеб даром есть.

– Ну, ну, потише, почтеннейшая! – сказал один из постояльцев. – Куплю.

– Нечего потише… Что вы, племянники, что ли, мне, вас даром держать?

– Пикендрясы, – проговорил его товарищ.

– Да что я вам на смех, господа, что ли, далась? – сказала, начиная не на шутку сердиться, Татьяна Ивановна. – Сегодня же извольте съезжать, когда не хотите платить денег, а не то, право, в полицию пойду, разорители этакие!

Среди игры, среди забавы,

Среди благополучных дней! –

запел один из игроков.

– Бескозырная, – прибавил он.

– Вист с болваном, – отвечал другой и тоже запел:

Среди богатства, чести, славы!

Татьяна Ивановна совершенно вышла из себя и плюнула.

– Провалиться мне сквозь землю, если я дам вам сегодня обедать; топить не стану; вьюшки оберу, разбойники этакие… грабители… туда же в карты играют: милостинками, что ли, друг другу платить станете? – говорила она, выходя из нумера.

– Ваня, – сказал один из постояльцев, – гривенник есть у тебя?

– Есть, – отвечал другой.

– Ладно, а то, брат, дура-то не пришлет обедать.

– Ничего… Хлеба купим… Пики!

Между тем Татьяна Ивановна отправилась в другой нумер, в котором проживал ее постоялец так себе – танцевальный учитель; он, худой, как мертвец, лежал на диване под изорванным тулупом.

– Что, вам лучше ли? – сказала, войдя, Татьяна Ивановна. Больной кивнул отрицательно головой.

– Да вы бы в больницу ехали.

– Завтра.

– Да что завтра? Вот уже третий месяц говорите все: завтра.

– Денег нет!

– Продали бы что-нибудь.

– Все уже продано.

– То-то и есть, все продано; денег нет, а еще рому покупали в семь рублей, да еще и пьяны напились.

– Для испарины.

– Да для испарины не допьяна пьют. Больной человек, а туда же кутите. Марфутка сказывала, что едва вас оттерла.

– Я всю бутылку выпил. Что делать? С горя!

– Ну, а мне-то как же? За целый месяц ни копейки не платили, а ведь, я думаю, я каждый день нарочно для вас суп варю.

– Дайте поправиться.

– Полноте с вашим поправлением. Ноги-то, я знаю, у вас хороши, да губы-то к вину очень лакомы. Нет ли хоть сколько-нибудь?

– Ни копейки нет.

Татьяна Ивановна махнула рукой и вышла из комнаты.

В соседнем нумере проживал третий ее милашка. Мало этого: он был, как сама она рассказывала, ее друг и поверял ей все свои секреты. Занимаемый им нумер был самый чистый, хотя и не совсем теплый. В самом теплом нумере проживал скрытный ее милашка – музыкант. В то время, как Татьяна Ивановна вошла к другу, он сидел и завивался. Марфутка, толстая и довольно неопрятная девка, исправлявшая, по распоряжению хозяйки, обязанность камердинера милашки, держала перед ним накаленные компасы.

– А вы все франтите? – сказала Татьяна Ивановна, входя в комнату.

– С добрым утром, почтеннейшая! Прошу принять место и побеседовать, – отвечал тот, старательно укладывая свои волосы в щипцы.

– Марфа вам нужна?

– Нет, я сам завьюсь… А что?..

– То-то, я хотела вам велеть кофею принести.

– Мерси, тысячу раз мерси, почтеннейшая. С большим удовольствием выпью, – сказал милашка, протягивая хозяйке руку.

– Для милого дружка и сережка из ушка, – сказала Татьяна Ивановна. – Поди свари, – прибавила она, обращаясь к Марфе.

Та вышла.

Так как этот друг Татьяны Ивановны должен в моем рассказе играть главную роль, то я обязанным себя считаю поподробнее познакомить читателя с его наружностью, отчасти биографиею и главными наклонностями. Сергей Петрович Хозаров, поручик в отставке, был лет двадцати семи; лицо его было одно из тех, про которые говорят, что они похожи на парижские журнальные картинки: и нос, например, у него был немного орлиный, и губы тонкие и розовые, и румянец на щеках свежий, и голубые, правильно очерченные и подернутые влагою глаза, а над ними тонкою дугою обведенные брови, и, наконец, усы, не так большие и не очень маленькие. Про прическу и говорить нечего: она была совершенно по моде того времени, то есть на теме приглажена, а на висках и на затылке разбита в букли. В лице его, если хотите, все было хорошо, свежо, даже правильно и гармонировало одно с другим; но в то же время чего-то недоставало, что вы желаете и любите видеть в лице человека. О подобных физиономиях существуют два совершенно противоположные мнения. Одни говорят, что это красавцы, миленькие, даже молодцы, мало этого, Аполлоны Бельведерские; другие же называют их смазливыми рожицами, масками, расписными купидонами и даже форейторами, смотря по тому, какой у кого эпитет ближе на языке. О герое моем предоставлю вам, читатель мой, избрать какое будет угодно из вышеупомянутых мнений. Кроме своей приятной наружности, Сергей Петрович владел еще многими другими достоинствами. Служа в полку, он слыл за славного малого, удивительного мастера танцевать и вообще за человека хорошо образованного, потому что имел очень приличные манеры, говорил по-французски, владел пером и сочинял стихи, из коих двое даже были напечатаны в каком-то журнале, но главное – он имел необыкновенно много вкуса. При первой возможности молодой поручик так мило отделывал и меблировал свою квартиру, что приезжавшие к нему, разумеется, с мужьями, дамы ахали от восторга и удивления; экипаж у него был один из первых между всеми господами офицерами; жженку Хозаров умел варить классически и вообще с неподражаемым умением распоряжался приятельскими пирушками и всегда почти, по просьбе помещиков, устраивал у них балы, и балы выходили отличные. Две только слабости имел молодой человек: во-первых, он был очень влюбчив, так что не проходило месяца, чтобы он в кого-нибудь не влюбился, и влюблялся обыкновенно искренне, но только ненадолго; во-вторых, имел сильную наклонность и большую в то же время способность – брать взаймы деньги. Над первою его слабостью товарищи подтрунивали и называли его Сердечкиным, вторым же недостатком даже тяготились, особенно в последнее время, так как эта наклонность в нем со дня на день более и более развивалась. По выходе в отставку Хозаров года два жил в губернии и здесь успел заслужить то же реноме; но так как в небольших городах вообще любят делать из мухи слона и, по преимуществу, на недостатки человека смотрят сквозь увеличительное стекло, то и о поручике начали рассуждать таким образом: он человек ловкий, светский и даже, если вам угодно, ученый, но только мотыга, любит жить не по средствам, и что все свое состояньишко пропировал да пробарствовал, а теперь вот и ждет, не выпадет ли на его долю какой-нибудь дуры-невесты с тысячью душами, но таких будто нынче совсем и на свете нет. Конечно, читатель из одного того, что герой мой, наделенный по воле судеб таким прекрасным вкусом, проживал в нумерах Татьяны Ивановны, – из одного этого может уже заключить, что обстоятельства Хозарова были не совсем хороши; я же, с своей стороны, скажу, что обстоятельства его были никуда не годны. Имение его уже окончательно было продано, в Москву он приехал с двумя тысячами на ассигнации; но что значат эти деньги для человека со вкусом? Капля в море! В настоящее время Хозаров жил старым кредитом во всевозможных местах, где только ему верили. К Татьяне Ивановне он явился после не совсем приятной истории с m-r Шевалдышевым, у которого он первоначально стоял, и явился, как говорится, с форсом, а именно, в отличном пальто и с эффектною палкою, у которой на ручном конце красовалась позолоченная головка одного из греческих мудрецов. Первоначально он потребовал лучший нумер, раскритиковал его как следует, а потом, разговорившись с хозяйкою, нанял и в дальнейшем разговоре так очаровал Татьяну Ивановну, что она не только не попросила денег в задаток, но даже после, в продолжение трех месяцев, держала его без всякой уплаты и все-таки считала милашкою и даже передавала ему заимообразно рублей до ста ассигнациями из своих собственных денег. Любить его, несколько корыстно для самой себя, она не смела и подумать, но чувствовала к нему дружбу и гордилась этим. Милашка же, с своей стороны, высказывал сорокалетней девице самые задушевные свои тайны. Что касается до помещения Сергея Петровича, то и оно обнаруживало главные его наклонности, то есть представляло видимую замашку на франтовство, комфорт и опрятность; даже постель молодого человека, несмотря на утреннее время, представляла величайший порядок, который царствовал и во всем остальном убранстве комнаты: несколько гравюр, представляющих охоту, Тальму[1] в костюме Гамлета, арабскую лошадь, четырех дам, очень недурных собой, из коих под одной было написано: «весна», под другой: «лето», под третьей: «осень», под четвертой: «зима». Все они развешаны были совершенно симметрично. В углу стояло что-то вроде горки, в которую было вставлено несколько чубуков с трубками, в числе коих было до пяти черешневых с янтарными мундштуками. На столе, перед которым сидел Сергей Петрович, в старых, но все-таки вольтеровских креслах, были размещены тоже в величайшем порядке различные принадлежности мужского туалета: в средине стояло складное зеркало, с одной стороны коего помещалась щетка, с другой – гребенка; потом опять с одной стороны – помада в фарфоровой банке, с другой – фиксатуар в своей серебряной шкурке; около помады была склянка с о-де-колоном; около фиксатуара флакончик с духами, далее на столе лежал небольшой портфель, перед которым красовались две неразлучные подруги: чернильница с песочницей. По одну сторону портфеля лежал пресс-папье, изображающий легавую собаку, который придавливал какие-то бумаги; с другой стороны находился тоже пресс-папье с изображением кабаньей головы; под ним ничего уже не было, и он, видимо, поставлен был для симметрии. Много еще было других предметов, обличающих стремление к модному комфорту; так, например, по стене стоял турецкий диван, под ногами хозяина лежала медвежья шкура, и тому подобное.

– Вы сегодня едете куда-нибудь? – спросила Татьяна Ивановна.

– Не знаю еще, – отвечал Хозаров.

– А вчера были там?

– Был.

– Ну, что?

– Ничего хорошего; я недоволен вчерашним вечером.

– Что такое?

– Она не любит меня!

– Ой, не говорите этого, Сергей Петрович, не говорите, ни за что не поверю: вы просто скрываете. Вы, мужчины, прескрытный народ в этих вещах.

– Нет, вы выслушайте наперед и растолкуйте мне, как это понять? Приезжаю я, как вы знаете, в семь часов. В зале никого. Я прошел к Катерине Архиповне. Она сидит одна; разумеется, сажусь и начинаю рассказывать разные разности, как можно громче смеюсь, хохочу, – не тут-то было! Прошел целый час, наконец, являются две старшие дылды; а ее все-таки нет! Я просто думал, что больна; но сами согласитесь, не ехать же домой. Уселся с барышнями в карты; смеюсь, шучу, а внутри, знаете, так и кипит: ничего не помогает; проходит еще час, два – не является. Наконец, уж я не вытерпел. «Здорова ли, я говорю, Марья Антоновна?» И как бы вы думали, что мне ответили? «Кошку свою, говорят, сегодня целый вечер моет с мылом». Я чуть не лопнул от досады. Во-первых, это глупо, а во-вторых, неприлично. Хорошо, думаю, мадемуазель, я вам отплачу, и тотчас же начал говорить любезности Анете. Та, как водится, принялась закатывать свои оловянные глаза, и пошла писать… Вдруг является, немного, знаете, бледная, грустная, поклонилась и села около матери, почти напротив меня. Я ни слова и продолжаю любезничать с Анетой. Та совсем растаяла, только что не обнимает…

– Послушайте, Сергей Петрович, – перебила Татьяна Ивановна, – вы ужасный человек. За что вы мучите этого ангела?

– Помилуйте, Татьяна Ивановна, что вы говорите? Она меня мучит.

– Нет, вы этого не говорите, – возразила хозяйка, – она, бедненькая, вероятно, это время мечтала о вас, а вы, злой человек, сейчас уж и стали заниматься с другой.

– Но послушайте, Татьяна Ивановна: любя человека, разве вы в состоянии были бы в каких-нибудь трех шагах просидеть два часа и не выйти, и чем же в это время заниматься: дурацким мытьем какой-нибудь мерзкой кошки!

– Конечно, я бы этого не в состоянии была сделать, потому что никогда кокетства не имела.

– Вот видите, вы сами проговорились; стало быть, она только кокетничает со мной.

– Этого не смейте при мне и говорить, Сергей Петрович! Она вас любит.

– Да из чего вы видите?

– Из всего; во-первых, вы говорите – она пришла немного бледная и потом села напротив, чтобы глядеть на вас.

– Ну, нет… Таким образом перетолковывать можно все, – произнес Сергей Петрович, которому, впрочем, последние слова хозяйки, кажется, очень были приятны.

– Послушайте, – начала Татьяна Ивановна, одушевившись. – Я любила одного человека… полюбила его с самого первого раза, как увидела. Он жил в одном со мною доме, и что же вы думаете? Я целую неделю не имела духу войти к нему в комнату.

– Это о соседе вы говорите? – спросил с улыбкою Хозаров.

– Ой, нет! О другом, – возразила, вспыхнув, Татьяна Ивановна.

– Не может быть! Верно, о нем.

– Нет, право, о другом; про этого только так говорят… Конечно, он ко мне неравнодушен, да нет, не по моему вкусу!

– Все это прекрасно, Татьяна Ивановна, да мои-то дела плохи.

– Вовсе не плохи. Головой моей отвечаю, что она вас любит и очень любит. Это ведь очень заметно: вот иногда придешь к ним; ну, разумеется, Катерина Архиповна сейчас спросит о вас, а она, миленькая этакая, как цветочек какой, тотчас и вспыхнет.

– Вы когда к ним пойдете, Татьяна Ивановна? – спросил Хозаров.

– Право, не знаю, Катерина Архиповна ужасно просит бывать у них почаще; сегодня думаю вечерком сходить, показать им одной моей знакомой продажную брошку; недавно еще подарена ей, да не нравится фасон.

– А что, если б я попросил вас сделать для меня большое-пребольшое одолжение?

– Что такое?

– Вот дело в чем: надобно же узнать решительно, любит ли она меня или нет?

– Объяснитесь.

– Объясниться я не могу, потому что мне решительно не удается говорить с ней. Эти две старшие дуры, Пашет и Анет, просто атакуют меня, и я вот что выдумал: недели две тому назад она спросила меня, чем я занимаюсь дома. Я говорю, что дневник писал. Она, знаете, немного сконфузившись, вдруг начала меня просить, чтобы я его показал ей; я обещался; дневника, впрочем, у меня никакого не бывало никогда; однако, придя домой, засел и накатал за целые полгода; теперь только надобно передать. Возьмитесь-ка, передайте.

– А что вы в дневнике написали?

– Ничего особенного. Пишу, как я увидел ее, полюбил, записаны все ее слова.

– Ведь вы этак ее, Сергей Петрович, совсем погубите! – возразила Татьяна Ивановна. – Это ужасно для девушки получить такое письмо, особенно от человека, которого любит!

– Это не письмо, а дневник; тут она нигде прямо не называется.

– Догадается, Сергей Петрович, сейчас догадается.

– Конечно, догадается. Для того и написано, чтоб догадалась. Сделайте одолжение, Татьяна Ивановна, передайте.

– Ох, Сергей Петрович, в грех вы меня вводите.

– Не в грех, почтеннейшая, а в доброе дело, – возразил Хозаров.

– Конечно, про вас я не могу ничего сказать, – отвечала хозяйка, – вы имеете благородные намерения, а другие мужчины, ах! Как они бедных женщин жестоко обманывают.

Сергей Петрович между тем бережно поднял пресс-папье, изображающий легавую собаку, и, вынув из-под него чисто переписанную тетрадку, начал ее перелистывать.

– Почитайте, пожалуйста, Сергей Петрович, что вы тут написали.

– Нельзя, Татьяна Ивановна, тайна.

– Вот прекрасно! Да разве у вас может быть от меня тайна? Не пойду же, когда вы так поступаете.

– Ну, слушайте. Вот, например, начало: «Первого января я увидел в собрании одну девушку, в белом платье, с голубым поясом и с незабудками на голове».

– Это она самая; я ее видела в этом платье; еще, кажется, подол воланами отделан.

– Может быть; но слушайте: «Она меня так поразила, что я сбился с такта, танцуя с нею вальс, и, совершенно растерявшись, позвал ее на кадриль. Ах, как она прекрасно танцует, с какою легкостью, с какою грациею… Я заговорил с нею по-французски; она знает этот язык в совершенстве. Я целую ночь не спал и все мечтал о ней. Дня через три я ее видел у С… и опять танцевал с нею. Она сказала, что со мною очень ловко вальсировать. Что значат эти слова? Что хотела она этим сказать?..» Ну, довольно.

– Ах, какой вы плут! Вы просто обольститель! Почитайте, батюшка, почитайте еще.

– Да что вам любопытного?

– Почитайте, пожалуйста! Я очень люблю, как про любовь этак пишут.

– Ну, вот вам еще одно место: «Сегодня ночью я видел сон; я видел, будто она явилась ко мне и подала мне свою лилейную ручку; я схватил эту ручку, покрыл миллионами пламенных поцелуев и вдруг проснулся. О! Если бы, – сказал я сам с собою, – я вместе с Грибоедовым мог произнести: сон в руку! Я проснулся с растерзанным сердцем и написал стихи. Вот они:

Прощай, мой ангел светлоокой!

Мне не любить, не обнимать

Твой гибкий стан во тьме глубокой,

С тобой мне счастья не видать.

Я знаю, ты любить умеешь,

Но не полюбишь ты меня,

Мечту иную ты лелеешь;

Но буду помнить я тебя.

Ты мне явилась, как виденье,

Как светозарный херувим,

Но то прошло, как сновиденье,

И снова я теперь один.

– Прекрасно! Бесподобно! – крикнула Татьяна Ивановна. – Батюшка Сергей Петрович, спишите мне эти стишки!

– После, Татьяна Ивановна, после; я наизусть их знаю.

– Ну, что после, напишите теперь.

– Право, после, теперь лучше потолкуем о деле. Я запечатаю вам в пакет; вы поедете, хоть часу в седьмом, сегодня; ну, сначала обыкновенно посидите с Катериной Архиповной, а тут и ступайте наверх – к барышням. Она, может быть, сидит там одна, старшие все больше внизу.

– Это можно; я у них по всем комнатам вхожа; они меня, признаться, с первого раза, как вы меня отрекомендовали, очень хорошо приняли. Будто сначала выйду в девичью, а там и пройду наверх.

– И прекрасно! Только что вы скажете? Как отдадите?

– Да что сказать? Скажу: от Сергея Петровича дневник, который вы просили. Не беспокойтесь, поймет…

– Конечно, поймет. Чудесно, почтеннейшая! Дайте вашу ручку, – сказал Сергей Петрович и крепко сжал руку друга-хозяйки.

– Только какой вы для женщин опасный человек, – сказала Татьяна Ивановна после нескольких минут размышления, – из молодых, да ранний.

– А что? – спросил с довольною улыбкою постоялец.

– Да так. Вы можете просто женщину очаровать, погубить.

– Мясник, Татьяна Ивановна, пришел, – сказала Марфа, входя в комнату.

– Ах, батюшки! Как я с вами заболталась! Прощайте, я было за деньгами к вам приходила.

– Нет, почтеннейшая, ей-богу, нет.

– Ну нет, так и нет; пакет ваш теперь отдадите?

– Через час пришлю.

– Ну, хорошо, прощайте.

Выйдя от Хозарова, Татьяна Ивановна остановилась перед нумером скрытного милашки и несколько времени пробыла в раздумье; потом, как бы не выдержав, приотворила немного дверь.

– Придете обедать? – сказала она каким-то чересчур нежным голосом.

– Нет, – отвечал голос изнутри.

– Почему же?

– Ноты пишу.

– Ну вот уж с этими нотами! А чай придете пить?

– Нет, пришлите водки.

Татьяна Ивановна затворила дверь, вздохнула и прошла к себе, велев, впрочем, попавшейся навстречу Марфе отнести во второй нумер водки.

Сергей Петрович, оставшись один, принялся писать к приятелю письмо, которое отчасти познакомит нас с обстоятельствами настоящего повествования и отчасти послужит доказательством того, что герой мой владел пером, и пером прекрасным. Письмо его было таково:


«Любезный друг, товарищ дня и ночи!

Я уведомлял тебя, что еду в Москву определяться в статскую службу; но теперь я тебе скажу философскую истину: человек предполагает, а бог располагает; капризная фортуна моя повернула колесо иначе; вместо службы, кажется, выходит, что я женюсь, и женюсь, конечно, как благородный человек, по страсти. Представь себе, mon cher[2], невинное существо в девятнадцать лет, розовое, свежее, – одним словом, чудная майская роза; сношения наши весьма интересны: со мною, можно сказать, случился роман на большой дороге. Прошедшего года, в этой дурацкой провинции, в которой я имел глупость прожить около двух лет, я раз на бале встретил молоденькую девушку. Просто чудо, mon cher, как она меня поразила! В ней было что-то непохожее на других, что-то восточное, какая-то грезовская головка. Я с нею протанцевал несколько кадрилей и тут убедился, что она необыкновенно милое, резвое дитя, которое может нашего брата, ветерана, одушевить, завлечь, одним словом, унести на седьмое небо; однако тем и кончилось. Поехав в Москву из деревни, на станции съезжаюсь я с одним барином; слово за слово, вижу, что человек необыкновенно добродушный и даже простой; с первого же слова начал мне рассказывать, что семейство свое он проводил в Москву, что у него жена, три дочери, из коих младшая красавица, которой двоюродная бабушка отдала в приданое подмосковную в триста душ, и знаешь что, mon cher, как узнал я после по разговорам, эта младшая красавица – именно моя грезовская головка! Я не мог удержаться и тогда же подумал: «О, судьба, судьба! Видно, от тебя нигде не уйдешь». Он снабдил меня письмом к его семейству, с которым я теперь уже и сошелся по-дружески, познакомясь вместе с тем и со всем их кружком. Дела идут недурно; одно только меня немного смущает, что у них каждый день присутствует какой-то жирный барин, Рожнов; потому что кто его знает, с какими он тут бывает намерениями, а лицо весьма подозрительное и неприятное.

Так-то, mon cher, я женюсь, и непременно женюсь! Да, мой друг, я теперь убедился, что наша прошлая жизнь – все пустяки! На что мы, холостяки, похожи? Грязь, грязь – и больше ничего! Нет ни одного отрадного явления, нет человека, с кем бы разделить чувства. Такое ли счастье человека, который сидит в прекрасном кабинете, сладко полудремлет, близ него милое, прелестное существо – вот это жизнь! Кроме сих и оных моих делишек, я здесь в порядочном кругу; особенно один дом Мамиловых. Представь себе, аристократический тон во всем: муж – страшный богач, более полугода живет в южных губерниях и занимается торговыми операциями, жена – красавица и, говорят, удивительная фантазерка и философка. Теперь я с ними еще не так короток, но, однако, очень дорожу их знакомством и постараюсь сблизиться.

Прими уверение в совершенном моем почтении и преданности, с коими и остаюсь покорный к услугам

Хозаров».