V
Здесь я упомянул Ольгино – небольшую станцию под Ленинградом, где мы с моим другом – художником Виталием (Кидом) Кубасовым – тогда студентом курса Н. П. Акимова – провели суровую зиму на летней фанерной даче в 1960 году. У нас тоже была печка – огромная, круглая, несдвигаемая чугунная болванка, – её украли, наверное, с какого-то предприятия. У нас, слава Богу, были дрова, и когда мы её растапливали, она накалялась малиновым цветом, и мы от этого жара даже загорали. Но к утру у нас, как и в Кратове, лопались бутылки с молоком, вода замерзала и коробила вёдра. Но самым весёлым было то, что на тепло сходились здоровенные крысы – иногда около десятка – и рассаживались вокруг печки. Нас они не боялись – мы иногда их подкармливали и придумывали им имена. А ночью они спокойно ходили то по мне, то по Киду (т. е. по одеялам и курткам, которыми мы накрывались с головой), и пару раз я просыпался от ужаса и отвращения, когда крыса ползла прямо по мне! В конце концов крысы сообразили, что нас лучше не трогать, и мы с Кидом с ними смирились. Мешок с продуктами (рис и макароны) мы подвешивали к лампочке, висевшей на крепких скрученных проводах, и каждую ночь мы просыпались раз по пять от гулкого «шмяканья» с лёгким повизгиванием – крысы забирались по проводке на потолок и, прыгая сверху на мешок, промахивались и падали на пол.
Тут я снова хочу вернуться к моим друзьям – «Коммунистической бригаде имени Бунюэля». Воспоминания об Ольгине и Ленинграде 59, 60-го и 61-го годов вызвали во мне ностальгическую тоску, и в который раз я убеждаюсь в точности древнекитайской поговорки: «Подобное притягивается подобным». Я учился в Театральном институте на Моховой, мой мастер – Татьяна Григорьевна Сойникова – жила на ул. Петра Лаврова (ныне и прежде – Фурштадтская) – почти напротив дома, где жил Володя Уфлянд, и я десятки раз провожал её домой мимо уфляндовских ворот. Но и сам Уфлянд в то время работал у нас в театральном институте рабочим сцены, готовил для всех наших учебных спектаклей декорации и видел наши репетиции и прогоны! Десятки раз я проходил мимо дома, где жили братья Виноградовы – Лёня и Олег, – и даже запомнил, как мой сокурсник Серёжа Дрейден говорил о них как о каких-то небожителях. В 60-м году на курс Н. П. Акимова приехал из Москвы Миша Кулаков, а на этом же курсе у меня были самые близкие тогдашние друзья – Юрий Дышленко и Кид Кубасов, которые тут же подружились с Кулаковым и попали под мощное влияние «агрессивного абстракциониста». Кулаков тогда смотрел на всех нас как на букашек – ну как же! Он – «ташист»! Последователь Джексона Поллака, Жоржа Матье, абстракционистов-экспрессионистов! Он был «мефистофельски» красив, старше нас всех лет на пять, наглый, агрессивный, и все, даже сам Николай Павлович Акимов, слегка перед ним робели. К тому же он «играл» в жизни героя пьесы Джона Осборна «Оглянись во гневе» – Джимми Портера – того самого, на которого я потом пробовался в «Современнике», но Кулаков играл его очень плохо, по-любительски, и на меня его наигранная свирепость почти никак не действовала. Но многих, в том числе Кида Кубасова, он просто терроризировал. Он вдруг начинал цепляться к какому-нибудь слову, жесту или позе человека и, распаляясь и доводя самого себя до истерики, ввергал несчастного собеседника в кромешный ужас. Мы все жили тогда под Ленинградом в посёлке станции Левашово и единственную улицу называли «Бульваром молодых дарований». Я снимал чердак, Кубасов – комнату, а Кулаков целый дом, правда, небольшой, но стены внутри дома были сломаны, и в середине торчала довольно большая печь. По стенам висели его абстрактные работы, написанные эмалью, и каждый посетитель обязан был всё время ими восторгаться. Пару раз Кулаков попробовал цепляться ко мне, – я поначалу отшучивался, а потом огрызнулся почти в его же манере. Кулаков долго и пристально смотрел на меня и наконец сказал: «А ты можешь убить!» Я не стал его разубеждать. Потом, уже в Москве, мы подружились, и он даже написал маслом мой портрет, причём очень неплохой, но у меня украли его в 1967 году вместе со всеми моими вещами.
Однажды в институте на Моховой на столе для писем я увидел записку от Кида: «Немедленно приходи на Моховую 42, кв. такая-то». Дом был в ста метрах от института, и когда я позвонил в указанную квартиру, дверь мне открыла голая девица и спокойно проводила в комнату. Я попал в большую четырёхкомнатную квартиру, где было много незнакомого народа. Из знакомых – Кулаков, Кубасов и известная в Ленинграде натурщица Соня или Софа – точно не помню. Из новых – знаменитый тогда по песням «Фонарики» и «На диване» Глеб Горбовский – кудрявый, шустрый и уже прилично пьяный, Саша Кондратов, о котором я уже много слышал и читал его смешные и странные стихи, и ещё несколько полуголых и полупьяных девиц. Денег не было ни у кого, и я оказался свидетелем смешной и жутковатой картины – ребята купили целую упаковку «Хинного экстракта» – хину, настоянную на чистом спирте (19 коп. за бутылку в 250 г), и после нескольких безуспешных попыток хоть как-то отфильтровать хину остановились на очень неприятном процессе – одним махом кто-нибудь выпивал полстакана экстракта и пытался как можно дольше продержать всё это в себе, но всё равно секунд через пять-десять мчался в туалет и там выворачивал желудок в унитаз со слезами, воплями и кашлем. Потом, отдышавшись, слегка опьянев и чуть подзабыв свои муки, всё повторял снова. Я не осмелился на такой эксперимент, хотя на целине приходилось пить и «Шипр», и тройной одеколон. Вот в таком виде в первый и последний раз я увидел и запомнил знаменитого тогда Глеба Горбовского, чьи песни мы пели почти каждый вечер в общаге на улице Опочинина. Кулаков и Кубасов тогда очень дружили с Горбовским и Кондратовым, который чем-то (блондин, кудрявый, молодой) напоминал мне Есенина. А в 1969 году, когда мы – я, Миша Ерёмин, Лёня Виноградов и Володя Уфлянд – были уже близкими друзьями, Горбовский посвятил им вот такие стихи:
Ребятам по эпохе —
Уфлянду, Ерёмину и Виноградову.
По проспектам
ходили парни,
расхолаживали друг друга…
Большинство из парней —
бездарные,
каждый третий —
пёс или сука…
А меж них – сновали неведомые,
неразгаданные,
другие…
И – почти что все
были преданы…
Хорошо,
что были —
такие!
Эти люди вежливо мучились…
Эти люди – эпоху строили…
…Эти люди были,
как случаи,
и пожалуй —
были героями!
Стихи получились почти комсомольские: одни – кто бездарный и расхолаживал, походили на стиляг и фарцовщиков, а другие – неведомые, неразгаданные и преданные – сновали между ними и тоже походили на стиляг, но при этом вежливо мучились и каким-то образом строили эпоху. Не случайно Горбовский в конце концов стал секретарём Союза писателей Ленинграда, хотя поэт он от Бога – вот пример:
В час есенинский и синий
я повешусь
на осине…
Не Иуда,
не предатель, —
на осине,
в Ленинграде,
под окном у комитета…
Что мне сделают
за это?!
Что же касается «ребят по эпохе», – никто из них не чувствовал себя ни преданным, ни обиженным. Никого смешливее Уфлянда я в жизни не видел (правда, очень смешливым был ещё Бродский), а Виноградов, который смешил меня до слёз, всегда мне говорил, что, когда я смеюсь, я очень похожу на Уфлянда. «Вежливо мучился» один только Миша Ерёмин из-за своей больной ноги, но никогда никто этого не замечал, а Миша во времена нашей бурной молодости всегда первый вызывался «сгонять» за водкой, и никто его особенно не останавливал.
Но вернёмся в Москву начала 1965 года. Спасла меня от полного истощения и любвеобильной Н. всё та же моя верная подруга Динара. Она как-то встретила меня и ахнула – такой я был страшный. Немедленно поехала со мной в Кратово, собрала мои вещи и вывезла меня сначала к себе, а потом в подвал на Фурманный, дом 9. Как она его нашла, как сговорилась с уборщицей-алкоголичкой Любкой – я не знаю. Вот письмо маме, написанное в конце января 1965 года: «…У меня всё по-прежнему – по-прежнему нет квартиры, по-прежнему нет денег и по-прежнему всё идёт хорошо в смысле работы, развлечений и проч. Живу сейчас в подвале недалеко от центра – подвал очень маленький, но уютный. Динка по утрам готовит мне манную кашу, я наедаюсь и ещё сплю часа полтора, а потом иду на работу. С Динарой мы друзья. Она моя экономка и моя домоправительница. В таком качестве она меня вполне устраивает. Сегодня прилетел из Ленинграда, снимался и жил там три дня. Там холодно. Здесь холодно. У вас, наверное, тепло. Ужасно хочу слетать к вам дня на три-четыре. Но – деньги! У меня сейчас абсолютно безвыходное положение. Может, ты сможешь найти рублей 30, а? Если сможешь, вышли их мне, пожалуйста, как только получишь письмо, телеграфом? Как только вырвусь из нищеты, вышлю обратно. А, кажется, всё идёт к тому, что вырвусь. Просто я сейчас крепко дошёл, и мне надо обязательно каждый день хорошенько есть. Теперь о прожектах и возможностях. Самое интересное – одна итальянская кинофирма пригласила меня сниматься в Италии в фильме «Тристан и Изольда», играть роль Тристана. Надо ехать туда на три-четыре месяца. Госкомитет кинематографии дал согласие. Театр отпустил. Сейчас оформляется виза. Если меня отпустят, то через 10–15 дней я должен буду лететь в Рим. Съёмки в Италии и Югославии. Поэтому мне нужно прийти в форму – а вдруг выйдет? А я отощал до неприличия».
Визу, как ни странно, мне оформили. Когда через полгода я поехал на съёмки в Румынию, в моём паспорте была виза в Италию сроком на четыре месяца и виза в Югославию на два месяца, но обе были перечёркнуты, и на них стоял штамп «Аннулировано». Так что ОНИ там, наверху передумали в самый последний момент, будь они неладны. Хотя логика у них, конечно, была очень простая: мне совершенно нечего было терять. Но подумать о том, что если бы они меня выпустили, то, вернувшись, я смог бы купить и квартиру, и машину, да и положение моё в моей профессии упрочилось бы – это, извините, не для них. Но всё дело, конечно, было только в моём полтавском «откровении».
Конец ознакомительного фрагмента.